Я невольно загляделся на ее губы -- в меру полные, точно очерченные и яркого розового, чуть оранжевого цвета. Следов помады, как будто, не было. Она наклонилась вперед, слегка запрокинула голову и, опустив ресницы, подставила себя моим взглядам, как подставляют лицо дождю или ветру. -- Цвет натуральный, -- она снова выпрямилась, -- это у нас семейное, у бабушки были такие губы до самой смерти... и даже в день похорон. В ее руке, как у фокусника, возникла сама собой рюмка; ее ножка коротко звякнула о стекло стойки, отмечая конец вводной части беседы. -- Вторую, -- потребовал я. Укоризненно покачав головой, она таким же загадочным способом добыла еще одну рюмку; второй щелчок означал, что пора поговорить обо мне. -- Вы пришли о чем-то спросить... Спросить у нее?.. О чем?.. Чепуха какая... хотя... можно спросить... -- Что бы вы сделали, если бы вам предложили съесть лягушку? Она нисколько не удивилась, не раздражилась нелепостью вопроса и не стала ничего выяснять дополнительно, а просто заменила мою рюмку стаканом. Это был ловкий трюк -- она показала его уже вторично -- убрать одну вещь и, взявши неизвестно откуда, из воздуха, поставить на ее место другую, и все это одним-единственным плавным движением. Да и способ изъясняться -- с помощью бутылок и рюмок -- тоже был недурен, своего рода профессиональный жаргон. Она снова оглядела меня, но теперь уже не как врач больного, а как профессор студента, перед тем как в зачетке проставить отметку, налила мне почти полный стакан, себе рюмку, и убрала бутылку вниз. Интересно, что мне поставили... это не двойка и не пятерка... если бы двойка, было бы полстакана, а если пятерка, бутылку бы не убрали... Взяв свою рюмку, она уселась пить поудобнее, поставивши ноги на что-то под стойкой, и колениее приходились теперь как раз против моего носа. Я смотрел вдаль, близкие предметы двоились, и я видел четыре колена в ряд, четыре круглых красивых колена, как на рекламе чулок. Но вскоре их стало два, и я слишком уж хорошо чувствовал цвет ее кожи -- цвет топленого молока, и ее теплую упругость. Она же считала, видимо, интерес к своим коленям законным, и смущения не испытывала. -- Летом плохо в чулках, -- она с сожалением погладила ноги ладонями, -- а директор настаивает... говорит, пусть лучше кухня обрушится, чем барменша без чулок. Покончив с сигаретой и коньяком, я встал. -- Ну вот, -- сказала она медленно, -- я немного вас развлекла... моими губами и коленями... что еще есть у женщины, -- она тоже встала и, протянув руку, стряхнула с моего рукава пепел от сигареты, -- что-то вас беспокоит... но плохого с вами не будет, если захотите, расскажете вечером. -- А все-таки, -- спросил я, -- что мы читаем? Она показала обложку: Джек Лондон, Сказки южных морей. -- Интересно... но как там страшно... они все там живут прямо посреди океана, я умерла бы от страха. Отсчитавши вдоль улицы десять дворов, я очутился в безлюдном месте. Школьное здание я опознал без труда. Как полагается всякой провинциальной школе, она была окружена тополями, и как всякая школа летом, носила отпечаток запущенности. Не верилось, что внутри может быть кто-то живой, даже такая странная личность, как Одуванчик. И все-таки он там был. Он открыл мне дверь и запер сейчас же снова. У кабинета химии, прежде чем повернуть ключ, огляделся по сторонам, а войдя, первым делом проверил задвижки на окнах и заслонку трубы вытяжного шкафа. Он демонстрировал явственные замашки мелкого сыщика, и я гадал, изобрел ли он их самостоятельно, или насмотрелся детективных фильмов. Найдя все запоры в порядке, он торжественно протянул мне руку: -- Наконец-то! Наконец-то! Мне даже не верится! -- он часто моргал глазами. -- Восемнадцатое июля, запомните этот день! Он войдет в историю науки! Я не успею, но вы, вы-то будете об этом писать мемуары! -- он повернулся к столу и дрожащим пером обвел число восемнадцать в календаре красными чернилами. Энергично потирая ладони, он подбежал к окну, резко остановился и выбросил правую руку вперед, указывая на ближайшее дерево: -- Ага! Вот уже и подглядывают! На толстом суке тополя, выгнув спины, яростно шипели друг на друга две рыжие кошки; если они ухитрялись при этом подглядывать за нами, их коварство, действительно, превосходило все мыслимые пределы. -- Ничего, ничего! -- погрозив кулаком тополю с кошками, он вывалил из ящика стола кучу листков, частью исписанных, а частью с наклеенными печатными вырезками. -- Вам нужно ознакомиться с моей картотекой! А я... вы меня извините. Я так взволнован! Он удалился к лабораторному шкафу и принялся трясти над мензуркой аптекарским пузырьком, торопясь и разбрасывая капли по сторонам. До меня докатился удушливый запах валерьянки. Я взялся за бумаги. Почти все были выкромсаны из популярных научных журналов, хотя попадались выписки и из серьезных изданий -- он ездил за ними, наверное, куда-нибудь в крупный город; не брезговал он и газетами. Его занимал любой текст, где упоминались кошки. "Профессор Кроуфорд (США) считает, что устройство зрачка и радужной оболочки глаз некоторых представителей кошачьих обеспечивает им, помимо ночного зрения, еще и возможность гипнотического воздействия на прочих млекопитающих. Особенно развита эта способность у обыкновенной домашней кошки. Относительно того, как данная особенность могла возникнуть в процессе эволюции, профессор утверждает, что здесь могут существовать по крайней мере три точки зрения..." "...доказано, что структура нейронной сети кошачьего мозга не проще, например, человеческой. КОРРЕСПОНДЕНТ: Что же это, профессор, выходит, кошка может быть умней человека? ПРОФЕССОР ДЮРАН: Приспосабливаясь к нелепому уровню вашего вопроса, если хотите, да! Грубо говоря, у кошки достаточно сложная система связей, чтобы обдумать любой вопрос не хуже человека (это не означает -- она может его обдумать), но у нее нет ячеек, чтобы надолго запомнить процедуру и ее результаты. КОРРЕСПОНДЕНТ: Все равно не поверю, что моя кошка умнее меня! ПРОФЕССОР ДЮРАН: И напрасно, молодой человек!" "Лаборатория фирмы Тэкагава продолжает исследование возможностей применения головного мозга животных в качестве малогабаритных биологических компьютеров. При полной загрузке всех клеток одного полушария белой крысы, мощность его превзошла бы самые крупные вычислительные устройства, созданные людьми, однако долговечность такого компьютера составила бы менее одной десятой секунды. В обозримом будущем фирма надеется создать дешевый настольный компьютер на базе композиции из нескольких полушарий головного мозга домашней кошки". "...Но никто из туземцев кошку ловить не решился: кошки, якобы, насылают ужасные болезни..." "...и Дженни Скопс ответила, что чувствует себя увереннее, когда ее кошка присутствует на съемках..." Я вытащил наугад еще несколько листков -- все они содержали примерно такую же чепуху. Неужели он заставит меня все это читать? Одуванчику, к счастью, не терпелось начать разговор. -- Заметьте, что это, -- он любовно пошлепал ладонью бумажную кучу, -- я стал собирать потом, когда обо всем догадался. -- Но на чем же основаны ваши догадки? -- Как, вы вс" сомневаетесь? Это уже не догадки! Вы же знаете, в городе нет ни одной собаки -- это они запрещают держать собак. И то, что случилось с вашими друзьями? А вы обратили внимание, какие кошки у всех начальников? Где вы видели белую кошку с такой длинной шерстью? А тут их много, и заметьте, все у начальства! Это они тут всем заправляют, а остальные -- на побегушках. Людям внушают, что захотят. Рдактора видели? Ни строчки в набор не пропустит, пока кошка, что в редакции, не одобрит! Я представил себе кошку за корректурой, с толстым синим карандашом в когтях. -- Ну уж это, вы знаете, слишком. Она, что же, макет подписывает, или он читает ей вслух? -- А вы не смейтесь, не смейтесь! Может, и вслух, может, и подписывает. Они вс" могут! Да, главное, и читать не нужно, он и так, сам чувствует, что ей не понравится! И все другие тоже. -- Отчасти вы правы -- в том, что на кошек тут чуть не молятся. Но вот в Индии коровы -- по-настоящему священные животные, а они, это уж точно, никаким гипнозом не занимаются. Какие у вас основания думать, что сами кошки кем бы то ни было управляют? -- У них есть свой центр -- памятник на кошачьей пустоши, их правительство там заседает. Он для них очень важен, и они его охраняют. -- "Заставляют" людей охранять? -- Нет, охраняют сами! -- Не может этого быть. Одуванчик слегка приосанился, его руки перестали дрожать и глаза многозначительно выпучились. -- Давайте проверим! Вы бывали на пустоши -- сколько кошек вы там встречали? -- Не считал... десятка два или три. -- Дежурные -- их всегда столько. Но попробуйте что-нибудь сделать с этим самым памятником -- и они соберутся сотнями! Сейчас мы с вам выйдем на улицу... -- Нет, нет, -- перебил я его, -- объясните мне лучше, чего вы добиваетесь, и зачем я вам нужен? Почему вы не приведете в систему ваши наблюдения и сами их не опубликуете? -- Сам? Да меня тут же в сумасшедший дом! Они и так не прочь это сделать. А вы -- другое дело, им до вас не дотянуться. Мы должны открыть глаза людям, показать, что ОНИ на все способны. Конечно, это опасно, да ведь кто из ученых не рисковал жизнью! Это же касается всего человечества. Пока они захватили наш город и владеют им не хуже, чем какие-нибудь помещики, потом захватят весь Крым, а потом -- кто знает, каких бед они могут наделать! -- Но помилуйте, люди и кошки вместе живут не одну тысячу лет. Почему же раньше ничего подобного не было? -- Откуда вы это знаете? Кто вам сказал, что они не меняли правительства, как хотели, не начинали войны, не загубили целые народы? Нужно еще покопаться в истории. Но это после, а сейчас главное, чтобы вы мне поверили, поддержали меня! Надо им сейчас дать понять, что мы намерены взорвать памятник, а вечером привезем туда безвреднейший ящик, -- неожиданно он хихикнул, -- с чистым песочком. И посмотрим, что они будут делать! -- Это кажется мне слишком нелепым. Я не буду участвовать в таком ни с чем не сообразном предприятии. -- А если я вам покажу труп черно-рыжей собаки? -- Где он? -- Недалеко от города, можно съездить сегодня же. Приходите в семь к западной развилке шоссе, я буду на мотоцикле. А сейчас уж позвольте, по поводу статуи... объявить, пусть покрутятся... Там уж сами решите: не пожелаете, так я один поеду на пустошь. Я не стал спорить -- в конце концов, какое у меня право что-либо ему запрещать. Мы вышли вместе. У канавы в пыли возились несколько кошек, и Одуванчик, хитро прищурившись, сказал им почти ласково: -- Ну, пришел вам конец, шелудивцы! Конец вашим делишкам и конец вашему памятнику. Конец черной статуе -- поняли? И осколков от нее не останется! В серьезности, с которой он это выпалил, крылось нечто заразное -- мне вдруг померещилось, что кошки его слушают с особым вниманием. 11 Без пятнадцати семь я отправился в путь. Двигался я механически, ощущая пустоту в мыслях. Навязчиво, гулко, как шаги в ночных улицах, в голове отдавались слова, и я с трудом наводил среди них порядок. Я увижу труп черно-рыжей собаки... труп, черно-рыжий труп... и напишу письмо... буду ждать ответа... нет, ждать не буду... ответить попрошу телеграммой... да, телеграммой, и не сюда, а в Ленинград... и уеду из этого города... уеду из города... Чтобы придти в норму, я произнес вслух: -- Наконец, я уеду из этого города. Вдали, вдоль цепочки телеграфных столбов, полз игрушечный автомобильчик, зеленый газик с желтыми дверцами -- неутомимый майор спешил куда-то по своим милицейским делам. Должно быть, он на хорошем счету у начальства. Да, несмотря на выпивки, несмотря на частые выпивки. Несмотря, на хорошем счету... какое странное слово: счету... почему слова выходят из-под контроля... да, выходят из-под контроля... тьфу!.. Он, действительно, очень спешил. За ним катилась лавиной белесая пыльная туча, она долго висела в воздухе, скрывая кусты акаций. Пыль не садится на землю, вот почему душно... и Одуванчик не едет, поэтому душно... Одуванчик злодей... кошка просто животное... неприкосновенное древнее животное... а Одуванчик злодей... я тоже злодей... нет, я помощник злодея... помощник злодея... Одуванчик подкатил со стороны города. В парусиновых белых брюках, в светлозеленой рубашке, он был полон жажды погони и выглядел помолодевшим. В посадке его, в оттянутом вперед подбородке, было что-то собачье, что-то от разгоряченной легавой, идущей по верному следу; будь у него хвост, он дрожал бы от нетерпения. Мне показалось сперва, он улыбается -- нет, лицо его превратилось в маску азарта. Мотоцикл, старый, замызганный, трясся, трещал и, как будто, еле удерживался, чтобы по собственному почину не сорваться с места. Одуванчик все же нашел в себе силы извиниться за опоздание: -- Гнался Крестовский! Выслеживал, бестия! Еле ушел, отсиделся в коровнике! Забирайтесь в коляску. Осторожно, там ящик! Что-то здесь было не так -- сомнительно, чтобы Крестовского мог надуть Одуванчик; я хотел ему об этом сказать, но мотоцикл взревел, окутался дымом и ринулся вперед с громким железным лязганьем. Дорога медленно поднималась в гору. Мотоцикл, каждый метр преодолевая с трудом, сотрясался конвульсиями, чихал и оглушительно хлопал, казалось, вот-вот он взорвется, но Одуванчик нещадно выжимал из него мощность, словно погоняя усталую лошадь, и стрелка спидометра менее двадцати не показывала. Мы въехали на плато. Каменистое, голое, испещренное трещинами и извилистыми желобами, оно походило на сморщенное, невероятных размеров лицо. Пучки редкой бурой травы едва прикрывали скальное основание, там и тут зияли черные дыры промоин. -- Мраморовидные известняки! -- рявкнул мне в ухо Одуванчик. -- Дальше пойдут жилы мрамора! Подъем прекратился, и Одуванчик прибавил ходу. От нас непрерывно разбегались веером суслики, их было так много, будто они специально собрались нас встречать. Меня резко бросил вперед, мотоцикл упруго присел, раскатисто громыхнул и умолк. Одуванчик спрыгнул на землю: -- Мраморные карьеры! Четыре километра от города! Он повел меня в сторону от дороги, и шагов через сорок открылось море. Далеко внизу, недоступное и спокойное, оно играло зеркальными блестками, и над краем его плыло красноватое солнце, словно примериваясь, где ему следует нырнуть в воду. -- Осторожнее! Осторожнее! Я опустил глаза -- в двух метрах от нас начинался провал в белую пустоту. Внизу, в глубине вс" -- и скалы, и отдельные глыбы мрамора, и осыпи мелких обломков -- слепило фарфоровой белизной. Несколько глыб лежало на дне, белея сквозь синеву воды. Скалы у берега были искромсаны прямоугольными выемками, ступенями, прорезями, как будто здесь великанские дети выпиливали себе кубики. Мы вспугнули стрижей, и они сновали под нами в гаполненном белизной пространстве, черные, как закорючки копоти на крахмальной скатерти. В планы Одуванчика не входило, чтобы я любовался пейзажем. -- Идемте к шурфам! Они свежие, недавно били геологи! -- он давал на ходу торопливые пояснения, желая убедить меня в своей основательности. -- В этих мраморах что-то ценное. В позапрошлом году били. Глубокие, метра по три... Стойте, кажется здесь! Нет, сюда. Сюда, вот он! В шурфе, на мраморном дне, лежал, выделяясь желтоватым пятном, скелет крупной собаки, и рядом -- клочки черно-рыжей шерсти. Снежно-белые гладкие стены мерцали цветами неба, золотистым и голубым, и казалось, это сияние, отделяясь от стенок, плавает облачком в воздухе. -- Сначала солнце и жажда, а потом муравьи! -- важно объяснил одуванчик; усилившись эхом снизу, слова его прозвучали, как жуткая деловитая эпитафия. Так вот он, труп черно-рыжей собаки... бедный Антоний... бр-р... какая скверная смерть. Оттуда тянуло прохладным болотным запахом. Неужто таков запах смерти... запах белого мрамора. Тишина в шурфе казалась какой-то особой, звенящей. Я почувствовал неприятный озноб, как от недружелюбного взгляда, и стал невольно осматриваться. Одуванчик же, словно нетерпеливый ребенок, тянул меня за рукав к мотоциклу. -- Как его сюда заманили? -- А вот это спросите у НИХ! -- его голос был полон самодовольства. Дорога назад, каких-то несколько километров, была бесконечной. Гадкий озноб в спине не проходил, и никак не удавалось отделаться от этого тонкого болотного запаха, мы везли его с собой в мотоцикле, он исходил не то от брюк Одуванчика, не то от его мерзкого ящика, который ерзал по дну коляски и больно давил мне ногу. Одуванчик направился к пустоши далеким кружным путем, имея в виду не попасться Крестовскому на глаза, если тот возвратился в город -- оттого на кошачью пустошь мы вкатили уже при луне. Я с наслаждением закурил сигарету, а Одуванчик копался с ящиком, извлекая его из коляски, и отдавал мне последние распоряжения: -- От мотоцикла не отходите! Ни в коем случае! Что бы ни показалось вам, что бы вы не увидели! Главное, чтобы он не заглох! Если пойдут перебои, прибавляйте немного газ, он это любит! Он удалился к сфинксу, еле видному в свете еще низкой луны, таща с собой ящик, перевязанный крест-накрест веревкой. Прислонившись к сидению, я терпеливо ждал. Но вот сигарета кончилась -- значит, прошло минут десять -- а Одуванчика нет. Мне почудилось, там, у сфинкса происходит возня. Слышно ничего не было -- мешал мотоцикл, мешали цикады, но мне упорно мерещилось, что там что-то творится. Мотор тарахтел исправно, и я рискнул пойти на разведку. Приближаясь, сфинкс вырастал в размерах, и рядом с ним мельтешили серые тени, теперь стало ясно, там шла борьба, молчаливая и отчаянная. Я побежал. Слева возник новый звук, урчащий, навязчивый, но думать о нем было некогда. Я бежал изо всех сил, оставалось еще метров пятнадцать. В лицо мне ударил свет -- пришлось оглянуться и потерять на этом пару секунд -- меня накрыла прожекторная фара автомобиля. Кроме нее и обычных фар, там мелькали еще серо-лиловые вспышки, часть следующие одна за другой. В этих мгновенных импульсах ослепительного мертвого света я и разглядел Одуванчика, лишь только прожектор оставил меня в покое. Его одежда висела клочьями, по светлой ткани расползлись черные пятна. На земле живой серой массой теснились кошки, они на него непрерывно бросались, стараясь повиснуть на нем, он стряхивал их, но тут же прыгали следующие, ввыдирая из него все новые лоскутья одежды. Я понял, что черные пятна на нем -- это кровь. Вспышки выхватили из темноты жуткие фантастические картины: лиловый изогнувшийся человек и вокруг него неподвижно висящие в воздухе кошки, с лиловой вздыбленной шерстью, с протянутыми к нему лапами, с растопыренными когтями. Машина остановилась, и прожектор ярко освещал Одуванчика, но кошки не разбежались. Одуванчик упал. Из машины к нему прыгнули два человека -- теперь я видел, что это милиция. Я успел добежать к Одуванчику одновременно с ними и тоже принялся расшвыривать кошек ногами, но те с нами воевать не решились и оставили нам поле боя и поверженного на траву Одуванчика. Он потерял сознание и вид имел ужасный: весь в крови, одежда изодрана, кожа располосована следами когтей. Пока мы грузили его в машину, Крестовский, стоя на переднем сидении, продолжал щелкать своей автоматической камерой, поспешно снимая все подряд, кадр за кадром. Я стал рядом с ним на подножку, машина двинулась. Он успел на ходу еще дважды снять сфинкса, две короткие лиловые молнии осветили феерическое зрелище: черное изваяние, и на нем -- на плечах, на хвосте, на лапах, на ступеньках его пьедестала -- всюду сидят кошки, черные и лиловые, они все ощетинились и злобно шипят в нашу сторону. У мотоцикла машина притормозила. -- Прыгайте! -- крикнул мне Крестовский, и влево, шоферу: -- Доставишь домой профессора! -- он перегнулся и взялся за руль. Шофер открыл дверцу и выскочил на дорогу, а Крестовский, успевший уже ногой нащупать акселератор, перебирался на его место, Я спрыгнул, автомобиль наддал ходу и скрылся из вида. Когда я подошел к мотоциклу, милиционер сидел за рулем, и мне пришлось опять забираться в коляску. Мотор не заглох, и я только тут понял, что если бы оставался у мотоцикла, то еще, может быть, не успел бы выкурить вторую сигарету. Он возился на щитке с выключателем, и ему, наконец, удалось включить фару. В ее радужном свете возникла женская фигурка -- торопливая настороженная походка , короткая юбка и распущенные черные волосы, перекинутые с плеча на грудь -- заслоняясь от свете ладонью, она шла нам навстречу. -- Лена!.. Зачем вы здесь? Она ничего не ответила, беспокойно нас оглядела и поспешно, как будто мы ее ждали, а она слегка опоздала, залезла на заднее сидение. 12 По дороге, от неудобной скорченной позы, мне свело ногу содорогой, и стоя, наконец, на земле, я осторожно растирал бедро, стараясь это делать не очень заметно. -- Тебя подвезти? -- спросил милиционер, полуобернувшись к Лене. Судя по тону, он был хорошо с ней знаком. Она медленно, словно через силу, покачала головой, но продолжала сидеть неподвижно. Потом перекинула ногу через заднее колесо и опустилась на землю. Мотоцикл уехал, и треск его смолк за изгибом улицы. Стало тихо, так тихо, будто мы находились глубоко под водой. Волны жидкого лунного света затопили, залили город и растворили в себе все звуки, все шорохи. Огни нигде не горели, в окнах струилось только лунное серебро -- этой ночью, казалось, город впал в летаргический сон. Судорога меня отпустила, и я, хотя и прихрамывая, мог подойти к Лене. Губы ее шевелились, пытаясь что-то сказать, и лицо выглядело бледной безжизненной маской. Вблизи я узнал эту, заметную даже сейчас, белизну ее губ, округлившиеся глаза и застывший взгляд -- я все это видел однажды -- ее, как тогда у моря, мочал животный немой ужас. -- Что с вами, Лена? -- я хотел взять ее за руку, но она отшатнулась, точно я собирался ее ударить, и тут же вцепилась в мою руку сама. Ее пальцы были влажными и холодными. Она не разжимала их ни по пути через сад, ни на крыльце, ни в прихожей, где вдруг остановилась так резко, что мы оба чуть не упали. -- Дверь, дверь... запереть дверь, -- умоляла она глухим хрипловатым шепотом. -- Чего нам бояться? Сюда никто не придет. Она не ответила -- не могла или не хотела, и я долго искал ключ в темноте наощупь, на столе среди всякого хлама, досадуя и на собственную неряшливость, и на Лену, не желающую освободить мне другую руку. Лунные квадраты на полу комнаты вызвали у нее новый прилив страха, и она бросилась задергивать шторы. Ее пугал даже электрический свет -- когда я притронулся к выключателю, она буквально повисла на моей руке: -- Не надо, нигде больше нет света, они будут ходить кругом, они найдут нас. -- Кто, они? Она сразу отпустила меня и отошла, судя по звуку шагов, куда-то к середине комнаты. Я оставил выключатель в покое, но решил, как только она отдышится, все-таки допытаться, чего она так боится. Сквозь неплотные шторы кое-какой свет просачивался, и я уже приблизительно мог различать предметы. Я тяжело плюхнулся в кресло и закурил сигарету, огонь спички на миг выхватил из темноты съежившуюся фигурку Лены, сидящей на моей кровати. Я понял, что смертельно устал. Какой бесконечный день... И все время перед глазами проклятые кошки -- лиловые, злющие, висящие в воздухе с растопыренными лапами, с выпущенными длиннущими когтями. Сигарета моя догорела, и я потушил окурок, наощупь найдя пепельницу. Кровать беспокойно скрипнула -- видимо, огонек сигареты Лену как-то подбадривал. -- Мне страшно, посидите со мной, -- жалобно позвала она, но уже довольно нормальным голосом. Я сел рядом с ней и обнял ее за талию -- ее била мелкая дрожь. Она тотчас рукой обвила мою шею, я поцеловал ее, и она старательно, даже слишком старательно ответила на мой поцелуй, но губы ее были холодными и одеревенелыми. Она искала во мне лишь защиты от страха, и у нее не было никаких желаний, кроме единственного -- избавиться от терзающего ее кошмара; первобытный инстинкт подсказывал ей запрятаться в теплую тьму постели, как дикие звери прячутся в норах. И я, против воли, почти верил в неотвратимость воображаемой опасности, и чувствовал, как в глубине сознания шевелится, пока еще еле заметно, темный необъяснимый ужас. Я старался его подавить, помня ее гипнотическую способность передавать свои состояния, и испытывал перед ней, прячущей лицо на моем плече, и перед возможной близостью с ней, суеверный страх. Счастливое наитие подсказало мне верный ход: -- Хочешь водки? -- спросил я, неожиданно для себя переходя на "ты". Она кивнула, и я нашел в буфете бутылку и рюмки. В доме не нашлось ничего съедобного, но выйти на улицу -- сорвать хоть несколько яблок -- она не позволила, и я где-то был этому рад, в ночном саду мне уже мерещилось нечто безликое, но осязаемо-жуткое. Я поддавался ее внушению. От водки она начала приходить в себя. Я боялся пока выспрашивать что-нибудь, но она заговорила сама: -- Сегодня страшная ночь... я редко боюсь по ночам... но сегодня такая страшная ночь... я еще утром поняла, что вы пойдете туда... а перед закатом все началось... смерть ходила кругами, кругами... вокруг вас ходила... она и сейчас ходит... по кругу ходит и выбирает... -- голос ее стал низким и чуть гортанным, слова, подчиняясь однообразному ритму, звучали странной дикарской музыкой, как заклинания. Наверное, среди ее предков были когда-то шаманы. -- Постой, -- перебил я ее, -- перед закатом ничего такого не происходило! Я видел скелет собаки, погибшей плохой смертью и смотреть было не так уж приятно -- вот и вс". -- Не надо, не надо было... какие безумные люди... и этот майор окаянный, ох, как он плохо кончит... я хотела вас увести, опоздала... теперь всем будет плохо... слишком страшная ночь... всех, всех вызвали... вызвали самых страшных... они сейчас ищут, ищут... -- она в такт словам, почти в трансе, раскачивалась из стороны в сторону. Ее ворожба меня гипнотизировала, еще немного, и я начну вместе с ней корчиться от гадкого беспредметного ужаса -- я решил сейчас же, любой ценой, прекратить это. -- Перестань! -- я вскочил и, взяв ее руки в свои, встряхнул их. -- Тебя просто мучают кошмары! Это нервы, твои нервы, а на самом деле ничего нет, из того, что тебе чудится! -- Не надо так громко, тише, -- попросила она, -- они услышат. -- Они! Кто, они? Они -- твои собственные видения, твои выдумки, твои нервы! Они! Объясни мне пожалуйста -- что это такое, они? -- Я боюсь... боюсь о них говорить, приманить боюсь... они меня там заметили, все равно найдут... не хочу, чтоб сейчас... не хочу, чтоб тебя нашли... -- Спасибо! Вот уж "им" была бы находка! -- я старался придать своей реплике насмешливость и даже развязность, чтобы не подчиняться внушению, не начать принимать всерьез ее невротический бред. Она это почувствовала и пропустила мои слова мимо ушей. -- Я не знаю, как их назвать... они есть везде... выходят из моря... выходят в неподвижную ночь... как сегодня... а ты видел, как затаился город, как вс" застыло... их вс" чувствует... -- она испуганно замолчала, услыхав слабый шорох, я замер невольно тоже. И тут за окном раздались отвратительные хлюпающие, клокочущие звуки, словно трель издевательского злобного смеха. Потом уже я пришел к выводу, что это была ночная песня какой-нибудь травяной жабы, но тогда мне послышалось в ней дьявольское злорадство кого-то или чего-то мерзкого, чуждого, жуткого, и померещилось, будто на штору легла тень. Лену всю передернуло, она зажала себе рот ладонью, чтобы не закричать, а другой рукой схватила мое запястье, так что ногти ее больно впились в кожу. Мы выжидали -- может, минуту, а может, дольше -- но звуки не повторялись. -- Не могу, не могу больше, -- простонала она тихонько. Резко откинув одеяло, судорожным движением она скинула туфли и через мгновение уже лежала в постели, собравшись в комок и укрыв себя с головой. Я думал, она снова окаменеет от страха, но нет -- то ли постель ее защищала, то ли алкоголь сделал свое дело -- она выпростала из-под одеяла руку и осторожно, как бы с опаской, дотронулась до меня: -- Не сиди, не сиди так, пожалуйста, я буду тебя бояться! Она успокоилась, лишь когда я устроился рядом, и тесно прижалась ко мне, не давая пошевелиться. -- Подожди... подожди немного... я ведь никуда не денусь... я должна досказать, а то буду об этом думать, будет страшно, а тебе станет противно... -- приподняв край одеяла, она тревожно прислушивалась к тишине, -- я знаю, всегда знаю, когда они появляются, когда уходят... сегодня они близко... и сейчас близко... кружат около дома, нас с тобой ищут... холодные, скользкие, жидкие... а один, самый страшный -- сверху... расползся по крыше, по дому, к окнам свешивается... и шарит, вс" шарит щупальцами, щели ищет, ищет... -- Ты видела осьминога в книжке забыла об этом, -- я твердо решил вразумить ее хоть немного, -- ты говоришь: щупальца, холодные, скользкие, это вс" отголоски страха теплокровных перед рептилиями, и очень жестокого страха, ведь выживали те, у кого он был сильнее! Но тому уж не один миллион лет! -- До чего же ты образованный, -- она тихо засмеялась, и я попытался ее поцеловать, но она прикрыла мне губы ладонью, -- а знаешь, как я их чувствую? Вот в этих местах! -- она передвинула руку и тронула пальцем у меня за ухом. Темная волна жути приблизилась снова, грозя захлестнуть сознание. -- Хорошенько запомни, -- во мне поднималось нешуточное раздражение, -- все это, от начала и до конца -- химические процессы в твоем мозгу, и ничего больше! -- Это хорошо, что ты так думаешь, -- она смеялась уже вслух, -- тебя они, значит, не замечают, у них нет над тобой власти. Она закрыла глаза и поцеловала меня, и губы ее теперь были теплые, влажные и требовательные. Потом меня сморил сон, точнее, не сон, а напряженное неспокойное состояние, полуявь, полудремота. Я все время ощущал руку Лены, теребившую мне плечо, чтобы я не спал слишком крепко. А перед глазами мелькали яркие беспорядочные видения, словно обрывки цветных кадров -- белые мраморные карьеры над синей водой, черно-рыжая шерсть на мраморе, лиловые шипящие кошки и полная луна над степью. Еще я плутал в чем-то вроде траншей, выбитых в мраморе, в бесконечном каменном лабиринте, со стен его, как в музее, смотрели белые барельефы, лица мужские и женские, и мне нужно было найти среди них мое собственное лицо. Когда я к ним приближался, они оживали и беззвучно шевелили губами, но я откуда-то знал, что все они говорят одну и ту же фразу: "Разгадай мою тайну!". Я подходил еще ближе, пытаясь узнать их, но они расплывались, наливались изнутри мутной жидкостью, превращаясь в нечто похожее на гигантских амеб, и выставляя чудовищные ложноножки, ползли по стене, быстро высыхая на солнце, и от них на мраморе оставались потеки лишайника. Я нашел, наконец, собственное лицо и узнал его, хоть оно оказалось вовсе на меня непохожим, оно мне улыбалось одними губами, и улыбка эта источала такую нечеловеческую жестокость, что сейчас же должно было случиться что-то невообразимо ужасное, от чего бежать уже поздно. Я пытался успокоиться тем, что все это сон, но меня продолжал душить ужас. Лена дергала меня и трясла, пока я не проснулся совсем: -- Не спи, нельзя спать, когда они рядом... от них такие кошмары, умереть можно... Мне казалось, все это длилось невероятно долго, но Лена сказала, я спал не более часа. Как ни странно, я чувствовал себя отдохнувшим. Она же спать и не думала, и лежа теперь на спине, всматривалась в потолок, словно ожидая увидеть там нечто важное. -- Да, -- сказала она неожиданно, села и стала прислушиваться, -- да! Она коротко засмеялась, скинула одеяло на пол, подбежала к окну и, раздернув шторы, распахнула створки наружу. Потоки света полной луны нахлынули в комнату и растеклись по стене, рисуя на ней кружевные тени листвы и силуэт Лены. Я залюбовался ее тенью и впервые за ночь подумал о том, как она красива. Ветер за окном шелестел листьями, и тени вокруг нее слегка колыхались. Комнату постепенно наполнял аромат спящих кустов. Она вернулась ко мне, тормошила меня, смеялась, целовала и снова смеялась -- как человек, от радости помешавшийся, а после легла рядом, и целовалась уже без смеха, и вела себя так отчаянно, точно это была в ее жизни последняя ночь с мужчиной. Когда она, успокоившись, лежала совсем тихо, я думал, она захочет поспать, но оказалось, ничего подобного. -- Где у тебя сигареты? -- не успел я ответить, как она нашла их сама и принесла вместе с пепельницей в постель. Но ей этого показалось мало: -- Я хочу еще чего-нибудь выпить! Она покопалась в буфете, но нашла только водку, принесла ее тоже в постель и стала расставлять между нами рюмки. Это у нее вышло очень смешно, и мое сонливое настроение улетучилось. От водки она закашлялась: -- Ну и гадость! Я принесу яблок. Она открыла все двери настежь, и в прихожую, и на крыльцо, и как была, совершенно голая, отправилась в сад за яблоками. Вернулась она с грудой холодных, покрытых росою яблок, часть -- прямо с листьями, и высыпала их мне на колени. В полосе лунного света -- казалось, она в нем купается -- на лице ее, на плечах, на груди, мерцали капли росы, которую она натрясла с веток, пока рвала яблоки. Мы пили водку и заедали еще влажными яблоками, и смотрели, как в лунных лучах плавают кольца дыма от наших сигарет, и не хотелось помнить мрачную и недобрую первую часть ночи. Но из нее в моей памяти засела фраза -- "этот майор окаянный", и я вс" не решался спросить, что это значило, из боязни испортить ей настроение. Но, как видно, ее жизнерадостность сейчас не имела границ. -- За что не люблю Крестовского? Да я его ненавижу! -- она с удовольствием откусила яблоко и продолжала с набитым ртом. -- Он заставил меня переспать с ним! Он тут большой человек, кого хочешь со света сживет... Да не в том дело. У меня к нему -- как ты сказал? -- ненависть теплокровного к рептилии... мне кажется, изнутри он жидкий! -- Как не так, -- не поверил я, -- он довольно костляв. -- Ну и что? Это только снаружи, как устрица -- сверху раковина, а внутри студень. Он тоже оттуда, из моря, он ИМ родственник, он у них свой! Когда он со мной проделал все, что хотел, я встать не могла -- меня всю свело от страха, казалось, ОНИ все собрались, смотрели и радовались. Чего-то он понял, сказал, больше не тронет -- думает поступил благородно, -- она еще раз откусила яблоко и, смакуя слова, закончила, -- а я его все равно ненавижу! Она доложила все это беспечным тоном, но бросала исподтишка любопытные взгляды, проверяя, насколько ей удалось меня шокировать. Внезапно ей надоело валять дурака, и она на минуту задумалась. -- Я сегодня ему зла пожелала... когда шла на пустошь... а зря... если я желаю злого всерьез... ночью... то обязательно сбудется... это темная власть, и за это мне еще придется расплачиваться... ему будет плохо... и мне будет плохо... -- она помрачнела и немного ссутулилась, испортил я все-таки ей настроение, -- да ну его, этого майора... я хочу под одеяло... давай уберем все это, -- она невесело усмехнулась, -- а то здесь для нас не осталось места. Когда я проснулся, солнце стояло уже высоко, и Лены не было. На подушке ее, во вмятине от головы, лежало оранжево-красное яблоко, на черешке с двумя листьями. 13 Разбудили меня стуком в дверь, чтобы вручить повестку, обыкновенную милицейскую повестку: "Гражданин .... предлагаю явиться .... к .... часам .... по делу ....". Многоточия заполены не были, зато наискось шла размашистая надпись: "Постарайтесь зайти до обеда", придавая приглашению несколько домашний оттенок; получилась как бы визитная карточка, хотя и не лишенная зловещего смысла. Умышленно или нет, но времени для размышлений он мне не дал, и уже это настораживало. Домыслы Одуванчика -- чушь, это во-первых... вс" должно иметь разумное объяснение... а если все-таки... нет, нет, чепуха... Другая ниточка -- майор Крестовский... почему он опасен?.. не считаю же я его кошачьим агентом?.. а может, наоборот, майор как-то использует кошек? Играет на суевериях... он ведь здесь окружен неким мистическим ореолом... Последняя мысль мне показалась спасительной, ибо давала моральное право, не веря выдумкам Одуванчика, не доверять и майору, и хитрить с ним. Он встретил меня радушно и сразу перешел к делу: -- Ваш учитель в больнице, говорят выживет. Пока без сознания. Сильный шок и потеря крови. Если протянет ноги, меня ждет в управлении неприятнейший разговор. Перед ним стояли два стола: один огромный и совершенно пустой, и другой, поменьше и сбоку, на котором покоились в безупречном порядке, как в музейной витрине, разнообразные трубки, штук двадцать, не меньше. Он усадил меня за стол с трубками, что, несомненно, было благоприятным признаком. То и дело он поднимал со стола одну из трубок, чистил ее щеточкой и осторожно укладывал на прежнее место. -- Объясните, пожалуйста, как вы оказались в его мотоцикле? -- Он показал мне труп дога, я его долго разыскивал. -- А, вот оно что. Красивый был пес... А что вам понадобилось на пустоши? -- Мне ничего. Он просил меня подождать в мотоцикле, но мне почудилось что-то неладное, и я пошел за ним. -- А он для чего отправился к статуе? -- Толком не знаю. Что-то проверить, его собственные научные изысткания. -- Ха-ха, вот потеха! Это чучело еще что-то исследует! А что же именно? -- Не знаю. Мой ответ его огорчил. Он умолк и бархатной тряпочкой долго полировал очередную трубку. -- Ох, профессор! -- он сокрушенно покачал головой. -- Да это же уголовщина! Вот наделали дел! -- Каких таких "дел", майор? -- Потревожили ни в чем не повинных животных, пинали ногами, из-за вас мы троих задавили, а покалечили сколько! -- мне стало казаться, что он издевается. -- Да у вас же не заповедник! И они человека чуть не убили! -- Он сам к ним полез! -- Не знаю, не знаю, майор... признать уголовщиной ЭТО мог бы лишь суд, где судьей сидела бы кошка, и на скамье присяжных -- тоже кошки. Он посмотрел на меня исподлобья, как бы ожидая дальнейших пояснений. -- Хорошо... А вооруженный налет на памятник архитектуры? Столичный ученый, как террорист какой-нибудь, разъезжает туда-сюда с бомбой? -- Не видел никакой бомбы! Он помедлил, потом, наклонившись, пошарил у себя под ногами и выставил передо мной одуванчиков ящик. -- Сделано, в общем, грамотно, -- ворковал он над ящиком, снимая бережно крышку, будто там был старинный фарфор, -- химик все-таки... и часики имелись... если вот эти проволочки соприкоснутся, -- он небрежно поиграл какими-то проводами, -- мои трубки уже больше никто не набьет табаком.