Наль Подольский. Кошачья история --------------------------------------------------------------- Аннотация From: Alexander D.Jurinsson Жанр: Мистика Повесть "Кошачья история" была в свое время удостоена в Париже литературной премии В.Даля. Речь в ней идет о духовной беспомощности человека, который, осознав существование иных миров помимо осязаемого физического, теряет внутренние опоры, попадает в поле действия темных сил и создает в своей душе образ дьявола. --------------------------------------------------------------- -- А можно ли верить в беса, не веруя совсем в Бога? -- засмеялся Ставрогин. -- О, очень можно, -- поднял глаза Тихон и тоже улыбнулся. Ф.Достоевский  * ЧАСТЬ ПЕРВАЯ *  1 Много раз я пытался найти начало этой истории, и всегда выходило, что вначале была ночная дорога. И хотя то, что можно назвать "историей", началось значительно позже, в ту летнюю крымскую ночь, когда незнакомые люди везли меня сквозь теплую тьму в незнакомый город, я переживал ясное ощущение начала. Оно пришло неожиданно посредине пути. Скорее всего, его принесли запахи -- запах полыни, запах табачных полей, запах темной земли, отдающей ночи тепло -- они бились упруго в глаза и щеки, отнимая у памяти лица, слова, размышления, предлагая начать жить сначала. Чернота по краям дороги казалась немой. На самом деле, наверное, степь была наполнена звуками, но их заглушало урчание перегревшегося мотора и тарахтенье щебенки, летящей из-под колес. Время тогда совсем пропало. Не то, чтобы оно остановилось, или мчалось со сверхъестественной скоростью -- нет, его просто не было. Я взглянул на часы -- оказалось, они стоят; они чем-то меня раздражали, я снял их с руки и сунул в карман. Смутно белея тенями домов, проносились мимо деревни. Приближение их отмечалось сменою запахов: в аромат степи вторгались запахи сена и фруктовых садов, а затем начинался собачий лай, и он тоже казался почему-то немым. Город возник вдали неожиданно, сразу весь, когда дорога вынесла нас на вершину холма. Он переливался огнями и был похож на лужицу света, выплеснутую на поверхность степи. Очертания лужицы напоминали перекошенную подкову -- я припомнил, что город стоит у моря, протянувшись вдоль берега бухты. Дорога пошла вниз, и город исчез. Через минуту он появился снова, но уже лишь светящейся черточкой на горизонте, над которой мерцало туманное зарево. Черточка эта ширилась, становилась ярче, а зарево -- расплывчатее и выше; вскоре пятно света занимало уже пол-горизонта. Путь освещался теперь фонарями, поспешно и деловито бежали они навстречу. Под каждым из них покачивался конус света, желтый и грязноватый, за пределами конусов сгущался непроницаемый мрак, сменивший прозрачную безграничность ночи. Замелькали дома, окруженные палисадниками. Я испытывал что-то вроде обиды -- у меня отобрали ночную дорогу, близость к темному небу и беззаботность. И если бы в тот момент мне позволили пожелать чуда, я, наверное, попросил бы вернуть бездумность езды сквозь ночь, попросил бы, чтобы она никогда не кончалась. Ехать было прекрасно, и не хотелось никода приезжать. Мы углубились в лабиринт переулков. Водитель знал, видимо, город и, не сбавляя хода, преодолевал узкие кривые проезды между покосившимися заборами, пивными ларьками и чугунными водяными колонками. Вокруг было странно тихо. В любом южном городе ритм ночи означается перекличками собачьего лая: по таинственным своим законам он прокатывается волнами по окраинам, кругами сходится к центру, глохнет и взрывается новой вспышкой неожиданно где-нибудь рядом. А здесь было тихо. Мои спутники во время езды не пытались затевать разговоров, я им был благодарен за это. И сейчас они ни о чем не спрашивали, будто знали, куда мне нужно. Автомобиль выбрался на асфальтовую, ярко освещенную улицу и круту свернул направо. Мотор в последний раз зарычал и заглох. Тишина плотной средой наполнила пространство. Нужно было протянуть руку и открыть дверцу, но я поддался парализующему действию тишины. Не к месту думалось, что вот так цепенеть сразу -- наверное, очень древний закон для всего живого... Если вдруг стало тихо -- затаись и жди... иначе смерть. Часы, что тихонько светились на щитке всю дорогу, теперь, словно прося меня поторопиться, громко и навязчиво тикали. Мое промедление становилось уже неприличным, но шофер и хозяин машины -- два силуэта в фосфорическом свете циферблатов щитка -- терпеливо ждали. -- Гостиница, -- вяло сказал силуэт шофера. Я, наконец, открыл дверцу. -- Счастливо, желаю успеха, -- добавил второй силуэт. -- Спасибо, -- ответил я машинально, -- спасибо и до свидания, -- но в мыслях вертелось назойливо: какого успеха? Я стоял с чемоданом в руках посредине круглой, как арена, площадки. В кольце из кустов, подстриженных кубиками, было три прохода: в один мы въезжали, сквозь другой машина уехала, мне оставался третий -- к ступенькам крыльца гостиницы. Двухэтажный дом мягко белел в темноте, очертания его расплывались. Ветки склонялись к окнам, и на стекла ложились легкие тени; все окна были темны, лишь стеклянная дверь слабо светилась. Дом спал уютно и безмятежно, как спят в своем логове звери. За дверью, в глубине холла, виднелась стойка с зеленой лампой и темнокрасный диван. У стойки никого не было. Я поставил чемодан у дверей и стал стучать, сначала тихо, потом громче, потом совсем громко -- и совершенно напрасно. Гостиница спала не только уютно, но и беспробудно. Ничего не оставалось другого, как сесть на ступеньку и достать сигареты. Тишина казалась внимательной, чуткой, с особым своим нервом, от которого становились значимы самые ничтожные звуки. Мое собственное дыхание... слабое шипение сигареты... шорох мелких зверушек в кустах... чуткая тишина, слушающая... в чем же ее нерв... в чем секрет... что-то, чего обычно не слышишь... да, в этом все дело -- услышать то, чего обычно не слышишь. Я напрягал внимание, и наконец, уловил -- не то редкие вздохи, не то чуть слышные глухие удары. И они сразу же вытеснили все остальные звуки. Тихий размеренный гул плыл над городом, гул морского прибоя; он притягивал, предлагая свой четкий ритм для движений и мыслей. Повинуясь этому ритму, я встал, пересек окаймленную кустами площадку и зашагал по улице. На меня накатило веселое любопытство и бодрость, словно на утренней прокулке. Улица скоро привела к треугольной, неправильной формы, площади, на которую я попал с самого острого, вытянутого угла. Здесь сходились пять улиц, и по всем их углам возвышались столбы с фонарями, освещая площадь, будто сцену гигантского театра. Деревянные балконы нависали над площадью, нигде не было ни соринки, темный асфальт блестел, как покрытый стеклянной коркой, казалось, под ногами он должен звенеть. В самом центре пространства восседал большой черный кот. Лишь только я вышел на площадь, у меня возникло несколько теней. Часть из них забегала вперед, другие, наоборот, отставали, они становились то короче и четче, то длинней и расплывчатей, и, меняясь местами, выплясывали вокруг меня замысловатый танец. Кот, не желая делить территорию с пришельцем, безразлично смерил меня круглыми желтыми глазами, поднялся и не спеша удалился. Его тени -- фантастические, небывалых размеров коты -- изгибаясь и наползая одна на другую, исчезли с ним вместе в темноте подворотни. Мои тени успокоились и легли звездой на асфальт, легли симметрично и плотно, будто им полагалось оставаться здесь долгое время. Три из них направлялись в сторону, где был слышен шум моря, туда полого спускалась улица, освещенная ярко и призрачно люминисцентными лампами, и конца ее не было видно. Правее нее на площадь выходил широкий бульвар, шел он, видимо, параллельно берегу. Над бульваром тоже горели люминисцентные лампы, зеленые, белые и оранжевые -- два ряда фонарей, два разноцветных пунктира, они сходились вдали, как рельсы на железной дороге. К той же дальней точке вели две белые линии крашеных эмалью скамеек, две темные шеренги акаций и две полосы глянцевитого асфальта. Где-то посредине этого бесконечного пути виднелся белый высокий памятник. Казалось, тут все приготовлено для какого-то странного карнавала, на который никто не пришел. И еще две улицы выходили на площадь -- узкие, без единого фонаря, они вели вверх по склону холма, прочь от моря. В их теплой темноте угадывались дома со ставнями, мальвы и подсолнухи за калитками, аккуратные грядки небольших огородов. Чей-то сонный покой, чья-то замкнутость прятались там, они наводили на мысли о скуке, хотя и таили в себе каплю горечи. Я еще раз оглядел площадь -- света не было ни в одном из окон, но они, как будто, рассматривали меня с ответным любопытством. Оно вовсе не раздражало: просто, люди уснули в своих кроватях, и дома сейчас сами мебе хозяева, вот и глядят, на что вздумается. Ветер шелохнул воздух и принес запах моря, шум прибоя усилился. Я шагнул, и тени, что лежали у ног спокойно, всполошились и потянулись вперед. Понемногу они бледнели и пропали совсем, когда я вступил на улицу, залитую голубоватым светом. Идти по ней было легко, как во сне. Глянцевитый асфальт сам уплывал из-под ног назад, а спереди с каждым шагом подступали все ближе ритмичные вздохи моря. Столбы с фонарями, изогнутые знаками вопроса, склонялись к середине улицы, образуя арки, придававшие пустынной дороге некоторую торжественность. Под шестой или пятой аркой, словно ожидая меня, сидел черный кот, как мне показалось, тот же, которого я выжил с площади. Но теперь он был не один, а в обществе белой пушистой кошки. Дождавшись моего приближения, они поднялись и пошли впереди бок о бок, неторопливо и важно, держась середины улицы. Их пышные хвосты, поднятые кверху, плавно, как опахала, покачивались из стороны в сторону. Это зрелище было потешным и похожим на сказку. Я попал, вероятно, в кошачью страну, и послы кошачьего президента ведут меня к нему во дворец. Мы шли мимо спящих дворов, к ним вели переброшенные через канавы узкие мостики. Дальше следовали кусты, за кустами заборы, неизбежные акация, туя, и лишь где-то на заднем плане сонно мерцали опрятные беленые домики. Всюду шныряли кошки. Они парами сидели под мостиками, затевали возню в кустах, устраивали драки на черепичных крышах, носились стаями вдоль заборов. Мои провожатые, словно сознавая ответственность своей миссии, на затеи прочих кошек внимания не обращали. Незаметно мы добрались до конца аркады. Последняя арка была выходом в черную пустоту, не доходя до нее, посланцы кошачьего президента вытянули хвосты, махнули через канаву и исчезли в дыре под забором. Я же пошел прямо. Темнота облепила меня густой черной краской. Шагов через тридцать оборвался асфальт. Я ступил с него вниз на что-то, неясно серевшее, но не рассчитал высоты и едва устоял на ногах; коснувшись нечаянно рукою земли, я почувствовал прохладную влажность песка. Море было совсем рядом, его голос звучал в полную силу. Тяжелые медленные удары, и поглощающее их шипение волн, приглушенные стоны, едва различимые голоса и обрывки далекой чудесной музыки -- все это, вместе с запахом водорослей, бескрайней воды и ветра, сливалось в единое острое чувство близости моря. Оно дарило освобождение, целебное и мучительное, заставляло память напряженно искать что-то очень нужное, давно забытое и потерянное, будило жгучую, непереносимую тоску по яркости жизни, по свежести и красоте ощущений, изначально даваемых каждому человеку, и потом незаметно и страшно его покидающих. Глаза привыкли к мраку, и наверху одна за другой проступали звезды. Я пытался вглядеться вперед, в шумящую тьму, туда, где с рассветом должен обозначиться горизонт. Клочковатая мгла играла рваными белесыми нитями, от их назойливой неуловимости становилось не по себе. Но постепенно в их пляске возникал свой порядок, они вытягивались и выстраивались рядами. Потом они приближались, приносили плеск и шуршание, и где-то совсем близко размазывались серыми пятнами, обращаясь опять в темноту. Я шагнул им навстречу, к невидимой той черте, о которую разбивались волны, и, присев, погрузил ладони в воду. Волна отхлынула, оставив на руках песок и шипящую пену, их тотчас же смыла другая волна и оставила новый песок и новую пену. Ласковость набегающей воды холодила руки, от нее исходил покой, словно она растворяла щемящее чувства беспредельности ночи. Слева вдали, где рождались и пронизывали темноту серыми нитями все новые гребни волн, мигал огонь маяка. Короткие вспышки разделялись долгими паузами, и казалось, далекое это мигание, безнадежный упрямый призыв, имеет особую власть успокаивать, власть примирить с одиночеством. Хорошо уже различая предметы, я нашел без труда дорогу, идущую к маяку. Глинистая, в ухабах и рытвинах, она иногда отдалялась от моря, иногда же волны докатывались до самой обочины. Здесь был край города. Миновав несколько дворов, дорога вывела на пустырь. Временами мне удавалось разглядеть невысокие холмики, обломки камней, заросшие кустами остатки строений; от почвы поднимался жирный запах поглощаемых землей остатков брошенного жилья, и я невольно ускорил шаги. Дорога выбралась в степь и подалась ближе к морю, развалины кончились. Но впереди виднелось еще что-то белое, не то остаток стены, не то небольшая постройка. Непонятный этот предмет помещался в отдалении от дороги, от него возникало ощущение нелепости, которое по мере приближения усиливалось. Оно-то и побудило меня свернуть с дороги и направиться к белеющему уже близкому пятну -- форма его прояснялась, становилась все жестче, приближаясь к очертаниям пирамиды. Я подошел вплотную -- предмет оказался не только диковинным, но, пожалуй, и невероятным. На ступенчатом постаменте белого камня, чуть выше моего роста, на массивной плите из мрамора, или может, известняка, покоилось что-то темное. Насколько угадывалась его форма, это было изваяние животного, оно еле заметно мерцало, отражая полировкой слабый свет звездного неба. Я обошел постамент кругом, пока не нашел точку, откуда мог разглядеть силуэт фигуры -- какой-то большой зверь спокойно лежал, вытянув, словно сфинкс, передние лапы. Контур был странен -- изящен и почти раздражающе текуч -- то ли пантера, то ли гигантская кошка. Слово "сфинкс" появилось в мыслях само собой, и теперь от него невозможно было избавиться: в очертаниях головы я видел нечто неуловимое, но достоверно человеческое. Лица видно не было, оно пряталось в сплошной черноте, и все же на его месте мерещилось, словно плавало в воздухе, ускользающее от взгляда, сотканное из ночного тумана, задумчивое лицо сфинкса, безучастно глядящее вдаль женское лицо. Не в силах сдержать любопытства, я зажег спичку. Ее слабый огонь выхватил из темноты голову изваяния -- она была изуродована ударами, верхняя часть отбита, лицо покрыто выбоинами. Голова, как будто, была кошачья, но впечатление присутствия человеческих черт не проходило. Когда догорела спичка, я почувствовал, что есть в этом месте какая-то жуть, словно умные и недобрые глаза ощупывали меня взглядом. Жути не было в самом сфинксе, и в белизне тесаных плит тоже; и все-таки она тут скрывалась -- скорее всего, в широких черных щелях меж камней постамента. На меня навалилась усталость и задерживаться здесь не хотелось -- как можно скорее я пошел прочь. Когда я добрался до гостиницы, небо уже посветлело. Дверь была отперта, и кто-то внес мой чемодан внутрь; за стойкой сидела женщина с озабоченным усталым лицом. Она изучила мой паспорт и долго писала в конторских книгах, а я терпеливо ждал, опасаясь неосторожным движением спугнуть ее и вызвать задержку, и потом, когда она шла показать мне номер, старался не отставать от нее ни на шаг. 2 Проснулся я от шума прибоя, он становился все громче, будил неотвязно и неумолимо. Волны его, красноватые и горячие, набегали из темноты, обдавали жаром и рассыпались клубами искр, которые медленно гасли и оседали на землю. Судорожным усилием я скинул одеяло, сел и открыл глаза. Никакого прибоя не было, а было лишь нестерпимо душно и жарко. Сквозь занавеску пробивалось солнце, лучи его падали на пол почти отвесно. С улицы доносились приглушенные голоса. Я добрался до окна и открыл его -- тогда-то и хлынул в комнату настоящий зной, будто он давно поджидал, когда же его, наконец, сюда впустят. Оставалось одно спасение: душ. Он оказалсся тепловатым и вялым, но все равно это было поразительно приятно: струйки воды уносили кошмар духоты, уносили остатки сна, казалось, вода во мне растворяет все, что способно испытывать тяжесть и беспокойство. Когда я вышел из ванной, все еще в состоянии блаженного небытия, в кресле у стола сидел человек. Не проснувшись как следует, я не поверил в его реальность, но разглядел добросовестно. Загорелая, бритая наголо голова, белая тенниска, явно сшитая на заказ, четкая складка белых, чуть сероватых брюк -- непонятно зачем, я про себя перечислил приметы видения. Он улыбался -- улыбались глаза, улыбались щеки, улыбался нос, губы и подбородок, и лица его я не мог разглядеть, как нельзя уловить форму слишком ярко блестящей вещи. Здесь была не одна, а целая сотня улыбок, приветливых и веселых, радостных, ласковых и еще бог знает каких. Он похож был на человека, который надел на одну сорочку сразу дюжину галстуков, и я удивился, что это не было противно. Немного забавно, немного любопытно, немного утомительно, но не противно. Он терпеливо ждал, когда я признаю его существование, а пока что руками старательно мял спортивного покроя кепи, словно извиняясь за то, что он весь такой холеный и глаженый. -- Нет, я не снюсь вам, поверьте, -- сказал он просительно и как-то по-новому заиграл своими улыбками, -- я действительно существую, поверьте пожалуйста! Был на нем отпечаток неуязвимости, казалось -- упади он с самой высокой горы, прокатись по самым зазубренным скалам -- и тогда с ним ничего не случится, не появится ни пылинки, ни пятнышка. Но и это не было противно. Он отчаялся, видимо, доказать свою материальность, на мгновение его улыбка сползла куда-то к ушам, и в глазах мелькнула беспомощность. -- Вронский! -- он поднялся и шагнул мне навстречу. -- Сценарист, Юлий Вронский! -- Здравствуйте, я догадался, -- соврал я в виде ответной любезности, -- как вы узнали, что я приехал? -- В этом городе новости порхают по воздуху, оттого здесь все про всех вс" знают, -- тут он внезапно напустил на себя серьезность, то есть оставил одну только дежурную приветливую улыбку. -- Но сначала обсудим дела: мне отвели целый дом -- я хочу вам уступить половину. Вид на море, собственный вход и никаких консьержек. Обсуждать было, собственно, нечего. Я застегнул чемодан и взялся за ручку, но мой новый знакомый остановил меня: -- Зачем вам носить тяжести? Отправим за ними кого-нибудь. -- Гм... -- только и нашелся я, но послушался. Мы вышли на улицу. Город, пыльный и серый, залитый беспощадным солнцем, выглядел скучно и не имел ничего общего с карнавальным городом вчерашней ночи. Пока мы шли через центр, мой спутник все больше меня забавлял. Прохожих почти не было, и все же он дважды поздоровался с кем-то. Он показал мне почту, редакцию местной газеты, городской совет и райком. Помахал рукой кому-то в окне больницы и довольно приятельски поздоровался с седым и важным шофером "газика", дремавшим за рулем у райкома, которого тут же и послал за моим чемоданом. -- Вы давно здесь? -- спросил я, как мог, осторожнее. -- Почти неделю, -- он улыбнулся самой виноватой из своих улыбок. Наш дом оказался вблизи от берега, предпоследним на пыльной, полого спускающейся к морю улице. Глинобитный, прохладный внутри, он был окружен акациями, за перила веранды цеплялся усиками одичалый виноград. У крыльца стояла скамейка с литыми чугунными ножками -- из тех, что бывают в городских скверах. Мне на долю пришлась комната со скрипучим крашеным полом, соломенными плетеными креслами и необъятной деревянной кроватью, в одном из окон виднелась, сквозь резные ветки акации, узкая полоска черно-синего моря. Когда мы подходили к калитке, на балконе соседнего дома показалась пышная миловидная дама в голубом; на перилах, от нее слева и справа, сидели две раскормленные белые кошки. Вронский сорвал с головы кепи и отвесил глубокий поклон: -- Амалия Фердинандовна! Вот ваш новый сосед. -- Я почтмейстерша, -- объявила она, голос ее был неожиданно высоким и мелодичным, -- по утрам я пою и играю на рояле, вам придется это терпеть!.. Хотите иметь очаровательную сожительницу? -- она положила руку на спину правой кошки, та при этом нахально зевнула и облизнулась. -- Нам не справиться с ней! -- быстро ответил Вронский. -- Ну конечно, как же вы можете справиться! -- она одарила нас трелью серебристого смеха и, протянувши к подоконнику руку, сорвала и кинула нам цветок. Он слетел к нам оранжевой бабочкой -- это была настурция. Не знаю, в кого она метила, но попала во Вронского. Он секунду подержал цветок на ладони и бережно вдел в петлицу. По вступлении в дом Вронский сделался деловит. Он провел меня по всем комнатам, показал чердак и заставил взойти по наружной лестнице в крохотный мезонин, где была лишь продавленная кушетка и в углу кипы старых газет. Завершилась экскурсия в кухне осмотром водопровода и умыванием, чтобы идти в ресторан обедать. Настурция Вронского успела завять, он вынул ее из петлицы и аккуратно опустил в мусорное ведро. В ресторане, на втором этаже безобразного бетонного куба, каким-то троительным чудом оказалось прохладно. Понятно, что Вронского тут знали все, от директора до швейцара. Его энергия была неистощимой: не успели мы заказать обед, как он потащил меня в бар, знакомиться с барменшей. Она показалась мне очень красивой, длинная черная коса и провинциально-добродетельный вид плохо вязались с ее званием. Вокруг нее громоздились бутылки, она же читала книжку, вертя в руке штопор, которым довольно лихо при нас перелистнула страницу. -- Елена, познакомьтесь пожалуйста, -- Вронский осыпал ее целым ворохом галантных улыбок, но ответная улыбка при этом была достаточно сдержанной, так что она, надо думать, знала цену своим улыбкам, -- это Константин, профессор из Ленинграда! -- Лена, -- назвалась она, соблюдая собственный ритуал знакомства, и протянула мне руку через высокую стойку. -- Очень приятно, -- сказал я, -- только я не профессор. -- У себя он называется научным сотрудником, -- пояснил Вронский, -- но для простых людей, вроде нас с вами, это одно и то же. Он изучает море и знает все, что о нем можно знать. Она посмотрела на меня чуть внимательнее, в ее взгляде мне почудилась настороженность: -- Какая у вас... неспокойная профессия. -- Юлий Николаич! -- донесся из зала низкий голос официантки. -- Идите, а то остынет! Болтая о всякой всячине, мы успели приняться уже за вторую бутылку рислинга, когда Юлий оставил вдруг свой фужер. На лице его изобразилось радушие, и правая рука, приготовленная к рукопожатию с кем-то, мне не видимым, поднялась к плечу, и внезапно он стал похож на разбитного телевизионного комментатора: -- Рад приветствовать хранителя города! За моей спиной приближались тяжелые шаги, и голос, тоже тяжелый и чуть хрипловатый, ответил: -- Здравствуй, Юлий. Шаги подошли вплотную, и теперь их источник был в поле моего зрения. Он сел рядом с Вронским, напротив меня, и судя по тому, с какой тщательностью обходил стол, был уже порядком пьян. На нем был темносерый пиджак и белая накрахмаленная рубашка с расстегнутой верхней пуговицей. Глаза, серовато-голубые, безразлично смотрели в разные стороны; подбородок, граненый и резко очерченный, жил самостоятельной жизнью, он шевелился все время, иногда на секунду задерживаясь, не то осматривая, не то ощупывая что-нибудь. Казалось, его глаза с подбородком составляют особый рассматривающий механизм, он сейчас неналажен и пьян, но в другое время, наверное, ощущение не из приятных -- быть объектом его изучения. -- Майор Владислав Крестовский! -- церемонно произнес Юлий. Майор специальным усилием навел на меня глаза, взгляд был мутноват и нетверд. -- Здравствуйте, профессор, -- подбородок его тем временем успел проследить за скользнувшей мимо официанткой. -- Я не профессор, -- сказал я вяло. Глаза его на мгновение разбежались по сторонам и тотчас вернулись на место, их взгляд стал ясней и тверже, как будто там, в механизме, что-то подрегулировали. Он сунул руку в карман и вытащил сложенную газету, беловатым массивным ногтем подчеркнул нужное место, прорвав при этом бумагу, и протянул газету мне. Подчеркнут был заголовок "Содружество кино и науки". "Как сообщалось, наш город скоро станет съемочной площадкой нового фильма об ученых-исследователях морских глубин. Неделю назад... автор сценария Ю.Вронский... сегодня... научный консультант фильма профессор К.Козловский... руководить... наблюдать..." -- Теперь вас можно называть "пан профессор"? -- Ни в коем случае! Ведь вам не понравится, если я буду вас величать полицмейстером?.. К примеру. -- Отчего же, пан профессор? Вы меня -- полицмейстером, а я вас -- профессором... -- у него закружилась, видимо, голова, он откинулся в кресле и закрыл глаза, -- безобиднейшая игра... пан профессор... -- пробормотал он с трудом, -- а всем другим... запретим... слышишь, Юлий? Через минуту он выпрямился и поманил пальцем первую попавшуюся официантку, длинноногую девицу в весьма короткой юбке и с фиолетовым маникюром. -- Фу, какой стыд, Лариса! Чем ты поишь столичных гостей?.. Водки, и очень холодной! -- от его пьяной угрюмости ничего не осталось, и в речи была лишь начальственная непринужденность. Спустя тридцать пять секунд, как одобрительно объявил девице майор, на столе стояла запотевшая бутылка. -- Ваше здоровье, пан профессор! -- он тут же опять налил рюмки, и последовал тост за здоровье Юлия, а затем и самого майора. Это было невероятно, но от водки он трезвел на глазах и сделался вскоре весел и оживлен в разговоре. -- Кстати, профессор, вы рано отложили газету: тут еще кое-что любопытное... Вот, извольте... Хотя, я лучше прочту, все подряд слишком длинно... вот! Юные следопыты... в окресностях города... памятник животному кошачьей породы... обратились к старейшему жителю нашего города, -- не прерывая чтения, он бросил на меня короткий взгляд, совершенно трезвый и точный, как щелчок фотографического затвора, -- и вот что рассказал детям почтенный старец... Давно, давно это было, мы воевали, и был страшный голод, а мы не сдавались... нет, не сдавались... Потом к нам прибило шхуну без парусов и без мачт, и все трюмы были полны продовольствием... да, до самого верха... И тут из продуктов, прямо из кучи выпрыгнул большой кот с колбасой в зубах, он ее растерзал, упал и забился в судорогах! Все продукты оказались отравлены, мы их есть не стали... нет, не стали... А коту поставили памятник -- он и стоит до сих пор. -- Вам повезло, -- ухмыльнулся Юлий, -- ваш редактор большой шутник, это редкость в провинциальной газете. -- А вы, пан профессор, тоже так думаете? -- Не знаю, не знаю... Но вы-то ночью -- следили за мной, что ли? -- Я ни за кем не слежу, пан профессор. Но моя обязанность, -- голос его стал служебно-скучным, -- знать все, что происходит в городе... особенно по ночам. У меня пропала охота продолжать разговор. Полицейские шутки... вроде бы глупость... и что-то зловещее... недурное знакомство... Чтобы ускорить развязку, я разлил по рюмкам остатки водки. Майор молча выпил, и взгляд его опять помутнел. Он медленно качнулся вперед и повалился на стол. -- Почему п...пан пп... профессор... п...почему... -- его язык еле ворочался, -- Юлий сс... скажи ему... что я не опп... не опасен... -- Он не опасен, -- бесцветным голосом повторил Юлий, его начинала раздражать эта сцена. Майор опустил голову на руки, он был безнадежно и окончательно пьян. Мы помогли ему спуститься по лестнице и сдали с рук на руки милиционеру, сидевшему за рулем его машины. 3 Так у нас дальше и повелось, что дневные часы мы просиживали в ресторане. В неподвижной жаре делать что-нибудь было трудно, и мы вскоре заметили, что большинство наших знакомых старается в эти часы отсыпаться. Одни уходили на два-три часа обедать домой, другие, задернув шторы, укладывались на кожаные диваны в своих кабинетах или даже спали, посапывая за столами в рабочих креслах. Юлий же, как и я, не любил спать днем, и мы не принимали участия в этой всеобщей сиесте. Он вообще спал немного -- ложась очень поздно, в три, а то и в четыре, вставал не позднее, чем в десять, и если днем начинал уставать, то пристраивался где угодно подремать четверть часа, после чего, протеревши, как кошка, глаза и щеки рукой, становился опять свежим и улыбающимся. Обычно после полудня, искупавшись в море, мы занимали свой столик и тянули холодное пиво, либо сухое вино; под успокоительный шум кондиционера Юлий читал мне отрывки сценария, где герои фильма рассуждали на научные темы, или расспрашивал об океанографических терминах, выбирая из них самые звучные. Юлий вскоре открыл удивительное свойство стеклянной стены ресторана, выходящей на площадь. Сквозь двойные телстые стекла, защищающие от жары прохладный искусственный воздух, снаружи не проникало ни звука, и этим мы, будто шапкою-невидимкой, исключались из жизни города, становились ее изумленными наблюдателями, словно смотрели в океан из иллюминатора батисферы. Стоило подойти к этой прозрачной стене, и площадь превращалась в волшебный театр. Самые простые события уличной жизни становились чудом, все двигалось плавно, в непонятном нам, но завораживающем ритме медленного танца. Автомобили не мчались, а проплывали под нами, и не было ощущения, что они плавают быстрее людей. Те же передвигались легко, без усилий, казалось, они шевелят тихонько невидимыми плавниками и, не зная усталости, беззаботно, без всякой цели перемещаются в пространстве, не имеющем границ и пределов. Если там внизу встречались две женщины, то еще задолго до того, как они заметят друг друга, мы видели, что они должны встретиться, видели, как они вслепую ищут одна другую. они нерешительно останавливаются, бестолково сворачивают в стороны, и вдруг, обе сразу избирают нужное направление и плавут навстречу друг другу. но и теперь у них встретиться нет почти никаких шансов, слишком уж необъятным пространством площадь, слишком бесцельными их движения. Они снова плавут неправильно, видно, что они разминутся, проплывут мимо -- но тут случается чудо. Одна из них неожиданно описывает дугу, и вот они уже рядом, радостно трепеща плавниками, толкутся на месте, слегка поворачиваясь и покачиваясь, и медленное течение их увлекает куда-то уже вдвоем. Удаляясь все с той же плавностью, они исчезают из поля зрения. А если на площадь выезжает телега с лошадью, это уже целое цирковое представление. Телегу не нужно тащить, она едет сама, и лошадь лишь ведет ее за оглобли, как за руки, и это не стоит ей ни малейших усилий. Она не идет, а танцует. Она поднимает переднюю ногу и внезапно застывает, и колеса телеги вдруг перестали вертеться, но и телега, и лошадь попрежнему плавут вперед; копыто снова ставится на асфальт, снова пауза, и опять не случается ожидаемой остановки. Хочется приглядеться, понять секрет этого удивительного движения, но они уже проплыли дальше, по горбатой улице вниз, и скрываются за холмом ее медленно, как корабль за морским горизонтом. Этот необычный театр нам никогда не надоедал, и именно отсюда мы наблюдали прибытие компании, нарушившей плавное течение нашего ленивого бытия. Они въехали в город в томительное предвечернее время, после пяти, когда в лучах солнца появляются первые красноватые оттенки и первые признаки усталости; в это время все неподвижно, и не бывает ветра, и все, что плавилось и теряло форму в дневной жаре -- и земля, и дома, и деревья -- теперь, готовясь застыть в ожидаемой прохладе, словно боится шелохнуться, чтобы не затвердеть в случайном неловком движении, подобно потревоженной сырой гипсовой отливке. В этом напряженном равновесии, знаменующем скорое преображение для новой жизни переплавленного жарой мира, не хочется даже вслух разговаривать, и тем более кажется неуместным, почти невозможным, вторжение новых предметов или людей. И все-таки они появились именно в это время. Их светлый автомобиль -- я воспринял его вначале как белое пятно, а на самом деле он был песочного цвета -- старый виллис со снятым верхом, возник на дальнем краю площади и приближался медленно, как шлюпла или катер к незнакомому берегу. Он остановился точно под нами, и было полное впечатление, что там внизу причалила моторная лодка; ее пассажиры, будто, медлили выходить. На переднем сидении я видел две белые кепки; левая на секунду склонилась к рулю, а правая медленно обернулась к площади, потом они обе повернулись козырьками друг к другу, будто совещаясь, стоит ли высаживаться на этот берег. На заднем сидении тем временем оставались совершенно неподвижными темнорусая женская голова, и справа от нее что-то пестрое, черно-желтое, в чем я не сразу признал большую собаку, повидимому, тигрового дога. Владелец левой кепки первым ступил на землю. Он отошел в сторону, поджидая своих спутников, и я мог его разглядеть. Невысокий и худощавый, резкий в движениях, он нетерпеливо оглядывался кругом, словно ему предстояло сейчас принимать во владение или завоевывать этот город. Второй мужчина, более высокий и плотный, с рыжей подстриженной бородой, рассеянно глядя в землю, обошел автомобиль вокруг и открыл заднюю дверцу, чтобы выпустить женщину. Она продолжала сидеть неподвижно, и наступила странная пауза. Бородатый спокойно ждал, все с тем же рассеянным видом, а его спутник, напротив, нервно переступал тощими ногами в серых вельветовых брюках, как скаковая лошадь, принужденная стоять на месте. Наконец, женщина повернулась и, опершись на предложенную ей руку, спустилась с подножки. Держалась она очень прямо и чуть запрокинув назад голову, как часто держатся женщины, привыкшие скрывать внутреннюю усталость; по спокойной уверенности ее движений, мне казалось, она должна быть моложе обоих мужчин и хороша собой. Покинув машину, все трое направились к тротуару и исчезли под козырьком ресторанного входа. За все это время дог не проявил ни малейшего интереса к действиям своих хозяев и остался теперь невозмутимо сидеть, ничего не удостоив из окружающего -- ни площадь, ни дома, ни прохожих -- даже беглого осмотра. Позади меня слышались оживленные возгласы и возник разговор, в котором участвовал приветливый баритон Юлия. Я не оглядывался, не желая отрываться от выделяющейся на фоне асфальта черно-рыжей фигуры пса, торжественно и важно несшего свое одиночество. Вскоре, однако, Юлий меня окликнул, и мне пришлось отойти от стекла. Те трое уже были здесь. Они успели умыться и слегка привести себя в порядок, и не были похожи на чужестранцев, только сейчас сошедших на берег -- просто трое приятного вида людей, удобно одетых по-дорожному. Они, как и Юлий, были в радостном возбуждении -- видно, с кем-то из них он был в давнем знакомстве -- и, как только он представил меня, я окунулся в море радушных улыбок и взглядов. Они все по очереди протянули мне руки -- Наталия, дмитрий и Дмитрий -- и мы принялись устраиваться за столиком. Началась суматоха, какая всегда получается, когда люди хотят случайную ресторанную встречу превратить в праздник. Особенно усердствовали Юлий и бородатый Дмитрий, которого женщина, Наталия, именовала Димой, в отличие от второго, худощавого, называвшегося Димитрием. Наш стол через полчаса был уставлен бутылками, и официантка теперь приносила всякую снедь, веселая и счастливая, как будто обслуживала не компанию приезжих, а свадьбу любимой подруги. Я старался включиться в атмосферу всеобщего радушия и поддерживал общий, дружелюбный и нарочито простой разговор о крымских винах и мелких дорожных происшествиях, но не мог отделаться от тайной досады -- бессмысленной и несправедливой по отношению к этим милым людям -- словно они собирались посягнуть на мое душевное спокойствие. Юлий взял на себя роль распорядителя -- ему нравилось в шутку изображать из себя здешнего старожила, почти коренного жителя города. По его просьбе официантка расставила чуть не дюжину лишних рюмок, и он наливал нам разные вина, попутно о них рассказывая, будто читал лекцию в дегустационном зале. профессионально-приятный тембр его голоса действовал умиротворяюще, хотя я вслушивался только урывками. -- ...он бродил у монастырских развалин, собирал одичавшие лозы, и коллеги объявили его помешанным... диссертацию ему провалили. Но судите сами, -- в рюмки лилось вино, тяжелое, темно-красное, с терпким запахом листьев черной смородины, -- вот чем причащались монахи тысячу лет назад... На столе появилось шампанское, его охлаждали специально для нас, ибо, как неходкий товар, постоянно в холодльнике не держали. -- Итак, -- Юлий поднял бокал, взявшись двумя пальцами за длинную тонкую ножку, -- добро пожаловать в наш кошачий город! Он успел своими речами внушить нам почтительное отношение к винам, и все пили шампанское медленными маленькими глотками, словно участвуя в важном ритуале. -- А что, действительно город кошачий? -- лениво поинтересовался бородатый Дмитрий, Дима. -- Неужели вы не заметили? Этим городом правят кошки, у них есть даже памятник неизвестной кошке! -- Прекрасно, -- засмеялась Наталия, -- а теперь мальчики соорудят памятник здешней самой известной кошке, и кошачий король назначит кого-нибудь из нас министром! -- Не иначе, министром культуры! -- хихикнул худощавый Димитрий. -- Не смейтесь над местной властью, -- строго сказал Юлий, -- иначе вас заколдуют в кошек, и у вас отрастут усы и хвосты. -- Что ж, -- поднял бокал Дима-бородатый, -- пьем за усы и хвосты! Я поднес мой бокал к глазам и посмотрел сквозь него на Юлия -- улыбка его раздалась вширь и стала янтарно-желтой, заострились и вытянулись вверх уши, прищурились и перекосились глаза -- кошачье лицо, кошачья улыбка... почему я раньше не замечал, как он похож на кота... Он отклонился влево, к бородатому Диме, и стал прежним, привычным Юлием, но кошачьи черты остались в его лице, осталась кошачья улыбка, и выражение глаз. Поддаваясь дурному соблазну, я передвинул бокал -- и увидел на месте Димы добродушного большого кота, а позади него, за соседним столиком, тоже маячили кошачьи физиономии. Думая, что я приглашаю его выпить, Дима взял свой бокал, взял округлым кошачьим жестом, кивнул мне и улыбнулся, и это у него вышло тоже по-кошачьи. Я опустошил мой бокал, надеясь вернуться в н