й", кафе "Извините" и "Пайонир" - все это
исчезло с лица земли. Сестра Флореас, моя единственная остававшаяся в живых
сестра, как оказалось, ошиблась относительно своего будущего: бомбы не
пощадили ни женского монастыря Марии Благодатной, ни родильного дома при
нем, и Минни была в числе погибших.
Буммм! Буммм! Не только сестра, друзья, картины и любимые места отдыха
- сами человеческие чувства разлетались на куски. Когда жизнь стоит так
дешево, когда людские головы скачут по площадям, а безголовые тела танцуют
на улицах, как горевать из-за чьей-то безвременной кончины? Как горевать
из-за неизбежности собственной смерти? Каждое зверство сменялось еще большим
зверством; подлинные наркоманы, мы увеличивали и увеличивали дозу. Город
пристрастился к катастрофам, мы все стали бедоголиками, зомби беды, ее
вампирами. Оглушенный и - хоть раз употреблю затасканное слово в его точном
смысле - шокированный, я сделался бесчувствен и богоподобен. Город, каким я
его знал, умирал. Тело, в котором я жил, - тоже. Ну и что? Que sera
sera...*******************
И вот: что должно было случиться, случилось. "Железяка" Сэмми Хазаре,
рядом с которым решительно семенил малыш Дхирендра, вошел в вестибюль
небоскреба Кэшонделивери. У каждого к груди, спине и ногам была прикреплена
взрывчатка. Дхирендра нес два детонатора; Сэмми держал наголо свой ятаган.
Охранники по их виду поняли, что террористы приняли для куража героин,
который тяжко давит им на глаза и заставляет их тела чесаться; все в ужасе
расступились. Сэмми и Дхирен сели в лифт, поднимавший без остановки на
тридцать первый этаж. Начальник службы безопасности позвонил Аврааму Зогойби
и пропищал ему в трубку предупреждение и какие-то слова самооправдания.
Авраам резко оборвал его.
- Эвакуируйте здание, - было последнее, что кто-либо от него услышал.
Обезумевшие люди ринулись из башни на улицу. Шестьдесят секунд спустя
колоссальный атриум на самом верху небоскреба Кэшонделивери взорвался
фейерверком, и на бегущих обрушился дождь стеклянных клинков, протыкавших им
шеи, спины, бедра, пронзавших их мечты, их любовь, их надежды. А после
стеклянных клинков - другие ливни. Многие служащие оказались заперты огнем
внутри здания. Лифты не работали, лестничные пролеты обрушились, возникли
пожары, поползли облака прожорливого черного дыма. Некоторые, отчаявшись,
прыгали в окна и разбивались насмерть.
Наконец на тротуар, как благословение, посыпался Авраамов сад.
Привозная земля, английская подстриженная трава и не наши цветы - крокусы,
желтые нарциссы, розы, штокрозы, незабудки - полетели на отвоеванную у
Бэк-бея твердь; а также иноземные плоды. Целые деревья грациозно взмывали в
небо прежде, чем упасть на землю наподобие гигантских спор. Перья птиц,
какие не водятся в Индии, замечали плывущими в воздухе даже спустя дни.
Перчинки, цельные зерна тмина и кардамона, палочки корицы мешались в
воздухе с привозными растениями и пернатыми и, как пахучий град, выбивали
дробь на мостовых и тротуарах. Авраам всегда держал близко от себя мешки с
кочинскими специями. Порой, оставаясь один, он развязывал горловины мешков и
погружал тоскующие руки в ароматные недра. Фенугрек и нигелла, кориандр и
асафетида сыпались на Бомбей; но больше всего было черного перца, черного
золота Малабара, на котором вечность назад молодой складской управляющий и
пятнадцатилетняя девушка любили друг друга перечной любовью.
x x x
"Сформировать класс, - писал Маколей******************** в 1835 году в
"Заметке об образовании", - ...индийцев по крови и цвету кожи, но англичан
по суждениям, нравственным принципам и интеллекту". Для чего, спросите вы?
О, для того, чтобы стать "посредниками между нами и миллионами, которыми мы
правим". Какую благодарность должны, просто обязаны испытывать лица из этого
класса! Ибо индийские наречия "бедны и грубы", и "одна полка книг из хорошей
европейской библиотеки стоит всей туземной литературы". Столь же
пренебрежительного отзыва удостоились история, естественные науки, медицина,
астрономия, география, религия. "Даже английскому кузнецу было бы зазорно...
вызвало бы смех у девочек в английском пансионе".
Итак, класс "маколеевых ополченцев" должен был ненавидеть все лучшее,
что было в Индии. Нет, Васко ошибся. Мы не были, никогда не были этим
классом. Лучшее находилось внутри нас, и худшее тоже, и одно боролось с
другим внутри нас, как и по всей стране. В некоторых из нас худшее
торжествовало победу, и все же мы могли сказать - и сказать с полным правом,
- что любили лучшее.
Когда мой самолет делал вираж над городом, мне видны были столбы дыма.
Ничто больше не связывало меня с Бомбеем. Это уже не был мой Бомбей,
неповторимый город, город веселой мешанины, город-полукровка. Чему-то пришел
конец (миру, в котором мы жили?), а то, что осталось, было мне чуждо. Я
поймал себя на том, что думаю об Испании - об Иных Краях. Я летел в те
места, откуда мы были изгнаны столетия назад. Не там ли я обрету утраченный
дом, покой, Землю Обетованную? Не там ли ждет меня мой Иерусалим?
- Как думаешь, Джавахарлал?
Но набитый опилками пес безмолвствовал у меня на коленях.
В одном, однако, я был неправ: конец одного из миров не означает конца
всего мира. Надья Вадья, моя бывшая невеста, появилась на телеэкране через
несколько дней после взрывов, когда шрамы поперек ее лица были еще
ярко-багровыми и не позволяли сомневаться в том, что они останутся на всю
жизнь. И все же ее красота была столь трогательна, а храбрость - столь
очевидна, что каким-то образом она выглядела еще привлекательней, чем
прежде. Репортер задавал ей всякие вопросы о случившемся; но вдруг, в некий
необычайный миг она отвернулась от него и заговорила прямо в телекамеру,
обращаясь к сердцу каждого зрителя:
- И вот я спросила себя: Надья Вадья, это что, конец твой настал? Это
что, занавес? И какое-то время я думала - ача, да, это все, халас. Но потом
я спросила себя: Надья Вадья, что это ты говоришь такое? В двадцать три года
сказать, что жизнь кончена, фантуш? Что за пагальпан, что за чушь, Надья
Вадья! Не раскисай, девчонка, поняла? Город будет жить. Поднимутся новые
небоскребы. Настанут лучшие времена. Теперь я каждый день себе это повторяю.
Надья Вадья, будущее зовет. Надо только прислушаться к его зову.
* Кровавые события, связанные с разрушением мечети в Айодхъе, начались
6 декабря 1992 г.
** Вьяса - легендарный древнеиндийский мудрец.
*** Икбал Мухаммад (1873-1938) - индийский мусульманский поэт и
философ.
**** Вальмики - легендарный автор "Рамаяны".
***** Галиб Мирза Асадулла-хан (1797-1869) - индийский поэт, писавший
на фарси и урду.
****** Джаггернаут - статуя Кришны, вывозимая на большой колеснице; в
переносном смысле - неумолимая сила.
******* Юдхиштхира - герой эпоса "Махабхарата", добрый и мудрый царь.
******** Бача-лог - девочки (хиндустани).
********* Слоноподобный бог Ганеша считается сыном бога Шивы и его жены
Парвати.
********** Сабу (1924-1963) - индийский актер. Снялся, среди прочего, в
фильме "Мальчик-слон".
*********** Злорадства (нем.).
************ Шангри-Ла - сказочное место в Тибете, царство вечной
молодости, описанное в романе "Потерянный горизонт" Дж. Хилтона (1900-1954).
************* Видиадхар С. Найпол (род. в 1932 г.) - тринидадский
писатель индийского происхождения, живущий в Англии.
************** "Рамаяна", перевод В. Потаповой.
*************** Гомер, "Илиада", перевод Н. Гнедича.
**************** Л. Кэрролл, "Алиса в Зазеркалье", перевод Д. Г.
Орловской.
***************** Первый в Индии (лат).
****************** Чимабуэ (наст, имя Ченни ди Пепо, ок. 1240-ок. 1302)
- итальянский живописец.
******************* Будь что будет
******************** Томас Бабингтон Маколей (1800- 1859) - английский
историк, публицист и государственный деятель.
Часть четвертая. "ПРОЩАЛЬНЫЙ ВЗДОХ МАВРА"
19
Я решил отправиться в Бененхели, потому что отец сказал мне, что Васко
Миранда, которого я не видел четырнадцать лет - или двадцать восемь, если
считать по моему личному скоростному календарю, - держит там в заточении мою
умершую мать; во всяком случае лучшую часть того, что от нее осталось.
Вероятно, я рассчитывал предъявить свои права на украденные произведения и,
вернув их, поправить что-то в себе самом, пока я еще жив.
Я никогда раньше не летал на самолетах, и, когда мы проходили сквозь
облака - я покинул Бомбей в один из редких облачных дней, - это так
потусторонне напоминало образы загробной жизни в кино, живописи и сказках,
что у меня мурашки побежали по коже. Я что, вхожу в страну мертвых? Я чуть
ли не ожидал увидеть в иллюминатор покоящиеся на пухлом поле кучевых облаков
жемчужные врата и человека с разграфленной надвое бухгалтерской книгой
добрых и злых дел. Меня объяла сонливость, и в первых за всю мою жизнь
заоблачных снах мне привиделось, что я воистину покинул царство живущих.
Может быть, меня уничтожило взрывом, как многих людей и многие места, что я
знал и любил. Когда я проснулся, ощущение, будто я проник за некую завесу,
не исчезло. Приветливая молодая женщина предлагала мне еду и питье. Я не
отказался ни от того, ни от другого. Красное вино "риоха" в миниатюрной
бутылочке оказалось превосходным, но его было слишком мало. Я попросил
принести еще.
- Я чувствую себя так, словно произошел сдвиг во времени, - сказал я
симпатичной стюардессе чуть позже. - Только вот не знаю, в будущее или в
прошлое.
- Многие пассажиры ощущают то же самое, - заверила она меня. - Я им
объясняю, что это не то и не другое. В прошлом и в будущем мы проводим
большую часть нашей жизни. На самом деле в нашем крохотном микрокосме вы
оттого чувствуете себя сбитым с толку, что на несколько часов попали в
настоящее.
Ее звали Эдувихис Рефухио, и она изучала психологию в мадридском
университете Комплутенсе. Некая душевная неугомонность побудила ее прервать
учебу и зажить этой кочевой жизнью, призналась она мне совершенно
непринужденно, присев на несколько минут в пустое кресло рядом со мной и
взяв Джавахарлала к себе на колени.
- Шанхай! Монтевидео! Алис-Спрингс! А знаете ли вы, что место открывает
свои секреты, свои глубочайшие тайны как раз тому, кто попадает в него
только проездом? Точно так же, как можно излить душу перед незнакомцем на
автобусной остановке - или в самолете, - сознаться в таком, что, узнай об
этом хотя бы только намеком живущие рядом с вами, вы сгорели бы со стыда. Ну
до чего милое у вас чучело собачки! У меня, кстати, собралась коллекция
маленьких птичьих чучелок; а из южных морей - настоящая высушенная
человеческая голова. Но если начистоту, я потому летаю, - тут она
наклонилась ко мне совсем близко, - что мне нравится часто менять партнеров,
а в католической стране, как Испания, не слишком разгуляешься.
Даже в этот момент - таково было мое внутреннее смятение, вызванное
полетом, - я не понял, что она предлагает мне свое тело. Ей пришлось сказать
мне об этом прямо.
- У нас тут налажена взаимопомощь, - объяснила она. -Другие стюардессы
постерегут и последят, чтобы нас не обеспокоили.
Она отвела меня в крохотную уборную, где мы совершили очень короткий
половой акт; она добилась оргазма всего лишь за несколько быстрых движений,
я же не достиг его вовсе, поскольку она явно потеряла ко мне всякий интерес,
едва ее потребность была удовлетворена. Я пережил ситуацию пассивно - ибо
пассивность вообще владела мною в этом полете, - и, поправив на себе одежду,
мы стремительно разошлись в разные стороны. Некоторое время спустя мне очень
сильно захотелось поговорить с ней еще, хотя бы только для того, чтобы
получше запечатлеть ее лицо и голос в памяти, где они уже начали блекнуть;
но когда я нажал кнопку со схематическим изображением человека, зажглась
маленькая лампочка и явилась совсем другая женщина.
- Мне нужна Эдувихис, - объяснил я; незнакомая стюардесса нахмурилась.
- Прошу прощения, не поняла. Вы сказали - "риоха"?
В самолете своеобразная акустика, решил я, и, подумав, что, возможно,
произнес ее имя невнятно, я повторил со всей возможной отчетливостью:
- Эдувихис Рефухио, психолог.
- Вам, наверно, это приснилось, сэр, - сказала молодая женщина, странно
улыбнувшись. - Такой стюардессы у нас на борту нет.
Когда я начал настаивать на своем и, возможно, повысил голос,
немедленно появился мужчина с золотыми нашивками, опоясывающими обшлага
кителя.
- А ну-ка тихо-спокойно, - грубо приказал он мне, толкая меня в плечо.
- В вашем-то возрасте, дедуля, да еще с таким уродством! Как не стыдно вам
делать приличным девушкам такие предложения! Вы там у себя в Индии всех
наших европейских женщин шлюхами считаете.
Я был ошеломлен; но, взглянув опять на эту вторую девушку, я увидел,
что она промокает платочком уголки глаз.
- Прошу прощения за беспокойство, - сказал я. - Позвольте мне заверить
вас, что я безоговорочно беру назад все свои требования.
- Так-то оно лучше, - кивнул мужчина в кителе с нашивками. - Поскольку
вы признали свою неправоту, не будем больше говорить об этом.
И он ушел вместе со второй девушкой, которая приняла теперь очень даже
приветливый вид; удаляясь вместе по проходу, оба весело хихикали, и у меня
создалось впечатление, что они смеются надо мной. Не в силах найти
случившемуся разумного объяснения, я вновь провалился в глубокий сон - на
сей раз без сновидений. Эдувихис Рефухио я больше никогда не видел. Я
вообразил, что она - некий фантом воздушных пространств, привлеченный моими
желаниями. Несомненно, подобные гурии во множестве парят здесь над облаками.
И с легкостью проникают сквозь оболочку аэропланов.
Вы видите, что я пришел в диковинное душевное состояние. Привычные мне
местность, язык, люди и обычаи отдалились от меня из-за того лишь, что я сел
в этот воздушный лайнер; а для большинства из нас это четыре якоря души.
Если добавить сюда воздействие, частью отложенное, ужасов последних дней,
будет, может быть, понятно, почему я чувствовал себя так, словно корни моего
"я" выворочены из земли, как у деревьев, выброшенных из Авраамова атриума.
Новый мир, в который я собирался вступить, послал мне загадочное
предостережение, дал предупредительный выстрел. Я должен был помнить, что не
знаю и не понимаю ровно ничего. Меня окружали тайна и одиночество. Но, по
крайней мере, передо мной лежал некий путь; за это можно было уцепиться.
Направление было мне задано, и, продвигаясь вперед со всей отпущенной мне
энергией, я мог надеяться постичь со временем эту ирреальную чужеродность,
чьи шифры были пока что мне недоступны.
В Мадриде я пересел на другой самолет и испытал облегчение из-за того,
что расстался, наконец, с этим странным экипажем. Во время полета на юг на
самолете гораздо меньших размеров я держался очень замкнуто, прижимал к себе
Джавахарлала и на все предложения еды и вина отвечал кратким отрицательным
движением головы. К моменту посадки в Андалусии воспоминание о
трансконтинентальном перелете сильно поблекло. Я больше не мог вызвать в
памяти внешность и голоса троих служащих, которые, как я теперь был уверен,
решили подшутить надо мной, избрав меня из всех пассажиров, без сомнения,
потому, что я летел впервые в жизни, - в этом я, кажется, признался Эдувихис
Рефухио; да, конечно, теперь уже мне определенно помнилось, что я ей это
сказал. Похоже, путешествия по воздуху не столь живительны, как заявляла мне
Эдувихис; тем, кто приговорил себя к томительно-долгим часам измененного,
небесного времени, необходимо иногда внести в свою жизнь элемент развлечения
и эротического возбуждения, и они добиваются этого, разыгрывая таких
простачков, как я. Что ж, пускай! Они преподали мне урок: надо крепко стоять
на земле и осторожно относиться, помня о моей телесной дряхлости, к любым
предложениям сексуальных услуг в порядке благотворительности.
Когда я вышел из второго самолета, меня ослепил яркий солнечный свет и
охватил сильный зной - не тяжелый и влажный "гнилой жар" моего родного
города, а сухой, подхлестывающий зной, гораздо более подходящий для моих
измученных астмой легких. Я увидел цветущие деревья мимозы и холмы в пятнах
оливковых рощ. Между тем ощущение диковинности окружающего не проходило.
Словно я приехал не весь, не целиком или, возможно, приземлился в неверном
месте - почти там, где нужно, но все-таки не там. Я чувствовал
головокружение, чувствовал себя глухим, старым. Издали доносился собачий
лай. У меня болела голова. В своем долгополом кожаном пальто я обильно
потел. Зря я не выпил воды в самолете.
- На отдых? - спросил меня человек в униформе, когда пришла моя
очередь.
-Да.
- Чем интересуетесь? Здесь масса достопримечательностей, вам их
обязательно надо посмотреть.
- Меня интересуют картины моей матери.
- Странно. Что, у вашей матери мало картин там, откуда вы приехали?
- Не "у" нее. Картины ее работы.
- Ничего не понимаю. Где ваша мать? Она здесь? В нашем городе или в
каком-то другом? Вы приехали в гости к родственникам?
- Она умерла. Мы жили врозь, и ее уже нет в живых.
- Смерть матери - ужасная вещь. Ужасная. И теперь вы надеетесь отыскать
ее в чужой стране. Необычно. Скорее всего у вас будет мало времени на
достопримечательности.
- Скорее всего.
- Но вы должны выкроить время. Вы должны увидеть то, чем мы славимся.
Непременно! Вы просто обязаны. Вам понятно?
- Да. Мне понятно.
- А что за собака? Почему собака?
- Это бывший премьер-министр Индии, обратившийся в пса.
- Ничего страшного.
Не зная испанского, я не мог торговаться с таксистами.
- Бененхели, - сказал я первому шоферу, но он покачал головой и пошел
прочь, обильно сплевывая. Второй назвал сумму совершенно запредельную. Я
оказался в краю, где названия вещей и мотивы человеческих поступков были мне
неизвестны. Вселенная была абсурдна. Я не мог сказать ни "собака", ни
"где?", ни "я - человек". К тому же моя голова взбухла, как тесто.
- Бененхели, - вновь произнес я, кинув свой чемодан на сиденье третьего
такси и влезая в кабину с Джавахарлалом под мышкой. Таксист раздвинул рот в
широкой золотозубой улыбке. Тем из зубов, что не были золотыми, была придана
устрашающая треугольная форма. Однако вел он себя достаточно дружелюбно. Он
показал на себя:
- Бивар. - Потом показал на горы. - Бененхели. - Показал на свою
машину. - О'кей, друг. Погнали.
Я понял, что мы оба - граждане мира. Язык, на котором мы можем
изъясняться, - ломаный жаргон из отвратительных американских фильмов.
Городок Бененхели находится в горах Альпухаррас, что ответвляются от
Сьерра-Морены, отделяющей Андалусию от Ла-Манчи. Когда мы поднимались на эти
возвышенности, я видел множество собак, то и дело перебегавших дорогу. Потом
я узнал, что здесь зачастую селились на время иностранцы с семьями и
домашними животными, а потом, непостоянные, как перекати-поле, снимались с
места и уезжали, бросая собак на произвол судьбы. Местность кишела
голодными, сбитыми с толку андалусскими псами. Услышав об этом, я принялся
показывать на них Джавахарлалу.
- Понял, как тебе повезло? - говорил я. - Благодари судьбу. Мы въехали
в город Авельянеду, знаменитый своей трехсотлетней ареной для боя быков, и
шофер Бивар прибавил газу.
- Город ворюг, - объяснил он. - Ничего хорошего.
Следующий населенный пункт назывался Эрасмо - это был городок меньших
размеров, чем Авельянеда, но достаточно крупный, чтобы в нем имелось
внушительных размеров школьное здание с надписью над дверью: "Lectura
-locura". Я попросил шофера перевести, и после некоторых размышлений он
подобрал слова.
- Чтение - "lectura". "Lectura" - чтение, - сказал он гордо.
- A locura?
- Это безумие, друг.
Женщина в черном, закутанная в накидку-ребосо, проводила нас
подозрительным взглядом, когда мы тряслись по булыжной мостовой Эрасмо. На
площади под раскидистым деревом шел какой-то горячий митинг. Повсюду
виднелись плакаты с лозунгами. Я переписал некоторые из них. Я думал, что
это политические воззвания, но на поверку все оказалось куда необычней. "Все
люди неизбежно безумны, так что не быть безумцем означает только страдать
другим видом безумия"*, - гласил один из плакатов. Другой заявлял: "Все в
жизни столь многообразно, столь противоречиво, столь смутно, что мы не можем
быть уверены ни в какой истине". И третий, более сжатый: "Все возможно".
Можно было подумать, что философы из близлежащего университета решили
собраться в селении со столь звучным названием для того, чтобы поделиться
суждениями, в числе прочего, о радикальных, скептических взглядах Блеза
Паскаля, о высказываниях автора "Похвалы глупости" Эразма Роттердамского и о
воззрениях Марсилио Фичино. Ярость и пыл философов были столь велики, что
вокруг них собралась толпа. Жителям Эрасмо нравилось участвовать в жарких
дебатах, принимая ту или другую сторону. - Да, только мироздание значимо! -
Нет, не только! - Да, корова была в поле, когда никто ее не видел! - Нет,
кто-то мог запросто оставить ворота открытыми! - Итак, личность едина, и
человек отвечает за свои поступки! - Все наоборот: мы такие противоречивые
конгломераты, что при ближайшем рассмотрении само понятие личности
утрачивает всякий смысл! -Бог существует! - Бог умер! - Мы можем и, более
того, обязаны говорить с убежденностью о вечности вечных истин, об
абсолютности абсолютов! - Господи, какой бред - в относительном смысле,
конечно! - И в вопросе о том, какую сторону, левую или правую, должен
выбирать джентльмен, когда он надевает трусы, все ведущие авторитеты
склоняются к левому варианту. - Это просто смешно! Хорошо известно, что для
истинного философа годится только правая сторона. - Тупой конец яйца! -
Чушь, дорогой мой! Острый, и только острый! - "Вверх", говорят вам. - Но
совершенно ясно, уважаемый, что единственно возможным корректным
утверждением будет "Вниз". - Ладно, тогда "Вправо". - "Влево!" - "Влево!" -
"Вправо!"...
- Чудной народ в этом городишке, - заметил Бивар, выезжая из Эрасмо.
Согласно моей карте, до Бененхели было уже близко; но когда мы покинули
Эрасмо, дорога вместо того, чтобы идти вверх и вдоль холма, пошла вниз. Со
слов Бивара я понял, что со времен Франко, когда жители Эрасмо стояли за
республику, а обитатели Бененхели - за фалангу, два городка находятся в
состоянии непрекращающейся вражды, вражды столь глубокой, что между ними
даже не была проведена дорога. (Когда Франко умер, жители Эрасмо устроили
празднество, а Бененхели погрузился в глубокий траур, к которому, правда, не
имели отношения жившие там многочисленные "паразиты", или экспатрианты, -
они даже и не знали о случившемся, пока им не начали звонить из-за границы
обеспокоенные друзья.)
Поэтому нам пришлось долго спускаться с холма, на котором стоит Эрасмо,
и столь же долго подниматься на соседний холм. Там, где дорога, шедшая от
Эрасмо, вливалась в гораздо более широкое четырехполосное шоссе, ведущее к
Бененхели, стоял большой и красивый дом, окруженный гранатовыми деревьями и
цветущими кустами жасмина. В воротах неподвижно зависли птички колибри. С
некоторого отдаления доносился приятный стук теннисных мячей. Над аркой
ворот было написано: "Pancho Vialactada Campo de Tenis"**.
- Тот самый Панно, понял? - сказал Бивар, вытянув в ту сторону большой
палец. - Большой-большой человек.
Виалактада, родом из Мексики, был одним из великих игроков времен,
предшествовавших эпохе открытых соревнований; он играл в турнирах
профессионалов вместе с Хоудом, Розуоллом и Гонсалесом и поэтому не имел
доступа к чемпионатам серии "Большой шлем", где ему, несомненно, не было бы
равных. Он был неким прославленным фантомом, витавшим на границе света и
тени в те моменты, когда худшие, чем он, теннисисты вздымали кверху почетные
кубки. Он умер от рака желудка несколько лет назад.
Вот где, выходит, он окончил свой жизненный путь, уча богатых дамочек
подавать и отбивать; тоже своего рода лимб, подумал я. Здесь завершились его
странствия по белу свету; где завершатся мои?
Хотя я слышал стук мячей, на красных грунтовых кортах не видно было ни
одного игрока. Должно быть, есть еще корты вне поля зрения, решил я.
- Кто теперь руководит клубом? - спросил я Бивара; он с жаром закивал,
оскалив в улыбке свои чудовищные зубы.
- Да, конечно, Виалактада, - заверил меня он. - Его ранчо. Он самый.
x x x
Я попробовал представить себе, каким был этот пейзаж во времена наших
далеких предков. Кое-что надо удалить из ландшафта, но не столь уж многое:
дорогу, черный силуэт рекламного быка фирмы "Осборн", глядящего на меня с
высоты, опоры линии электропередачи, столбы телефонной линии, несколько
автомобилей "сеат" и автофургонов "рено". Городок Бененхели полосой белых
стен и красных крыш тянулся над нами вдоль склона холма и выглядел примерно
так же, как должен был выглядеть столетия назад. "Я еврей из Испании, как
философ Маймонид", - сказал я вслух, чтобы проверить, будут ли слова звучать
как правда. Они прозвучали глухо и пусто. Призрак Маймонида рассмеялся надо
мной. "Я как мечеть в Кордове, превращенная в католический храм",
экспериментировал я. "Барочная постройка, торчащая посреди восточной
архитектуры". Это тоже звучало фальшиво. "Я никто и ниоткуда, ни на что не
похожий, всюду неприкаянный". Вот это звучало лучше. Здесь чувствовалась
правда. Все мои узы порвались. Я достиг Антииерусалима: здесь не родина,
здесь дальняя даль. Место, которое не привязывает, а отвязывает.
Я видел затейливое жилище Васко: его красные стены увенчивали
возвышающийся над городком холм. Особенно сильное впечатление производила
высокая-превысокая башня, словно перенесенная сюда из волшебной сказки. На
вершине ее виднелось гигантское гнездо цапли, хоть я и не заметил поблизости
ни одной из этих надменных, величественных птиц. Несомненно, Васко пришлось
основательно подмаслить местные власти, чтобы те позволили ему возвести
здание, столь резко противоречащее приземистым, выбеленным окрестным
строениям. Башня была такой же высоты, как два шпиля местной церкви; Васко
как бы заявлял, что соперничает с самим Господом, и это, среди прочего, как
я потом узнал, восстановило против него многих жителей городка. Я велел
Бивару везти меня к "малой Альгамбре", и он покатил по извилистым улочкам,
которые были совершенно пусты - вероятно, из-за сиесты. В ушах у меня,
однако, стоял шум машин и пешеходов - возгласы, гудки, скрип тормозов. За
каждым углом я ожидал увидеть толпу людей, или транспортную пробку, или то и
другое вместе. Но каким-то образом мы все время объезжали эту часть городка.
Стало ясно, что мы заблудились. Когда мы в третий раз проехали мимо бара "Ла
гобернадора", я решил отпустить такси и продолжить путь пешком, несмотря на
усталость и звенящую боль в голове, вызванную сменой часовых поясов. Шофер
был недоволен бесцеремонностью моего расставания с ним. К тому же, не зная
местных обычаев и цен на услуги, я, возможно, недодал ему чаевых.
- Чтоб вам никогда не найти то, что вы ищете, - крикнул он мне вслед на
безупречном английском, сделав "рожки" мизинцем и указательным пальцем левой
руки. - Чтоб вам на тысячу и одну ночь потеряться в этом дьявольском
лабиринте, в этом городе проклятых!
Я вошел в "Ла гобернадору" спросить дорогу. Мои глаза, которые я все
время щурил из-за режущего, как бритва, света, отражаемого белыми стенами
Бененхели, не сразу привыкли к полутьме бара. Бармен в белом фартуке
протирал стакан. В дальнем конце длинного и узкого помещения виднелось
несколько старческих силуэтов.
- По-английски кто-нибудь здесь говорит? - спросил я. Тишина - словно я
не задал никакого вопроса.
- Прошу прощения, - сказал я, подходя к человеку за стойкой. Он
посмотрел словно сквозь меня и отвернулся. Я что, стал невидимкой? Ну нет, я
же был вполне видим сварливому Бивару, я и особенно мой кошелек. В
раздражении я протянул руку через стойку и хлопнул бармена по плечу.
- Дом сеньора Миранды, - произнес я раздельно. - Как пройти?
Пузатый бармен, щеголявший белой рубашкой, зеленой жилеткой и
зачесанными назад черными прилизанными волосами, издал короткий стон -
презрения? лени? отвращения? - и вышел из-за стойки. Подойдя к двери, он
показал рукой вперед. Теперь я увидел прямо против входа в бар узкий проулок
между двумя домами, а в дальнем его конце - множество людей, быстро снующих
туда-сюда. Должно быть, это и есть толпа, шум которой я слышал; но как же я
раньше не заметил этот проулок? Да, явно мое состояние еще хуже, чем мне
казалось.
Чувствуя, как чемодан становится все тяжелее и тяжелее, волоча за собой
на поводке Джавахарлала (его колеса стучали и подскакивали на булыжной
мостовой), я миновал короткий проулок и оказался в совершенно неиспанском
месте, на "пешеходной" улице, полной иностранцев - либо пожилых и безупречно
одетых, составлявших большинство, либо молодых, рассчитанно-неряшливых по
последней моде, -которые явно не проявляли интереса к сиесте и другим
местным обычаям. По обеим сторонам улицы, которая, как мне предстояло
узнать, получила у местных жителей название "улица паразитов", в большом
количестве виднелись дорогие бутики - "Гуччи", "Гермес", "Акуаскьютум",
"Карден", "Палома Пикассо" - и разнообразные питательные точки, от лотков со
"скандинавскими тефтелями" до "Чикаго риб шэк" под звездно-полосатым флагом.
Я стоял посреди толпы, которая текла мимо в обоих направлениях, не обращая
на меня ни малейшего внимания на манер скорее столичных жителей, нежели
провинциалов. Я слышал обрывки разговоров на английском, американском,
французском, немецком, шведском, датском и то ли нидерландском, то ли
африкаанс. Но эти люди не были туристами - они шли без фотоаппаратов, и по
их поведению чувствовалось, что они тут живут. Эта денатурированная часть
Бененхели стала их землей. Среди них мне не попалось ни одного испанца.
"Может быть, эти экспатрианты - новые мавры, - подумал я. - И что я такое, в
конце концов, как не один из них, приехавший искать то, что имеет значение
для одного меня, и понимающий, что мне, может быть, суждено окончить тут
жизнь? А может быть, на другой улице местные готовят новую реконкисту, и
кончится тем, что нас, как наших предшественников, заставят погрузиться на
корабли в кадисском порту?"
- Заметили, что, хотя улица полным-полна народу, глаза у них у всех
пустые? - спросил чей-то голос у меня над плечом. - Возможно, вам трудно
проникнуться жалостью к этим потерянным душам в ботинках из крокодиловой
кожи и спортивных рубашках с крокодилами на груди, но поверьте мне -здесь
требуется именно сострадание. Простите им их прегрешения - ведь эти
кровососы уже пребывают в аду.
Слова эти произнес высокий седовласый джентльмен в кремовом полотняном
костюме и с неизменно язвительным выражением лица. Но первым, на что я
обратил внимание, был его огромный язык, который, казалось, не помещался во
рту. Этим языком он беспрестанно облизывал себе губы с неприятно-насмешливым
видом. У него были красивые мерцающие голубые глаза, отнюдь не пустые;
воистину они казались до предела насыщенными всяческим недобрым знанием.
- У вас утомленный вид, сэр, - произнес он церемонно. -Позвольте мне
угостить вас кофе и стать, если вы того захотите, вашим собеседником и
провожатым.
Его звали Готфрид Хельзинг, он знал двенадцать языков -"пресловутую
дюжину", сказал он беззаботно, словно это были устрицы, - и хотя он обладал
манерами немецкого аристократа, от меня не укрылось, что у него не было
средств отдать свой костюм в чистку, в которой тот явно нуждался. Усталый, я
принял его приглашение.
- Как простить жизнь, в которой громадные машины наличного бытия с
такой безжалостной силой перемалывают души сущих? - спросил он беспечным
тоном, когда мы уселись за столик кафе, защищенный от солнца
навесом-зонтиком, с двумя чашками крепкого кофе и двумя рюмками виски
"фундадор". - Как простить мир, в котором красота только маскирует уродство,
в котором доброта только прикрывает жестокость; который создает иллюзию
непрерывности, слитности наподобие чередования дня и ночи, тогда как в
действительности жизнь есть цепочка жесточайших разрывов, обрушивающихся на
наши беззащитные головы, как топор дровосека?
- Прошу прощения, сэр, - сказал я, тщательно подбирая слова, чтобы не
обидеть его. - Я вижу, что вы человек, склонный к размышлениям и обобщениям,
но у меня позади долгое путешествие, и оно еще не окончено; я не могу
позволить себе роскошь трепаться о том о сем...
И вновь я испытал ощущение несуществования. Хельзинг просто-напросто
продолжал говорить, словно не слышал ни слова из того, что я произнес.
- Видите этого человека? - спросил он, показывая на старика неожиданно
испанского вида, который пил пиво в баре на другой стороне улицы. - Он был
раньше мэром Бененхели. Во время гражданской войны он, однако, встал на
сторону республиканцев, как жители Эрасмо - слыхали про Эрасмо? - Он не стал
дожидаться моего ответа. - После войны людей, подобных ему, - видных
граждан, которые были против Франко, - загнали кого в школу в Эрасмо, кого
на бычью арену в Авельянеде, и расстреляли. А он решил спрятаться. В его
доме был маленький альков за шкафом, там он проводил день. Поздно вечером,
когда его жена закрывала ставни, он выходил из алькова. Посвящены в эту
тайну были только его жена, дочь и брат. Жена ходила покупать еду вниз, к
подножью холма, поэтому соседи не видели, что она берет на двоих. Они не
могли спать друг с другом, потому что, будучи ревностными католиками, не
признавали контрацептивы, а последствия ее беременности были бы роковыми для
них обоих. Так они жили тридцать лет, до всеобщей амнистии.
- Тридцать лет скрываться! - воскликнул я, захваченный его рассказом
вопреки усталости. - Какая это, наверно, была мука!
- Пустяки по сравнению с тем, что началось, когда он вышел, - сказал
Хельзинг. - Потому что к тому времени его любимый Бененхели уже стал
заповедником всяческого международного отребья; к тому же те в его
поколении, кто остался жив, сплошь были фалангисты и не желали знаться со
старым противником. Его жена умерла от гриппа, брат -от рака, дочь вышла
замуж и уехала в Севилью. В конце концов все, что ему осталось, - это сидеть
здесь, в логове паразитов, потому что для него не нашлось места среди его
народа. Так он превратился в иностранца без корней, подобного этой публике.
Вот какую он получил награду за верность принципам.
Используя краткую паузу в монологе Хельзинга, когда он задумался о
жизни мэра, я вклинился и спросил, как пройти к дому Васко Миранды. Он
посмотрел на меня с легким удивлением, как будто не совсем понял, о чем я
спрашиваю, затем небрежно, словно отмахиваясь, пожал плечами и вновь
заговорил о своем.
- Примерно так же был вознагражден и я, - рассказывал он. - Я покинул
родину, когда нацисты пришли к власти, и немало лет провел в путешествиях по
Южной Америке. Я по профессии фотограф. В Боливии я сделал книгу,
показывающую ужасы оловянных рудников. В Аргентине я фотографировал Эву
Перон***, один раз живую, другой раз в гробу. Я ни разу не приезжал в
Германию, потому что тяжело переживал осквернение национальной культуры тем,
что там произошло. Я ощущал отсутствие евреев как громадную потерю, хоть сам
я и не еврей.
- Я наполовину еврей, - сказал я по-дурацки. Хельзинг не обратил на мои
слова никакого внимания.
- Позднее, в стесненных денежных обстоятельствах, я приехал в
Бененхели, потому что здесь я могу прожить на мою маленькую пенсию. И когда
паразиты узнали, что я немец и жил в Южной Америке, они начали называть меня
нацистом. Кличку такую дали. Так что в награду за жизнь, проведенную в
противостоянии определенным бесчеловечным идеям, мне под старость нацепили
их на грудь, как ярлык. Я больше не разговариваю с паразитами. Я больше ни с
кем не разговариваю. Какое редкое удовольствие для меня, сэр, получить в
вашем лице собеседника! Здешние старики - это в прошлом мерзавцы среднего
пошиба со всего света: второразрядные мафиозные боссы и погромщики,
третьеразрядные расисты. Женщины все из тех, что млеют от грубой силы и
сбиты с панталыку приходом демократии. Молодежь - сплошь мусор: наркоманы,
бездельники, плагиаторы, шлюхи. Они все давно уже мертвы, и старые, и
молодые, но поскольку им исправно идут пенсии и содержание, они отказываются
ложиться в могилы. Вместо этого они ходят туда-сюда по этой улице, едят,
пьют и сплетничают об отвратительных мелочах своей жизни. Вы обратили
внимание, что здесь нигде нет зеркал? Если бы они были, ни одна из этих
пленных теней не отразилась бы в них. Когда я понял, что это их ад в такой
же степени, в какой они - мой ад, я научился их жалеть. Вот вам Бененхели,
где я живу.
- А Миранда... - вновь предпринял я робкую попытку, рассудив, что лучше
мне не рассказывать Хельзингу слишком много о моей жизни, полной
нравственных компромиссов.
- У вас нет ни малейшего шанса встретиться когда-либо с сеньором Васко
Мирандой, самым знаменитым и самым отвратительным из здешних жителей, -
сказал Хельзинг с мягкой улыбкой. - Я надеялся, что вы поймете намек,
который содержался в моем нежелании отвечать на ваши настойчивые расспросы,
но раз вы его не поняли, скажу прямо: вам ничего здесь не светит. Как сказал
бы Дон-Кихот, вы ищете птенцов нынешнего года в прошлогодних гнездах.
Миранда месяцами не видит никого вообще, даже собственных слуг. Недавно
какая-то женщина им интересовалась - симпатичная маленькая штучка! - но
ничего не добилась и отбыла в неизвестном направлении. Говорят...
- Что за женщина? - перебил я. - Когда, давно? Откуда вы знаете, что
она к нему не попала?
- Женщина как женщина, - ответил он, облизывая губы. - Давно? Нет,
недавно. Какое-то время назад. А не попала потому, что никто не попадает. Вы
слушаете или нет? Говорят, что все в этом доме застыло - абсолютно все. Часы
там заводят, но время все равно не идет. Большая башня уже годы как заперта.
Никто туда не поднимается кроме, разве что, самого хозяина, старого идиота.
Говорят, пыль в комнатах башни доходит до колен, потому что он не разрешает
слугам там убирать. Говорят, целое крыло этого огромного дворца заросло
креозотовым кустарником, la gobernadora. Говорят...
- Какая мне разница, что говорят? - крикнул я, решив, что пора
поставить себя потверже. - Мне необходимо с ним повидаться. Сейчас позвоню
ему из кафе.
- Не говорите глупостей, - сказал Хельзинг. - Уже годы прошли, как он
обрезал телефон.
x x x
Каким-то образом вдруг рядом со мной возникли две миловидные испанки
лет сорока в белых передниках поверх черных платьев.
- Мы невольно услышали ваш разговор, - сказала первая из официанток на
прекрасном английском. - И, если вы простите нам наше вторжение, я должна
отметить, что этот нацист искажает факты. Обе телефонные линии у Васко
работают, к одной подключен автоответчик, к другой -факс, правда, хозяин
никогда не отвечает на сообщения. К сожалению, владелец этого кафе, скупой
датчанин Оле, не позволяет посетителям пользоваться телефоном, что бы ни
случилось.
- Ведьмы! Вампирши! - закричал Хельзинг, внезапно разъярившись. - Обеим
надо кол в сердце забить!
- Вам действительно не стоит больше терять время на разговор с этим
старым аферистом и кретином, - сказала вторая официантка, чей английский
звучал еще лучше, чем у напарницы, и чье лицо выглядело чуть более
утонченным. - Его тут все знают как злобного, извращенного выдумщика, как
закоренелого фашиста, прикидывающегося теперь противником фашизма, как
грубого бабни