...В эту ночь сумбурным шепотом с самодельного топчана в углу комнаты Любка в подробностях рассказала свою жизнь. Последняя преграда между ними, возведенная воспитанием, образованием, жизнью, рухнула. Пария открывалась парии. Своих настоящих родителей Любка помнила смутно, смазанно, как на давнем любительском снимке, знала только, что семью их раскулачили и выслали в Сибирь, что по дороге от голода умерли двое старших, братья Андрей и Мишка, а двухлетнюю Любку отчаявшаяся мать отдала на станции под Семипалатинском чете профессиональных воров - бездетной Катьке приглянулась синеглазенькая прозрачная девчонка, и за нее отвалили раскулаченным буханку хлеба, три селедки, головку чеснока и большой кусок мыла. Так Любка была спасена и - обречена. Уже через полгода она артистически проникала в форточки, шныряла на вокзалах ("Тетенька, я потерялась, хочу в туалет..." - за спиной сердобольной тетеньки уплывали сумки и чемоданы), клянчила в поездах, изображая сироту, и так далее. Справедливости ради следует заметить, что и стареющая Катька, и виртуоз-домушник Штыря по-своему любили девчонку, не обижали (пальцем не тронули! - с гордостью уточнила Любка) и время от времени, спохватясь, даже посылали в школу. Но характер у Любки вырисовывался лютый, никто ей был не указ и не начальник, и уже лет в пятнадцать она позволяла себе прикрикнуть на добряка-алкоголика Штырю, а Катьке указать ее законное место - в заднице. Поэтому, когда Штырю однажды после длительной пьянки хватила кондрашка и он, распластанный и мычащий, остался на Катькиных руках помирать и пачкать, Любка спокойно и властно взяла "дело" на себя. И ей подчинились - и Канава, и Чекушка, и Котик с Пыльным. - Потому что я башковитая, - объяснила Любка страстным шепотом. - У меня ж в голове сразу - весь план "дела", чтоб толково и чисто, а они - что? Грабануть, толкануть, нажраться и сесть лет на семь. Из-за этих козлов драных и я загремела... Когда наконец она умолкла, Ирина Михайловна приподнялась на локте и сказала в сгущенную темноту угла, где на топчане лежала Любка, главарь банды: - Вы человек талантливый, Люба, сильный. Вот переживем, Бог даст, весь этот бред, уедем в Ташкент, определю вас в вечернюю школу. А потом - в медучилище, у меня там сокурсница работает... Я из вас сделаю... - чуть было не сорвалось "человека", она запнулась, покраснела в темноте и сказала твердо: - Медсестру... Исмаилов уборщицей взял. Но не Ирину Михайловну, а... Любку. Та, узнав, кем устраивается после увольнения Ирина Михайловна, разразилась дома настоящей бурей. - Шваброй шкрябать?! - грозно вскрикивала она перед растерянной Ириной Михайловной. - Той кудлатой суке тряпки под ноги расстилать?! - Люба, при чем тут Мосельцова, это же стройконтора, совсем другое здание. - Та чтоб я сдохла, если хоть раз, хоть где вас с ведром увидят! Любка была страшна, возражений не слушала, искрила глазами. Назавтра она пошла сама к Исмаилову, дело было вмиг улажено, и Любка влилась в коллектив стройконторы. Теперь Ирина Михайловна сидела дома, жарила картошку и с сиротливым нетерпением ждала Любку домой. Помешивая кашу, она иногда с горькой усмешкой думала, что, в сущности, это даже очень смешно, и если в хорошей компании, со вкусом, с юмором рассказать, как стала она Любкиной домработницей, причем безрукой и никчемной домработницей... Выходной, что ли, вытребовать у Любки, отпускные?.. Отец умел рассказывать такие истории, даже и не выдумывая, лишь выбирая те или иные разрозненные происшествия и ставя их в смехотворно нелепое соседство... Словом, дело оставалось лишь за хорошей компанией. Дважды за эти недели к окну в темноте прокрадывался Перечников и молча, ловко, как баскетбольный мяч в корзину, вбрасывал в форточку скомканные тридцатки. Ирина Михайловна пыталась вернуть их тем же путем, но Перечников, выпучив глаза и смешно отмахиваясь ладонями, торопливо удалялся, волоча за собою по снегу съеженную черную тень. К марту скудный снег сошел, но холодный ветер так же неумолчно трещал за окном прищепками, гнул и ломал прутики тополей на пустыре. Дни стояли голые, весенне-сквозные - неприютные дни... Вечером приходила вымотанная Любка, набрасывалась на пережаренную или полусырую картошку, рассказывала вполголоса: - Радиоточку не выключают дня два уже. Как сводку о здоровье передают - все обмирают, и такая тишина - слыхать, как по бумаге ластик шуршит. Ирина Михайловна слушала, нервно переплетя тонкие, врачебные - с коротко и кругло подстриженными ногтями - пальцы и ускользала взглядом за окно, на пустырь с помойками. В одну из таких минут Любка, вдруг перестав жевать, спросила, глядя ей в глаза: - Ринмихална! А вы все молчите, молчите... Вы же врач... Ну скажите - неужели выживет? Ирина Михайловна даже дернулась, метнула затравленный взгляд на дверь Кондаковой и тоже, глядя Любке в глаза, отчеканила шепотом: - Не болтайте-ка, Любовь Никитична! Как-то днем Ирина Михайловна уложила Сонечку и села штопать чулки. Вдруг грохнула входная дверь, пробежали по коридору... ворвалась в комнату Любка. Ирина Михайловна вскинула на нее глаза, ставшие вдруг сухими, проваленными, страшными. Она молчала. И Любка молчала, сжав кулаки, глядя перед собою со странным выражением вдохновенной ненависти. Так, может быть, смотрит кровник, только что убивший заклятого врага семьи. - Боже мой... - прошептала Ирина Михайловна. - Подох! - коротко выдохнула Любка. Ирина Михайловна швырнула чулки и заплакала. Любка кинулась к ней, стиснула в свирепых объятиях. - Люба... тише... нехорошо... - шептала, всхлипывая, Ирина Михайловна. - Нельзя так... говорить... - Можно, можно! - торжествующе грозно повторяла Любка. - Подох, подох! Сдохла рябая собака! Весь этот вечер в своей комнате тягуче рыдала Кондакова. Вышла на минутку на кухню - чайник вскипятить - опухшая, старая, со смазанными бровями. Взвыла несколько раз над закипающим чайником. - Ну надо же, - сказала Любка не без уважения, - как горевать умеет... Ринмихална, я что думаю: а ведь многие, пожалуй, по стране сегодня вот так-то воют?.. - Многие, Люба, серьезно ответила Ирина Михайловна. К концу апреля нахлынуло из пустыни тепло, песок просох от дождей, вихрился на ветру воронками, сбивал алые трепещущие лепестки маков на саманных крышах домишек. Млели на солнце крохотные серые ящерки. Ирина Михайловна была восстановлена на работе в санчасти, Любка - в своих кухонных правах. К концу апреля она заскучала. Вечером, накануне Первомая, сидела у окна, поглядывая, как на домике милиции вывешивают флаг, и молчала. Сонечка безуспешно взывала о горшке, потом от безнадежности надула в штаны. Любка рассеянно переодела ее в сухое и уж до ночи не поднялась с табурета перед окном, мрачно упершись взглядом в черное, фальшиво-бриллиантовое небо. Утром, причесавшись под гремящие отовсюду марши, она сказала: Ринмихална, дайте денег. Пойду погуляю. И сказано это было тем самым, исключающим вопросы и уточнения тоном. Ирина Михайловна пожала плечами: где в этом городишке Любка собирается "гулять"! - но деньги отдала почти все. Гуляйте, Любовь Никитична. Любка ушла и - пропала. День прошел - нет Любки, два - нет, три... Ирина Михайловна извелась, но что-то удерживало ее заявить в милицию. Любка не одобрила бы этого шага. Поздним вечером на третьи сутки (Ирина Михайловна уже легла и беспокойно задремала) в дверь легонько стукнули. Сквозь дрему узнавшая легкий этот стук, Ирина Михайловна вскочила, босая, пробежала по коридору, отворила дверь и - ахнула. На пороге, мерцая лунным испитым лицом, стояла Любка, в немыслимо шикарном, с блестками, платье, только что, казалось, содранном с опереточной примадонны. Глубокий, как обморок, вырез клином сходился на животе, стиснутая с боков грудь выпирала в центре грудной клетки двумя литыми полукружьями. Млечный Путь вздымался над шальною Любкиной башкой и упирался в бесконечность. Темное азийское небо тяжело провисало, колыхаясь и клубясь бесчисленными мирами звезд... Надо всем этим вдруг почудились Ирине Михайловне драматические переливы меццо-сопрано, что-нибудь такое из "Риголетто", что ли... Вся картина казалась продолжением сна. И в этом лунном, зыбком, знобком сне Любка торжественно и полно отвесила ошалевшей Ирине Михайловне земной поклон и сказала звучным трезвым голосом: - Ирина Михайловна! Спасибо вам за все... Держали меня, грели, шкафов не запирали, "вы" говорили. Я вас до смерти не забуду... А сейчас дайте мой паспорт, я уйду... - и по-своему так рукой махнула, мол, а слов не надо... Ирина Михайловна, сдавленным сердцем чуя, что та погибла, все еще лунатически двигаясь, достала из шкафа Любкин паспорт, протянула. Любка поцеловала спящую Сонечку и вышла на порог. На нижней ступеньке крыльца она цепко взяла Ирину Михайловну за плечи, молча, долго смотрела на нее, прощаясь. Вдруг они подались друг к другу, обнялись, Ирина Михайловна заплакала. Любка повернулась и пошла. - Люба! - дрожащим голосом окликнула Ирина Михайловна. Ее колотил озноб. - Любовь Никитична! Любка обернулась, опереточно переливаясь в темноте блестками: - А дом теперь можете совсем не запирать. За ним мои ребята приглядывают... И не ищите вы меня, Христа ради. Не марайте себя этим гнусным знакомством... ...Темное азийское небо тяжело провисало, колыхаясь и клубясь бесчисленными мирами звезд. Жизнь текла, не останавливаясь ни на мгновение. Невесть откуда взявшееся меццо-сопрано с тоской оплакивало эту жизнь, эту темень, этот городок - нелепый нарост на краю пустыни, людей, зачем-то живущих здесь... Любка сгинула во тьме теплой ночи. В тот год ей исполнилось двадцать три. Хозяйка ее была чуть моложе. Словом, Любка "села". Добрейший майор Степан Семеныч не без укоризны в голосе сообщил совершенно убитой всею историей Ирине Михайловне, что Любка со товарищи обокрали в Ташкенте академический театр оперы и балета (вот оно, платье-то с блестками! Вот они, пророческие трели меццо-сопрано!). Мало - всю буфетную выручку взяли, так набедокурили, набезобразничали в реквизитной. Сторожа оглушили, и на прощание бессознательного старичка обрядили в костюм Спящей красавицы и - во гроб хрустальный, реквизитный, где он и качался на цепях до приезда опергруппы. Короче - ужас... Вот как вы рисковали-то, Ирина Михайловна... Страшно подумать, какой опасности вы подвергали себя и своего ребенка... Сонечку пришлось определить в ясли. Впрочем, Ирина Михайловна недолго задержалась в городишке. Отработала оставшиеся год с копейками и уехала в Ташкент. Тетка еще жива была, приняла, прописала. Появился вдруг Сонечкин отец, все еще связанный семьею, виноватый во все стороны перед детьми, но горевший желанием помочь всем, любить всех, облегчать как-то жизнь. В первое же лето достал путевки в Сочи, и Ирина Михайловна ради ребенка спрятала гордость в сумочку, смирилась, повезла Сонечку на море. Вернулись они коричневые, обе в веснушках, обе носатые, веселые, в сарафанах. Появились у Ирины Михайловны бежевый китайский плащ в талию, губная помада, пудреница, духи "Красная Москва". Жизнь постепенно набирала вкус, смысл и краски... Лет через семь Ирину Михайловну разыскал Перечников, приехавший в Ташкент на курсы повышения квалификации. Ирина Михайловна тогда уже заведовала терапевтическим отделением крупной инфекционной больницы. Перечников не изменился и опять показался ей немножко смешным, особенно когда откашливался в кулак, - тогда щеки его надувались и еще больше напоминали штанину галифе. Он долго, подробно рассказывал о городке, который разросся (не узнаете!), об укрупненной санчасти, о знакомых... Он говорил, и все это представлялось Ирине Михайловне таким далеким, захолустным, чужим, словно и не было там прожито три тяжелейших года. - А вы, Ирина Михайловна, не подозреваете, какую роль в моей жизни сыграли, - вдруг сказал Перечников, смущенно улыбаясь. - Помните, конечно, Мосельцову? Мы ведь с нею уже и расписаться должны были, а тут эта ваша история, в пятьдесят втором... И вот как человек проявляется - это я о Мосельцовой... Так она мне противна стала - глаза б не глядели. И все! - Он засмеялся. - Больше уж не рискнул менять холостяцкую долю. Уже надевая в прихожей новые китайские туфли, Перечников спохватился и достал сложенную вдвое, махровую на сгибе поздравительную открытку. - Чуть не забыл! Держу года четыре, специально для повода - увидеться... Вот, пришла на адрес санчасти. Там ничего особенного. Поздравление. Ирина Михайловна взяла в руки мятую открытку, и вдруг - приблизилось, налетело, навалилось все скрип ивовой коляски, - кастаньетное щелканье прищепок за окном, холодные ветры и: Чужой дя-а-дька обеща-ал Моей ма-га-аме матерья-ал... "Дорогие Ирина Михайловна и Сонечка! - написано было крупно, размашисто и - что удивило - грамотно. - Поздравляем вас с праздником Восьмого марта, желаем..." Ну и так далее, как положено, со здоровьем, счастьем, со всем необходимым человеку. И подпись: Люба и Валентин... Ни адреса, ни намека - где искать. Что за характер... Весь вечер Ирина Михайловна слонялась по дому сама не своя. Наконец взялась гладить тюк белья, недели две ожидающий своей очереди. Катала тяжелый утюг по глади пододеяльника, вспоминала, вспоминала скрип ивовой колыбели, сплетенной японцем Такэтори, две почти одинаковые узбекские галоши - пара двугривенный, лысеющую кондаковскую шубу... Подумала: надо в каникулы съездить с Соней на мамину могилу. Соня два раза спрашивала из-под одеяла: - Мам, ты чего? - Ничего... ...Скрип коляски, черное азийское небо над двумя девочками, безнадежно обнявшимися у края ночи, на нижней ступени крыльца. И: - Чужой дя-а-дька обеща-ал... Моей ма-а-аме матерья-ал... Что за характер! Ни адреса, ни намека - где искать... - Он обма-а-нет мать твою-у... Баю-ба-аюшки баю-у... Баю-ба-а-юшки баю-у... 1987