после коньяка в голове. - Все равно плохо будет. Отдаем ведь город, отдаем... Эх!.. - Д-да, - тяжело вздохнул Игорь Петрович, утыкая бороду в ладонь, пытаясь собрать ее всю в горсть, хотя жесткие волосы не поддавались, лезли в разные стороны, топорщились. - Подвел он, конечно, Ларин-то, и вообще жалко, у нас таких, как он, врачей, нет больше, для города он много значил, что говорить. Давно его звали. И меня зовут, - сказал он, поднимая покрасневшие глаза на Виталия, словно ожидая его реакции. - Обещают большую мастерскую, квартиру. - Он выдержал паузу. - Но я не поеду. Я тут останусь, - и постучал пальцем по столешнице. У меня тут дом. Мне тут надо жить, понимаешь, иначе я не смогу ничего, здесь для меня все... Виталий смотрел на него исподлобья. И снова ветер донес до него острый пряный запах травы, скрывшей нижнюю полосу колючки вокруг будущего полигона. Впился в него этот запах, как заноза, будто он сам зацепился за острие проволоки. - Я был там, - заглушая шум в ушах, сказал он. - Они уже дорогу начали... Серебрянников приподнял бутылку, полюбовался на янтарное свечение жидкости. Плеснул в чашку. - Видел я, знаю... Ларин говорит, что бесполезно, все равно мы проиграем. - Ларин - предатель! - жестко отрезал Виталий. - Идем, что я тебе покажу. - Игорь Петрович неожиданно резко встал, отодвинул стул ногой. - Идем... Они прошли в небольшую мастерскую, светлую, с большим венецианским окном, как всегда заваленную эскизами, набросками, банками, тюбиками, кистями, всякой всячиной, назначение которой Виталию было неизвестно. Серебрянников порылся в углу, в каких-то папках, газетах, и вдруг вытянул холст, небрежно сунул в руки Виталию. - Смотри! Виталий смотрел. Солнечные золотистые лучи пробивались сквозь густую, ярко зеленеющую траву и тут же раздроблялись, окружая своего рода ореолом старую, рыжую от ржавчины колючую проволоку, а дальше снова зеленели кусты, деревья... - Узнаешь? - спросил Серебрянников. - Это оттуда... Я там ходил, вокруг... Все на картине было почти точно так же, как видел это там, возле Верчино, Виталий. Точно, но не совсем: веяло сквозь яркую зелень каким-то изнеможением, мертвизной, загадочная бледность подмешивалась, придавая зеленому цвету некоторую даже ядовитость. Виталий никак не мог понять, то ли из-за некоторого расстройства чувств - ослабел после болезни, то ли под действием коньяка, так ли на самом деле или ему только кажется. Скорей всего, Серебрянников это нарочно так устроил, для какой-то своей цели: мертвенность нисколько не отталкивала, не пугала, хотя ядовитость неприятна была, но при этом - словно завораживала, притягивала глаз. Виталий смотрел - и внутри что-то тихо сникало, свертывалось. Потом они снова сидели на террасе, пили чай, и Серебрянников, доливая в чашку коньяк, глуховато бормотал в бороду, что, видимо, так нужно, раньше или позже это должно произойти, он теперь окончательно понял. Раньше думал, что Страшный Суд - это как на картине Брюллова "Гибель Помпеи", помнишь? Блистание молний, разверзающиеся хляби, рушащиеся храмы, статуи, ужас на лицах... И сейчас многие так думают. Но только это заблуждение. Он понял, поэтому и решил отступить. Нет смысла, все равно они уже за чертой. Серебрянников дергал Василия за рукав. - Страшный Суд уже идет, понимаешь? -Игорь Петрович полуобернулся и ткнул пальцем в стоящий на стуле холст, с которого Виталий так и не сводил глаз - картина почти гипнотизировал его. - Нет, ты представь: мы присутствуем при Страшном Суде! Это же грандиозно! Это великое в нашей жизни. Если б мы поняли! Он сделал большой глоток. А Виталий все вроде бы и понимал, что говорил Игорь Петрович, но как сквозь туман. Словно бы и не в реальности, а где-то рядом, возле, слегка расплывчато, хотя совсем близко. Понимал ли? - Может, что-то произойдет, должно произойти, я уверен, нужно набраться терпения, - напутствовал его Серебрянников, всовывая в руки завернутую в газету картину, - бери, бери, на память... Был уже совсем поздний вечер, темно, несколько фонарей скудно высвечивали улочку, кое-где в глубине дворов виднелись освещенные окна домиков. Виталий был один, с холстом под мышкой, твердый - холст, а он, кажется, не в себе, от коньяка, хотя, может, и к лучшему. Пошатывался. Еще он был недавно, вроде бы, у Ларина, который уезжал, но уже и уехал - настолько это было далеко. Впереди, в темноте брезжили очертания монастырских стен. "Мертвый город, - подумалось Виталию, - и я - мертвый". Ему внезапно снова захотелось взглянуть на серебрянниковскую картину, как будто бы в ней было что-то, очень важное для него. Его тянуло к ней почти физически, как к женщине, хотя он не понимал почему. А сам Серебрянников, несмотря на то, что оставался, не уезжал никуда, был чужой, и эти идеи его, которыми тот упивался, странные... Это была почти трезвая мысль, и Виталий, проходя мимо очередного фонаря, остановился, развернул газету - мелькнуло знакомое лицо какого-то деятеля, обрюзгшее, - прислонил холст к столбу, а сам присел на корточки, чтобы получше разглядеть. Изображение угадывалось с трудом, казалось серым, сливалось с сумерками, и это еще более усиливало ощущение мертвенности, которое он почувствовал еще там, в доме Серебрянникова. И вдруг уже совсем трезво и холодно подумалось: "Великое творение! Игорь сам не понимает, ч т о он написал", - в груди стало пусто и гулко. Там он сидел возле холста, сначала на корточках, потом опустился на колени и все смотрел, смотрел, словно ждал, что откроется нечто... О чем речь, они многое могли - Ларин, скольких поставивший на ноги, сложнейшие операции делал, Серебрянников со своими картинами, другого такого не было, но... но только не спасти город, их город, родной, кем-то безжалостным обреченный на заклание. Он, Виталий, тем более не мог. А вдруг Серебрянников и в самом деле прав: Страшный Суд?.. Но только не принимала душа, не принимала! Виталий закурил, глубоко втянул в себя дым. Еще раз чиркнул спичкой и поднес, горящую, к холсту - получше разглядеть, раздвинуть сумерки, и не заметил, как пламя доползло, подкралось к пальцам, обожгло. От неожиданности дернул рукой, выронив спичку. И потом завороженно смотрел, как медленно, робко занимается пламенем газета, на которой стоял холст, как расползаются красноватые язычки, ближе, ближе, почти касаясь края картины, вот оно затрепетало, как бы набираясь решительности, зашипело - и тут же рванулось, ринулось вперед... ЗАЛОЖНИКИ Не совсем ясно, как об этом рассказывать. От "я" значило бы полностью, пусть и ненадолго отождествить себя с героем, а следовательно, и ситуацией, с тем, что произошло, и таким образом приоткрыть шлюз в собственную жизнь, куда бы могло проникнуть, перетечь, пусть не сразу, - вечный страх накликать, ощущение глубинной связи между рассказанным и собственным существованием, где в конце концов так или иначе сбывается. Может, это и есть - расплата? И надо ли тогда вообще? Но с другой стороны, я - это и был он, когда случилась эта авария на Волгоградском, - в тот момент впервые возникло ощущение раздельности, можно даже сказать, приятное, поскольку боли не было, а только спокойствие и отрешенность. И все, что творилось внизу, именно внизу, как будто душа действительно отлетела (болевой шок? стресс?), почему-то вовсе не казалось таким уж страшным. Хотя зрелище было, что говорить, лучше не видеть: сплющенная, словно съежившаяся "Волга" желтого, типично таксичного цвета, и врубившийся в нее наискось огромный "МАЗ", в последнюю секунду пытавшийся, видимо, вывернуть (или его просто занесло?), впрочем, это не имело уже значения. И внутрь тоже лучше было не заглядывать. Хотя, как уже было сказано, сверху смотреть было отрешенно, да и покореженный металл ничего не заслонял, а был прозрачен, как стекло. Но описывать не буду. Не хочу! Человек такое неуемное существо, что ему, как Фоме неверующему, непременно дай удостовериться, пусть даже только метафорически - в л о ж и т ь п е р с т ы, это и ведет в конце концов... Наверно, в момент столкновения я потерял от боли сознание (перелом был сложный, ногу, как мне потом сказали, собирали по кусочкам), так что информация поступала ко мне по каким-то иным, неведомым каналам - я все видел и слышал, будто сверху, а на самом деле - отовсюду, странное всеобъемлющее и всепроникающее присутствие. То, что в критических ситуациях душа иногда отлетает и откуда-то в и д и т, особенно часто в минуты клинической смерти - об этом я читал, у Моуди, Ника приносила западное аккуратненькое издание - небольшого формата, пухленькая книжица с непривычно белой бумагой и столь же непривычно четкой полиграфией. Мне она тоже перепала - на одну ночь, утром Ника должна была обязательно отнести ее на работу и вернуть. Удивительно было другое - я предчувствовал аварию. Да что предчувствовал! Я почти точно з н а л, до деталей: "МАЗ", выскочивший неожиданно на встречную полосу, мертвый шофер такси, потерявший сознание (и уже как бы тоже неживой) Реутовский, стоны, в том числе и мои собственные, вой "скорой" - как в кинокартине. Наверно, знал - все-таки слишком, это потом казалось, знал, однако что-то похожее носилось перед глазами. Вернее, пронеслось, пока ловили такси, - Реутовский вышел на проезжую часть и махал рукой, кто бы ни проезжал - частник, грузовик или такси с пассажирами, он даже автобусы пытался останавливать, в такой азарт вошел, а мы с Виталием стояли немного поодаль и тоже голосовали, хотя одного Реутовского с его энергией вполне хватало. Трудно вспомнить, в какое мгновение пронеслось - может, еще до такси, до этого самого, желтого, когда подрулил красненький "Жигуленок", но тут же снова тронулся, а водитель нетерпеливо качнул головой - отрицательно, с неудовольствием, что потревожили, и Славик дрыгнул ему вслед ногой: мол, мотай отсюда, - рассердившись... Но скорей всего, когда именно то, желтое, с зеленым огоньком, как положено. Что-то еще толкнуло внутри, и уже тогда вдруг увиделось словно со стороны или сверху - как они садятся и Реутовский поворачивает довольное лицо к шоферу: ну что, шеф, поехали, - неунывающий Славик, который уже не помнил, что минуту назад крыл всех водил скопом, особенно, разумеется, таксистов, он радовался минуте и тому, что они сели наконец и едут... едут... Эх, если б он мог хотя бы предположить! Так ведь никто и не предполагает, и не думает, иначе с места побоишься сойти, - и только во мне вдруг промелькнула (только ли?) внезапная странная отъединенность с еще чем-то туманно-жутковатым, как в зеркалах во время гадания, в конце длинного, бесконечного коридора - то ли показалось, то ли на самом деле... Ника возникла в палате на следующий день, ни свет ни заря, облаченная в белоснежный халат, незнакомая, прохладная, чистая - утренняя. Как она прошла? Да вот так и прошла, помогли, халат дали, только тише, чтоб никто ничего... А вообще ей кажется, - наклонилась низко к его лицу, так что стали различимы крупинки туши у основания ресниц, неожиданно длинных, ажурной черной сеточкой то затенявших, то приоткрывавших два изумрудных озерца, - ей кажется, что теперь ей ничто не может помешать, ты понимаешь? Даже тут, еще не поинтересовавшись его самочувствием, она сразу за свое, тайное, которое у него уже сидело в печенках, настолько, что он начинал задыхаться - и теперь вот откачнулся неприязненно, насколько позволяла подвешенная нога, мгновенно занывшая, настоящая боль, он знал, была впереди, а сейчас казалось, что из нее вытягивают сразу все жилочки, много-много, еще заморозка не отошла. Ника выпрямилась. Борис, как это произошло? (Он поморщился.) Ну хотя бы в общих чертах, ей очень нужно, она ведь предчувствовала, нет, правда, почему он отворачивается, она страшно разнервничалась, когда они ушли, хотела даже побежать вслед, но было уже поздно, она бы их все равно не догнала, да они бы ее все равно не послушались - что она могла им сказать? Но она точно предчувствовала, еще когда Реутовский позвонил, накануне, - голос ее напрягся, стоило произнести фамилию Славика, наверняка ей известно было, что все, Реутовского больше нет, не спасли его, не успели, не удержали! Ты меня слышишь? Он слышал. А ты, ты ничего не чувствовал? - гнула она свое. - Неужели совсем-совсем ничего? А он в который раз удивлялся, как странно, глубоко темнеют ее внимательные зеленые глаза, точь-в-точь кошачьи, словно теряя свой естественный цвет, словно западая куда-то, и оттуда смотрят на него совсем по-другому. Его же этот взгляд, из неведомой глубины, повергал в неприятное беспокойство. Вопрос ее был абсолютно неуместен: чувствовал он или не чувствовал, какое это теперь имело значение, после всего? Эти Никины игры... Однако почему она спрашивала? На всякий случай, как требовала игра, или все-таки - проницательность, ее, Никина, замечательная интуиция, которую она всячески старалась развивать, втягивая и его. Что ни говори, а она попала в точку. И это ее предчувствие, о котором она только что говорила, появившееся у нее раньше, чем у него, - все странно увязывалось в одно. Да, она втягивала, вовлекала его в свою игру, как он ни сопротивлялся. Да и сопротивлялся ли он по-настоящему? Просто проявлял индифферентность: ему не нужно, а ей если нравится, то и ради Бога! Чем бы дитя не тешилось... Не то что б он был таким уж ярым скептиком и материалистом, - не до того было, забот хватало, чтобы лезть еще и во всякое неведомое, оккультное, как кругло произносила Ника, с раздражающим привкусом претенциозности. Да разве эта самая обычная земная реальность, разве она не давала столько, что умей они переварить ее по-настоящему, то и жизнь бы стала другой, куда более полной?.. Они просто не умели. Нике же было мало, ей требовалось больше. Она спрашивала: неужели не чувствуешь? - и многозначительно замолкала, глядя на него зелеными, темнеющими глазами, не моргая, из неведомой дали. Призывала его прислушаться, погрузиться. А его охватывала тревога и потом... раздражение, словно что-то липкое, клейкое, вязкое прикасалось, приторно обволакивало, от чего хотелось немедленно освободиться, стряхнуть с себя! Нику же тянуло дальше, вглубь. Начиналось-то с элементарного, расхожего - со спиритических сеансов у подруги, куда она зазывала и Бориса, но он был стоек и ни разу не поддался - настолько все это было ему не по душе, заигрыванье с духами и прочее, а еще больше духота в комнате, зашторенные окна, многозначительные переглядыванья-перемигиванья, прикосновения руками-ногами, напряженные истерические голоса, бледные лица, имитирующие духов-ность, горящие глаза, - нет, это не про него! Но так было только поначалу. Дальше уже серьезнее - журналы, вырезки из газет, книги, машинописные, мятые-перемятые, со следами многих пальцев тексты... Все это штудировалось тщательнейшим образом, с выписками, конспектами, а иногда даже переписывалось от руки, затем складывалось в папку, сортировалось помногу раз, и сколько раз он заставал Нику кружащей над разложенными на кровати, на столе, на полу материалами, словно она хотела вобрать все разом в себя, впитать, растворить. То, впрочем, была подготовка, теория, робкие, нерешительные, колеблющиеся подступы к практике: йога, промывание чакры, медитации, трансцедентальные и прочие, контакт с космосом, телепатия, астрология, гипноз, полтергейст... Еще шаг, шутил, и она займется алхимией, что было не так уж неправдоподобно. Она теперь знала все о своем и его гороскопе, сама пыталась вычислять положение планет в тот или иной день, чтобы, говорила, предвидеть и знать, как себя вести, она и его наставляла, довольно настойчиво требуя подчинения. Иногда она протягивала ему руку ладонью вверх - чувствуешь? Ладонь была горячей даже на расстоянии - что правда, то правда. От нее исходило. Ага, торжествовала Ника, это энергия, которая идет ко мне из космоса, она научилась ее принимать. Ника вскидывала руки над головой, закрывала глаза, и лицо ее становилось рассеянно-сосредоточенным: вот эта чакра должна быть обязательно открытой, все чакры должны быть обязательно открыты, для связи, мы все закрыты, закупорены как бутылки, в нас ничему не проникнуть, а потом еще жалуемся, что здоровья нет. Конечно, нет, откуда ему быть? Мы собой не умеем управлять, мы настоящих законов не знаем, которые еще в древности были известны. А все потому, что люди были едины с природой. Мы же предпочли трехмерное пространство, проповедовала она, про другие же и знать не хотим. Почему? Он тоже задумывался: и впрямь - почему? Какие-то лекции она посещала, практические занятия, вечерами пропадала, а потом трудно поднималась на работу, невыспавшаяся, двигалась как сомнамбула, натыкаясь на вещи. Кому это все было нужно? Они не совпадали: когда она начинала рассказывать, быстро впадая в эйфорию (глаза загорались): аура, выходы в астрал, Каббала, Аркан-Таро и тому подобное, - ему вдруг становилось невыносимо скучно и сонно, до неудержимой, обидной зевоты. Когда же он вдруг начинал расспрашивать, проявляя подозрительный (а не насмешничает ли?) интерес, она отделывалась с неохотой общими фразами, словно загораживалась. Надо сказать, не без основания. "Ну и как? Есть результаты?" - в этих вопросах таилось. Не говоря уже о - "И зачем это тебе?" Однажды вдруг быстро взглянула на него - словно вода плеснулась. Ты знаешь, мне иногда кажется, что я... колдунья. Что я слышу и вижу... Правда, правда, у меня получается... Что у нее получилось - так и осталось неизвестным. Получалось - и довольно, а прочее его не касалось. Но с тех пор он стал часто ловить на себе ее странный, немного исподлобья взгляд, задумчивый, то ли сосредоточенный, то ли какой, раньше у нее такого не было. И в глубине глаз как будто вспыхивали искорки, там происходило. Не очень вязался этот ее взгляд с открытостью мягко округлого, с девичьми ямочками лица - родного. Чуждое возникало в нем, тревожащее. Что она видела? И почему так смотрела? Многое в человеке неясно, смутно, но самое таинственное - конечно, взгляд. Глаза. Не случайно в древности их считали окошечком в душу. Ничто, кажется, не связано меньше с плотью, чем глаза, всегда как бы несколько отдельно живущие на лице, самостоятельной жизнью, пусть даже в них нет того внутреннего света, который способен преобразить. Одухотворить. Бывает, заглянешь - словно в пропасть, до головокружения, до замирания внутри. Как-то они действительно связаны с тем, что мы называем бесконечностью. Всегда в них присутствует нечто, неведомо откуда берущееся. Он впервые задумался об этом, зацепившись о Никин странный взгляд. Споткнувшись о него. Как будто она что-то решала про себя, силилась разрешить некую задачу, связанную именно с ним. Что-нибудь случилось? Почему она на него так смотрит? И не был тотчас же услышан, настолько она была погружена. Это-то и встревожило серьезно. Даже испугало. Медленно, словно просыпаясь, словно возвращаясь к ближней жизни, она овладевала речью: мне кажется..., нет, мне показалось!.. Не выговорила. А он почти обиделся. Кому будет приятно, если на него смотрят - как рентгеновскими лучами просвечивают. Крайне неуютное, неприятное чувство - будто ты весь, насквозь - как на ладони. Даже в самом смутном, отдаленном, тебе неподвластном. Ощущение раздетости - прилюдной, как бывает во сне. Жутковатое. Он и не помнил, о чем тогда думал, в ту минуту, но ощущение прозрачности запомнилось, потому что он здорово разозлился: какого, спрашивается, черта?! Что еще за эксперименты на живых людях, тем более что никто уже не властен на определенной глубине в этом многослойном потоке, который струится через каждого человека. А некоторые и вообще не властны. Никто не может отвечать за в с е мысли, а тем более за чувства. Отвечать можно только за действия, поступки, за то, что, так сказать, овеществилось, стало частью внешнего мира, а то что внутри - неподсудное, даже если грешное. И вообще кому какое дело! Следуя за ее взглядом, и cам пытался рассмотреть, но - не видел. Только еще больше тревожился все тем же неуютным, ноющим чувством, какое бывает иногда в сильно ветреную погоду от всеобщего - ветвей, крыш, облаков - смятения. Непонятно, откуда это чувство. Хочется - и пусть смотрит. В конце концов, ведь у Ники это все от желания вполне чистого - причаститься Целому, не только космосу, но всем тайным энергиям мира. Задача была вернуться в это Целое, из которого человек выпал, снова слиться с ним физически и духовно. Так он это себе уяснил - по Никиным словам. Человек обитал в среде, но и выпадал из нее. Кругом были ангелы и демоны, а человек, живя среди великих стихий, сам состоя из них, оставался между тем вне. Пасынок. Подкидыш. Изгой. Океан вселенской энергии исторг из себя - на пустынный, глухой берег. Необходимо было воссоединиться, обрести, но не шагом назад, а шагом вперед. Свободным духовным творчеством. Новым крещением. Новым синтезом. Ника искала. По целому часу, а то и больше она могла оставаться в позе лотоса с устремленными на кончик носа или сведенными на переносице глазами, подолгу стоять на голове или бегать босиком по снегу. И голодала по-настоящему - сутки (по субботам), трое, а иногда и дольше. Удивляло ее упорство, прежде незаметное. Терпение, с каким она проделывала над собой эти опыты, словно кто-то невидимый вел ее. И она - на его недоуменное: как это тебе удается? - торжествующе улыбалась: ей помогают, иначе бы она, конечно, не справилась. А главное, уже есть кое-какие результаты: она ведь почти научилась летать, не так, конечно, чтобы взмахнуть руками и воспарить, не по-настоящему (хотя иногда хочется), а... во время медитации, как во сне, легко и свободно, вдруг ощущает себя парящей над землей, высоко-высоко, а внизу все маленькое-маленькое, но такое отчетливое, словно она смотрит в бинокль, словно в д р у г о м с в е т е, - фантастическое ощущение! И легкость такая необычайная, душа прямо-таки трепещет, так это замечательно!.. Как-то у Бориса разболелась голова, очень сильно, ночь накануне была плохая, почти бессонная, то ли переработал, то ли очередная магнитная буря, которые на него даже очень действовали, резь в глазах, воздуху не хватает... И таблетки не помогали, что хуже всего. Ника поднесла к его голове руки и стала ими водить вокруг, вдоль лба, затылка, вдоль висков, как бы оглаживая горячими ладонями, периодически потирая их друг о дружку - накапливая энергию. На его страдальчески-скептическую гримасу она не обращала внимания, и что поразительно - боль действительно стала медленно утихать, словно вытекала из него, подчиняясь медленным движениям ее рук, показавшимся ему в те минуты очень большими, не руками, а крыльями какой-то большой птицы. Так он и уснул, не заметив, и очнулся через несколько часов, без боли, отдохнувший. Трудно было поверить, что это благодаря ей, Нике. Выходит, она действительно уже кое-что м о г л а, что-то ей уже открылось. Невероятно было, но ведь на самом себе испытал, да еще так осязаемо, - она его, можно сказать, воскресила. Вот как... Наверно, и он бы мог тоже, почему нет? И у него хватило бы упорства, если... В самом деле, Ника ведь предлагала ему, а он противился, уклонялся, получалось, сам себя обкрадывал. Глупо. Но с другой стороны, слишком уж много выходило внимания к себе, все эти упражнения и прочее, какая-то чрезмерная забота о себе. Странная. Не жизнь, а сплошное усилие. Никин способ существования. И когда она т а к смотрела на него, словно насквозь, словно в нем был некий экран, на котором персонально для нее демонстрировался только ей одной доступный фильм, сделанный из него, Бориса, из того, что он сам в себе не фиксировал, не улавливал, может, даже и не ведал, что такое в нем есть, в такие минуты он чувствовал себя рыбкой в аквариуме, а ее - в какой-то другом измерении, потому что, находясь рядом, так смотреть нельзя. Как будто она знала про него больше, чем он сам. Но что, собственно, она могла такого знать? Да, иногда ему действительно казалось, что Ника немного не в себе, - самое пугающее. Как предугадать, что может произойти с человеком, вступающим в совершенно неведомую область, тоже ведь нагрузка на психику, еще какая! Все эти упражнения - без руководителя, без контроля... Он слышал, что бывают срывы, а грань, по которой они ходят, и без того тонка. Как у Пушикна: "Не дай мне Бог сойти с ума..." А они, храбрецы (или авантюристы?), сломя голову совались туда-не-знаю-куда - бери их голыми руками... Борис хорошо помнил тот случай с однокурсницей, вдруг на семинаре заговорившей вслух куда-то мимо преподавателя, мимо них всех, находившихся в аудитории, словно никого больше не было, и преподаватель испуганно оглянулся, как если бы кто-то стоял за его спиной, к кому она и обращалась. Горячо так, словно убеждая в чем-то, говорила, то улыбалась, то вдруг мрачнела, то начинала громко хохотать, и главное - ничего не понять, хотя вроде на родном языке. И к ним поворачивала лицо, как бы приглашая к разговору, и потом снова к тому невидимому за спиной преподавателя. Вот тут-то и возник страх, смешавшийся с неловкостью, - не знали, что делать, как реагировать. Хорошо преподаватель проявил находчивость и продолжал занятие как ни в чем не бывало, хотя весь побледнел, и капельки пота на висках. Не забыть того ознобного состояния жути... А на следующий день стало известно, что девочку отправили в психушку, что у нее это не впервые. А ему запал ее взгляд, отчасти напоминавший Никин, когда она т а к смотрела - словно что-то или кого-то видела. Ходил слух, что у нее сдвиг на сексуальной почве: где-то разделась и пошла по улице совершенно голая, а девочка была тихая, серьезная, училась хорошо... Естественно, он волновался за Нику, которую, как она говорила, привлекал "тонкий мир", т о н к и й, и сама она становилась все тоньше, даже кожа просвечивала - голубоватая паутинка жилочек все заметней проступала, черты лица заострялись, будто она действительно освобождалась от плоти, сбрасывала постепенно ее с себя. Ей снились странные сны, про которые она рассказывала еле слышным, самого себя пугающимся голосом. Три дня подряд к ней приходила ослепительно сияющая женщина, неземной красоты, в белоснежной одежде, с такой же белизны цветком в золотистых волосах... А внизу, под ней, плывущей в сияющем ореоле-облаке, творилось нечто босховское или дюреровское, и цветок окрашивался в багровые тона... Ника поняла этот знак как предупреждение: нужно было одолеть безумие, всю эту вакханалию земных страстей, засасывающую подобно болоту... Она лежала рядом, в утреннем полумраке, теплая, но между ними уже струился холодок отчужденности, он невольно чувствовал себя принадлежащим к этому босховскому миру, тогда как она... Тоскливо становилось рядом с белизной ее сна, ее видения, ее порыва к чистоте... Как-то некстати он был здесь, наяву, разверзаясь как трясина. Еще был случай, который должен был насторожить, и насторожил, но скорей все-таки был простым совпадением, чем-то вполне объяснимым, чего, однако, Борис объяснить не мог. Если, конечно, Ника говорила правду. А как проверишь? Провернуть день назад, как кинопленку, не было возможности, даже в памяти, подробно, - день был суматошный, много людей, вызовы, совещания, встречи, звонки, пойди все упомни, а Ника точно называла время - около полудня, да, в двенадцать почти, где он был и что делал? Можно подумать, он смотрел то и дело на часы, больше ему заняться нечем было. Она может сказать. Ну скажи, если хочешь, хотя надоела ему уже эта ее ворожба. Ну... ты в это время с женщиной разговаривал, - вглядываясь ему в лицо, многозначительно произнесла она, - темные волосы, с небольшой горбинкой нос, тонкие длинные губы, подожди, не мешай, кажется еще родинка на щеке справа... И потом он эту женщину давно знает, даже еще до нее, до Ники, что-то у него с ней связано. Последнее - то ли вопрос, то ли утверждение, но глаза сощурились, глубина в них исчезла. Сейчас Ника была вся здесь. Он тогда спросил: ты приходила ко мне? Он мог бы спросить: ты следила за мной? Но это если бы что-то знал за собой, какую-то свою вину, но в том и дело, что ничего не было, просто встреча, и пожалуй, действительно около полудня, и женщину, Таю, он знал давно, точно, с ней, как заметила Ника, было связано... Большой, между прочим, кусок жизни. Ника отрицательно покачала головой: не приходила. То есть не приходила в буквальном, физическом смысле. Но она догадалась, она почувствовала. В общем, дальше начиналась мистика, телепатия, колдовство, хиромантия и тому подобное, во что с трудом верилось, то есть не верилось совсем, но тогда, значит, Ника все-таки была поблизости, возможно, и случайно, иначе было не объяснить. В самом деле, ведь и Тая возникла неожиданно, до этого они много лет не виделись, даже по телефону не общались, так что он был удивлен ее внезапному звонку, затем еще более желанию сразу же, не откладывая, увидеться, просто ей захотелось, нет, ничего не случилось, и тут же сказала, что заедет к нему в контору в одиннадцать. Однако появилась она скорее возле двенадцати, по своему обыкновению (когда это было!) опоздав. Да вот так просто, вдруг ее потянуло - столько лет прошло! Больше половины жизни прожито, дети почти взрослые... Защемило. Значит, правда? - Никин взгляд потяжелел. Хорошо, ну и дальше? Да, приходила старая знакомая, тысячу лет не виделись, пробегала неподалеку и решила заглянуть, узнать про жизнь. Ты и описала ее правильно, не знаю, как уж тебе это удалось, но дальше-то что? - Он снова чувствовал себя подопытным кроликом. Потом, позже. Ника призналась ему, что снова видела сон (опять сон!), не очень яркий, но вполне осязаемый: он идет рядом с некоей женщиной, или девушкой, по берегу - то ли реки, то ли озера, а может, и моря, хотя море она непременно бы узнала, море нечто особенное, солнце заходит и длинные тени от этих фигур, - ей вдруг стало грустно-грустно, как давно не было, такое острое чувство потери, да, именно потери... Днем же, около двенадцати, ее вдруг толкнуло изнутри, как бывает во время сна, после чего просыпаешься с неожиданным сердцебиением, она увидела женское лицо, а дальше все совместилось - то ночное с дневным, внезапная резкость, как при настройке бинокля. Похоже, Ника тогда сама испугалась - настолько властно новое входило в ее, а значит, в и х жизнь, и его, Бориса, тоже невольно втягивало, как в воронку. Понимаешь, я сама сначала хотела, а теперь нет, мне страшно, ведь никаких преград, она сама себя боится, потому что любая мысль или видение, кажется, могут стать реальностью, через нее, даже вопреки ей: она ведь еще не умеет контролировать, по-настоящему, не научилась. Она жалась к нему, будто искала защиты - от самой себя. Там страшно, понимаешь? - шептала она. - Нет, ты не можешь представить, одно пронизывает другое, крайности сходятся и все со всем связано, там - полная свобода, ты можешь все, как в сказке волшебник, как фея, но это-то и страшно, потому что не знаешь, где грань, где ты видишь и где вызываешь, сознание должно быть абсолютно, стерильно чистым, без всякой примеси, а как определить?.. Борис с тревогой вглядывался в ее бледное, действительно испуганное лицо: сомнения оживали, мучали, прокрадываясь из того, давнего воспоминания, мерещился другой голос - в никуда, обнаруживая явное, болезненное сходство, и плечо, теплое, подрагивало под рукой: ну что ты, все обойдется, не надо придавать слишком большого значения, наверняка ты преувеличиваешь... Он был почти уверен, что так и есть, просто она заигралась, просто надо остановиться, слышишь? Легко сказать - остановиться, она, может, и рада бы, но разве от нее это зависит, в ней уже совершилось, теперь она - как медиум, это больше ее... И его. Теперь он тоже вроде как вместе с нею, неотрывно, они вместе, он ведь ее не бросит, нет?.. Потом он часто спрашивал себя, верней, в нем возникало легкой оторопью: неужели не случайность - та изувеченная, искореженная "Волга"? Бред. Чушь собачья, причем тут она? Причем тут э т о? Правда, с Реутовским у нее были действительно напряженные отношения, хотя это никак особенно не проявлялось, но Борис чувствовал: недолюбливала Ника Славика, шут его знает почему, что ей в нем не нравилось? И держалась отчужденно, когда он к ним заходил, часто совершенно внезапно, даже без звонка - а что, собственно? Как в старину, как в студенческие годы - посидеть, распить бутылочку, повспоминать прошлое. А помнишь? Ну, еще бы!.. А ту девочку, высокую, смуглянку, на индианку была похожа, да? С синими васильковыми глазами. С ума сойти. Замечательное все-таки было время! - в Славике разгоралось. Можно понять, как-никак юность. А Реутовский вроде как там и оставался, жил полубогемно, писал сценарии для научно-популярных фильмов, а заработав, кутил, гулял, ходил по старым приятелям и приятельницам, тормошил, будоражил... Между прочим, многим это нравилось, с ним как будто молодели. Ника же была против. Не говорила об этом прямо, но Борис знал, что - против. Может, даже не против самого Славика, хорошего малого, а просто ей не по душе был стиль его жизни. Или не нравилось, что он все время говорил о прошлом - и х прошлом, где Ники не было, она еще не появилась в их жизни, они тогда еще не встретились. "Ну, вам нужно поболтать... Зачем я вам?" - и уходила в комнату, отстраненно улыбаясь. Это сначала. А потом, когда она стала заниматься всеми этими своими делами, призналась вдруг: у него, Реутовского, аура темная (кто бы мог подумать?), после его визитов у нее какая-то странная усталость, словно из нее все силы выкачали, есть такие люди. Она не понимает, зачем он к ним ходит. Ведь помногу раз об одном и том же, скучно, никакое это не общение. тебе он приятель, а мне никто. В общем, что-то туманное, недоброе, застарелое такое раздражение... Впрочем, какое это имело значение? А в тот злополучный день Реутовский пригласил их с Никой и Виталия к одной его старой знакомой, которая устраивала масленицу, завлек блинами, вы не представляете, какие роскошные блины она печет, гору можно навернуть, да ты, Борис, ее знаешь, она двумя курсами младше училась. Он не очень-то помнил, ну а почему нет? Так ли много в их жизни праздников? Однако перед самым выходом, когда все уже собрались, возникла неувязка, Ника вдруг ни с того ни с сего заартачилась: нет и нет, она неважно себя чувствует, и вообще она собиралась сегодня голодать, так что пусть уж без нее... Как ни уговаривали, ни уламывали (особенно Славик старался) - без толку. Ника была непреклонна. Напоследок, уже в дверях (Реутовский уже вышел), Борис проворчал сердито: зря она так, могла бы и пойти, поддержать компанию, от нее бы не убыло, зачем другим настроение портить? Женские капризы... И дверью хлопнул обиженно, заглушая Никино упорствующее молчание. Теперь она сидела возле его постели, а Славика Реутовского, как и водителя такси, уже не было на этой грешной земле, их нигде не было... Лицо у Ники - бледное, без грима, помятое лицо сильно уставшего человека, но - живая и невредимая. Больное лицо. Измученное. Конечно, она переволновалась за него. Эта авария! И Реутовский... Трудно поверить. Она закрывает лицо руками, плечи ее вздрагивают. Как это ужасно, ужасно, ужасно!.. Сейчас он чувствовал отчетливо, вместе с ноющей, все сильней и сильней, болью в ноге, свою твердую непреложную отдельность от Ники, непреодолимую границу между собой и ей, словно его заново вылепили, словно к нему вернулась его непроницаемость. Нет, пусть она как хочет, пусть поступает как знает, а с него взятки гладки, ничего у нее с ним не получится, ничего он не чувствовал, не помнит, не ведает, и не надо ничего говорить! Вообще ничего не нужно, да, не нужно, пусть она оставит его в покое, пусть... СОСТОЯНИЕ НЕВЕСОМОСТИ Мы виделись с ним, как правило, только в бане, в Сандунах или в Центральных, где он изредка появлялся вместе с нашим Эдиком (тот его и привел), - и тоже стал знакомым, почти приятелем, как некоторые, возникавшие время от времени в нашей тесной компании. Потом, при случайной встрече где-нибудь на большой земле, можно было похлопать по плечу: привет, старик, как жизнь? Или между собой, вскользь или, наоборот, с особым интересом: а помнишь такого-то? Он еще с нами... и т.д. Правда, кое-кто оставался надолго, как бы окончательно, вливался в компанию, но это все-таки случалось редко, вероятно, уже начинала сказываться недоверчивость возраста - старели, увы, старели, что ж делать, - однако такие были, и никто не спрашивал: откуда, с кем пришел, словно человек обретал новое качество, переходил невидимую черту и - становился своим, то есть нашим. Оно конечно, и баня сильно способствовала, так что человек вдруг проступал из небытия, как Адам, голый, - сначала невнятно, смазано, лишь общие контуры, размытые, а потом, как при проявке фотографии, резче, резче - и вдруг словно сто лет знакомы: разговоры, то-се, смотришь, уже где-то помимо бани собрались, и по телефону, а если опять пропал Саня Рукавишников, запил скорей всего, то тут же все бросались искать - толков недели на две, если не больше. Как пароль: ну что там Саня? Саня в конце концов, слава Богу, объявлялся, пьяный или уже протрезвевший, доставив всем уйму хлопот и беспокойства, но никто ему не пенял, но даже, напротив, как-то были к нему особенно расположены, хотя, пока его не было, всякие в его адрес произносились слова - иным и не обрадуешься. Но разве только Саня?.. А Максим, острое перо сатирика, журналист, которого в бане знали и побаивались, потому что он однажды опубликовал в газете заметку, а, верней, фельетон про то, что в бане высшего разряда не хватает простыней (а так действительно раза два случалось, скандаль не скандаль: нет - и все, сохни так), - он написал, и сразу перебои прекратились, Максима же и нас сразу зауважали , хотя кому-то он из "банных" насолил, испортил дело: "левая" простыня стоила дороже... Так вот, а Максим? Третий раз расходился с женой - серьезно, мучительно, обсуждались планы перевозки вещей к родителям, главное, книги, все остальное - ей, пусть живет, книги же - Максимовы, нужны ему, в чемодане их не увезешь - много, запаковать, перевязать, погрузить, назначался день, чуть не час, готовились... Но потом неожиданно стихало, Максим помалкивал, хотя было известно, что найти его можно по старому адресу, у родителей, а затем как бы и вовсе сходило на нет, никакой речи об уходе, тишь и гладь, только глаза напряженные, смотрит и не видит, больные глаза. Никто ничего не спрашивал, не лезли, захочет - сам скажет. Да и что говорить? Что, не понимали разве: сын... Если б только жена, а то ведь и пятилетний сын, к которому Максим был привязан чрезвычайно, носился с ним, как никто. Такой был. А вот с женой никак, заводился с