крышей что-то слабо светилось, и в этом свечении проступал непонятный и злой силуэт -- темная полоса, обрубок, с выступами внизу, наподобие фантастическое пушки направлялся наклонно в небо, угрозой и вызовом звездам, угрозой не явной, а тайным оружием, неведомым никому до мгновения, когда по чьей-то недоброй воле оно бесшумно вступит в действие и, в такую вот тихую ночь, посеет беду далеко в небе, среди мерцания звезд. -- Что это?! -- Тс-с... -- мой спутник выпятил губы и приложил к ним палец, а другой рукой доверительно вцепился в мой локоть. Я почувствовал липкость его пальцев, казалось, они приклеились ко мне намертво, и оторвать их можно будет лишь с клочьями кожи. Тогда я придумал поправить воротник рубашки и избавился на минуту от его пальцев, но он тотчас взял меня под руку снова. -- Тс-с... Дом майора! С отделением он -- вплотную! Мы отошли немного, и он с возбужденного шепота перешел на быструю речь вполголоса, напоминающую бульканье супа в кастрюле: -- Телескоп!.. В небо он -- только для виду! А на самом деле -- ого! Вс", вс" видит -- все четыре дороги к городу, вс" побережье! Ни одна собака сюда не вбежит, чтоб он не узнал... Сначала все думали -- ну, чудак, в телескоп забавляется... И его лейтенант, не будь дурачком, написал, куда следует: так, мол, и так, начальник мой сдвинулся. Вскоре инспекция из управления, сам генерал, и внезапно, в двенадцать ночи. Только он из машины -- а навстречу майор, в полной форме, сна ни в одном глазу, докладывает: руковожу операцией по задержанию диверсантов. Это учения есть такие, сбрасывают якобы диверсантов, а пограничники -- их лови, ну так и Крестовский туда же. Разрешите, мол, товарищ генерал передать руководство действиями -- тот совсем ошалел доложите обстановку, майор, и продолжайте!.. Что там дальше было, не знаю, но уж был готов самовар, да случайно и коньячок оказался. А по радио -- операция. Это шумное было дело: запустили троих, одного с лодки подводной и двоих с парашютами. Так всех их, родненьких, милиция и взяла, стало быть Крестовский, а наряды у пограничников -- и ведь все на ногах были -- фьють! Генерал как надулся -- и звонить в погранштаб: у меня-де ваши люди задержаны, привезти, или сами их заберете?.. Уехал довольный, майору при нижних чинах руку пожал, и устную благодарность. А когда все пришло в огласку, генерал себе орден, и Крестовскому орден, двум сержантам медали... Да, мальчишку того, лейтенантика, перевели скоренько... Вот и телескоп вам -- игрушечка! Вроде шарит себе по звездам, а на поверку -- под прицелом весь город! 7 Они не приехали вечером, и не приехали ночью. Я долго еще сидел у окна, а после, не раздеваясь, лег и заснул, как мне казалось, на час, или того меньше. Проснувшись от шума и суеты за окном, я не мог понять, почему сквозь шторы бьет солнце, и не снятся ли мне лязганье автомобильных дверец и возбужденные голоса. Заставляя себя преодолевать сонную апатию, я вслушивался. Самым громким и раздраженным был голос Димы, иногда ему тихо отвечала Наталия, и все время в их разговор, точнее, в их спор, вклинивались короткие и деловитые, но не без ноток нервозности, реплики Димитрия, относящиеся не то к погрузке, не то к разгрузке машины. -- Не понимаю тебя, не понимаю, что ты хочешь нам доказать, -- настойчиво и растерянно сразу, говорил Дима, -- ты же знаешь сама, это бесполезно! -- Почти знаю... почти бесполезно... -- ее голос звучал напряженно и ровно, и я уловил в нем вчерашние интонации не зависимого ни от чего покоя, которые, главным образом, и выводили из себя Диму. Дальнейшие их пререкания заглушил рокот мотора. Когда он стал громче и начал перемещаться, я осознал, наконец, что они уезжают. Подбежав к окну, я успел увидеть автомобиль в конце улицы и медленно оседающую завесу пыли. Я отказывался верить глазам. Как же это?.. Не может быть... Остатки сонливости стряхнулись сами собой, и начиная уже понимать непреложную реальность происходящего, я выбежал на крыльцо -- от калитки навстречу мне шла Наталия. Лицо ее было усталым и бледным, но ноги ступали по песчаной дорожке легко, и походка сохранила упругость. -- Вот видишь, я не уехала, -- сказала она просто, -- мне надоела жизнь на колесах. Я устала, очень устала. Меня оглушила стремительность событий последней минуты, мгновенный переход от сна к реальности, и от полного отчаяния к неожиданной, еще не вполне осознанной радости, и боясь говорить что-нибудь, чтобы не спугнуть счастливое наваждение, я пытался согреть в ладонях ее руки, почти безразличные от крайней усталости, и несмотря на усталость и безразличие, все же ласковые. -- Все хорошо, -- слабо улыбнулась она, и губы ее чуть заметно вздрагивали, -- только мне нужно выспаться. Уже поднявшись по лестнице к мезонину, она помахала рукой: -- Тебе мальчики передавали привет. Они к тебе заглянули, но будить не решились... Я им сказала, что они поступили мудро. Следующие несколько дней были для нас бзоблачными. Юлий дважды уезжал по делам, а остальное время сидел взаперти и работал, никто нас не беспокоил, и мы совершенно забыли, что на свете бывают заботы и огорчения. Наталия была весела и со мной неизменно ласкова. Мы много бродили по степи и вдоль берега, иногда добираясь до еле видных из города изъеденных временем плоскогорий и до меловых прибрежных утесов, лазали там по скалам, забирались в пещеры, и радовались каждому цветку и каждой травинке. Однажды мы сидели на ступеньках у сфинкса, слегка разморившись от солнца, и смотрели, как в редкой траве шныряло несколько кошек, ухитряясь на что-то охотиться. Ветер тонко жужжал в щелях постамента, его пение прерывалось, словно кто-то пытался играть на свирели, и у него не хватало дыхания. Короткий звук... длинный... еще два длинных и снова короткий... -- Я уже научилась знать, что ты думаешь... -- она водила задумчиво пальцем по шершавому известняку, -- будто нам подают сигналы и просят ответить... а нам не понять. Ветер ослабел, стало жарко, и пение стихло. Серая ящерка незаметно скользнула на камень и грелась на солнце, часто дыша и глядя на нас крохотными внимательными глазами. Что-то в нас ее не устроило, и она снова юркнула в щель. -- Мне приходят в ум сумасбродные мысли... почему бы не поселиться где-нибудь здесь, у моря, вот в таком тихом городе... в нем есть тайны и давний-давний покой... бросить всю суету, ходить вечерами к морю и слушать его голоса... или сидеть тихо дома, смотреть, как в саду засыпает зелень... а потом по лунным квадратам танцевать на полу... Жужжание ветра возобновилось, она замолчала и стала прислушиваться. Мы ушли, и я думал, разговор этот забудется, но вечером она о нем вспомнила. У нас стало привычкой заплывать по ночам в море и подолгу болтать, глядя в звездное небо и держась за руки, чтобы нас не отнесло друг от друга. -- Знаешь, я не могу забыть те звуки... то пение ветра... мне все кажется, оно что-то значило, и тоскливо от этого... как потерянное письмо... -- Сколько можно помнить о такой глупости, -- я чуть не сказал это вслух, но каким-то змеиным инстинктом понял, что нельзя выдавать раздражения. -- Ты суеверна, как средневековый монах, -- я поймал себя на том, что копирую интонации Юлия, но избавиться от них уже не мог, -- ты полагаешь, ангелы от безделья удосужились выучить азбуку Морзе? -- Не кощунствуй, -- она засмеялась, но смех был нервозный, -- я боюсь, когда так говорят... смотри, какое черное небо... вдруг пройдут по нему лиловые трещины, зигзагами, как по ветхой ткани... и дальше все будет очень страшно. Я промолчал, чтобы дать ей самой успокоиться. Как она взвинчена... отчего бы это... Мы немного отплыли к берегу, и она заговорила о другом, но я уже чувствовал тончайшую, еле уловимую отчужденность в каждом ее слове: -- Стоит мне попасть в море, как я чувствую себя морским зверем... земля делается чужая и странная, а море становится домом... и мне кажется, если я захочу, то смогу раствориться в море... и это не страшно... и никто бы ничего не заметил, никому бы не было больно... даже ты сейчас не заметил бы. Меня больно царапнула последняя фраза, но вскоре она забылась, и потом вся эта неделя мне вспоминалась совершенно счастливой. А конец ее, как ни странно, обозначился вечером, который был задуман, и начинался, как веселый и праздничный. Мы привыкли к тому, что соседка наша, Амалия Фердинандовна, по утрам или днем приветливо улыбалась со своего балкона, иногда затевая короткие разговоры о пустяках. Я ни разу не видел, чтобы она выходила из дома, и мне стало казаться, что она существует исключительно на балконе. Возле нее обычно, если они не шныряли в это время по саду, были ее белые кошки, Кати и Китти. Как она объяснила нам все с того же балкона, они названы так не из кокетства, а потому что в ее семье, живущей в Крыму уже чуть не сто лет, всегда держали двух кошек, и всегда их звали Кати и Китти. Из других признаков жизни в ее доме раздавались звуки рояля и довольно приятное пение -- она в свое время училась в консерватории, пока не вышла замуж за ачальника всех телеграфов и почт этого захолустного района. Несмотря на возраст и полноту, она не потеряла привлекательности, и ее пухлые губы и небесно-голубые глаза сохраняли детское выражение. Ее мужа мы не видали: он был в Москве на курсах, где людей с дипломами юристов превращали в профессиональных почтмейстеров. В тот день, как обычно, она утром нам помахала с балкона, но позднее, к вечеру, случилось невероятное: она к нам спустилась, и не просто спустилась, а, радостно улыбаясь, зашла в наш сад. Это произвело на нас такое же впечатление, как если бы кошачий сфинкс сез со своего постаента на берегу и явился к нам в гости к чаю. -- Я вас всех троих приглашаю в мой дом! Сегодня день моих именин, день моего ангела! В их семье дням рождения не придавали значения, но зато именины всегда чтились свято. -- Только пусть это будет секрет между нами. Майор Владислав, -- она так называла Крестовского, потому что он когда-то учился вместе с ее мужем, -- майор Владислав, он очень обидчивый, но если позвать его, нужно звать прокурора, а тогда еще и других. Они все так много пьют водки, и потом будут ссориться и за мной ухаживать -- я без мужа не могу с ними справиться! Стол был накрыт в полутемной гостиной. В приятной прохладе поблескивала полировка рояля и овальные рамки на стенах -- из них смотрели на нас пожелтевшие фотографии, бравые мужчины с усами и в клетчатых брюках, и дамы в шляпках, напоминающих корзинки с цветами. Перед иконой в углу горела лампадка. Когда она принесла пирог с горящими свечками, стол сделался очень нарядным. Кроме главного пирога, имелось множество пирожков, кренделей и булочек, и вишневая наливка в большом хрустальном графине. Выпив несколько рюмочек, Амалия Фердинандовна раскраснелась и увлеченно рассказывала о столичных премьерах десятилетней давности, а Юлий весьма галантно за ней ухаживал и, удачно вворачивая вопросы и восклицания, превращал ее болтовню в видимость общего разговора. У Наталии обстановка гостиной, пирог со свечками и сама Амалия Фердинандовна вызывали детскую радость, и она успевала болтать со мной, причем всякий раз, когда Амалия Фердинандовна поворачивалась в нашу сторону, она видела, как мы, ее слушая, чинно жевали, и встречала внимательный, хотя и чуть озорной взгляд Наталии. -- Это точь-в-точь именины моих теток. Я недавно вспоминала о них и жалела, что это не повторится... Мы вот так же исподтишка болтали с сестрами, и для нас был вопрос чести, чтобы взрослые не заметили, что мы заняты посторонним... Мне сейчас подарили кусочек детства... такие же свечки на пироге, и фотографии в рамках, и сладкая-сладкая наливка... Я радовался, что ей хорошо, и тому, что нам хорошо вместе, и внезапно возникшей особой, счастливой близости -- ощущению сопричастности ее детству. Все было прекрасно, пока не появились белые кошки. Учуявши запах пищи, они незаметно проникли в гостиную, юлили и попрошайничали около Амалии Фердинандовны, и та, притворно сердясь, не могла удержаться и бросала куски им под стол. Кошкам же все было мало, они шныряли под всеми стульями, и казалось, их не две, а гораздо больше. Потом одна из них, более жирная, вспрыгнула на колени к Наталии, и она, рассеянно погладив кошку, мягко столкнула на пол, но та прыгнула снова, и потом еще и еще, пока я не скинул ее довольно внушительным подзатыльником. Амалия Фердинандовна насторожилась, но Наталия вдруг закашлялась, и проделка сошла мне с рук безнаказанно. У Наталии портилось настроение, и я чувствовал, что это непонятным образом связано с кошками. Она сидела теперь немного ссутулившись, словно от холода, старалась не разговаривать, и несколько раз у нее начинался сильный кашель. А кошка упорно не уходила от нас, сновала под нами и терлась о ноги, выписывала вокруг них восьмерки. Мне раза два удалось незаметно дать ей пинка, но она каждый раз возвращалась, и мне, против всякого здравого смысла, начинала мерещиться в ней сознательная зловредность, и вспоминались страшные истории о животных-оборотнях. Наталии стало еще хуже, она явно была нездорова -- глаза покраснели, и дышала с трудом. Я предложил ей уйти, она согласилась, если я провожу ее и вернусь назад, чтобы совсем не испортить именины. По пути она тяжело опиралась на мою руку, и дома долго не могла отдышаться. -- Я тебе объясню, не пугайся... я должна тебе сделать признание, только не смейся пожалуйста... у меня очень смешная болезнь: аллргия на кошек, настоящая медицинская аллергия... ты же видел, вроде ангины, это от их шерсти, или от чего-то, что есть на шерсти... так что для меня табу шерсть кошек, а не они сами... хотя это одно и то же... видишь, как глупо, я хотела бы кошку в доме, и нельзя... только ты не волнуйся, к утру пройдет. Она проспала всю ночь и половину следующего дня, свернувшись клубком, как больной зверь, и изредка вздрагивая во сне. Зато, вставши к обеду, она полностью оправилась от своей внезапной болезни и выглядела отдохнувшей и свежей. Мы обедали в ресторане, и я предложил заодно пойти погулять, но она отказалась: -- Хочу сделать дома кое-какие мелочи... чисто дамские хлопоты. Она вытряхнула свой чемодан и, разбросав на кровати яркое легкое платье и другие разноцветные вещи, похожие на оперение для диковинной птицы, поправляла в них что-то и заглаживала утюгом складки. Она делала это, будто играя или устраивая для меня маленькое представление, и казалось, я вижу кадры из красивого фильма, но ощущения домащнего уюта ее занятие не приносило. Все портил чемодан у ее ног. -- Собираешься ехать? -- спросил я, чувствуя, что не следует этого спрашивать. Она отложила платье и сказала спокойно: -- Нет, это я просто так... ни с того, ни с сего захотелось. Потом она все спрятала в чемодан, и мы про него забыли. Был тихий вечер, был чай в саду под цветами шиповника, и была ночь, и все было спокойно и счастливо. Единственное, что мне показалось странным -- то, что заснуть я не мог ни на минуту, хотя спать очень хотелось. 8 Утром к нам постучался Юлий и вручил Наталии телеграмму. -- Что же, -- я этого ожидала, -- насмешливо сказала она, -- господа скульпторы и на новом месте изволили со всеми перепортить отношения! И теперь вызывают меня вместо скорой помощи, чтобы я улыбалась тамошним местным властям. Ох, уж эти господа скульпторы! Меня успокоил было ее веселый и почти безразличный тон, но лишь только Юлий ушел, речь ее стала тихой и, пожалуй, слегка обиженной: -- Он всегда был большим ребенком, я тебе уже говорила... а я была нянькой, смею думать, хорошей нянькой. Начиная с того, чтобы найти заказ, и снять мастерскую, и заставить потом какой-нибудь нищий садово парковый трест заплатить деньги, -- она помолчала и перешла на обычный свой тон мягкой насмешливости, -- а сейчас все очень забавно: он легко примирился с тем, что я не жена ему больше, но не может отвыкнуть считать меня свей нянькой... и я, к сожалению, тоже, -- она потянулась к моим сигаретам, подождала, пока я зажгу ей спичку, и сказала задумчиво и очень медленно, -- так что видишь, вчера я не зря перебрала мои тряпочки. Ее голос звучал пугающе-ровно, и еще -- отчужденно, из опасения, что я буду спорить и уговаривать. Впервые этот тон обернулся, хотя и защитным, но все же оружием против меня, и ранило оно, это оружие, очень больно. А она продолжала, по-светски живо и без пауз между словами, словно боялась, что я перебью ее и не позволю договорить: -- Только не вздумай меня ревновать, как няньку. Я открою тебе важный секрет: увидев тебя, я сказала себе -- вот мужчина, которому не нужна нянька! Если ты разочаруешь меня, я утоплюсь. И не пытайся меня отговаривать, -- ее голос стал почти умоляющим, -- нянька древняя и почтенная профессия! Я слышал ее как бы издалека и не очень хорошо понимал, что она говорит, а потому отвечал механически, что само придет на язык, и успел даже подумать, что это к лучшему, если мой тон сейчас будет безразличным. -- Не собираюсь... отговаривать... но не поэтому. -- А почему, скажи? -- она смотрела на меня с любопытством, и во взгляде уже не было отчужденности, а только живой, и очень живой интерес, и это отчасти вывело меня из оцепенения. -- Лишено смысла, -- пожал я плечами, стараясь, чтобы это вышло по-академически сухо, и как мог, скопировал ее интонации, -- "так что видишь, вчера я не зря перебрала мои тряпочки". Получилось, должно быть, смешно, и она рассмеялась: -- Ага, это очко в твою пользу! Твои шансы растут! -- несмотря на интонацию скептической иронии, в ее глазах светилась радость, что понимание так быстро восстановилось, -- Значит, с тобой можно говорить серьезно... Тогда слушай: раз Дима просит помощи, а самолюбие его необъятно, ему действительно очень плохо, и нужно его спасать. Думаю, мне быстро удастся укрепить его дух и обольстить муниципальные власти, я тебе напишу, что и как... Но главное, хорошенько запомни: я не собираюсь тебя бросить, мужчина-которому-не-нужна-нянька нынче большая редкость! Поездку в аэропорт, такси и автобусы, я почти не помню. На нужный рейс мест уже не было, и мы долго стояли у кассы, пока нам не достался случайный билет, а потом гуляли среди газонов с грязной и чахлой травой, прислушиваясь к объявлениям рейсов. Потом мы стояли у загородки из труб, выкрашенных белой краской, и за эту загородку меня уже не пустили, а Наталия за следующей, такой же белой загородкой что-то спрашивала у стюардессы и, обернувшись ко мне, улыбалась и махала рукой, пока набежавшая справа толпа не поглотила ее. В общем, поездка оставила впечатление больного и по-своему счастливого сна, в котором прожита целая жизнь, но ничего толком не вспомнить. В памяти осела реальностью лишь белая загородка, разделившая нас у выхода на летное поле, отвратительно достоверная, с лоснящейся, чуть желтоватой поверхностью краски и застывшими в ней жесткими волосками щетинной кисти. На обратном пути меня преследовал белый цвет -- белая щебенка дороги и белая пыль за окнами, белый потолок автобуса и белый чемодан в проходе между белыми креслами. В тот день мне казалось, что именно глянцевитая белизна -- цвет тоски, цвет потери, цвет неприкаянности. В город я возвратился затемно. От жары и тряски в автобусе я задремал, и снились странные сны, причудливо искаженные обрывки событий минувшей недели. Без конца повторялись видения душного вечера у Амалии Фердинандовны, колыхание огоньков свечей иблеск глазури именинного пирога под ними. И по-детски радостный взгляд Наталии, приоткрытые от восхищения перед этими огоньками губы, и отражения свечек в ее глазах -- а потом появилась белая кошка, и все стало портиться, портиться, портиться. Она кружила около нас и лезла на колени к Наталии, и терлась неотвязно о наши ноги, и сколько я ни гнал ее, ни отшвыривал, каждый раз она возникала снова, и терлась, и юлила в ногах, и вилась по змеиному, становясь все больше похожа на уродливое белое пресмыкающееся. Кыш, кыш, оборотень!.. Кыш, оборотень проклятый!.. Она продолжала виться в ногах, вырастала в размерах и оттесняла меня от стола все дальше, глядя просительно и с угрозой, а я чувствовал страх и ненависть к ней, и наконец, в приступе ярости ударил ее изо всех сил ногой, почувствовав страшную силу этого удара по тому, как провалилась нога в мягкое и упругое тело чудовища, совсем уже потерявшего кошачьи черты. Вот тебе, вот тебе, оборотень! Кыш, оборотень проклятый!.. Я пытался ударить еще и все время попадал мимо, но чудовище стало уменьшаться и, вертясь на земле, превратилось опять в кошку, а я, все еще стараясь ее ударить, не мог шевельнуть ногой, и от этих отчаянных усилий проснулся. Автобус опустел и подъезжал к городу, и до самой станции я не мог придти в себя от привидевшегося кошмара, от ощущуния животной ярости и страха. И еще от того, что во сне удалось ударить кошку-оборотня. Когда я добрел до дома, в моей комнате горел свет, и Юлий, оказавшийся тут как будто случайно, расставлял в буфете бутылки. Вероятно, я выглядел диковато, и он заставил меня выпить целый стакан чего-то крепкого, а после все подливал и подливал в рюмку пахучую настойку. Потом постучали в дверь, и Юлий, который что-то рассказывал, асторожился и замолчал, встал от стола и, беспокойно глядя на дверь, отошел с рюмкой к окну, и только тогда громко сказал "войдите". Вошла, вернее, вбежала Амалия Фердинандовна -- я впервые видел ее растрепанной -- она приготовилась, видимо, спать и была в халате, поверх которого накинула шали. -- Извините меня, прошу вас, я не стала бы вас беспокоить, но я видела, вы не спите! Боже, боже! В моем доме что-то ужасное! Я весь вечер боялась быть дома, оттого что в нем пусто, и это в первый раз после отъезда моего мужа мне страшно в доме! Боже, боже! Бедная Китти! -- причитала она, и ничего более связного мы от нее не добились. Взяв с собою на всякий случай фонарь, мы перелезли через низкий забор, разделяющий наши участки. -- Вот здесь, вот сюда выскочила бедная Китти, -- Амалия Фердинандовна всхлипнула, -- а ведь Китти всегда ходила спокойно, но тут она прыгала, била лапами и потом упала! О, боже! Я боюсь войти в мой дом! Какое счастье что вы не легли спать! Я пошарил лучом фонаря по земле перед домом, и радужное пятно света, среди листьев тополя, втоптанных в землю, осветило белую кошку, лежащую на боку с откинутой к спине головой. -- Вы не успели заметить, откуда выскочила ваша Китти? -- осведомился Юлий, выждав паузу между всхлипываниями. Он осторожно потрогал кошку носком ботинка -- она была бесспорно дохлой. -- Я не успела заметить! Разве могла я знать! -- ее одолел новый приступ рыданий. -- Кажется, вот отсюда! -- она показала на дырку в ступенях крыльца. Когда мы садовой лопатой отдирали истертые каблуками ступени, с режущим ухо скрипов выдергивая ржавые гвозди, мне казалось, внизу под щелями, в луче фонаря медленно шевелится нечто лоснящееся и мерзкое. Но вскрыв крыльцо, мы под ним ничего не нашли, кроме запаха плесени и, в задней дощатой стенке, нескольких черных дыр, к исследованию которых охоты у нас не было. Дрожащую и всхлипывающую Амалию Фердинандовну мы увели к себе и, уговорив выпить рюмку крепкой настойки, уложили спать в мезонине нашего дома. Юлий ушел, а я еще долго слонялся по комнате, прикуривая сигарету от сигареты, пока память не отказалась восстанавливать вновь и вновь события и разговоры этой недели, ставшей счастливым, но уже далеким прошлым. Тогда я решился сечь и мгновенно, как в обморок, провалился в мертвецкий сон. На другой день, по указаниям Амалии Фердинандовны, мы выкопали ямку у забора в тени и захоронили в ней частично съеденные муравьями останки Китти. А мне не давало покоя навязчивое видение -- овальное радужное пятно света и лежащая в нем, конвульсивно вытянув лапы, дохлая белая кошка. Эта картина в мыслях упорно связывалась со вчерашним сном, вызывая подсознательное чувство вины, хотя я понимал, что все это -- лишь случайное совпадение. Я не стал рассказывать Юлию о своем сне, ибо этот случай и так произвел на него неприятное впечатление. Он стал, перед тем, как лечь спать, запирать двери, и вообще, по вечерам выглядел нервозно и настороженно. За два дня после отъезда Наталии он получил и отправил несколько телеграмм, и в заключительной из них значилось, что съемки откладываются на месяц. Он уехал вечерним автобусом, и уговаривал меня отправиться с ним в Москву, звал просто так, провести время, сначала как будто в шутку, а затем все серьезнее, и чем упорнее я отказывался, тем настойчивее он уговаривал. Уже на подножке автобуса, поставив чемодан внутрь, он говорил с легкой досадой: -- Я не могу доказать мою правоту, как некую теорему, но поверьте мне на слово -- в натуре этого города есть пренеприятнейшая дурь, у меня на это чутье. Он город-эпилептик. Сегодня он спокойный и сонный, а завтра уже бьется в припадке, и на губах его пена -- поверьте нюху старого лиса! -- Вы напрасно его обижаете. Он ленивый и тихий город, и вам в нем просто скучно. А мне нравится, что здесь тихо, у меня, в конце концов, отпуск. -- Здесь слишком тихо -- оттого-то и заводится нечисть! Вместо воздуха тут прозрачная жидкость, и люди рождаются с жабрами! Смотрите, чтоб и у вас не выросли... хотите стать двоякодышащим? Автобус, словно решив оборвать наш спор, взревел мотором и двинулся, с лица Юлия исчезла досада, оно осветилось множеством приветливых и грустных улыбок, и он из-за стекла помахал мне рукой.  * ЧАСТЬ ВТОРАЯ *  9 Настали томительные дни, с удручающей душной погодой. Голубизна неба, будто пыльным налетом, покрылась сероватой дымкой, с берега, как обычно, тянул слабый бриз, но он не приносил запаха моря, листья деревьев почти не отбрасывали теней и выглядели сделанными из жести. Мелкая живность, чуя в природе неладное, старалась спрятаться. Как-то вечером, уже за полночь, я курил, сидя в плетеном кресле, и вдруг на полу уловил шевеление -- по крашеным доскам, не смущаясь ярким электрическим светом, деловито дрыгая лапками, перемещалась лягушка; спокойно пропрыгав черех комнату наискось, она скрылась в углу за шкафом. Непостижимо, как она могла миновать высокие ступени крыльца и две закрытые двери, и я, хорошо понимая, что надо бы выкинуть ее на улицу, остался сидеть неподвижно, охваченный неожиданным оцепенением. Потом в дом проникли цветные мохнатые гусеницы, по потолку стали ползать летучие насекомые с раздвоенными хвостами и мягкими крыльями, и в невероятных количествах обычные божьи коровки, пребольно кусавшиеся, и вскоре мне стало казаться, что все нечистые твари из окрестных садов перебрались в мое жилище. Больше всего действовали на нервы коричневые глянцевитые червяки, очень медлительные и тонкие, похожие на коротенькие обрезки телефонного провода -- к вечеру они выползали из стены, и если случалось одного из них раздавить, раздавался отвратительный тихий хруст и распространялся запах гнили. Не в силах дотрагиваться до этой пакости пальцами, я их стряхивал со стен спичкой в пустые сигаретные пачки и выбрасывал на помойку. Юлий оказался отчасти прав: в этом городе было нечто, вредно действующее на психику. У меня появилась беспричинная настороженность, я стал на ночь запирать двери и проверять задвижки окон. Вечерами мерещилось, сто в доме кто-то или что-то прячется, и я с трудом поборол возникшую было привычку оглядываться, чтобы убедиться, что за спиной никого нет. Твердо зная, что следить за мной некому, иногда я не мог удержаться и, мысленно ругая себя по слогам идиотом, внезапно отдергивал оконную штору -- и конечно, обнаруживал за ней лишь черноту стекла. Микроклимат, объяснял я себе, духота и перепады давления -- но от этого легче не становилось. Из пустующей половины дома порой слышались непонятные шумы, и я, чуть не вслух повторяя, что любой звук имеет свою механическую причину и описывается точным уравнением колебаний, тем не менее плохо спал. Каждый день я заходил на почту и, стараясь казаться рассеянным, протягивал девушке через стойку раскрытый паспорт. Она доставала тонкую пачку конвертов, небрежно и ловко перебирала их левой рукой, одновременно правой возвращая мне паспорт, и качала отрицательно головой. Через несколько дней для этого молчаливого "нет" ей не нужно было смотреть ни письма, ни паспорт, и еще не успев войти, я видел покачивание ее челки. Оставались поиски дога, покуда безрезультатные, они все еще связывали меня с Наталией какой-то нитью -- запутанной и готовой порваться, и скорее всего, реально не существующей -- но меня не было сил трезво оценить обстоятельства. Любые сведения об Антонии я должен был передать в Москву по адресу тетки Наталии. Город скоро мне опротивел, в нем появилось что-то фанерное, что-то от декораций, забытых давно за кулисами, белесых от известки и пыли. Я решил уехать и назначил себе три дня сроку, но эти три дня прошли, а я никуда не уехал и попрежнему аккуратно являлся на почту. Поэтому, что касалось дога -- тут я готов был клюнуть на любую приманку. Она не заставила себя ждать, и невозможно было придуать ничего ни смешнее ее, ни нелепее. Преподнес мне ее Лаврентий Совин, школьный учитель химии, по прозвищу Одуванчик. Он привлекал внимание круглым блестящим черепом, но котором торчали иглами редкие белые волоски. Лицо его издали казалось застывшим в улыбке, причиной тому был курносый нос и складки около губ; вблизи же, напротив, его выражение оказывалось нервозным и даже страдальческим. За ним числились, по слухам, чудачества, и его недолюбливали -- говорили, чудак он небезобидный, но, чем именно, объяснить не могли или не хотели. Мне его показали сначала, как местный курьез, а теперь предстояло иметь с ним дело. Изловил он меня на рынке в подземном баре, которым немало гордились пьющие граждане города. Раньше тут помещался подвал для хранения овощей, а потом его стены обшили досками, до сих пор пахнущими смолой, и поставили стойку. Бочки содержались в прохладе, благодаря чему торговля дешевым сухим вином шла весьма бойко. Я сюда приходил по утрам, когда посетителей почти не бывало. Предварительно я заглядывал в овощные ряды, где лежали кучами помидоры, такие спелые, что просвечивали на солнце, и выбирал несколько штук. Шесть ступеней, шесть мраморных плит, утащенных, видимо, с каких-нибудь античных развалин, вели вниз, в сумрак погреба -- там рыночный шум исчезал, и можно было услышать, как шелестят пузырьки, всплывая со дна стакана. Одуванчик возник неожиданно, как Петрушка в кукольном представлении, и поставил свой стакан рядом с моим. -- Я не стал искать вас дома. Так для вас будет меньше риска, -- он произнес этот странный текст с изрядной значительностью. Я смотрел на него, не скрывая недоумения, но он не смутился. -- Я видел вас на кошачьей пустоши, где статуя черной кошки, я понял, что вы тоже догадываетесь! Вы должны мне помочь, -- он понизил голос до шепота, -- речь идет о большом зле, о страшной опасности... ведь мы оба служим науке, только на разных флангах... и кому, как не нам... -- он умолк на неуверенной интонации, но глаза его блестели и настойчиво сверлили меня. -- Да что вы, -- я старался вложить в слова как можно больше лени и безразличия, все еще надеясь, что разговор заглохнет, -- бог с ней, с наукой... я отдыхаю здесь от нее... -- Понимаю, понимаю, я вам не ровня! Простой деревенский учитель! -- он обиженно покивал головой, оттопырив нижнюю губу, но продолжал с азартом. -- Все равно я на вас рассчитываю! -- он дышал энергично и шумно, и в голосе появился металлический призвук, чем-то он напоминал паровоз, готовый тронуться с места. -- Когда вы ознакомитесь с моими данными, -- останавливать его было уже бесполезно, он успел набрать скорость, -- вы поймете, какой страшный зародыш развивается в нашем городе! Что может быть страшнее -- если низшие существа научились управлять человеком! Кошки! Не силой конечно, внушением, незаметно, неслышно... не считайте меня сумасшедшим... я вас могу убедить... Меня захлестнула тоска, как в дурном сне, когда надо бежать, а ноги не двигаются, и в горле, не давая кричать, поселяется ледяной холод. -- Вы лучше меня знаете, все великие открытия считались сперва бредом! Циолковского объявляли же ненормальным, и не кто-нибудь, а ведущие академики, лучшие умы! Он почувствовал, что я готов улепетывать от него, как от нечистой силы, и решил пойти с козырной карты: -- И вас лично это касается: я насчет черно-рыжей собаки. Тут я много обещать не возьмуь, потому что собаки, как таковой, уже нет... то есть я так думаю, -- не сомневаясь, что я проглатил наживку, он, как опытный рыболов, проверял, насколько крепко я за нее держусь, -- но ведь вам важно, как ее... того? -- Мне все важно, -- разрешил я его сомнения, -- что вам о ней известно? -- Почти ничего... пока. Моя рабочая гипотеза такая, что ее растерзали кошки. -- Вы шутите? Кошки -- взрослого дога? -- А если их много? Если их ОЧЕНЬ много? -- он уперся в меня многозначительным взглядом. -- Чепуха! Да он бегает в сто раз быстрее! -- Вы уверены, что тигровый дог будет спасаться бегством от кошек? Пока еще МОЖЕТ бежать? Оказалось, он отлично знает, как называется "черно-рыжая собака". Несмотря на внешнюю бестолковость, у него все время хватало хитрости выворачивать разговор в нужную ему сторону. -- Завтра! Приходите в школу, там ОНИ не подслушают! Но вам нужен хороший повод... -- он профессионально поднял указательный палец и выкатил грудь колесом, из этой позы, наверное, он приобщал школьников к премудростям менделеевской таблицы, -- сначала нужно зайти... лучше всего к редактору. Что знает редактор, знает весь город. Пройдоха! Скажите, что нужен анализ грунта. Или воды! Понимаете? -- палец его опустился. -- Другой лаборатории нет! Он пошлет вас ко мне! Я чувствовал себя завербованным шпионским агентом. Мне уже давали инструкции... и довольно курьезные. -- По-моему, у вас мания преследования. Я просто приду к вам, чего тут бояться? -- Нет, нет, не делайте этого! Они раньше времени выведут вас из игры! О, вы не представляете, как они коварны! -- его носорожьи глазки буравили меня взглядом, словно отыскивая трещину, за которую можно было бы зацепиться. Он рывком наклонился ко мне и медленно произнес шепотом: -- Ваши друзья здесь ничего не добьются, посоветуйте им уехать. -- Так это писали вы? Для чего? -- Хотел вам показать, что кое-что смыслю в здешних делах. Я знал, мы будем союзниками! 10 Утром я вышел из дома с отвратительным настроением, будто мне предстояло сделать какую-то гадость. По пути я смотрел внимательно вниз, наблюдая со странным любопытством, как мои башмаки погружаются в рыхлую известковую пыль, оставляя оттиски, повторяющие каждую царапину на подметках. Добросовестно следуя инструкции Одуванчика, я добрел до центральной площади и проник в кабинет редактора "Черноморской зари". -- Кого я вижу! -- завопил он отчаянно, едва я приоткрыл дверь; на лице его заколыхалась улыбка, словно вода в резиновой грелке. -- Кого я вижу! -- проорал он еще раз. -- Редкий, редкий гость! Пока я умещался в вертящемся кресле из белого пластика, он следил за мной счастливым и укоризненным взглядом, как если бы его посетил любимый непутевый племянник. -- Он курит, я помню, он много курит! -- приходя в восторг от этого моего порока, он дергал и тряс ручку ящика, тот, наконец, подался со скрипом и выдвинулся противоестественным образом рядом со мной, снаружи стола -- на дне ящика пестрели сигаретные пачки. -- Не эту! Не эту! -- он возбуждался все больше. -- Американские! Там, в углу! Дождавшись первых колец голубого дыма, он мечтательно проследил, как они уплыли наверх, и радостно объявил: -- Я терпеть не могу табака! Меня прямо тошнит от него! -- не слушая моих извинений, он потянулся к стене и щелкнул выключателем. Все пространство заполнилось стрекотанием и хлопаньем лопастей, пять или шесть вентиляторов жужжали и пели на разные голоса, устраивая вокруг меня миниатюрный циклон. Дуло со всех сторон, даже откуда-то из-под кресла, на столе с громким шелестом трепыхались бумаги, дым моей сигареты исчезал в этом тайфуне, прежде чем я успевал его выдохнуть. Мне почудилось, что весь кабинет, подобно диковинному кораблю, парит уже над землей, и вместе со мной, с редактором, с его сигаретами, полетит сейчас над степью и морем, подгоняемый буйным ветром. Редактор смотрел на меня, подперев щеки руками, и получал несомненное удовольствие; я решил, что можно перейти к делу. -- Как? Лаборатория? Анализ воды? -- улыбка его всколыхнулась волной удивления, постепенно утихшей, лицо разравнялось и стало задумчивым, как блюдце с водой, простоявшее долго в спокойном месте. -- Нет! Чего нет, того нет! И не ищите! -- Неужто и в школе нет кабинета химии? Его передернуло, и морщины прорезали наискось кожу лица, словно за ней повернулось нечто массивное, твердое и угловатое, вроде литой стеклянной чернильницы. -- Кабинет есть. Но учитель!.. Никуда не годится. Псих, клинический! Он вам не поможет. -- Но мне нужны простейшие реактивы. Самые простые вещи. -- Он и простых вещей не может. Чокнутый!.. Да у него все пробирки давно перепутаны. -- Это пустяки, я разберусь. С сомнением склонив голову, он повернулся в кресле. Взгляд его направлялся на верхние полки книжного шкафа, где я увидал с удивлением белую кошку, спящую на пачке бумаг. -- Попробуйте! Но уж если что выйдет не так, то покорно прошу, на меня не обежайтесь... Вот та улица, за рестораном. Школа -- дворов через десять. И поменьше с ним говорите. Пакостник! -- А что он делает? -- Вс"! Вс" делает! Всюду суется! Вс" вынюхивает! Вообще лучше с ним не разговаривайте! С этим напутствием я и ушел, и он на прощание поколыхал мне любезно лицом. Когда я уже был на площади, от редакции долетел приглушенный крик: -- Кого я вижу! -- туда входил следующий посетитель. В ресторане гремели посудой, швейцар только что отпер дверь и вынес на крыльцо табуретку, символ его присутствия на посту, и одновременно оповещение горожанам, что ресторан действует. Вид ее подсказал мне способ оттянуть свидание с Одуванчиком. По случаю субботнего дня бар открылся с утра. Лена уже работала, то есть сидела за стойкой со штопором и книгой в руках. Для меня она ее отложила, механическим рассеянным жестом выдернула бутылку из гнезда холодильника и поставила передо мной. Этикетка -- сухое вино -- выражала ее точку зрения, что именно прилично пить по утрам в одиннадцать. -- Что мы читаем? -- спросил я, как мне казалось, беззаботно и весело. Но повидимому, вышло фальшиво: она оглядела меня, словно врач пациента, округлым движением убрала бутылку и выставила другую, теперь с коньяком.