резко мотнулась, она сделала шаг вперед, чтобы не упасть, наклонилась, заслонив лицо ладонями. Парень с девушкой давно уже, обойдя ее, скрылись за углом, а она все продолжала стоять посреди арки, закрыв лицо и покачиваясь, плача и тихо подвывая. Люди проходили мимо, с любопытством оглядываясь. Тень от ее фигуры ползла к Илье с приятелем, тоже застывшим там, где остановились. И теперь они почему-то не решались сдвинуться. Кто знает, что их так тогда парализовало - чужое ли горе или то, что ударили женщину. Драк в их дворе всегда хватало, особенно пьяных, и били мужики друг друга не только кулаками и ногами, но и чем придется - дрыном или камнем. Женщину же на их глазах били в первый раз. Нет, не били, ударили только один раз, но было что-то в этом взмахе руки, в ее молниеносном движении, что-то магическое, словно мир раскалывался этим жестом надвое - до и после. Или, может быть, пригвоздил их к месту, ошарашенных, с разинутыми ртами все тот же темный, завораживающий мир взрослых страстей, интерес к которому пробуждался в них все больше и больше? В них самих пробуждалось вместе с этим любопытством невнятное, беспокойное, резкое, покалывающее в кончиках пальцев. Вот и тогда приоткрылось им что-то в зрелище чужого горя - что-то такое, что казалось больше человека, огромное, перед чем человек мал и беззащитен. И они чувствовали свою малость, неприкрытость перед этим огромным, неизмеримым. Скольким еще, таким или другим, сценам пришлось ему потом стать очевидцем, невольным, потому что происходило все часто именно возле их подъезда. С ее участием или, даже чаще, с участием ее матери, крупной, рыхлой, темноволосой женщины. Без этой женщины не обходился ни один дворовый скандал. Голос у нее был зычный, густой, почти трубный. С него, в сущности, и начиналось. Вернее, становилось ясно, что - началось. Крик разносился по двору, яростный, ударяясь о стены, накапливаясь, разрастаясь, как ядерный гриб, с матерщиной, с угрозами и проклятиями. - О Господи!.. - вздыхала Илюшина бабушка, мельком выглядывая в окно, сморщив, как от боли, свое и без того все изрытое морщинами лицо. - И когда же это кончится? Не раз Илья видел в окно, как она, словно тигрица, разъяренная, бросалась на какого-нибудь очередного ухажера старшей дочери (так их называла бабушка), то ли что-то требуя от него, то ли просто отгоняя. Ухажеры обычно топтались под самыми их окнами, чуть ли не заглядывая внутрь, благо расположены те были достаточно низко - поставить ногу на узенький каменный выступ в метре от земли и, ухватившись за металлический карниз, подтянуться... То, что окна почти всегда были зашторены, ухажеров не смущало. Они подтягивались и смело стучали по стеклу, вызывая. В теплую пору окно одной из комнат бывало распахнуто - и то одна, то другая женщина выглядывали оттуда во двор, в хорошем расположении духа мирно переговариваясь с толкущимися тут же, неподалеку, старушками, в дурном - вступая в долгую нудную перепалку. Но если что, а с чего там все разгоралось - неведомо, мать выскакивала во двор - и тогда уже поднималась настоящая буча, гвалт и ор, который мог перейти и в натуральную потасовку. Ее голос заглушал все остальные, да и вид у нее в такие минуты был устрашающий - разметанные, словно реющие вокруг головы волосы, горящие глаза с темными полуобводами на побелевшем от гнева и ярости лице, приподнятые, как крылья у хищной птицы, плечи, - фурия, одним словом! Дочерям - старшей, из-за которой, скорей всего, и загорался весь сыр-бор, или, особенно часто, младшей - Динке, так ее звали, не намного старше его, с ней Илья тоже сталкивался в подъезде, - приходилось буквально уволакивать мать домой, повиснув на ней, сопротивляющейся. А однажды эту женщину увезла "скорая помощь" и во дворе вдруг стало непривычно тихо. Надолго. Началось, впрочем, не с этого, а с милиции. Во время очередной затянувшейся свары из-под арки неожиданно вывернул милицейский синий "Москвичок", откуда вылезли участковый, который и раньше наведывался к обитателям первого этажа, и еще один, незнакомый, по всему - начальник. Вероятно, кто-то из жильцов снова пожаловался, не в первый раз. Крик не только не утих, но, напротив, еще больше усилился, женщина махала руками - и на участкового, и на незнакомого, старшая же и младшая, обе сразу, стояли рядом, отгораживая и прикрывая одновременно... А на следующий день приехала "скорая". Во дворе потом поговаривали, что увезли ее в Кащенко, в психлечебницу, но Илья почему-то не очень верил, ему казалось, что сумасшедшие выглядят как-то иначе, заговариваются или совершают нечто такое, что нормальный человек никогда не сделает, в общем, по-другому, а здесь, кроме скандалов, ничего особенного. Их, дворовых мальчишек, тоже влекли эти окна, особенно летом, когда можно было укрыться за густой листвой растущей напротив сирени. Даже зашторенные, окна почему-то все равно притягивали, как магнит. Подходя к подъезду, Илья каждый раз невольно взглядывал на них, словно что-то хотел увидеть там, словно ждал, что ему вдруг откроется - в недрах этой чужой, таинственной жизни, вызывавшей в нем стыдное, щемящее, непреодолимое любопытство. Там, за окнами, за шторами, в освещенной или, наоборот, темной глубине крылась разгадка. Но всякий раз, когда он замечал под этими окнами кого-нибудь другого, знакомого или незнакомого, без разницы, его вдруг захлестывала самая настоящая злость, резкая, как ожог, смутная и какая-то тоскливо неразрешимая, - не на этого "кого-нибудь", как ни странно, а именно на нее, на женщину, на старшую сестру, так что даже подмывало схватить камень и пульнуть его в окно, услышать звон разбитого стекла и испуганные крики. Почти мстительное было чувство, будто она ему сделала, ему лично, что-то плохое. Впрочем, он заметил, что и другие ребята испытывают похожее. Вообще же они ее - презирали, да, презирали. Презрение крылось в самом слове, звонком, как пощечина: шлюха! Ну да, самая настоящая, самая натуральная шлюха, - вот кто она была! Откуда-то взялось в нем это слово. Из воздуха. Он принес это слово домой и презрительно бросил: - Опять у этой шлюхи новый парень... Твердо и самоуверенно. - Как ты сказал? - вдруг встревожилась бабушка. - Ну-ка, повтори, как ты сказал!.. - Шлюха, вот что я сказал, - нисколько не сомневаясь в своей правоте и неслучайности этого слова, произнес почти с пафосом. Бабушка пристально, даже с каким-то интересом посмотрела на него, под глазами собралось сразу много-много морщинок, и отстраненно, с неожиданной брезгливостью, быстро и словно бы не ему сказала: - Ну так вот, чтоб я больше не слышала, понятно? Тоже твердо и непримиримо. Непохоже на нее. - А что я такого сказал? - воспротивился удивленный Илья. - Все знают, что она... - Замолчи! - не дала закончить бабушка. - Ты еще сопливый щенок, чтобы произносить такие слова, ты еще ничего не смыслишь в жизни! - Но... - Замолчи, ничего не желаю слушать, - замахала руками бабушка на растерявшегося Илью. - И никогда не повторяй, все или не все там говорят, это тебя не касается. Ты - не имеешь никакого права. Ты еще сосунок, а если еще раз услышу, то скажу твоему отцу, чтобы он тебя выпорол нещадно, понял? - Но... - И никаких "но"! Скажу, чтобы выпорол... Он никак не мог взять в толк, за что она на него так окрысилась, сраженный ее непримиримостью и еще больше - последним ультиматумом, и потом весь день они ходили, надутые друг на друга. А вечером она подсела к нему на кушетку, которая скрипнула под большим грузным телом, и, проведя теплой ладонью по волосам, мягко и примирительно, не обращая внимания на его обиженное отодвиганье, взялась вразумлять. Никогда не говори таких слов, тихо, почти бормоча, говорила она, никогда ни на кого, и не надо никого осуждать и тем более презирать, не торопись осуждать и вообще судить, и повторять плохое не надо, тем более если не знаешь, на свете много несчастных людей, и если кто-то говорит, то пусть говорит, это его личное дело, но ты не смей... И еще эта девочка, сестра той... С похожими раскосыми глазами. Динка. Девчонка как девчонка, даже где-то симпатичная, но ее словно тоже коснулось. Горячечное, смутное, тяжелое - от ее сестры. Или от матери. Или от них обеих. Когда она проходила, то на нее оборачивались почти также: вон, мол, идет сестра той, которая... Да все они такие, на роду у них, видно, написано. Все они... Когда она проходила, то старалась проскользнуть как можно незаметней, промелькнуть. Будто прокрадывалась - бочком-бочком, вполоборота, как тень. Ее действительно коснулось. Однажды, откуда-то возвращаясь, он заметил ее в их дворовом скверике на скамейке - одну. Был осенний, довольно теплый вечер, темно. Его неожиданно окликнули - из этой еще не совсем сгустившейся тьмы, пронзенной крошечной светящейся точкой - горящей сигаретой. Девочка курила, неумело, как он отметил потом про себя, не затягиваясь, а уж что-что, но это им уже было пройдено в дворовой школе: лучше было вовсе не брать в рот сигарету, чем курить не в затяжку, - засмеют. Он уже прошел - через кашель, отвращение, противный вкус во рту, азарт, головокружения, тихую заторможенность, тревожно-острое ощущение вдруг приблизившейся взрослости - к равнодушному "не хочу" или "ну ладно, давай"... Она окликнула его. - Куда бежишь, маменькин сынок? - голос у нее был странный, плывущий какой-то, растекающийся, словно бы и не ее. - Иди посиди со мной, малыш, покурим, - и смешком, мелко так, дробно, рассыпчато, хрипловато: - Или боишься? Так она это сказала, что он, даже не собираясь отвечать или останавливаться, зачем это ему надо было - связываться с ней, с девчонкой, которая к тому же еще и задиралась, очень ему нужно было, он тем не менее, растерянно и настороженно, подчинился, что-то его подтолкнуло - то ли странность ее клекочущего голоса, то ли?.. Чего это он должен был ее бояться? Нисколько он ее не боялся, вот еще, - и что-то тоскливо, тревожно, сладко заныло, зазнобило внутри, когда, приблизившись, неожиданно ткнулся взглядом в светлеющие в темноте коленки. - Смотри-ка, не боится, - ехидно заметила она, когда он подошел. - А мне казалось, что ты меня боишься, особенно в подъезде. Вот оно что, вином от нее пахло, точно - вином, знакомый запах. Его не мог перешибить даже табачный дым, запах агрессии и чего-то непредсказуемого, что сразу же появлялось в старших ребятах или взрослых мужиках, стоило им только выпить. Все им становилось нипочем, - это Илья уже усвоил. В них словно действительно бес вселялся, как говорила бабушка, толкал и выталкивал в конце концов из двора, на простор улицы, в неизвестность, и нередко они потом возвращались с фингалами под глазами, ссадинами и кровоподтеками, а на следующий день бывало наведывался участковый, ходил по квартирам. Но и во дворе они могли тоже, и в подъезде, сколько раз. Так ему впервые засунули в рот бычок, почти возле собственной квартиры, насильно, обжигая губы, на, покури, парень, щерясь хищно в лицо, покури, обдавая винным перегаром, на... Его чуть не вытошнило, а потом отец с белым от ярости лицом огромными прыжками гнался по лестнице вниз за обидчиками, но так и не догнал. Никогда Илья не видел у отца такого лица - цвета серого мела. Да, от нее совершенно отчетливо пахло вином, сомнений не было. - Закуривай! - Она со смешком протянула ему пачку "Явы" и спички, коснувшись его руки. Пальцы были теплые, даже горячие, как ему показалось. Он принял, но закуривать почему-то не стал. - Не хочешь? - хмыкнула она. - Скучный ты какой-то... - Ну чего тебе? - нарочито грубо, даже изменяя голос, чтобы прозвучало еще грубее, еще более взросло, спросил он. - Мне? - вдруг серьезно переспросила она, отворачивая лицо. - Да ничего мне от тебя не надо, тоже выдумал. Скучно мне, понятно? Она помолчала. - Мать с Лилькой очередного жениха потчуют, а мне скучно. Надоели они мне со своими женихами - сил нет! Противно все! - непонятно кого имея в виду, сказала она, то ли женихов, то ли мать и сестру, то ли всех вместе. - Надоели, ужас! - и ткнув рукой в скамейку возле себя, позвала: - Садись посиди, чего зря стоять? И снова неведомое заставило его подчиниться, хоть он и не хотел вовсе сидеть. Весь он был напряжен, натянут как струна, готовый в любую секунду сорваться и убежать. Выходило, он и впрямь боялся ее; сигарета в руке смялась, превратилась в бумажный комочек, из которого сеялись в ладонь табачные крошки. Он не понимал, зачем тут сидит, зачем ему - рядом с этой странной, словно бы не в себе девчонкой, как будто чего-то ждущей от него. И он тоже вроде ждал - от себя или от нее, подчиняясь тому самому, неведомому, что уже подогнало его сюда, к этой скамейке, а теперь вот и усадило. - Вот ты мне скажи, - хрипло произнесла она, выдыхая дым, - зачем пишутся стихи? А? Вопрос был настолько неожиданен, что он невольно повернул к ней лицо, пытаясь разглядеть: не издеваются ли над ним? Не смеются ли? Очень похоже было. - Молчишь? - продолжала она. - Сам не знаешь, да? И я не знаю, и никто, наверно, не знает, даже те, кто их сочиняет. Я почти уверена, что не знают. То есть, может, думают, что знают, а на самом деле... Не бродить, не мять в кустах багряных... Или - что в имени тебе моем? Под насыпью во рву некошеном... Суров ты был, ты в молодые годы, - она затихла, а он все соображал, все пытался уяснить, не морочат ли ему голову, ловя в плывущем, с хрипотцой, голосе насмешливые нотки, и ловил. Он больше не сомневался, когда она произнесла последнее, как обухом...: - Двор мой, двор, вот и ты пожелтел, не шумят больше липы и клены, - это она произнесла почти шепотом, он еще подумал, что ослышался, - двор мой, двор, вот и ты опустел и заснул под дождя перезвоны... Он смотрел на нее сквозь будто бы даже поредевшую темноту и видел на ее лице улыбку. Она улыбалась куда-то мимо него, вытягивая одно за другим такие непривычные, сквозящие, пробитые ознобом, беззащитные в своей отъятости от него слова: - Двор мой, двор, ты мне дорог сейчас, сколько славных минут здесь прошло, - продолжала она, улыбаясь его ошарашенности, - выручал меня ты не раз, - она все точно говорила, - ты свидетель того, что ушло... Того или тому? Он ломал голову над этим вопросом, хотя, наверно, это не имело никакого значения. Можно было и так и эдак, она же сказала: т о г о, а ему показалось, с чужого голоса, что нужно - т о м у, правильнее - т о м у, и вдруг стало нестерпимо стыдно, до взорвавшегося внутри жара. Снова все спуталось. - Это ты написал? Он не знал теперь: признаваться или не признаваться? Стыдно было. Можно было не признаваться: ему вроде бы и не принадлежало. Он уже вполне готов был отречься, только одно мучило: откуда?.. - Ну, предположим... - вызывающе проговорил он. - Ты знаешь, мне нравится, - она шумно выдохнула дым, словно спрятавшись в него, закрывшись с этой своей улыбкой, не поймешь - насмешливой или какой, - не Пушкин, конечно, но что-то такое есть. Ты только не обижайся, мне вправду нравится. Я так и думала, что это твои. А ведь действительно интересно: зачем? Не знаешь? - Не знаю, - теперь уже вслух согласился он, с которым тоже неведомо как произошло: вдруг, ни с того ни с сего накатило, само собой, он только и успевал - записывать. А потом исчезло, и сколько он ни пытался, ничего не получалось. Иссякло. Но ей-то откуда известно? - Какая разница? Разве это имеет значение? - как-то совсем взросло пожала плечами. - И все-таки... - Ну нашла, если хочешь. Тетрадку нашла... - И смолкла, похоже, не собираясь ничего больше объяснять. Потом снова заговорила, быстро, словно себе самой: - Все в подъезде друг про друга знают. Думаешь, о тебе ничего неизвестно? Еще как известно, больше чем ты думаешь... Хорошо хоть, в темноте она не видела, как снова заливается краской его лицо: что же ей было известно такого про него и что они вообще друг про друга знали? - Сказать тебе, чего бы я хотела больше всего? - шевельнулась, отбрасывая в сторону краснеющий уголек сигареты. - Научиться играть на фортепьяно. Или - на гитаре. Смогла бы тогда сочинять музыку к разным стихам, какие понравятся, чтобы песня получилась, правда... - Она что-то замурлыкала себе под нос, тихо, как бы подбирая мелодию, слов не разобрать, но он расслышал: - А того, что ушло не жаль, - так она мурлыкала, - хоть и сердце трогает грусть, та-та-та, вот уйдет мое детство в даль, та-та-та, и к тебе я, мой двор, не вернусь. Получалось и в самом деле похоже на песню. Странно они сидели. Теперь он и вовсе не понимал - что делать и что говорить, хотя напряжение поослабло, и стыд, что кто-то еще знает о стихах, исчезал, а она ногой подрыгивала, по-девчоночьи так, смешно, совсем по-детски, что Илье стало спокойно, даже легко. А ведь скажи кому-нибудь из ребят, на смех бы подняли: девчонка пьяная позвала, а он... Ну и что? Он никому не расскажет. Благодаря этой странной девчонке, Динке, слившись с тем ее плывущим голосом и белеющими в темноте коленками, тот вечер в нем удержался. И эти строчки... После того вечера, встречаясь с ним во дворе или в подъезде, она заговорщицки-приветливо улыбалась ему, а он всякий раз смущался и отводил глаза: ведь он так и не понял, чего она ждала от него. И что теперь могла думать о нем, растерявшемся тогда. Может, все-таки смеялась над ним? Так ему казалось, потому что не стихи уже тогда волновали его, стихи, впрочем, тоже, но больше другое, о чем часто толковали, собираясь во дворе, ребята, окружая кого-нибудь постарше, поопытней. Байки о похождениях и как все было, в самых острых, неправдоподобных, невероятных подробностях, и что все о н и, имелись в виду девчонки, хотят только одного, а просто делают вид, что им нужно другое, и что-то такое, пряное, головокружительное, хмельное начиналось, реяло в воздухе, отчего и тоскливо и страшно, и весело, и отчаянно становилось. Иногда Илье казалось, что все врут, придумывают, сочиняют - так просто, легко получалось, как будто не было никаких преград, никаких слов, а будто само собой. Он не верил. Не мог себе представить. Старшая с первого этажа ходила со вздувшимся животом, синеватыми кругами возле запавших глаз и оплывшим, враз постаревшим лицом. С ней жил слесарь из жэка - как муж с женой, и криков вроде поубавилось. Однажды, войдя в подъезд, он увидел Динку с двумя незнакомыми парнями, не из их двора. Они стояли, прижав ее к стене, загораживая, и один что-то глухо гундосил, низко наклоняясь к ее лицу, вплотную, почти не видно было за ними. Поднимаясь по лестнице, Илья услышал тихое: "Ребята, не надо..." - голос тусклый, снова, как ему показалось, расплывающийся, который тут же накрыл глухой мужской: "А что ты строишь из себя?.." Он обернулся и увидел два блестящих глаза оттуда, снизу, из угла, на него устремленные, пересекся с ними взглядом, но - как будто не увидел. Не должен был увидеть. Ну да, она и была такой, как про нее говорили. Он был уверен, что если бы она захотела, то ей ничего не стоило вырваться, в конце концов, она могла закричать, позвать на помощь. В своем доме, в своем подъезде. Время не позднее, и до квартиры два шага... Он поднялся к себе на этаж, прислушиваясь напряженно, но ничего не услышал больше. В ту минуту он почти ненавидел ее - зло, мучительно, тоскливо... Даже не знал, за что. Наверно, за то, что она такая же, как ее сестра, ничуть не лучше, что с этими, там, внизу... Вдруг вспомнилась игра, затеянная ребятами года три назад: кто-нибудь, специально проходя рядом с "этой", со старшей сестрой Динки, должен был тихо, чтоб она одна и слышала, даже не сказать, а прошипеть: ш-ш-ш-л-ю-х-а... И как она вдруг отшатнулась, словно от удара, руку вскинула, пытаясь защититься, и глаза у нее стали такие же, как сейчас у Динки, внизу, - затравленные и... молящие. Или ему почудилось? Он стоял возле окна и смотрел во двор, на облетающие, уже почти совсем голые деревья, на громоздящиеся возле магазина ящики, на освещенные окна дома напротив, на коптящуюся внизу тьму, промозгло-сырую, и никак не выходил у него из головы знакомый мотив, который он когда-то и где-то, не вспомнить было, слышал. Не отпускал. Не давал покоя... СВОЙ В самом деле - что между ними было общего? Вопрос мог показаться странным, и Сергей вряд ли бы задал его себе, а когда его спросили, он только пожал плечами. Ни разу не задумывался об этом. Что значит - общее? И какое, в конце концов, это имело значение? Изначально как бы подразумевалось: у всех людей есть общее, настолько много и настолько естественно, что сама постановка вопроса сбивала с толку. Ну хотя бы потому, что люди. Или не так? Ну да, непохожи были даже внешне - Витек маленького росточка, худой, как щепка, ветром сдует, в отличие от довольно рослого, плотного, в общем, вполне нормального Сергея. Еще Сергей ходил в твердых четверочниках. Витек же еде-еле тянул на тройку. Сергей спокойный, неторопливый, малословный, как бы даже задумчивый, хотя скорее просто флегматичный - Витек же, наоборот, шустряга, постоянно в движении, метеором проносился по школьным коридорам, то там, то здесь затевая скандалы, с кем-то выясняя отношения, встревая во всякие стычки. В отличие от уравновешенного и миролюбивого Сергея Витек был агрессивен и воинственен, как апач. Тут они действительно были разные. Но и из этого, в общем-то, ничего не следовал. Может, будь у него другой темперамент, и Сергей был таким же. Витек был истинным выкормышем своего двора, плоть от плоти его, и почти все вечера проводил там, среди других парней, постарше и помладше. У него были покровители из местных королей, для которых он шестерил, бегая в киоск за сигаретами или выполняя другие разные поручения. Это ценилось, и Витька в обиду не давали, чем он совершенно открыто пользовался, задираясь даже к гораздо более сильным, не говоря уж о мелкоте, которую держал в страхе и трепете. Впрочем, бывало, что и ему перепадало - от своих же: почему бы не поразвлечься, если парень как бы согласен... То к дереву привяжут, то хлыстом по спине пройдутся... Но это сами, а чужим - нет, не давали. Сразу шарага поднималась: кто Витька обидел? Витька это устраивало - тоже почти королем себя ощущал. Шманал мальцов по подворотням, да и постарше спуску не давал - знал, что не тронут. Не осмелятся. Ты что? Ты на кого? Рожа свирепо-бандитская. Глазенки кровью наливаются. Даром что мал ростом. Да я... Да мы... И действительно приводил ребят, как и обещал. Те обступали плотным кругом, а он разбирался. Не для того сам хлебал, чтобы других жалеть. Да и не в правилах это было - жалеть. Помимо того, что жили в одном дворе, в одном доме, хотя и в разных подъездах, они с Витьком еще и учились в одном классе. Вместе ходили в школу. Наверно, это и сблизило. Сергей давал ему списывать домашние задания, а Витек... шут его знает, что Сергея цепляло за него. Может, эта самая лихость и бесшабашность? Что был своим в дворовой компании, к которой и Сергей время от времени прилеплялся - через того же Витька, хотя и без того принимали, в футбол погонять или покурить, или еще что-нибудь, - все-таки и он был из их дома. Но с Витьком почему-то получалось проще, уверенней, что ли. Такую он бурную энергию всегда развивал на пустом, казалось бы, месте, привлекая к себе общее внимание, что Сергей как бы незаметно втягивался в образовавшуюся вслед за Витьком воронку, втягивался и оставался. Так что даже и себя ощущал твердо, как свой. С Витьком почему-то не сомневался, словно тот служил некой гарантией. Пропуском. С ним все вообще было проще и легче, никаких проблем. Без него же Сергей в дворовой шараге начинал ощущать себя не очень уютно, будто тайком проник и его в любой момент могут с позором выпихнуть, если не хуже. С трудом он ос-ваивался и, главное, казалось что все чувствуют: он - чужой. Было время, когда шарага притягивала Сергея, независимо от Витька. Вместе с другими прорываться в клуб на какой-нибудь фильм "детям до шестнадцати", мимо контролера или, что еще более рисково, через чердак и черный ход, перекидываться в картишки на деньги, с замиранием сердца слушать какую-нибудь очередную историю о любовных похождениях чьего-то братана или даже самого рассказчика - любителей поделиться захватывающим опытом среди взрослых ребят находилось немало. Что-то влекло. Все мальчишки так жили, а кто не так - того либо не видно было, сознательно превращавшегося в тень, либо... вряд ли тому можно было позавидовать: в какое-то мгновение он все равно оказывался лицом к лицу с шарагой... Ну что, парень, поговорим? Нет, вы посмотрите на этого фраера! Так ты, мы слышали, на пианино тренькаешь? Музыкант, значит? Композитор? А ну, сыграй-ка... Или лучше мы тебе сыграем, а ты нам спой!.. Так случилось с соседом Сергея по этажу, рыжим Борей, который во дворе никогда не гулял, но все знали, что он учится в английской школе и одновременно в музыкальной. Сергей часто слышал, уходя или возвращаясь домой, доносившиеся из соседской квартиры звуки пианино. Рыжий Боря упражнялся. Тогда это казалось странным - зачем? Впрочем, дело наверняка было не в "зачем", а в том, что заставляли родители. Отец Бори - высокий, широкоплечий, представительный, с густыми вьющимися каштановыми волосами, мать - невысокого роста, полная, и оба, судя по всему, очень строгие, даже как будто немного надменные и безулыбчивые. Боря же был золотушно-рыж, конопат, почти, но еще не совсем, не окончательно толст и стеснителен, как девчонка. Маменькин сынок. Сергей почему-то ему сочувствовал. Этого Борю редко видели одного - всегда то с отцом, то с матерью, и вообще редко, что непонятно было: живет такой или только захаживает. Потому и миновало его до поры. Именно что до поры. Сергей уже не помнил, как это случилось. То ли отловили его специально, то ли случайно все вышло, но ясно было - пропал рыжий. Его уже начали подергивать-пощипывать, как бы взъерошивая ему, аккуратненькому, в красном пионерском галстучке, в сереньком, тщательно выглаженном школьном костюмчике, перышки, а кто и постукивать, несильно, даже как бы одобрительно: хороший, мол, малый! Но постепенно все чувствительней - и все тесней обступали, все плотней... Неведомо, чем бы тогда кончилось, не вступись неожиданно, даже для самого себя, Сергей: все-таки его сосед, безвредный парень, пусть живет, ладно, хватит, все-таки из нашего дома... Ну и что - из нашего? Чего он тогда фраерится, как будто его не мама родила? Рыжий, ты чего фраеришься, а? Но и Сергей, несмотря на то, что его оттесняли, не отступал, втискивался, лез с внезапным упорством, как будто рыжий Боря был ему брат или сват: ребят, завязывайте! - особенно когда по красному, словно распаренному, Бориному лицу поползли крупные капли. Ничего он плохого никому не сделал (можно подумать, другие делали)!.. Скорей всего, настойчивость его возымела-таки действие - остыли малость, запереглядывались в нерешительности. Ладно, на первый раз пусть гуляет, но вечером чтоб рубль вынес, ясно? Нет, пусть рыжий скажет - ясно ему? Ох уж этот рубль! Сергей-то знал, что с него часто все и начиналось: коготок увяз - всей птичке пропасть. Может, это даже еще хуже было, еще унизительней - платить дань, расписываясь в собственном бессилии и ничтожестве. Признаваясь в своем страхе перед шарагой. Но тогда для Бори это был выход. Отсрочка. Тогда, выручив рыжего Борю, Сергей остро, даже с некоторым самодовольством, почувствовал: он - свой. С ним считаются. Это было не просто приятно, а еще и поднимало в собственных глазах. И еще появилось ощущение безопасности, надежности что ли, тоже гревшее, - он на этом ощущении притормозил, задержался и еще некоторое время лелеял. Впрочем, было и теплое чувство к рыжему Боре, непонятно почему: то ли потому, что он такой беззащитный, то ли что благодаря ему Сергей стал как-то иначе себя ощущать. По-другому. Но не только поэтому, наверно, помнился тот случай. Кажется, после него в Сергее и расщепилось: свой-то свой, но уже и чужой. Просто чужой. Тогда, или чуть позже, или у него так связалось, а на самом деле совершенно безотносительно к тому случаю, он словно выпал - птенец из гнезда. Что-то похожее на скуку в нем возникло. Он вдруг стал видеть как бы издали, отстраненно - и двор, и шарагу, и всю эту мышиную возню, которая еще совсем недавно казалась необходимой. Но оттого, что так себя ощутил, хорошо ему отнюдь не стало. Напротив, стало пусто и голо, и место, где он теперь находился, было им еще не обжито, и здесь он тоже не чувствовал себя в своей тарелке. В общем, не так. С Витькой было проще. Тот катился и катился себе, как колобок. Или - как бильярдный шар, пущенный неумелой, но крепкой рукой, и другие шары, сталкиваясь с ним, с треском разлетались в разные стороны. Рядом с ним, который был свой и в шараге, и в школе, и вообще в жизни, Сергей ощущал себя чуть ли ни рыжим Борей, даже по лестнице спускавшимся, притиснувшись спиной к стене, словно норовя вжаться в нее. Раствориться. Исчезнуть. Что ему была музыка?.. Чем ощутимей была отстраненность, тем нужнее становился Витек, живчик, юла, если и комплексовавший, то только разве из-за малого своего роста. Может, потому и агрессивный, что постоянно самоутверждался. Выше становился. Но это мог быть и характер - энергия в нем бурлила, как вода в чайнике, прорываясь сквозь любую запруду. И его, Сергея, тоже захватывала. Однажды Витек позвал к себе: покажу что, ты такого в жизни не видел... И действительно, не видел. В комнате, где жил Витек с матерью, под столом стояла фляга, в какие на фермах молоко разливают, литров на двадцать, если не больше, и в ней - угадай что? - доверху прозрачная жид-кость. Ни за что не угадаешь: водка! Оказалось, приготовлено к свадьбе какого-то родственника. Заговорщицки подмигнув, Витек достал из буфета маленькие граненые стаканчики и, зачерпнув из фляги чашкой, наполнил их. И сразу долил воды - до прежнего уровня, чтобы, как он наставительно пояснил, комар носа не подточил. Доливать пришлось еще два раза, а потом до ночи шлялись в обнимку по каким-то дворам, чрезмерно пошатываясь и объясняясь в любви друг к другу. Еще курили на скамейке в скверике. Еще Витек приставал к незнакомым пацанам, все выяснял, знают ли те Костю Рябого, лучшего его друга, короля Раменок. То ли он денег с них требовал, то ли просто куражился. Пацаны никакого Костю Рябого не знали, даже не слышали, что Витька, естественно, возмущало, и он, теребя одного за ворот и подсовывая маленький кулачок тому под скулу, шипел гневное и угрожающее. Сергей столбом стоял в стороне, испытывая явную неловкость. Задираться к кому бы то ни было совершенно не вдохновляло. Еще сигарету стрельнуть - куда ни шло, а так... И к нему, бывало, тоже приставали, особенно когда помладше был, подвалят двое или трое - противно и унизительно. Без разбитого носа или синяка под глазом, если не удавалось вырваться и убежать, не обходилось. А теперь вот сам... Может, потому и стал оттаскивать Витька за руку. Только где там: даром что маленький, а - как клещ, схватил паренька за грудки - не ото-рвать. Главное, непонятно, чего хочет. Упорно так нарывался и наверняка бы нарвался, да пацаны терпеливые попались, не хотели связываться. Или Витек их просто ошеломил, на шарапа взял. Артист! Знал, когда руками махать, а когда тихо так, вкрадчиво, пришепетывая по-блатному сквозь зубы, с присвистом... Действовало. С той свадьбишной флягой было связано и еще одно, тайное, о котором бы забыть - да не забывалось. Накатывало темной душной волной, волнение и омерзение одновременно. Через два или три дня это произошло после первой пробы. Фляга еще стояла на месте, и они, снова завалившись после школы к Витьку, решили перекусить, ну и, как положено настоящим мужчинам, перед обедом клюкнули, заев вкуснющим борщом, который оставила Витьку мать. Сначала по чуть-чуть, потом добавили. В общем, хорошо им было. Когда же стало особенно хорошо, Витек вдруг посмотрел на Сергея странными такими, лихими глазами: никому не скажешь? Не протрепешься? Жарким, словно накаляясь изнутри, шепотом. Сергей только плечами повел. Витек смотрел не моргая: нет, правда? Они вместе могут пойти, может, у нее подружка есть, а то и без подружки обойдемся. Точно, она девка хорошая, что надо, частил Витек, торопливо ставя на место вымытые тарелки (чтоб мать не орала), она в ПТУ учится, все путем будет, не дрейфь... Он уже заливал в извлеченную откуда-то пивную бутылку водку из все той же фляги (для нее, не понял, что ли?), капая на стол, потом воткнул в горлышко деревянную пробку, притиснул для надежности, вытер стол и восстановил водой уровень. Хоть и был под парами, а ничего не упустил. Сергей, сам уже расплываясь, удивлялся дальним краем сознания: какой хозяйственный! Но его тут же смывало - в кипящее, горячее, жгущее, словно у него внезапно начался жар, под рубашкой взмокло, да и дрожь противная, жарко и холодно одновременно. Боялся, что Витек заметит. Почему бы и не пойти? А куда они пойдут, куда? Ладно, отмахнулся Витек, явно почувствовав свое превосходство, куда пойдут - туда и пойдут. И вид у него был какой-то преувеличенно серьезный, с таким видом не шутят: куда-то он и вправду собирался вести Сергея. Слишком просто и легко, однако, все получалось, почти как в обстоятельных повествованиях старших парней, которыми заслушивались по вечерам, зажав в кулаке чинарик, закашливаясь от едкого дыма. Впрочем, и тогда казалось не слишком правдоподобно. Однако если и не совсем правда, не полностью, то и немногого было достаточно, чтобы внутри все обмирало, а сердце колотилось чуть ли не в горле. Так и теперь. Может, это и было просто, но не так, наверно, а иначе, потому что т а к невозможно. Как стакан воды выпить. Будто не было томительных, душных, изматывающих, тревожных снов, где одно прикосновение - все равно что прыжок через пропасть. Да и диковатые глаза Витька, когда спросил, не о том же говорили? Впрочем, они уже куда-то шли, шли, но Сергея как бы одновременно и не было. Почти спокойно ему было, словно это не он шел, а кто-то другой. Хорош он уже, похоже, был - доконала-таки его эта фляга, тоже теперь казавшаяся откуда-то из другого мира. Сон продолжался. Он и смотрел его, как сон, сознавая, что в любое мгновение успеет проснуться, вынырнуть. Самое удивительное, что эта Валя, про которую говорил Витек, реально существовала, пусть и во сне, - сначала в прихожей, потом в такой же полутемной комнате, показавшейся очень тесной, с настороженной улыбкой на пухлых бледных губах, с разбросанными по плечам и по лицу волосами, в домашнем легком халатике, то ли девочка, то ли девушка или даже, может, женщина, даже, может, и ничего, в полумраке... И выпила она свою рюмку, налитую Витьком из принесенной бутылки, лихо, даже не поморщившись, а вот Сергей закашлялся, поперхнувшись, и Витек долго и сильно колошматил его по спине кулаком, приводя в нормальное состояние. Валя же весело хохотала и помогала Витьку, они все хохотали, почему-то им жутко смешно было, так смешно, что не остановиться. Преград не было. Вернее, они одна за другой исчезали, растворялись в полумраке тесной комнатки: шкаф, стол, пара стульев, кровать, занавески на окнах, колышущиеся почему-то, несмотря на закрытую форточку. Сергею душно было, И кожа белела так близко, что оторопь брала, все было близко - закрытые глаза, синеватые, бледные веки, вздернутые коленки, невнятный, прерывистый, расплывающийся, как и все остальное, шепот... Он это видел вплотную, но опять же как бы и издали, сквозь туманную пелену. Потом ему было плохо, как, пожалуй, никогда не было. Почему-то он сидел на корточках, прислонившись спиной к холодной стене. Вывернутый наизнанку. Тошнота подкатывала к горлу и было больно, но он не мог понять где и даже почему-то рад был этой неизвестно откуда возникавшей боли. Еще он помнил, что его погладили по волосам, почти неощутимо, но это совсем уж было лишнее, ни к чему... Больше Сергей той фляги не видел (к субботе, когда должна была состояться свадьба родственника, ее собирались увезти), да и вообще он больше у Витька с того раза не был, хотя они по-прежнему как бы оставались приятелями. Витек про Валю тоже молчал, будто ничего не было (может, и в самом деле?), но молчал вызывающе, давая понять, что было и что он все помнит. Он иногда и поглядывал так на Сергея - намекая, что между ними есть нечто, только им известное. А потом они почти одновременно переехали из их старого, поставленного на "капиталку" дома в новый район, и снова оказались соседями, только через улицу. И в школу пошли в одну, в один и тот же класс, радуясь, что не по одному. Что ни говори, а вдвоем веселее, тем более среди незнакомых. Ко всему нужно было снова привыкать - к ребятам, к учителям... Заново врастать. Сергея это тяготило. За прошедшее после переезда лето он сильно изменился - более замкнутым стал, молчаливым, резкость вдруг в нем появилась, нетерпимость. Он сам чувствовал. Переезд в новый район и в новый дом, где у него теперь была своя отдельная крохотная комнатка, в которой он мог устраиваться так, как ему заблагорассудится, тоже подействовал: было решено ко всему новому и другому прибавить еще самую малость - новую жизнь. Совсем-совсем новую. Он и в новую школу шел с этим чувством, тревожно-праздничным. Шли вместе с Витьком, но Сергей тем не менее отдельно. Витек тоже волновался - дергался, хохмил без передыху, суетился, все пытаясь вывести Сергея из его сосредоточенности и отдельности. Неуютно ему, похоже, было. Двор вспоминал и старую школу, разные случаи, с его, разумеется, главным участием, о которых Сергей, может, и знал, да забыл. Раздражал его Витек. Мешал, как ни странно. Не столько даже, может, ему самому, сколько той начинавшейся новой жизни, на которую он настроился. Сбивал. И чем больше мельтешил Витек, таща за собой все то, прежнее, как бы нечистое, тем глубже уходил в себя, отрешенней становился Сергей. А через неделю Витек и в новой школе был своим - носился по коридорам, задирался, пугая пацанов раменской шарагой, завязывал связи, с кем-то корешился из местных заводил, обделывал по углам какие-то свои делишки, притаскивая что-то в старом облезлом портфеле, одним словом, снова чувствовал себя как рыба в воде. Не хуже, чем в старой школе. Не хуже, но все-таки не так. В старой школе его давно знали и знали ребят, которые ему покровительствовали, а здесь он был как-никак, даже с его удивительной способностью к адаптации, новичок. Здесь жили по своим законам, похожим, но вместе с тем и другим. Раза два или три его публично осадили, даже приложили как следует. Потом еще раз, а шараги, которой он грозился, все не было. Это был почти крах: сообразили, что Витек блефует. Однако и Витька не так просто было смутить: он уже пустил корешки в новую почву, а потому, вероятно, не терял уверенности, что свое возьмет. И еще неизвестно было, как все это потом обернется для тех, кто пока не обращал на него внимания, а то и третировал. Он и Сергея тянул: кто-то где-то вечером собирался, на чьей-то квартире, выпивка, то-се, опять же девки классные... А? Сергей отнекивался. Был, однако, момент, когда он поддался, согласился, а после жалел. Душ