ечно, Фаина Марковна. Ева Адамовна уже слопала яблоко. -- Это новая жиличка? И не подавилась, дай ей бог здоровья? А что еще? -- Еще Беня Каинблат убил своего брата, а участковому сказал, что он не сторож ему. -- Ну и чудак вы, товарищ Гузман. Такое напридумаете. С вами так весело, что, не про меня будет сказано, животики порвать можно. А за мусором уже приезжали? -- Смотря что вы имеете ввиду под мусором. Если за участковым, который разбирается с Каинблатом, то еще нет. А если за смитьем, так вот как раз подъехали. И в это время мусорщики ударили в утренние колокола. Сонные жильцы лениво понесли свои дурнопахнущие ведра к машине. Проснулся Вавилон. Появились русские, украинцы, евреи, армяне, турки. А так хорошо было в пустом дворе сидеть на тумбе от крана между двумя тающими звездами. НА ПОЛМЕТРА ЛЕВЕЕ СОЛНЦА Мы идем на остров Тендра, который на приличных картах даже не обозначен. Рядом остров Березань. Он, хотя и меньше, но даже на глобусе есть такая точка -- Березань. Может быть, потому, что на нем расстреляли лейтенанта Шмидта. А вообще Березань -- это кусок скалы, торчащий из воды в десяти милях от Очакова, в окрестностях которого, видимо, если верить революционной песне, оказался первый советский штурман, что "шел под Одессу, а вышел к Херсону". Вот так они в последствии поступали во всем -- шли к одному месту, а выходили к другому. Ветер дул боковой и седенькая бородка "колдуна" весело трепыхала на мачте. "Колдун" показывает направление ветра. Это расщепленный кусок каната, привязанный к гроту. Я сидел на руле. В него нужно было упираться, как всегда, когда дует боковой ветер. Через полчаса с непривычки у меня на ладони затвердел мозоль, который закрыл линию обычной судьбы.. Неподвижное облако впереди служило хорошим ориентиром.На него я должен был править. Где-то за облаком, если не поменяется ветер, в семи часах ходьбы отсюда, как прикинул Валера, находится Тендра. На Тендре, хотя там никого и не расстреливали, есть свои достопримечательности. Во-первых, там ходят табуны диких лошадей. Тоже мне прерии в Одесской области! Нет, кроме шуток, остров населяют лошади. Летом сорок первого года коней убивали, чтобы они не достались немцам. Однако председатель одного из колхозов додумался нанять в порту баржу и перегнал на нее весь гужевой транспорт хозяйства. На острове животные одичали. А на воле размножаются быстро. И появились табуны на части суши, окруженной со всех сторон водой. Во-вторых, на Тендре уже много лет собирались строить дельфинариум для профессора Шевелева. Никто не знал этого профессора, но дельфинариум для него собирались строить прямо в открытом море. И нет сомнения, что подводные работы уже ведутся, так как стратегическим объектом занимается военное ведомство. Ну что вы такое говорите -- военный комплекс и какие-то дельфины? Не серьезно. Очень даже серьезно. Наши шпионы давно сообщили, что американские вооруженные силы уделяют большое внимание дельфинам. Они -- вторые разумные существа на земле, и если бы жили не в воде, а на суше, Дарвин определил бы, что человек произошел не от обезьяны, а от них. Под Лос- Анжелесом уже давно функционирует секретный дельфинариум. Дельфины читают человеческие мысли на большом расстоянии. А теперь представьте себе, что эти мысли имеют империалистический характер и расшифровываются примерно так: " Дельфин Чарли, бери разгон от Дерибасовской до бойни. Немедленно следуй по курсу северо-северо-запад. В квадрате 128 находится советский крейсер. Твоя задача столкнуться с ним. Понимаете к чему все это приведет? Дельфин несет бомбу, как те, что были сброшены на Хиросиму и Нагасаки. И даже в пятьдесят раз больше их. А вы говорите:"Тендра! Тендра!" В-третьих, на Тендре живет Федя. Федя -- это советский Робинзон Крузо. Что вы такое говорите -- советский. Скорее -- антисоветский. Ну да, Федя был сыном полка у власовцев. До того, что Власов добровольно сдался в плен немцам, Федя успел получить красноармейскую медаль, и его портрет был напечатан в военой газете. По этому портрету его после войны и нашли. Он работал грузчиком в порту, когда к нему подошли двое в штатском. -- Еле-еле фоц -- это ты? -- спросили они шепотом. -- Вообще-то у меня другая фамилия, -- начал было Федя.. -- Сейчас это не имеет никакого значения. Поклади на землю груз и не делай волны, -- предложили двое. В Одесском КГБ Федю пожалели. Его не отправили в Сибирь, как других власовцев. Все-таки сын полка. А как сказал товарищ Сталин, сын за отца не отвечает. Ну, в данном конкретном случае, отвечает не на полную железку. Как раз в это время почему-то понадобилось, чтобы кто-то жил на Тендре , а так как добровольцев не нашлось, то Федю, как Наполеона, сослали на остров. Охрану ему не выделили. Слишком жирно. И так никуда не сбежит. Построили маленькую камеру-одиночку. Окно, как и положено, зарешетили. Оставили на сколько-то времени сухого пайка и уплыли. Что вы нам рассказываете анекдоты? Такого не могло быть. Это неправдоподобно. Чтоб это было да -- так нет. И тем не менее так было. Вы забываете, что это происходило в Одессе. А тут даже кагэбисты придурочные. Они поступили так, а не иначе. Года два о Феде помнили. Приплывали проверить, жив ли еще. А потом забыли. Сидит сукин сын полка -- и нехай себе сидит. Федя умер бы через месяц, если бы не лошади. Он отлавливал упитанную кобылу, и ему хватало еды на ползимы. А летом зек кормился рыбой. Из конских хвостов он сплел себе вечную сеть, и рыбы у него всегда было навалом. Остров вытянулся песчаной косой на много километров, и на южной его оконечности был родник. Федя скакал за водой на прирученной лошаденке, вспомнив свое деревенское детство. Так прошли годы. По бревнышку, по дощечке Федя вылавливал дерево, которое пригоняло течение от материка, что был далеко, его и видно не было. Особенно он радовался, когда доска приплывала с гвоздями. Он выпрямлял их и хранил в бутылке, которую ему тоже подарило море. На пятый год сидки Федя начал строить ковчег. Дело было для него новым, и он никуда не торопился. Времени здесь никакого не было, срок никто не учитывал. Снаружи Федя обтянул лодку конской шкурой и зачем-то смазал рыбьим жиром. Получилась странная посуда, со стороны похожая на плавсредство первобытного человека. Но на воде лодка оказалась прочной и устойчивой. Самым трудным было вспомнить, как устроены весла, но и они в конце концов были сделаны. Уключины он смастерил из прутьев, вставленной в окно решетки. Итак, для побега все было готово. И вот однажды безветренным летним утром Федя поплыл в Одессу, чтоб выйти к Херсону. Он вышел на материк у небольшого села неподалеку от Очакова. Вяленая рыба, которую он привез с собой, у сельской пивной была раскуплена сразу. Мужики просили привозить ее почаще, и он отправился за новой партией. Так Федя стал частым гостем в этой деревушке. А однажды он отправился на свой остров вместе с Ефросиньей, которая просила его покатать ее возле берега. Назад Фрося не вернулась. Они построили небольшой домик на своей косе. Привезли сюда теленка, козу , гусей, кур и стали отбывать федин срок вместе. Вскоре остров заселили их дети. В неволе тоже размножаются достаточно быстро. Теперь эти ребята рассыпались по всему бывшему Советскому Союзу. Есть кое-кто даже в дальнем зарубежье. А тогда они бегали по острову, и жеребята бросались им навстречу, выпрашивая хлеб, который брали прямо с ладони., и стаи рыб собирались в том месте, где они купались, потому что все живое жмется друг к другу, будь то в небе, на суше или в воде. Облачко, по которому я держал курс, уже давно осталось позади. Вечером мы выходим на связь с космосом. Я ориентируюсь на остывшее, приближающееся к воде солнце. Нос лодки должен быть на полметра левее его. На полметра левее солнца. Странное измерение. Еще немного, и я выйду уже за пределы Солнечной системы. Стану править на звезду, находящуюся бог знает где. Нос лодки упрется в пространство на пять сантиметров правее этой звезды. Пять сантиметров и миллионы парсеков. А утром мы будем стоять на якоре неподалеку от Тендры. И нас разбудит голос Феди: -- Эге-гей, Валера, это ты? И Валерка выйдет из каюты, потянется, глотнет свежего воздуха и ответит: -- Здорово, Федя. Как у тебя с рыбой? -- Рыба есть. Ты постное масло привез ? -- И водку тоже. -- К водке лучше конина. У меня как раз свежий окорок. И пока Федя побежит за своими припасами, мы выгрузим в лодку ящик водки, котелок для ухи и букетик роз для Фроси. Дикая жизнь -- это хорошо, но светский этикет надо соблюдать. Мы же как-никак одесситы. МАМИНЫ ИМЕНИНЫ Мама моя, Зиновья Генриховна, называла себя вдовой погибшего офицера. За годы, что я ее знал, а это продолжалось больше тридцати лет, она совершенно не менялась. Теперь я понимаю, что она мало изменилась и с детства своего. Однажды, в лет восемь, она подумала, что неудобно занимать много объема в пространстве, и перестала расти. -- Ой, что вы, что вы? -- говорила она в очереди за хлебом или в собесе за пенсией. -- Можете не подвигаться, мне и так места хватит. И ей, действительно хватало места везде -- и в комнатушке без окон в доме на Соборной площади, где не было ни печки, ни парового отопления. В самом центре вобщем-то благополучного города, в середине двадцатого века, она жила без газа и электричества. И даже не догадывалась, что все это изобретали для нее тоже. Между двумя стеклянными дверями, отделяющими комнатку от улицы с гранитной, смахивающей на морскую зыбь, мостовой, по которой громыхали машины, весело шепелявили два примуса, похожие на спорящих одесситок, то и дело успокаивающих друг дружку неистребимым в городе словом "ша". -- Ша! Ша! Что вы так горячитесь? Ей не тесно было в трамвае номер два, а потом, после пересадки на Куликовском поле, в трамвая номер восемнадцать, которым она ехала в гости к своему брату Мише на вторую станцию Большого Фонтана. И в трамвае тоже она говорила, когда ей уступали место, принимая ее за старушку и одновременно ребенка: -- Ой, что вы, что вы, я посижу стоя. А когда все-таки садилась, то так прижималась к окошку, что на одноместном сидении могли примоститься еще двое. Она поместилась в маленьком гробу. Лежала в нем, сложив на груди крошечные руки и, казалось, говорила: -- Видите, какая экономия. Досок пошло совсем немного. А уж рыть придется совсем неглубоко. И оградку на еврейском кладбище ей поставили тоже невысокую, ниже уровня моря, словно она ее сама себе выбирала с расчетом, чтобы металла было поменьше. Рядом с другими оградами, высящимися монументально, казалось, будто девочка заблудилась в железном лесу, заблудилась и присела на ту гранитную глыбу, что мы уложили вместо плиты на ее надгробии. Иногда мне кажется, что мы и сюда ей не провели газа, теплой воды и электричества, что и тут -- между тем и этим светом весело переругиваются два ее примуса: -- Ша, ша! Пусть будет тихо. Как вы себя ведете? Это же кладбище. На диком не отшлифованном красном гранитном камне мой знакомый скульптор Копьев за пол-литра водки выбил ее лицо, а чуть ниже раскрытую книгу. И, глядя на этот скромный барельеф, я вспоминаю, как, прежде чем сказать ей, что меня выгнали из института физкультуры за то, что я не взял зачетную высоту -- метр сорок(разве можно прыгать выше роста своей матери?) так вот, прежде, чем огорчить маму, я подсунул ей только что выпущенный в Москве томик вторично обрезанного Бабеля. Она читала книгу стоя на коленях. Под ними была подложена подушечка и табуретка. Так она дотягивалась до стола. В самом интересном месте, где она сдерживала смех, потому что он мог задержать ее, а ей скорее хотелось узнать, что там произойдет дальше, радостным голосом я произнес: -- А меня вытурили из института. Она оторвалась от чтения, веселые глаза ее сделались такими, словно в костер плеснули кружку воды. -- Как это вытурили? -- А вот так. -- Согнул я ногу. -- Коленом под зад. -- Паразиты. Они это сделали потому, что ты еврей? -- Нет. -- Ответил я. -- Они это сделали потому, что я не прыгнул на метр сорок. -- Сволочи. Ты же не кузнечик. Что же ты теперь будешь делать? Может быть опять устроишься кочегаром на киностудию, откуда тебя выгнали за узкие брюки? А что -- надень старые клеши и пойди таки извинись перед ними. Вода, которую брызнули в костер, ушла паром. Из уголков, или угольков глаз снова стали вырываться язычки веселого пламени. -- А знаешь, мы видели через щели в ихнем заборе эту самую свадьбу. -- Неожиданно без всякой связи сказала она. -- Какую, мама? Я испугался, что огорчил ее своим сообщением и она стала заговариваться. -- Ну эту, -- показала она на книгу. -- Беня Крик женит свою сестру Двойру. Она таки была похожа на беременного городового. Они жили на Мясоедовской, как раз за углом от нашего дома. Никак не могу вспомнить, как моя мама варила, хотя примуса шипели постоянно. Не припомню, как она стирала, хотя под кроватью стоял цинковый таз и потертая стиральная доска. Вот, как несла воду через дорогу со двора, что был напротив наших дверей, это я вижу, будто было вчера. Водопровода у нас тоже не было. В древнем Риме был, а у нас не провели. Она несла по мостовой два больших ведра, блестящих на солнце. И специально переходила с ними дорогу всем проходящим мимо, чтоб улыбнуться и сказать им: -- Вот видите, у вас сегодня будет удача. А что вы думаете, в хорошие приметы нужно верить. Мне кажется, что по воду она так часто шла затем, чтобы, как она говорила, сделать прохожим удачу. Фима, что жил напротив нас, если у него намечалось что-то важное, кричал: -- Зина, перейди мне дорогу с ведрами. И она сейчас же бежала за водой. А потом звала меня и сестру. -- Пейте, принесла свежую. Жизнь ее в моей памяти не тянется одной сплошной линией. Она жила пунктирно. Вот несет через дорогу ведра, и вода раскачивается, разбрасывая солнечные зайцы аж до самой Дерибасовской. Вот пошла за жалкой пенсией -- аттестат погибшего лейтенанта -- а вернулась с пирожными, шоколадом, фисташками, чтобы мы узнали, что есть на земле вкусные довоенные вещи. До сих пор чувствую во рту аромат этого горьковатого с непривычки шоколада. Она выходила из дома редко -- базар, магазин, собес. Если соседи встречали ее в городе, то они мне с удивлением сообщали: -- Видели идти твою мать по Дерибасовской. Чаще она сидела дома. И даже не совсем дома, а рядом с ним на улице. Возле дверей она выдолбила в асфальте дырочку и сунула туда виноградную ветку. А та взяла и проросла. Через некоторое время взлетела над ней зеленая птица, виноградный куст. И сидела она под ним на маленькой скамеечке в своей персональной тени, а мимо нее проходила по нашему переулку жизнь во всем ее многообразии. Одно время она даже наблюдала за пленными немцами. Они жили напротив в разрушенном Доме Красной армии. В сорок втором году в нем проводилась, как говорила мамина подруга Груня, закрытое партийное собрание фашистов. Партизаны взорвали здание. Но взрывчатки у них было мало или на одесском толчке спекулянты подсунули не тот динамит. А что вы думаете, у нас это бывает. Наружные стены с балконами и колоннами остались невредимыми. Как в Коллизее. -- Халтурщики, -- ругала наших партизан та же тетя Груня, -- даже подорвать, как следует быть, не умеют. После войны к стенам пристроили глиняные времянки, которые отапливались железными бочонками, почему-то называемыми буржуйками. Трубы от них выходили прямо в окно и наполняли улицу черным дымом. Как дым ,тянулась после работы вечером к своему жилью темная очередь немцев. Один из них, наверное, тяжело болел. У него была такая комплекция, что он почти не отбрасывал тени. На работу его брали не каждый день и он часами просиживал на балкончике, завернувшись в дырявое одеяло. -- Пусть он подавится. -- Сказала однажды моя мама. -- Но я не могу смотреть. Иди отнеси ему тарелку супа. -- Фрицу? -- возмутился я. -- Да ты что? -- Они таки изверги. -- С жаром ответила она. -- Но как раз этот, может быть, нет. И знаешь, его лицо похоже на твоего папу. Отнеси, тоже ведь люди. Странным оказался этот немец. Он не знал, что у нас нет печки, и когда шел на работу, обязательно приносил несколько щепочек для растопки. Видимо там, где он работал, рубили лес, хотя какой лес в черноморской степи, рубили лес, а щепки летели вон куда. Каждый раз аккуратная связка. Первая гуманитарная помощь. Есть у меня еще воспоминание о маме, связанное с войной. Но уже не с Великой Отечественной, а с чехословацкой. Кареты скорой братской помощи, как называли тогда наши танки, шли полдня сплошняком по дороге Кишинев -- Одесса. Напрасно я пытался остановить какую-нибудь попутку. Машинам останавливаться запретили. Когда прошли все танки, длинный хвост гула еще долго тянулся за ними. Но вот и он оборвался. А машины все равно не останавливались. Водители лицом и руками показывали, что им не разрешают. У нас любят, когда им что-нибудь запрещают. Так просто быть вредным по приказу начальства. И вдруг из-за поворота выскочил, гремя на всю округу, отставший от колонны танк. Я машинально поднял руку, а он, чудак, взял и остановился. Люк с грохотом распахнулся и из железного зверя высунулась неожиданно голубоглазая улыбка. -- Тебе куда? -- спросила улыбка, показывая редкие мальчишечьи зубы. -- Мне в Одессу. -- Нерешительно сказал я. -- Давай, залазь, только мы в Николаев. -- Выдал командир военную тайну. -- Так что подбросим до одесского поста ГАИ. А вообще, ты кто? -- проявил он запоздалую бдительность. -- А никто. -- Пошутил я в свою очередь. -- Английский шпион. -- Ну тогда тем более залазь. Мы тебя прямо в контрразведку. Под Васильевкой уже вечерело, и было ясно, что на мамины именины я опаздываю. Мы открыли две бутылки "Негру де пуркаре", которые я вез на семейное торжество. -- Три месяца в рот не брали. -- А что братья не угощали? -- Угощали. И механик рассказал такое, что мне захотелось быть английским шпионом. Мама, если бы я ей все пересказал, воскликнула бы. -- Мало им евреев, они уже за чехов взялись. К воротам города мы подъехали в час ночи. -- Ну хиба ты зараз найдешь трамвая? -- перешел после вина на украинский язык Сережа. Вот черт, по пьянке выдал таки имя лейтенанта. В КГБ, которое ликвидировали, ему не простят то, что он меня в танке в Одессу подбросил да еще и за Чехословакию военную тайну выдал. Так его ж уже ликвидировали этот Комитет Государственной Безопасности, вместе с государством, кто ж не прощать-то будет? Знаем мы кто. Государство-то ликвидировали, а в сером здании на улице Еврейской, вот парадокс -- КГБ на улице Еврейской, Берия бы повесился,-- так вот в этом сером здании кто-то перебирает наши папочки, чтобы не потерять квалификацию и письма читает от наших доброжелателей: "Прошу учесть, в квартире моего соседа вчера шепотом ругали Советскую власть." Дорогой Иван Иванович, что ж вы людей отвлекаете? Это по телевизору. -- Так як, хлопцы, подбросим шпиона до хаты? Соборка -- цэ недалэко. Я тут в тюлькином флоте вчився, город малэнько знаю. В танке я и днем бы не сориентировался. А ночью совсем заплутал. Притом в двух шагах от нашего дома. Хорошо, что нам попался подвыпивший мужичок, трезвый наверняка бы сиганул в первую попавшуюся парадную. Ночью, в Одессе, танк! А этот встал на обочину и, как вождь на броневике, вытянул вперед руку. -- Привет освободителям города-героя Одессы. Братцы, шо будете брать первым -- телеграф, радио, горисполком? -- Соборную площадь. -- Высунулся из люка Сережа. -- Соборку? -- обрадовался пьянюга. -- Не стоит. Там уже нема собора. Вы опоздали, его снесли большевики. А, понимаю, вы хотите поговорить за футбол. Там возле фонтана собираются болельщики. -- Он посмотрел на часы. -- Они еще есть. Значит так, едешь прямо. Потом сворачиваешь направо. Затем налево. -- Ты разом не Иван Сусанин? -- Он самый, Иван. Только не Сусанин. Не перебивай. Где я остановился? Ага, Тираспольская площадь. Возле пивного бара берешь на улицу Франца Меринга. У нас, как во Франции -- Франца Меринга, Франца Иосифа. На Меринга внимательно следи, чтобы рельсы были у тебя между ногами, а то ты нам гусеницами всю трамвайную линию испортишь, которая ведет на Слободку в сумасшедший дом. Один квартал проедешь и шуруй направо. Желтый дом перед тобой -- это не второй сумасшедший, это уже дом Попудовой. Купчиху давно ликвидировали , как класс, а дом ее все называется Попудовой. Во память. -- Так я ж в нем и живу! -- высунулся из танка я. -- О, ще один. Чего ж я вам голову морочу? -- он помолчал, а потом еще спросил, -- Ты кто такой будешь? Ты, видать, птица высокого полета, раз тебя ночью домой везут прямо в танке. Даже маршала Жукова, когда он жил в Одессе, так не катали. Я знаю, я у него поваром служил. Потом выгнали, когда у него была срачка. -- Папаша, что ж ты не узнаешь побочного сына Никиты Хрущева. -- Похлопал меня по плечу Серега. Научился таки шутить в Одессе тюлькин флот. -- Ну-ну, значит байструк. -- С уважением сказал подвыпивший. -- Передавай батьке привет. Скажи, что я против него ничего не имею. Мне нравится, как он врезал туфлЈй на этом кворуме. Со Сталиным чуть загнул, ну да с кем не бывает. Мама сидела под своим кустом на пороге, к которому спускались четыре каменные ступеньки, что, наверное, и сейчас еще теплые от наших задниц. Когда мы подъехали, она закрыла лицо руками, как боксер на ринге, защищаясь от танка. -- Не бойся мама, это наши. -- Вылез я на броню, а затем спрыгнул на землю. Фары ярко осветили меня. Несколько секунд мама приходила в себя, а затем, как ни в чем не бывало, сказала: -- Паразит, что же ты катаешься в танке в пиджачных брюках? Там же пиль. -- Шо случилось, Зина? Война с Турцией? -- подала голос соседка со второго этажа, которая все время с самого начала стояла во мраке комнаты и только теперь высунулась в окно. -- Не, мадам Гойхман. -- Ответила мама. -- Это Рудик приехал ко мне на именины. -- А автобусы из Кишинева уже не ходют? -- Ходют, ходют, мадам Гойхман, спокойной вам ночи. Милости просим, товарищи танкисты. Сейчас мы будем делать сцену с корабля на бал. А что, форшмак есть, синенькие остались, жареные перцы не доели. Арбуз. Дыня. Я таки знала, когда родиться. В августе. Тепло и мухи не кусают. И даже в голодные годы на Привозе изобилие, если, конечно, есть деньги. ФАМИЛИЯ НЕ СООТВЕТСТВУЕТ Утро пахло морем, хотя оно находилось за длинной улицей Розы Люксембург, большим парком Шевченко и бесконечным спуском от памятника неизвестному матросу Рабиновичу, анекдот о котором с такой длинной бородой, что она тянется до самого пляжа Ланжерон. Судьбы еще не было ни у меня, ни моих друзей. В жизнь Женьки Ермолаева еще не ворвалась Кларка стремительным рондат-фляк-сальто с поворотом на сто восемьдесят градусов. Не ворвалась, не скрутила и остановилась перед пропастью, зажмурив глаза. Это произойдет года через два, и я не успею крикнуть ей: -- Не открывай глаза, Кларка! Не открывай, потому что начнется судьба. Скучная работа в цирке с риском для жизни каждый день. Со ста граммами для смелости перед полетами под куполом. А потом тебя укусит обезьяна дрессировщика Куксы, и шрам со временем посинеет на твоей щеке. А Женька уедет в Сибирь на лесоповал. Послушай, Кларка, скрути в обратную сторону сальто и фляк на узкой дорожке времени. Давайте все попятимся и вернемся в те годы, когда судьба еще не началась. И я лежу в кровати, а утро пахнет морем. И заезжает в комнату Женька Ермолаев, притормозив велосипед у моей кровати. И мама, глядя поверх очков, говорит ему: -- Женя, ты, таки да, больной на всю голову. Это был первый велосипед нашего переулка. Женькина мама привезла его из Грузии от дяди Гено. Он сигналил по-грузински, где много "Х" и "К". Сначала все шло неплохо. Женька бежал рядом и держал седло, а я давил на педали. Руль на булыжной мостовой вырывался из рук, и переднее колесо все время хотело уехать самостоятельно в другую сторону. Однако я его возвращал на место. И вдруг Ермолаев пропал. Я это вначале почувствовал, а потом, скосив один глаз, увидел, что ноги его исчезли. Чтоб не свалиться, я стал сильнее давить на педали, и велосипед меня понес, как дикая лошадь. Неожиданно где-то наверху, у моего уха возник голос: -- Для первого раза совсем неплохо. Берем разбег с Дерибасовской до бойни. Меня охватил ужас, я понял -- Ермолаев стоит на багажнике. А голос продолжал: -- Будьте повнимательней, товарищ Уточкин. Это вам не съезжать по Потемкинской лестнице. Держась за мою голову, которую я для безопасности втянул в плечи, Женька перекинул правую ногу через мое плечо. Затем он то же самое сделал с левой ногой и уселся на мои плечи. А переезжали мы в это время улицу Преображенскую, по которой, между прочим, ходят трамваи. К счастью, трамваев в Одессе не дождешься. Частные машины в то время были только у китобойцев флотилии "Слава". А те где-то в Гренландии "обеспечивали детей рыбьим жиром". По ту сторону трамвайной линии, на углу, мой знакомый Сюня, продавал газировку. Очередь, как по команде, повернулась в нашу сторону. Сам Сюня застыл, не закрутив сироп, и тот, наполнив стакан, лился через край. -- Сюня, закрой рот и сироп!-- Успел крикнуть Женька. А мы уже подъезжали к Александровскому садику, который назывался сквером Сталина. Скверное все-таки слово сквер. Здесь обычно безразмерная дворничиха Маня продавала семечки. Она и сейчас издали, приветствовала нас двухпудовой рукой: -- Бачь, шо вытворяет наш Дамский пистолет! Ты кудой? -- успела нам вслед выкрикнуть она. -- Шо по виду не бачите кудой. -- Ответил Ермолай. -- На море и обратно. Держась за мою голову, он поставил пятку на плечо. -- Оркестр -- туш! Смертельный номер -- старый осел молодого везет! Обладая кошачьей ловкостью, он каким-то образом поднял вторую ногу, и носок ее уперся во второе мое плечо. Я чувствовал, как этот шиз медленно выпрямляется. Пушкинскую мы проскочили прямо перед носом затормозившего троллейбуса. Посыпались искры, и упала штанга. Я не слышал, что кричал за лобовым стеклом водитель, но по его лицу все понял. У нас в Одессе, как сказал Карцев, когда ругаются, то перебарщивают лицом. Я бы тоже переборщил, но лицо у меня было занято. На Канатной трамвая тоже, слава богу, не было. Я же вам говорил, что в Одессе, пока дождешься трамвая, можно научиться кататься на велосипеде. Правда на Канатной угол Жуковского чуть не налетел на меня наш учитель по черчению Зюзя, но я вывернулся, и Женька удержался, опершись о нецензурное слово, которое Зюзя не услышал по причине своей глухоты. -- Хулигански морда! -- выдохнул наш педагог свое обычное ругательство передвигая свои широко расставленные ноги, похожие на циркуль. Он вышел из парадной, как старый матрос, страдающий геморроем. После памятника неизвестному матросу Рабиновичу ехать было легко. У меня уже появился кое-какой опыт вождения двухэтажного велосипеда. В сторону моря шла широкая аллея. Людей на ней было мало. И все они были благодушно настроены. Некоторые даже аплодировали. На какое-то время я расслабился, хотя в любую минуту Женька мог залезть на голову. Но он, видимо, этот номер оставил на вторую тренировку. Я уже было совсем успокоился, как вдруг передо мной возник спуск на Ланжерон. Это когда вы пешком идете на пляж, и свежий ветер с моря вам обдувает лицо, а голубой горизонт холодит ваши глаза -- вам кажется, что он не такой крутой, спуск к морю. Мы же летели вперед быстрее всех звуков, что пытались нас догнать. Во всяком случае, ребят, что бежали за нами и кричали "Ура!", мы не слышали. Преодолев звуковой барьер мы на нашем велике летели со скоростью света. Солнце над головой не могло нас обогнать. И только голос Женьки я слышал, он летел около моего уха по инерции. -- И какой же русский, даже если он еврей, не любит быстрой езды! Хорошо, что пляжный сезон еще не начался. Я представляю себе, что происходило бы, если бы такое случилось через месяц. Загорелые лица одесситов, лежащих на песке, не только бы перебарщивали, но и переперчивали бы, добавляя прочие специи к словам, за которыми в карман не лезли бы, поскольку были в плавках. А так мы пролетели полосу пляжа и въехали в спасительную воду. Сначала велосипед, потом я, затем Женька, а за нами все те пацаны, что бежали от самого города и кричали "Ура!" -- Как хорошо, что в нашем городе есть море. Как бы ты остановился в Херсоне? Что бы ты делал в Крыму? Ехал бы до самого Коктебеля. А через час моя мама гладила Ермолаеву одежду, потому что в этот день ему нужно было идти в паспортный стол за ксивой. Мама добродушно ворчала: -- Нет , Женя, ты таки больной на всю голову. Ты не туда его повез. -- Поворачивалась она ко мне. -- Надо было везти на Слободку. Там бы вас сразу остановили санитары. Тебе разве эту одежду нужно гладить. Типун мне на язык, но тебе надо гладить смирительную рубашку и показать хорошему специалисту в сумасшедшем доме. -- Ну что вы, теть Зин, -- смеялся Женька, -- в одесской психушке конкурс -- сто человек на койку. Я не пройду. -- Дай бог, чтобы ты туда, таки да, не поступил. А еще через час Женька заполнял анкету в паспортном столе и, как это бывает в Одессе, споткнулся о пятую графу. Дело в том, что папа Ермолаева был евреем. Наверное, какие-то буквы повыпадали из фамилии в процессе эволюции древнего рода, но легкий намек на ермолку остался даже в этом, приспособившемся к местным условиям, созвучии. В детстве мы жили, как во Франции или в Швейцарии. Ни у кого никакой национальности не было. В нашем дворе все фамилии считались русскими, даже Гринберг и Попандопуло. В спортзале, куда мы повалили после пятого класса, не было разнарядки на ограничения нацменьшинства, представителей которого было в те годы в Одессе большинство. Только иногда, словно отголосок иной жизни долетало до нас ледяное дыхание биологической ненависти, но это сразу забывалось. Да и как можно было злиться на пьяного дворника, который, когда на Толика Шварца свалился с карниза кусок льда, прошамкал беззубым ртом: -- У, развелось жидов, сосульке упасть некуда. Помимо всего, мы на Епифана не обижались оттого, что во время войны он прятал от немцев в подвале своего собутыльника Мару Гальперина. Об этом во дворе знали все. А так как после войны Мара все равно пропал, то шептались, что он его и сейчас прячет. Понятно от кого. Прочитав анкету, начальник паспортного стола посмотрел на Женьку внимательнее, чем того требовала процедура. -- Не похож, -- одобрительно сказал он. -- Да и фамилия не соответствует национальности. По матери что ли фамилия? Так, может быть, и национальность возьмешь себе материнскую? Кстати, как у евреев и положено. -- Постарался начальник примирить чужую традицию со своим добрым советом. -- Да нет, это отцовская фамилия. А нация мамы еще больше не соответствует. -- Перешел Женька на несвойственный ему грузинский акцент. -- Мама -- грузинка. -- Да?! -- брови капитана поползли вверх, будто сейчас они начнут танцевать лезгинку. И уже во вдохновении этого государственного танца глаза его покосились на портрет вождя. -- Как сказать, не соответствует. Нани-на! Может быть, очень даже соответствует. -- Тоже перешел на грузинский акцент начальник, чтоб понравиться портрету. Женьке было ужасно неудобно. Он понимал, что капитан советует из лучших побуждений. Наверное, он совершил непростительную ошибку. Столько вокруг русских, украинцев, казаков, чукчей. А он возьми и родись от еврея. Но мало того. Сейчас, когда есть возможность исправить этот генетический проступок, притом без всякой липы, -- мама относится к нации отца народов, может быть, на каком-то уровне пересеклись их генеалогические корни, а он, Женька Ермолаев, родственник Иосифа Джугашвили, -- теперь, когда есть возможность, чтобы восторжествовала эта историческая справедливость, он, презренный иудей, не желает с низшей национальной ступеньки взлететь на высочайшую. Не поднимая глаз, Ермолаев стал торопливо оправдываться: -- Нет-нет. Спасибо. Понимаете, папа погиб на фронте. Неудобно перед его памятью. Пишите еврей. В этот момент начальнику показалось, что глаза товарища Сталина налились кровью, а ухо на державном портрете стало подергиваться. Внутренний голос капитана перестал напевать грузинскую мелодию. Он несколько раз моргнул, чтобы избавиться от галлюцинации, а затем твердым государственным голосом Левитана, перечеркивающим минутную слабость, произнес: -- И правильно, товарищ Ермолаев. У нас все народы равны. Поздравляю с совершеннолетием. Когда Женька ушел, капитан снова посмотрел на портрет и, уже не стесняясь, так как посторонних не было, сказал еще не поверженному, но уже покойному генералиссимусу: -- Хороший хлопчик, товарищ Сталин. Жалко хлопчика. Нахлебается он со своим еврейством. -- Добрый ты человек, капитан. В тридцать седьмом, наверное, служил на Севере? Начальник вздрогнул. Снова протер глаза и крикнул, словно пропускал по одному строй: -- Следующий! А вечером мы собрались отметить Женькино совершеннолетие. -- Хорошо, что я родился летом. -- Смеялся он. -- Родись я зимой, и мы отмечали бы совершеннозимие. Как всегда в таких случаях, мы садились на скамеечки и ступеньки возле наших дверей, выходящих прямо на улицу. На табуретке, накрытой газетой, стояла бутылка самого дешевого вина, отломанный кусками хлеб и варварски разорванная, как после погрома, еврейская колбаса по два рубля пятьдесят копеек за килограмм. Мы пировали в плавках. Впрочем на нас был коричневый шевиотовый загар. Самый модный вечерний костюм летней Одессы. После первой рюмки Валерка брал гитару. Он долго настраивал ее, а потом делал надрывный, по-цыгански дрожащий аккорд, и все замолкали. Окуджава в то время еще не появился. О Галиче и Высоцком тем более никто ничего не слышал. Тех песен, которые, кажется, были всегда, еще лет десять в природе не существовало. Амнистия тоже еще не прошла, так что блатная классика была на подходе. А пока мы горланили итальянские арии из пластинок Карузо и двух Тито -- Руффа и Гобби. Вечер на Соборке чернел и становился похожим на эти недавно привезенные победителями из Германии пластинки. Вся площадь словно вертелась на патефоне и пела под гитару звучные, хотя и непонятные итальянские слова. Отдельные куплеты мы переводили, догадавшись по музыке об их значении. "За ночь я узнал итальянский язык. Аморе, аморе, аморе". То, что любовь и море звучало почти одинаково, очень нравилось нам. Мы тянули это слово своими прорезавшимися лирическими сопрано, и боль в груди от причастности к трагедии, похожей на глаза Джины Лоллобриджиды, переносила наши загорелые тела на побережье Адриатического моря. Когда я произносил запомнившиеся из пластинок итальянские созвучия, которые, как мне сдается, перебарщивают наличием гласных, было такое чувство, что древние греки, чья скульптура белела в треугольном скверике напротив нашей двери, меня понимают. Мне казалось, что они даже поворачивали печальные лица и про себя подпевали нам. Интересно, как очутились этот старик с двумя сыновьями, опутанные змеей, у нас в Одессе. И главное, попали именно на нашу площадь. Надо же. Когда арестовали родителей Аркаши Попандопуло, Фима, друг моего дяди, сказал, что этих Лаокоонов тоже подметут. Что скульптура будет стоять в парке культуры и отдыха города Магадана. Но древних греков не взяли. Много знающий, хотя и русский, жилец из четвертого подъезда заметил, что этого никогда не произойдет, потому что детей не сажают, а сам Карл Маркс сказал, что греки -- это детство человечества. Впрочем, Сева не ручался, что это сказал Маркс. Может быть Фридрих Энгельс. Ну в общем, кто-то из них. Да, греки в тот вечер явно оживились. Им, видимо, нравилось, что мы почти такие же голые, как и они. Я до сих пор верю, что когда мы пели итальянские песни, они под змеей танцевали сиртаки. Мы так распелись, что не заметили, как исчез Ермолаев. Он всегда пропадал, когда первый хмель ударял ему в голову. Притом мы знали, где можно найти его. На крышах соседних домов. Высота тянула Женьку. Он первым из нашего переулка стал мастером спорта по акробатике. Кстати, это произошло как раз на следующий день. После соревнований у него брал интервью наш кореш, корреспондент одесской комсомольской газеты Юрка Михайлик. -- Как тебе удалось скрутить двойное сальто? -- спросил Юра и записал свой вопрос. -- Понимаешь, -- ответил Женя, -- перебрали вчера у Рудоса. У меня сегодня в глазах двоилось. Пошел на одно -- а скрутил два. Нет, пить все-таки перед соревнованиями нельзя! Женька никогда не умел вразумительно ответить. Да и спрашивать он как следует не умел. Это ведь он перед первенством Союза, когда надо было обойти всех врачей и сдать все анализы, спросил у остолбеневшей сестрички: -- Будьте настолько любезны, пожалуйста, скажите, где здесь принимают говно на анализ кала? На соседних крышах Женьки не было. Это потом мы узнали, что он побывал в прошлых тысячелетиях. Осторожно балансируя руками, как на канате, натянутом на головокружительной высоте, он перешел булыжную мостовую. Затем с разбегу перемахнул железную ограду сквера и подошел к скульптуре. Перед мраморным постаментом росла трава. Женька тщательно вытер об нее ноги, чтобы не занести нашу одесскую пыль в их античное стерильное время. Затем он прыгнул, и ему казалось, что долго длился этот прыжок через тысячелетия. Босыми ногами Женька почувствовал прохладу мраморной плиты. -- Кореш, подвинься, -- сказал он одному из сыновей Лаокоона. Фигура отошла к краю пьедестала. На пятачке вечности хватило и для Женьки немного места. Над головой качнулась раскидистая шелковица. С этим деревом у меня сложились непростые отношения. В середине лета мы камнями, почему-то называемыми в Одессе муныками, сбивали его плоды, похожие на белых гусениц. Однажды шелковица вернула мне мой мунык. Он попал в лоб, и все лицо мое было залито кровью. Когда я вошел домой, мама схватилась за голову: -- Шалопут! Кто тебя убил?! От шелковицы на Женьку пахнуло теплом нашего времени. -- Папаша, чем я могу вам помочь? -- спросил Ермолай у начальника скульптурной группы. Древние греки молчали. Тогда Женька протиснул голову в виток каменной змеи. Как часто он потом делал то же самое! Я уверен, что там, на лесоповале, он тоже куда-то сунул голову. Но тут мы еще играли самих себя, а там эта игра уже сделалась судьбою. Женька напряг мышцы, как культурист. На лице его появилось трагическое выражение. Трагичнее, чем у античных юношей. Он перебарщивал лицом. Его веселая одесская жизнь обретала классические формы. -- Братцы, -- спрашивал Женька, -- вы, разом, не антисемиты? С сегодняшнего дня я маланец. Кажется, это у вас там было сказано: бойся маланцев даров приносящих. Так что предупреждаю сразу -- я еврей доброволец. Женька замолчал, так как к скверу подошли двое, явно под мухой. Однако не будем делать из мухи слона. -- А, Лаокоон, -- сказал первый. -- Какая Алла? Тут баб нет. -- Второй был явно приезжий. -- А -- отдельно и Лаокоон -- отдельно. Как вода и спирт. А -- э