ибывали, -- лучше подсчитайте процент вашей несознательности. Еще восемь влезло. Им что тут, зимовать?! Юра стоял, жарко сплюснутый парнями в ватных стеганках. Стеганки зеленые, серые, черные. В извести, бетоне. Продранные. С торчащими клочьями ваты. Стеганки хороших людей. Зэков, которые его нянчили вместо отца... Он заранее любил этих ребят, небритых, веселых, бранящихся на ухабах, когда автобус звенел, как брошенный чайник. От них разило сивухой, как и от тех зэков, когда они, бывало, отправлялись с дедом из Норильска в Дудинку, по рельсам, над которыми смыкалась болотная жижа. "Живем!.." И плакаты у дорог были как тогда. На облезлой фанере. Эти, правда, куда лучше. Художники писали, профессионалы. Но тексты те же, из далекого детства: "Закончим первую очередь к годовщине..." "Первый кубометр бетона уложила бригада Никиты Хотулева. Слава удостоившимся..." "Коммунизм -- это молодость мира..." А вот белыми камушками, на склоне мшистой сопки. Далеко видать. "Братская ГЭС -- передний край коммунизма". А на следующей, еще выше, на отвесной скале. Как забрались? "Слава строителям Братской ГЭС -- лучшим людям эпохи..." Настроение у Юры стало праздничным. "Живе-о-ом!" -- Знаете, какой я везучий! -- одушевленно сказал он Хотулеву. -- Когда родился, голод был. К нам бандиты забрались, все выскребли, а хату подожгли, подперев снаружи дверь. Мать выбила окно и, со мной на руках, выскочила... А тетка ее сгорела... Все говорят, я -- везучий! Везучий!!. Автобус затормозил у крутого обрыва, возле нарядного домика, редкой на Руси нелиняло-небесной краски. Шофер затолкался к выходу, за папиросами, и пассажиры -- за ним, поразмяться, вздохнуть вольготно. Подошли к обрыву, к самому краю, и замерли, ошеломленные... Справа ревели знаменитые падунские пороги. Скоро, говорили, они уйдут под воду. Пока еще они чернели гигантскими стесанными зубьями, готовыми перемолоть все, что ринется на них. Ангара кидалась на них волна за волной, бушевала, кипела, а они торчали каменным завалом, похожим на линию обороны. Вечными темными дотами, стерегущими тайгу... А с левой руки подымалась к белесому небу серая громада плотины, обезличенно-мертвая, плоская, как надгробье над Ангарой... -- "Странно", -- мелькнуло у Юры. Человеческое, живое казалось мертвым, а мертвые скалистые пороги -- чем-то живым, вечным, крикни -- откликнутся... Посередине серого надгробья кипел, где-то внизу, водосброс. Ангару в игольное ушко пропускали... Она закручивалась тут пенным жгутом, слепящим на солнце, несла стоймя унесенные откуда-то лодки-долбенки, столбы, железные бочки, выстреливая их с водосброса, как из катапульты. Она была прекрасна, Ангара, в своей ярости и в своей беспомощности: и долбенки, и бочки, и столбы с засмоленными концами -- весь мусор человеческий не выстреливался прочь, в никуда, а рушился вниз со страшной высоты, вместе с пеной и гневным ревом... -- "Славное море, священный Байкал", -- забасил один из матросов, вскинув руки, точно одобряя Ангару, мол, давай, круши... -- "Славный корабль, омулевая бочка, -- подхватили его подвыпившие друзьяки. -- Э-эй, баргузин, пошевеливай вал. Молодцу плы-ыть недалечко..." -- Ох, искупаться ба! -- вздохнул кто-то в лоснящемся кожухе, от которого подымался парок. Все засмеялись. -- Утопнуть ежели, -- сказал старик с плотницким ящиком. -- На что ехал далече? Утопнуть лучше в своей деревне. Крест поставят. Яичко принесут... Зашуршала земля, и Юра инстинктивно попятился, глянув вниз. У самого берега, в затишке, и то кружило могуче, неостановимо, плескало, как в прибой на море... А чуть дальше! Все сметет. Любую деревню, поезд, лес. С корнем вырвет. Вода ревела так, что надо было повысить голос, чтоб услыхали. Было чуть-чуть страшно, и от этой самолетной высоты, и от величия беззвучной, заглушенной ревом Ангары стройки. Кино не кино, жизнь не жизнь. Сказка... -- Что уставились? -- крикнул шофер, бегущий от неправдоподобно-голубого домика. -- Вы что, иностранцы?! Это место для интуристов!.. Отсюда они социализм снимают-понимают, -- добавил он добродушно, усаживаясь за руль. -- Все, что ль, на месте?.. Значит, первая остановка гостиница города Братска. Название: "Придешь незваный, уйдешь драный!" Есть желающие? Никита Хотулев, наклоняясь к Юре, шепнул, что, если не устроится на ночь, чтоб двигал к рабочему общежитию, сказал бабке-коменданту, мол, Хотуль прислал. Слыхал?! -- Тю! -- Юра уверенно мотнул головой. -- Приткнусь куда-нибудь... В двухэтажном деревянном бараке-гостинице, возле которой Юра выпрыгнул из автобуса, мест не было. -- И не будет! -- обнадежила старуха, скребущая пол, на котором валялись консервные банки. Ты кто, рыжий? Шофер? -- В ее голосе зазвучало некоторое уважение. -- Иди, малый, в партком стройки, там записки дают, у кого дефицитная профессия. Сунут куда-нибудь. Юра взвалил чемодан на плечо и отправился в дальний барак, на который старуха показала щеткой. У дверей парткома маялась длиннющая очередь; кто-то закусывал, разложив на коленях крутые яйца, соль, черный хлеб, женщина кормила грудью ребенка; двое грузин играли в нарды. Юра пристроился последним, после того, как девушка-секретарь сказала, что шоферский лимит кончился. Ждал он оторопело, порой в испуге: из кабинета выходили в слезах, крича что-то свое; парень с якорями-наколками на огромных волосатых руках пробасил, с силой швырнув тихую, обитую кожей дверь парткома: -- Кто тут не был, тот будет, кто побыл, тот х.. забудет!.. Юра хотел было укорить матерщинника, да только поглядел на него с состраданием: до чего дошел человек, если он в парткоме Братской ГЭС этак? Без тормозов! Биографию в свободной форме... Часа три принимал главный. Он назывался многообещающе: парторг ЦК КПСС на строительстве Братской ГЭС. Юра мельком взглянул на него, когда тот быстро, ни на кого не глядя, вышел: здоровущий, краснолицый, похожий на ожиревшего волжского крючника. Его заменил другой, помоложе, помельче чином; очередь зароптала: главный не может пособить, так что ж зам-пом сделает?.. -- Ничто! -- примиренно сказал старик в замасленном кожухе. -- Наши дела маленькие. Дай каравай в день, а ушицы наварим. -- Меняются, как на вредной работе! -- не унималась женщина в брезентовой робе. -- Ровно на урановых. -- Мужик, он, ежели его допечь, вредней урана, -- вздохнул старик. В эту минуту из дверей вышел принимавший. Очередь повскакала на ноги, закричала на все голоса. -- Ну, народ, -- сипловато протянул старик в кожухе. -- Человеку поссать не дадут. Юра попал в кабинет лишь под вечер. За столом измученно, горбясь, сидел незнакомый человек в измятом костюме. Третий за день. Сменщик. Он был похож на учителя в конце уроков, осатанелого от крикливой и неуемной детской ненависти. Круглое серое лицо его было обращено в пустой угол. На вошедшего не глядел. Юра начал говорить, сбиваясь, что прибыл по комсомольской путевке, выложил документы, а тот все смотрел пустыми глазами в пустой угол. -- Ложь мне надоела! -- выкрикнул Юра, решив, что его не слушают. -- За честность ныне по башке бьют!.. Вот и решил к вам. На свежий воздух. И тут только пустые глаза обрели осмысленное выражение. В них промелькнули любопытство, почти участие. -- Бьют, говоришь? По башке?.. За честность... -- И протянул вдруг по-сибирски, умудренно, совсем как Хотулев: -- Быва-ат, быват!.. Сам-то откуда? Но ответить Юре не пришлось. В кабинет ворвалась молоденькая девчушка с ревущим ребенком на руках. Хлебнула, видать, горюшка! Лицо -- точно известкой присыпано. Ни кровинки Ключицы выпирают. Длинная деревенская юбка затянута флотским ремнем, иначе не удержится на худобе. Юра видел таких только в Норильске. В лагере. Мать называла их доходягами и, когда гнали мимо дома колонну доходяг, мать бросала им под ноги хлеб и картошку. Однажды ее чуть не застрелили за это. Огрели прикладом, бабка кровоподтек отмачивала. А когда другую колонну повели, сама вышла с чугунком картошки. -- Извели, -- сказала девчушка напряженным глухим шепотом, полным голого страшного отчаяния. -- Извиняйте, что не так! И положила на канцелярский стол ребенка. Аккуратненько положила. Подальше от чернильниц. Провела рукой по ножкам, не оголились ли, пока несла. И тут же бросилась назад, закрыв измученное лицо руками. Лишь выскочив из кабинета, заголосила, как голосят русские бабы над покойником. Навзрыд. А они остались сидеть недвижимо По одну сторону парткомовский с Юриной комсомольской путевкой в руке. По другую Юра, потерявший дар речи. Но самое непостижимое (Юре показалось -- во сне это): парткомовский продолжал листать Юрины документы, словно ничего не случилось. И бровью не повел. Словно не лежал между ними, на канцелярском столе, бледный улыбающийся подкидыш, почмокивающий во сне. И не голосила девчонка на улице, где проносились, сотрясая барак, грузовики. От вскрика матери, что ли, снова захныкал во сне ребенок, засучил туго спеленутыми ножками. -- Скоро к нам гиганты-самосвалы придут, -- деловито начал парткомовский. -- Опыт есть? Пристроим... А пока пороби на бетоне. Пойдет? -- И тут только поднял глаза на Юру. И так смотрел оцепенело несколько секунд, словно Юрино выражение лица и было самым неожиданным из того, что здесь произошло. -- Проститутки! -- наконец выдавил он из себя. -- Видал, что делают, суки! Нарожали на нашу голову... Юра ошеломленно молчал, и тот взялся за телефон, сказал кому-то в досаде, чтоб прислала за очередным. -- Слышишь, орет? Давай, а то срывает всю партработу. Юра не помнил, как выбрался на улицу. В ушах все еще стоял детский рев. Попытался найти девчушку, только что голосившую под окнами. Девчонки шли гуртом. В брезентовых робах, висевших на них кулем, в резиновых сапогах. Некоторые такие же белые. От извести, что ли? Но той не было... Солнце зависло над ночной тайгой раскаленным прутом. Как болванка в горне, в шипцах кузнеца. Вдали грохотало, словно и впрямь отковывал где-то молотобоец новый день... Юра сел на чемодан, обхватил голову. Не хотелось никого видеть. Идти? Куда идти?.. Продрогнув, поднялся, водрузил чемодан на плечо, поплелся к рабочему общежитию. Слова "Хотуль прислал" оказались верней записки. -- Ложись на любую! -- Громкоголосая, на раздутых от водянки ногах, комендантша отомкнула комнату, заставленную железными кроватями с серыми солдатскими одеялами. -- До пяти все на бетоне. Отоспишься, а там Хотуль заглянет, разберемся... Да говорю -- на любую: тут хворых нет. Хворые на погосте. Заснуть Юра не мог. Где-то надрывался младенец -- ему слышался младенец на канцелярском столе... Натянув отцовские резиновые сапоги, подвернув их, чтоб не было видно, что охотничьи, для отдыха, отправился в котлован, на поиски Хотулева. Мимо ревели "МАЗы" с буйволами на радиаторах. Повороты таежные, крутые, раствор выплескивался через борта, шофера материли Юру, жавшегося к кювету; когда добрел до котлована, он был в бетонной жиже с головы до ног. -- Эй, леший! -- закричал кто-то весело. -- Лазь к нам, у нас работа чистая!.. -- Послышался негромкий, вразнобой, девичий хохот. Юра вгляделся. Неподалеку рыли траншею. Человек двадцать девчат и трое парней во флотских брюках, заправленных в сапоги. Траншея была глубокой, вровень с плечами. Только лица виднелись над землей, да мелькали лопаты. -- В старину неверных жен закапывали так, по шею, а вас за что? -- шутливо, в тон, ответил Юра, скользнув взглядом по девичьим лицам. И, от неожиданности, даже с ноги на ногу переступил. Глазам не поверил. Посередине траншеи работала та, белолицая, с ввалившимися щеками, лет восемнадцати девчушка, не больше. В длинной и широкой деревенской юбке, подпоясанной флотским ремнем. Юра шагнул к ней, но -- остановился: зачем бередить?.. Мало ей вчерашнего?! -- Платить будете? -- спросил хрипловато, чтоб хоть что-то сказать. -- Будем! Будем! -- раздалось в ответ несколько девичьих голосов. Ребята захохотали, один из них, в брезентовой накидке, видно, бригадир, спросил деловито: -- Время есть? Подсоби, а?.. Выведем, как всем. У нас половина на больничном. -- Тю! Что так? -- Дак вода тут без газировки. Животами маемся. Тянем прямо из лужи. -- Вы что, без понятия? Бригадир усмехнулся: -- Намахаешься лопатой, станешь без понятия. Троих уж увезли в Иркутск, кровью изошли. Юра прыгнул вниз, взмахнув руками; упал, поскользнувшись на вязкой, оттаявшей сверху мерзлоте. Тонкая и желтая, как подсолнух, девчонка засмеялась. -- Сигает-то, как Икар... Икар, иди к нам, у нас земля мягче! Девчата захохотали -- все ж отдых. Только одна не улыбнулась, маленькая, белолицая, подпоясанная матросским ремнем. Даже кидать лопатой не перестала. Да силы, видно, кончились -- не добросила доверху, и сырая земля посыпалась обратно. Юра протолкался вдоль траншеи, взял у нее лопату. -- Передохни, белянка! Девчата перестали рыть мерзлую, в комках, неподатливую землю, поглядели на Юру, опершись на лопаты. Одни благодарно, другие -- с удивлением. Только тоненькая, как подсолнух, работавшая без рубахи, в одном лифчике, бросила уязвленно: -- Рыжий, конопатый, убил дедушку лопатой... Юра махал совковой лопатой, наверное, час, не меньше, соскучившись по движению, по работе. Сквозь стенки траншеи просачивалась вода, за ворот падали липкие комки. -- Перекур, девки! -- закричал бригадир сиплым голосом. Девчата развернули бумажные пакетики, достали бутерброды с салакой, консервы из китового мяса, разделили всем поровну. -- Кому махры? -- спросил, повысив голос, бригадир. -- Кому, говорю, махры? Юра опустился на землю рядом с белолицей. Когда он забрал у нее лопату, она тут же выбралась наверх, натаскала хворосту для костра, а сейчас тащила обугленный артельный чайник. Девчонки так измучились, что не стали выбираться наверх. Ели в траншее. -- И впрямь как солдаты, -- удивленно-весело сказал Юра. -- В окопах. Белолицая не ответила, лишь взглянула на него холодновато и горестно. -- Как вас звать? -- спросил Юра неуверенно. -- Давно вы тут, Стеша?.. Давно? Она только головой мотнула. -- А... откуда? Стеша молчала, вроде кильку дожевывала, потом пересилила себя -- все ж помог человек -- вздохнула: -- О-ох, не доехать туда, не доплыть! Тысячи две километров, не мене. -- А я московский! -- заторопился Юра, боясь, что разговор угаснет. -- С самой Москвы? -- откликнулась тоненькая в лифчике. -- Земеля , значит! На нее зашикали: в чужой разговор не встревай! -- Из-под Москвы я. Город Жуковский. Слыхали, Стеша? Самолеты там испытывают. -- Под ревом, значит, жили, -- сочувственно вздохнула Стеша. -- Последнее дело!.. А приехал почто? От грохота? Иль бросил каку? С ребятенком? Да подале?.. Юра даже руками всплеснул. Боже упаси! Огляделся вокруг, не слушают ли, признался вполголоса: -- Меня бросили. -- Иди ты?! -- Такое изумление появилось в круглых детских глазах Стеши, что Юра, понизив голос до шепота, рассказал, как его увозили в армию, а любовь сказала, что ждать не будет. И точно, не ждала. Стеша поглядела куда-то вдоль траншеи, в глазах ее была все та же горечь. -- Не любила, значит. Юра протестующе взмахнул рукой: -- Нет-нет, обожглась на одном! Уехал и -- писать перестал. Разуверилась. Вот как! Любят, а бросают? Сказал, и понял -- сморозил... Стеша прижала худющие пальцы к лицу, как вчера, в парткоме, и кинулась вдоль траншеи, стараясь не всхлипывать; выскочив наверх, заголосила с такой тоской, что все оглянулись в его сторону враждебно. -- Ты чего? -- Парень в брезентовой накидке быстро подошел к нему. -- Обидел? Юра неуверенно затряс головой. -- Беда! -- Парень вытащил кисет, затянулся зло. -- Ясель, понимаешь, нет. С ребенком -- гибель. Без ребенка -- гибель... -- Как нет?! Не строят? -- зачем-то шепотом спросил Юра. -- Почему? -- Никто понять не может! Какая-то напасть!.. Медведь, и тот ребенка не тронет. А тут, понимаешь, такое. Родила -- пропадай... Полил дождь, все кинулись под брезент, а когда выглянули, увидели, что работа насмарку. Талая мерзлота оплыла, стенка рухнула, траншею словно и не копали. Обступили траншею, опустив руки, как свежую могилу. Молча. Молчание прервала матерная брань, изощренная, пакостная, блатная. -- Агейчев прется, -- хмуро сказал бригадир. -- Филоните?! -- прохрипел Агейчев, подбегая. -- Завтра трубы подвезут, а вы блох давите?! В бога душу... Рябоватый, во флотских брюках, паренек, объяснил, что произошло. Агейчев потер раздутое от водки небритое лицо, прохрипел с издевкой: -- За длинным рублем прикатили?.. Коль вы молодежно-комсомольская бригада, ентузиасты, флаги-митинги, то вы должны выполнять самую низкооплачиваемую работу. И грязную... А ну, давай! Рябоватый, во флотских брюках, парень, схватил лопату наперевес, как винтовку со штыком, и кинулся на Агейчева. Тот бросился вниз, к котловану, крича диким голосом: -- Убили! Убили! Девчата двинулись к общежитию, а Юра, с трудом волоча облепленные землей сапоги, начал спускаться в котлован, к Хотулеву. Тут мы с ним и встретились, правда, позднее. Я приехал в котлован на "такси", или на "воронке". Так назывались здесь грузовики с обшитыми фанерой глухими кузовами. "Такси-воронки" доставляли рабочих из деревянного Братска в котлован, в часы пик их брали с боя. Как и автобусы. Я уже решил было остаться, но несколько парней, услышав, что ищу Хотуля, кинули меня за ноги -- за руки в кузов, и я, таранив кого-то головой, приткнулся возле липкого, в глине и растворе, дребезжащего борта. -- Во! -- воскликнул старичок в ватнике, усыпанном древесными опилками. -- Полна церква, негде яблоку упасть, городничий заявился, место нашлось! В ответ грохнуло хохотом: казалось не от рытвин, от хохота зашатался "такси-воронок". Стало разить сивухой, видать, кто-то утром сильно опохмелялся. -- Чтой-то на Хотуля лезут, как мухи на мед, -- фальцетом продолжал старичок, ободренный весельем. -- Надысь телевиденье из Иркутска, хроника какая-то из Ленинграда. Как стал Хотуль с Золотой звездой ходить, так все на сияние, как сороки. -- Заткнись, старый! -- пробасил кто-то из другого конца кузова. -- Хотулю медок, и нам сахаринчик перепадет... -- Оно верно, -- согласился старик, и когда "такси-воронок" сполз в котлован, сам вызвался отвести меня к Хотулю. Никита Хотулев отнесся ко мне, как к неизбежному злу. И без того забот хватает! -- Давно вы тут? -- спросил я, чтобы хоть как-то начать разговор. -- Всю жизнь, -- ответил он спокойно, усаживаясь на обломок валуна и доставая кисет с самосадом. -- Местный, значит? -- Местный. По тайге возят. С малолетства... Кольский полуостров, слыхали? Туломскую ГЭС строил, под скалой. А до этого... -- Он взмахнул заскорузлой крестьянской рукой: мол, что рассказывать, таких, как он, что песку речного... Заметив, что я достал карандаш, разъяснил нетерпеливо: -- Из пленных я. У Гитлера сидел три года. После... за то, что выжил, на Кольский повезли. Под конвоем. Дробил скалу... -- Взглянул на меня искоса: годится рассказ иль хватит?.. Добавил не сразу, усмешливо: -- Прячь-от карандаш, на этом месте все прячут... -- Слепил языком самокрутку длиной в трубу, продолжил неторопливо: -- После вызвал-от меня начальник режима. Хочешь строить Братскую ГЭС, спрашивает. Земля, говорит, там помягче, режим полегче... Ежели поедешь, разрешим вызвать бабу из деревни. Литер выпишем... Господи, у меня ком к горлу! С сорок первого жену не видал... Вызвал женку, всплакнули. Поехали в пассажирском. Как люди. Воля!.. Здесь, значит, вырыли землянку. Как кроты. Зажили!.. Подбежал огненно-рыжий паренек в летных крагах и остановился чуть поодаль, переминаясь с ноги на ногу от нетерпения. Хотулев сам повернулся к нему: -- Ты чего, Юра? -- Стоим второй час! -- прокричал он, словно Хотулев был где-то на горе. -- Пробка. Самосвалы, вон, на километр вытянулись... Крановщик заснул, что ли? Хотулев извинился и заспешил в прорабскую. Паренек двинулся за ним, но я остановил его: -- Юра! Вы у Хотулева работаете?.. Он ваш бригадир? -- Не, я в автоколонне. -- Вам, значит, он кто? Заказчик? -- Батя! -- воскликнул Юра. Снял летные краги, сунул их под мышку в раздумье, сказал очень серьезно, понизив голос: -- Не он, я бы тут не выжил... Нет! Тяжело поднимая ноги в резиновых сапогах, приблизился Хотулев, сплюнул досадливо. -- Юр! -- сказал просительно. -- Сигнализация не работает. Слазь наверх, будь ласка!.. Может, с крановщиком стряслось что?.. Духовитый парень, -- сказал он уважительно, когда Юра убежал. Юра вернулся не скоро. По его рту, широко открытому в немом крике, я понял, что произошло нечто необычное. -- Они там... -- Юра не мог отдышаться. -- Там девчонка у него! Они... они любовью занимаются (он высказался определеннее). Мы все задрали головы, посмотрели на белесое сибирское небо, где солнечно, до рези в глазах, сияла кабина, которая казалось, вот-вот сорвется, как воздушный шар, улетит вместе с облаком. Там, под облаком, оказывается, клубилась любовь, и десятитонные самосвалы с раствором сопровождали ее ревом клаксонов. Никогда еще государство не платило за любовь так дорого... -- Он что, спятил? -- вырвалось у меня. -- Это не он спятил! -- приглушенно сказал Никита Хотулев и двинулся по деревянному трапу на плотину. Широкий трап, в песке и окаменелом растворе, закрутил нас, как горная дорога. Наконец мы достигли рельс, по которым, взад-вперед, ходил высоченный, как телевизионная башня, портальный кран. -- Смотрите сами! -- Хотулев показал вниз, на толпище огромных самосвалов. -- ...В Москве-от решили, много крановщики получают. Разжирели!.. А ну, перевести их со сдельщины на повременку!.. Теперь, сам видишь, крановщик бетон кладет, девчонку е... -- один хрен. Деньги одинаковые... Да что краны? Дороги-то корытом. Весной больше стоим, чем работаем: потоп. А виновных не сыщещь. К кому не ходил?! Где не шумел!.. Живешь как связанный. Болезнь заработал городскую. Как ее? Хи-пертония... Я случайно взглянул на Юру, который шел за нами. Его желудевые глаза были округлены страхом. Даже не страх был в них. Ужас. Такие глаза я видел лишь однажды, у моего товарища, стрелка-радиста, который летел над Баренцевым морем, в горящей машине... Хотулев перечислял, отчего он "как связанный", а я не мог оторвать взгляда от высокого поджарого парня в летных крагах. "Уж если Хотуль, -- кричали желудевые глаза, -- сам Хотуль, Герой, плачет кровавыми слезами, то что ж происходит на земле?!" Мы начали спускаться вниз, и в эту минуту раздался страшный звериный крик: кто-то сорвался со строительных лесов. Звука упавшего тела не было слышно. Хотулев выматерился, сложил ладони рупором: -- Чей?! Снизу прокричали: -- Не из нашей! Хотулев проворно, перескакивая через планки, сбежал по трапу. Потолковав с кем-то, стоявшим над бездной с топориком, он обернулся ко мне: -- Нынче что!.. Уголовников поменьшало. А раньше, чуть что, спор, драка, глядишь, кого-то столкнули с подмостей... А лететь-то высоко. Знаете, сколько в плотине людей замуровано?! Столкнут бедолагу, сверху раствором присыпят, вибратором уплотнят и -- все! Секундное дело... Спи спокойно, дорогой товарищ!.. Ежели б плотину можно было рентгеном просветить! Сколько вкраплено мужика, для прочности! Я оглядел снизу могучее серое, головокружительно-гордое тело плотины, веря слышанному и не веря... Я был в котловане Братской ГЭС пять суток, за эти дни пять человек сорвались вниз, на искрошенные скалы... -- А с матерями-детьми что делают! -- прокричал мне в ответ Юра, нервно вскосматив свои огненно-рыжие волосы, когда я подымался из котлована на его чудовищном, как ихтиозавр, двадцатипятитонном самосвале. На шоферском диване дремал, рядом с шофером, Хотулев. Он захрапел, едва опустившись на сиденье. Однако и во сне слышал. -- На войне живем, Юра, -- отозвался он сквозь дрему. -- Конца ей нет, войне-от... -- На войне детей не бросают! На войне детей спасают! Телами своими закрывают! -- прокричал Юра, остановившись возле дома Хотулева и сверля нас своими огромными глазами великомученика с древнерусской иконы... -- Что вы на войну списываете?! Лжете, как все?! Нет, с меня было довольно. Я позвонил управляющему строительством Братской ГЭС Наймушину и попросил его принять меня. -- Мы писателям всегда рады, -- добродушно-снисходительно начал он, но тут же, может быть, не уловив в моем тоне ответного благодушия, попросил извинения. -- Писателей у нас принимает Гиндин, главный инженер строительства. Это наш мозговой центр, -- ободрил он меня. -- Он даст вам исчерпывающие ответы... Гиндин, крупный, упитанно-свежий, похожий на дачника, в белом костюме занимающего на веранде гостей, охотно рассказывал, какие тут грандиозные возможности для писателя: плотина уникальная, насыпи уникальные, плотину ставят на скалу из диабаза, все -- эксперимент, все -- творчество... -- Он сыпал и сыпал техническими подробностями, просив особо упомянуть про внедренное ими впервые. "Этого нет даже в Штатах, на Великих озерах!" В такие минуты лицо его, холеное, белое, непроницаемое, становилось чуть горделивым. Но лишь на одно мгновение. Умный человек, он тут же замечал что-либо про то, что Америку, как известно, Россия догоняет по всем компонентам, даже по молоку и мясу... Увидев, что я перестал записывать, он спросил улыбчиво, с прежней предупредительностью, что именно меня интересует. Какой аспект строительства? Или, может быть, проблемы будущего? Использование электроэнергии? Судьба леса, уходящего под воду? Таежная Коршуниха, где поставят заводы? Следующая ГЭС по Ангаре на Усть-Цимле, которую они начнут после Братска? Крупнейшая в мире! Он поворачивался всем своим грузным генеральским телом к папкам, готовый дать самый исчерпывающий, и конечно же, научно обоснованный ответ: на Братской ГЭС -- это я еще в Москве знал -- прессу привечали, и пресса отплачивала сторицей. -- Видите ли, -- с трудом начал я, почти обвороженный любезной готовностью самого известного в России гидростроителя, который, извинившись перед инженерами, ждущими в приемной, уделил мне столько времени. -- Видите ли, меня интересует вот что... На Братской ГЭС тридцать тысяч рабочих. Текучесть -- десять тысяч в год. За год убегает треть... Что-то вдруг произошло с барственно-холеным интеллигентным лицом Гиндина. Я не сразу понял, в чем дело. Остались, вроде, и предупредительная улыбка, и мгновенная понятливость, но они словно бы застыли. Так застывает улыбка на лице танцора, выскочившего к зрителям. Безответно-сияющая, балетная, мертвая, она лучится, как бы ни вел себя зритель. -- С другой стороны, -- я заставляю себя продолжать, чувствуя, что становлюсь неучтивым, -- на вашем строительстве не хватает десяти тысяч ясельных мест. Десять тысяч ясельных мест -- это, по крайней мере, десять тысяч постоянных рабочих: матери, пристроившие своих детей, никуда не уедут. А от вас, главное, ничего не требуется: две трети ваших рабочих -- плотники. Лес дармовой. Тайга. Только кликнуть, ребята-плотники возведут ясли для своих девчат в неурочное время. Задаром... -- Я обстоятельно пересказываю все, что в отчаянии выкрикивал Юра и что оказалось точным: я навел справки. Все, что видел сам или услышал от Хотулева, которого не надо было проверять. В ответ -- все та же оцепенелая балетная улыбка. Ни слова. Только застучали по письменному столу белые холеные пальцы. Лишь когда я сказал, что за пять дней, проведенных мной в котловане, разбилось насмерть пять человек, на тучном лице главного инженера появилось, на какое-то мгновение, нечто вроде нетерпения. -- Ну, вам просто не повезло, -- благодушно отпарировал он, не расставаясь с улыбкой. -- Это случается не каждый день... -- И тут же, словно кто-то подстроил, зазвонил телефон, и возбужденный голос прокричал в трубке, что в Коршунихе убило электрика. По-видимому, мне надо было подняться и выйти. Но передо мной все еще желтели в ужасе огромные глаза Юры, они снились мне ночью, они вопрошали, негодовали, молили; все, что я слышал тут, казалось мне, собралось в них, как в фокусе, и они заставили меня остаться и бестактно спросить, почему на Братской ГЭС в мирное время убивают, как на войне? Откуда такое тупое бесчувствие? К молодым, старым, грудным детям?.. Гиндин откинулся в кресле, глядя на меня с пресыщенным любопытством завсегдатая зоосада, который видел все, что прыгает, снует или скулит в клетках, а если встретит нечто новое, тут же отыскивает ему место в своей богатой умственной картотеке. Даже белые пальцы его перестали постукивать... "А что, собственно, им постукивать? -- мелькнуло у меня. -- Кто я такой? Никита Хрущев, к приезду которого в магазины Братска, на один день, самолетами забрасывали продукты?" Ни единого факта, высказанного мною здесь, в его кабинете, не напечатает ни одна советская газета. Это он знает точно. Как и я. А если и прорвутся случайно крохи правды, мои или еще чьи-либо, запуск Братской ГЭС спишет все. Конечно же, он был провидцем, невозмутимый и любезнейший Гиндин, я убедился в этом спустя несколько лет, когда прочитал в "Правде" приветствие советского правительства строителям Братской ГЭС. За приветствием следовал праздничный Указ Президиума Верховного Совета, в котором Гиндина и начальника строительства Наймушина удостоили Золотых Звезд Героев Социалистического Труда. -- Вот они, герои нашего времени! -- патетически возгласило Московское радио. Я вышел из кабинета главного инженера под вечер. У деревянных домов разгружались "такси-воронки"; их встречали выбежавшие из домов дети, жены, спрашивали тревожно: -- Моего видели?.. Как там?.. -- Нормально, -- басовито-устало отвечали ребята в робах, серых от цементной пыли. -- Что твоему сделается, брюхану!.. Жив, однако... До отлета оставалась ночь. Ледяная прозрачная ночь. Спать я больше не мог. Постучал к Хотулеву. Его не было. Вызвали в котлован: опять что-то стряслось. Я свернул к рабочему общежитию, к флотским. Сам был флотским, найду с ними общий язык. В дощатой комнате никого не было. На одной из коек валялись ватник, полотенце. Решил подождать. Присел у стола, накрытого липкой клеенкой, на которую кинули буханку хлеба, ржавую селедку в газетной бумаге со стереотипной "шапкой": "На переднем крае коммунизма...", гору консервных банок. Килька, китовые консервы. И вдруг расслышал за дощатой стеной умоляющий мужской голос. Неустоявшийся голос, то высокий, как у подростка, то вдруг басистый. Где его слышал? -- Стеш! Сама видишь, как живем. Что в кессоне. Под давлением, уши от вранья закладывает. Я из-за чьей-то лжи в воздух не поднялся, рассказывал тебе? Отец из-за чьей-то лжи -- в землю врезался... Даже отец ничего не мог сдвинуть. Только честно погибнуть... И Хотуль не может... А? Хотуль?!. Значит, что? Надо жить своим домиком. Как улитки.. Чтобы хоть в твоем домике было все по-честному. По-людски... Я на двоих заработаю? Тю! Запросто! Ты заберешь сынка, будешь с ним... Тю! Да сваришь мне Стеша, похозяйствуешь... Я что? Я ведь не навязываюсь! Я просто видеть не могу, как ты убиваешься. Хочешь, побожусь?.. Ведь это страшней не придумаешь -- из-за голодухи сынка оставить!.. Ну, бери взаймы, отдашь мне когда-нибудь... За стенкой послышалось приглушенное всхлипывание, и дрожащий женский, почти детский голос, исполненный горечи и отчаянной решимости: -- Что я, увечная или бесстыдная какая, на шею мужику садиться? Заработаю на дорогу, заберу кровинушку, никто его не отымет. Извиняйте меня, Юрий, если что не так! -- Стеша! -- всплеснулось тоскливое. -- Разве ж ты не из-за меня бедуешь?.. Я быстро поднялся и вышел, стараясь не скрипеть половицами. Сел у входа на серый гранитный валун, ежась на ангарском ветру. Где-то шумели падунские пороги. Я вспомнил почему-то, что их скоро не станет, Ангара разольется гигантским озером, и вдруг впервые ощутил не чувство гордости, а -- усталое безразличие. "Разольется Ангара. Ну и что?.." Я сидел, цепенея на ветру, пока не услышал чьи-то шаги. Поднял глаза. В дверях нервно потягивал окурок пунцовый Юра, в вязаной лыжной шапочке. На ремне кроличья лапка-ножны для охотничьего ножа. Красная, вызывающе пестрая рубашка завязана на животе узлом. Живот голый. По-модному. "Мальчишка, -- раздраженно мелькнуло у меня. -- Что натворил?" -- Юра! -- окликнул я его, когда он, отшвырнув окурок, собрался уходить. -- Скажи честно. Или вовсе не говори. Почему бедует Стеша? Я опасался, он пошлет меня матерком. И будет прав... Юра поднял на меня полные тоски глаза и сказал. Не сказал -- выдохнул: -- Из-за меня! Я молчал, и он присел подле на валун, ежась на ветру, как и я. -- Куда улетать-то? После Братской... Я молчал недобро. -- Понимаете, какое дело!.. Каждый год прикатывают сюда тысяч пять-шесть матросов. Со своими старшинами, песнями, привычкой жить сурово... Рады, вырвались на волю... Их на полгода раньше отпускают, кто на Братскую вербуется. С другой стороны, такие, как я, прилетают. Идиоты... Тоже тысяч пять, не менее. На Руси дураков не сеют, не жнут, сами родятся... Заполняют окопы на "переднем крае коммунизма..." Верите, газеты перестал брать в руки. Ровно они отравленные... Зачем тут, скажите, Гиндину девки? Ясли-школы? Морока... Нарожали -- вон. А нет -- подыхайте!.. У того, небось, своих забот -- полон рот... Мимо нас протрещали мотоциклеты, обдавая сизой вонью. Они крутили по извилистым дорогам, серым от выплеснутого раствора. Хотя мотоциклетки были без колясок, на каждом примостилось не менее трех парней. А на одном устроились четверо. Тот, что помоложе, на плечах. Как в цирке. -- Надрались, -- мрачно прокомментировал Юра. -- Дороги таежные. Кто-нибудь под откос ухнет. Это как водится... Я поглядел вслед шатающимся на сиденьях парням и поймал себя на том, что не осуждаю их. Не могу осудить. А следом катила новая волна гуляющих... Молодые, багровые, налитые водкой лица. Ветер треплет клеш. Блестят надраенные флотские бляхи. Идут шеренгой, обхватив друг друга за плечи и пошатываясь. Горланят сипловатыми голосами старую каторжную песню. Вроде бы весело ребятам, а такая в голосах тощища: До-олго я тяжкие цепи носи-и-ил, Долго скрывался в горах Акатуя-а-а! Кто-то рухнул плашмя, а за ним кеглями посыпались обнявшие друг друга друзьяки. Треть шеренги полегла. Поднялись, с хохотом и бранью, и снова взревели басово и невесело: Старый товарищ бежать пособи-и-и-ил, О-ожил я, волю почуя-а-а!.. -- Поб-бродим? -- выдавил я из себя оледенелыми губами. Говорить больше не хотелось. Юра сошел с дороги, набрал букетик таежных жарков, белянок. -- Не пахнут! -- огорченно сказал он, поднеся к носу букетик. -- Как вы думаете, такой не стыдно подарить? Получается, не цветы, одна видимость. Проформа. Мы задержались возле барака с большими, как в столице, стеклами. Над ними надпись, свеженькая, с подтеками: "Магазин самообслуживания". На меня чуть не налетел растрепанный парень в разодранной рубахе. Промчался вихрем, держа в обеих руках по бутылке вина. За ним выскочила полная женщина в белом халате, крича: -- Вор! Держите!.. Я не шелохнулся. Юра заметил нарочито-насмешливо, почти зло, когда она возвращалась: -- Чего, мамаша, раскудахталась? Ведь написано: магазин самообслуживания... -- Добавил сдавленным шепотом: -- Во-ля! За час до отлета я заглянул в Братский горком партии. Отметить командировку. Задать несколько бесполезных вопросов. Меня принял второй секретарь горкома, лет тридцати, подтянутый, худющий, с желтым малярийным лицом, похожий на демобилизованного по болезни офицера. Он знал все, о чем я ему говорил, знал, наверное, куда более. Прервал меня, вертя в руке карандаш: -- Я тут ноль без палочки. Распоряжаюсь наглядной агитацией. Видали, белыми камушками выложено: "Слава строителям Братской ГЭС..." Это моя работа. А в остальном... Стройка всесоюзного значения. Министру подчиняется, да ЦК партии. Генеральному... Секретарь обкома, из Иркутска, и тот здесь лишь почетный гость. -- И вдруг сжал кулак так, что сломался карандаш. -- Сил нет! Уйду в лагерь! К уголовникам! Замполитом или кем возьмут. Там порядок, точность... А тут?! Звонил вчера. Берут в лагерь, если Братск отпустит. На аэродром меня поехал провожать помощник секретаря, белобрысый, щербатый вологодский парень, студент-заочник библиотечного института. На прощанье я взял в буфете аэродрома бутылку сибирской "Облепихи". Закуски не было. Те же китовые консервы. -- Послали меня как-то Наймушину помогать, -- заокал помощник, когда мы с ним чокнулись по второй, и я спросил, почему в Братск везут только кита в собственном соку. -- Делегацию, значит, принимал Наймушин. Не чинясь, сам полез в погреб... Он в коттедже живет, на Дворянской, знаете? Ну, на будущей набережной. Построили там коттеджи для детсадов, а заняли сами... Махнул мне, значит, Наймушин рукой, давай! Я -- за ним. Глянул в погреб, обомлел. По стенам -- окорока, коровья туша, баночки икры, ящики апельсинов. Наймушин ящик мне подал, подмигнул снизу: -- Сводим кое-как концы с концами, а? К нашему столу подсел эвенк, низкорослый, суетливый, в курточке из протертой оленьей кожи, малицу перешил, что ли? Покосился красными больными глазками на бутылку. Я принес еще одну, разговор стал приятельским: -- Дела, -- бормотал красноглазый эвенк. Он налил "Облепиху" в тарелку, макал в "Облепиху" хлеб и сосал набухшие ломти, суматошно бормоча: -- Дела! Самолетка есть, погодка нет. Погодка есть, самолетка нет. Погодка есть, самолетка есть, билетка нет. Второй неделя жду, больной мать везу... Послышался гул, видно, летел наш самолет из Иркутска, и беловолосый помощник, то ли от стакана "Облепихи", то ли от откровенной беседы произнес вдруг слова, которые я вряд ли когда-либо забуду. -- Хотите все понять? До корня?.. Наймушин и Гиндин всю жизнь строили гигантские электростанции. В Сибири, в Средней Азии. И всю жизнь -- руками заключенных. Теперь вместо НКВД шлют рабочих ЦК ВЛКСМ, Тихоокеанский флот, конторы по найму... Наймушину что НКВД, что ВЛКСМ... Буквы другие. А отношение к рабсиле привычное. Как на пересылке. Не люди. Зэки... Самолет прошел мимо, гул затих. Предвещание эвенка оправдалось: "Погодка есть, самолетка нет". Я вернулся назад, в гостиницу. Оставив там вещи, отправился в рабочее общежитие. Мимо меня бежали к Ангаре ребята. За ними двое девчат. Ватники распахнуты. Лица тревожные. Я повернул вслед за ними. Утонул человек. Очевидцы, перебивая друг друга, рассказывали. Парень какой-то вошел в ледяную воду, не раздеваясь, как раз там, где начинает крутить. Его повертело, понесло к водосбросу и швырнуло со стометровой высоты. Спасательный катер, внизу, тут же рванулся в кипень, повертелся в белом водовороте. Не достал. Тело выкинуло на берег лишь через час. Ангара шутить не любит... Самоубийца лежал у воды, накрытый с головой брезентом. Кто-то отвернул край брезента. Я задохнулся, словно меня ударили в солнечное сплетение: рыжие волосы Ангара слепила косичками. Только по волосам я его и узнал: лицо было ободрано, видно Юру проволочило по камням, по скалистым диаба