али: -- Что вы делаете для антирелигиозной пропа-ганды? И он на это ответил: -- Как я могу что-нибудь делать, если я в Бога верую? За эти слова Фаворскому ничего не было, а того, кто спрашивал,-- посадили. Почему же других мучают за веру, а Фаворскому можно? Потому что Фаворского, как и меня, Бог любит. ...а Веда мученица и трусиха за то, что Бог создал ее для любви, а она полной любви предпочла полулюбовь. За то вот и мучится, и все ждет ее. Ее пожалеть надо, помочь, приласкать, а никак не ругать и не сердиться на нее, бедную... Это ведь она из плена вырвалась! Нет, нет, надо терпеть -- хорошая она. Буду любить, пусть не как хочется, ради счастья -- и с тоской можно лю-бить. В каком глупом положении должен быть тот, о ком она подумала: "не он ли?" Приходят несовершенные и уходят как от русалки. Единственное средство для такого, это убедить ее, что, конечно же, он -- не Он. Но что и не Он -- тоже неплохо, если от него приходит ласковое внимание и уход. Только такой Берендей и нужен. Она столько перебрала причин моих провалов, из которых будто бы ей надо меня вытаскивать ("ох, трудно с вами!"), но самое главное забыла: при всех кипучих переживаниях я ведь пишу, заканчиваю труд-ную вещь, и чувство, которым пишется, совсем проти-воположно тому, которое относится к ней. Происходит борьба за свое одиночество. А когда художник бывает освобожден, то отношение к другу становится внеш-ним. Тогда пишешь ей честно от ума, хоть кажется, что сделал ей самое хорошее. Вскоре, когда кончишь пи-сать и опять захочется друга, как лучом света осветит "умную глупость" написанного, но бывает поздно, стыд охватывает, страх, что уйдет. И она приходит и начина-ет "вытаскивать". Писать -- значит, прежде всего, отдаваться цели-ком, в полном смысле душой и телом, выражая "да будет воля Твоя". И когда найдешь, таким образом, точку равновесия, тогда-то начинается воля моя. Все делается обыкновенно, привычно, ежедневно, как у ве-рующих молитва. Теперь же я не могу сделать это сразу: я несколько раз повторяю молитву: "да будет воля Твоя, а потом моя", меня перебивает воля дру-гая,с большой радостью бросил бы работу на время, а бросить нельзя: все расползается и журнал тере-бит. Какая-то сила влечет меня в сторону от себя самого, своего художества... Было бы совершенной глупостью думать, что все сводится к греховному влечению куда-то в сторону... Все, понятно, есть,вплоть до самого простого, но главное -- в стремлении к большей уве-ренности, к большей прочности, чем какое получается у меня в одиночестве. ...А электричество в туче все больше и больше скопляется. Я должен строго проверить, не та ли это сила, которая личного человека уводит на общий путь: вместо пути, по которому приходится все лично прокла-дывать, путь, где все готово, где все идут... Сила, которая увела и Гоголя, и Толстого от их художества, и эти гении стали как все... Но самому уйти уже нельзя назад, и отказаться от нее ради своего художества, покоя, привычек -- стано-вится все больше и больше невозможно. 19 февраля. Весенний солнечный луч ведь из хлама же выводит жизнь существа! Так вот, и ко мне весна пришла, и сколько нужно греть лучом мой залежалый хлам, чтобы из него вышла зеленая трава! На этом мы и порешили, что все мои эти муки, подозрения -- все хлам! И как вот не видишь самого-то себя: все думалось, что я как ребенок чистый и готовый на жертву и лю-бовь. Так был уверен в том, так уверили меня и мои читатели: "царь Берендей"! И когда стал проверять -- не Берендей, а человек из подполья какой-то. Но Милостивая пришла, и помиловала, и погрози-лась, что если так все и будет проходить в сценах, то придет такой день, когда она и не помилует. Все мои тайные и хитрые какие-то купеческие домыслы и разные надумки от "большого ума", все это она возвращает мне и прямо показывает. Можно бы умереть от стыда, получив такие подарки, но в то время как я получаю эти щелчки и просто вижу, какой я ду-рак, она в моих глазах становится такой большой, такой любимой, что все обращается в радость, и такую, какой в жизни я не знавал. Гигиена любви состоит в том, чтобы не смотреть на друга никогда со стороны и никогда не судить о нем с кем-то другим... Какая же глупая голова! Как не мог я сразу понять, что о своем и еще таком бесконечно дорогом человеке думать можно только впрямую, а не забегать мыслями со стороны, не подсматривать. До сих пор, пока я был в расплохе и не мог понять этих естественных правил, мне кажется теперь, в то время не было у меня ни мыла, ни полотенца и я ходил неумытым. Коли думать о ней, гляди ей прямо в лицо, а не как-нибудь со стороны или "по поводу", то поэзия во мне прямо ручьем бежит. Тогда кажется, будто любовь и поэзия два названия одного и того же источника. Но это не совсем верно: поэзия не может заменить всю любовь и только вытекает из нее, как из озера ручей. Люблю -- это же и значит магия, обращенная ко времени: "Мгновение, остановись!" Вот было, она, не тратя слов, опустила на грудь ко мне свою голову, и я, целуя каштановые волосы с отчетливыми в электриче-стве сединками, смутно думал: "Ничего, ничего, моя милая, теперь уже больше не будет этих сединок, это пришли они от горя. А теперь мы встретились, и все кончено, теперь они, проклятые, не станут показы-ваться". Как будто во мне самом заключалась сила, чтобы остановить мгновение и не дать расти седым волосам. Или я это вечность мгновения почувствовал, ту веч-ность, где нет нашего суетного движения. Или в этот миг моей настоящей любви зарождалось во мне чувство бессмертия... Заруби же себе на носу, Михаил, что ни думать тут не надо много, ни догадываться, а единственно -- быть всегда уверенным, что желанье всей твоей жизни ис-полнилось, что это именно и пришла та самая, кого ты ждал. Долой, Михаил, все мученья, все сомнения! Покупай хороших каленых орехов, и отправляйтесь вместе в кино. 21 февраля. Приносила карточки родителей: понял отца, мать -- нет. Вечером ходил к ее старушке знако-миться. Душе было почему-то тесно. А когда вышли с В. к трамваю, то через шубу почувствовал дрожь всего ее тела, как будто все тело ее вскипело или газировалось, как шипучая вода. Может быть, это было и от усталости, а может быть, и от напряжения, которое она переживала во время моей беседы, и я, может быть, вел себя не так, как ей хотелось. Но я не мог себя иначе вести: мне ведь нужно было привлечь сердце старушки. Болото Аксюша ездила в Загорск и объявила нам, что переходит на ту сторону. Веда вошла серьезная, напряженная, внутри взвол-нованная, извне окаменелая, села на стул и сказала: -- Вы дурачок! И повторила: -- Совершенно глупый, наивный человек! После первого ошеломления, услыхав "наивный", я спохватился: -- А может быть, вам это нравится, что я такой дурак и не умный? -- Очень нравится,-- ответила она,-- но только не понимаю, как же вы так долго могли жить на свете с такой глупостью? -- А дуракам счастье! -- ответил я. 22 февраля. -- Все что-то делают! -- А разве это не дело складывать две жизни в одну? Аксюша думает так: если эти отношения с В. есть духовная любовь, то почему же и она тоже не Она, почему перед нею закрываются двери? Вчера я прочел выбранные рукой Веды места из моих дневников Р. В-чу в присутствии Аксюши. Очень ей понравилось. И я ей сказал: -- Это выбрала В.Ты бы ведь не могла этого сделать? -- Нет. -- Ну вот! Но я сжульничал: отношения мои с В. не духовные в смысле Аксюши или, вернее, не только духовные. Мы в этих отношениях допускаем все, лишь бы мы, странники жизни, продвигались дальше по пути, на котором сходятся отдельные тропинки в одну. Разница с Аксюшиной верой у нас в том, что мы сами участвуем в созидании жизни, она же выполняет готовую и распи-санную по правилам жизнь. И та же самая цель, а пути разные: наш путь рискованный, у нее -- верный. Ей легче: она молится готовыми молитвами, мы же и молитвы свои сами должны создавать... Самое же главное, что у нас рели-гия Начала жизни, у нее -- религия конца. Недаром и профессия ее такая: стегать ватные стариковские одеяла и читать по ночам у покойников. Вчера взял тетрадь дневника с отметками В. цвет-ным карандашом. Я ли это был, когда упрекал ее за эти отметки? По отметкам я читал написанные мною от-рывки и сам удивлялся, как это я мог написать так хорошо. Мне казалось это чтение таким интересным, что и на всю ночь хватило бы бодрости читать. Но вы-шло так, что, когда отметки кончились, и не осталось никакой надежды увидать на моих страницах руку друга, вдруг такая скука меня охватила от себя одного, что я лег в девять часов и заснул так основательно, что проснулся лишь утром в пять часов. Как ни чудесно это чувство, но бывает и страшновато перед неизведанным. В любви, как и в поэзии, есть хозяйство, вот и думаешь, как бы не сделать в этом хозяйстве ошибку, соблюсти меру. Эта тревога, на-верное, происходит оттого, что мы в этом чувстве не дошли до чего-то неопровержимого, после чего... За ужином я увидал ее не такую, как всегда, стал в нее вглядываться и вспоминать, кого я в ней вижу ясно. И вдруг вспомнил: -- Джиоконда! -- А что это -- лукавство? -- спросила она. -- Нет,-- говорю,-- это своя мысль. -- Верно! -- сказала она,-- у Джиоконды не лукав-ство в лице, а именно своя мысль. Но я сейчас хочу сказать о лукавстве: с вами у меня это бывает очень редко, с вами я бываю почти всегда -- с вами. -- Меня,-- сказал я,-- огорчает это ваше "почти". Я думал, у вас со мной никогда не бывает лукавства. -- Вы не понимаете,-- ответила она,-- как вы мно-го хотите от женщины! Но я вам скажу, что в последние дни я над собой работаю: я хочу прийти к решению в отношении вас навсегда расстаться с женским лукав-ством. Я человека в ней нахожу такого, какого я впер-вые увидал и открыл. И оттого, когда смотрю в ее лицо, то мне бывает очень хорошо: смотришь и не насмот-ришься. Мне захотелось тоже поднести ей от себя какой-нибудь дар, и я сказал ей, что скоро настанет голодное время, и тогда я ей отдам свой последний кусок хлеба. Она даже бровью своей не повела: -- Последний кусок хлеба? Мне казалось -- так много, а ей было так мало: "хлеба?" Разве тут докажешь что-нибудь хлебом? И я понял, и стал выше, и начал любить высоту. Она готова любить меня, но ждет в себе решительно-го слова. Намекнула мне, что ее смущают мои воз-можности, то есть мое положение, имя, даже и обста-новка, квартира и, особенно... люстра. Эта прекрасная "люстра" вообще у нас стала симво-лом соблазняющего благополучия. Настоящим писателем я стал только теперь, потому что я впервые узнал, для чего я писал. Другие писатели пишут для славы, я писал для любви. Моя любовь к ней есть во мне такое лучшее, какое я в себе и не знал. Я даже в романах о такой любви не читал, о существовании такой женщины не подозревал. Меня поразило сегодня, что все, перечитанное ею в дневниках, она так помнит, будто сама пережила. Я ей высказал это, а она мне: -- Вижу, как всякую мелочь вы во мне хотите возвеличить. Спрашивает:  Любите? Отвечаю: -- Люблю!  Знаю,-- говорит,-- что любите. Это больше, чем я заслужила. А я вам сказать так не могу. Со мной происходит небывалое, и нет человека, кто мне был бы так близок и кому бы я так открывалась, как вам. Но я все-таки не могу так сказать: "Люблю". Ведь у меня долги! А если я люблю, то долги тем самым оплачены и отпадают. Сейчас -- я вся еще в долгах. Значит -- не люблю? -- закончила она нерешительно вопросом. Беда с Аксюшей: влюблена! Очень, очень ее жалею, но, слава Богу, В. помогла ее успокоить. И к этому в тот же день еще Клавдия Борисовна звонит -- хочет возвратиться и работать у меня. Не хватает Павловны -- вот болото! У Аксюши любовь на высокой снежной горе, а они там внизу -- и тоже называют это любовью. И она сходит к ним в долину, она идет к ним, и они ее встреча-ют словами: "люблю -- люблю!" И Аксюша плачет. Так бывает, снег от тепла ручьями в долину бежит и журчит, а у женщины это любовь ее расходится сле-зами. Ей Аксюша никогда любовь ко мне не простит. Аксюша теперь думает, что сберегла себя из-за Павлов-ны. Тогда из-за чего же она, Аксюша, береглась? Вот за свою ошибку она и не простит В. И тоже Клавдия Бори-совна никогда не простит В. за то, что сама упустила. А уж если сорвется Павловна -- и все это на В.! Она встретила своего друга Птицына, рассказала ему о наших отношениях и предстоящих трудностях. На это он сказал ей о трудностях, что это хорошо: "Трудности покажут, настоящий ли он, ваш М. М., человек". Неужели теперь из всего моего хаоса сложится настоящий человек? Есть ли он во мне?.. Вот этого-то она и боится, и ей временами так трудно! Доведу любовь свою до конца и найду в конце ее начало бесконечной любви переходящих друг в друга людей. Пусть наши потомки знают, какие родники таились в эту эпоху под скалами зла и насилия. Это и есть дело современного писателя... 24 февраля. Если б не умер Олег, то она вывела бы его в жизнь и для того применила бы силу женского лукавства. (Это мой домысел.) Мне же она хочет обя-заться этим лукавством никогда в отношении меня не пользоваться. Я этот подарок принял с радостью, потому что свое чувство должно быть совершенно свободным... Отсут-ствие посторонней силы (лукавства) расширяет грани-цы возможностей своего "люблю". 25 февраля. Есть в человеке момент бескорыстия, когда открывается в любви неведомая сила, и с этой силой какой-то страсти бесстрастной почти всегда всего добиваются от возлюбленной. В наше время богиню Венеру оплевали и ее именем называют гнуснейшие вещи. Раз допущено и в самой ничтожной доле между нами то, о чем не пишут, то мысленно можно допустить, что как-нибудь случится и дойдет до конца. И не заре-кайся! Не заре-кайся! И пусть!.. Но при одном непре-менном условии: нужно, чтобы она оставалась и после этого неизменно прекрасной невестой моей, какую ждал я всю жизнь, стоя голыми ногами на раскаленном железе, какую встретил и какую хочу сохранить в себе до конца. Тогда можно все допускать, но не думать, не достигать. И первое -- самое первое: не по себе рав-няться, а по ней... Надо быть более осторожным и больше беречь сено от огня. Для того беречь, что-бы больше, больше, больше было у нас неодетой весны. Это был не стыд, а мужская оторопь перед тем, как надо разбудить спящую красавицу. Все происходит так, будто мы были на горной высоте и постепенно в течение месяца спускались в долину. И когда мы сошли в долину, где уже все цвело, ни малейших укоров совести у нас не было. Вокруг все было прекрасно, а прошлое -- это снежные вершины -- они сияли над нами! И по всему было похоже, как они переходили от весны света к воде и потом неодетый лес одевался. Неужели в любви моей к женщине всю жизнь была у меня одна только неодетая весна? Запрещенная комната То ли голова у меня болела, то ли она мудрит или умалчивает о чем-то по своему праву... В душе стало темнеть, и все нажитое прекрасное закрылось, и связь моя потерялась до того, хоть плачь! С упреком в душе я обращался к ней в молчаньи: -- Как, милая, ты не можешь понять, что я не святой, как Олег, я как всякий человек -- дай ему тысячу комнат и запрети только одну -- и он непре-менно идет в запрещенную. Что же мне делать теперь, как дальше жить при запрещенной комнате? Путь Олега был отойти, отречься. И этим все кончилось: она осталась в суете жизни, он погрузился в творчество и умер святым. -- А вы,-- спросила она,-- как бы вы поступили? Я молчал. Но не я ли сам тогда подошел, когда она работала, и сказал так простосердечно: -- Мне же ни-чего от вас не нужно, будьте сами по себе, я -- сам по себе, и мы будем просто счастливы только потому, что двое вместе. А женщина в существе своем высшем только и ждет этого, и так понятно, что мои слова привлекли ее, и странно, через это именно продвинулось сближение до запрещенной комнаты. Так неужели же мне предстоит признать себя слабее Олега и уступить мертвому господство, а себе быть "при ней" и повторять судьбу ее несчастного мужа? Нет! Я чувствую в себе всякую силу и только не знаю, как вернее ее применить. У меня и теперь возни-кает сомнение в правильности пути Олега: не слабость ли это, просто уйти от соблазна? Не сильнее ли тот, кто должен взять, значит, подвергнуться величайшему риску, значит, выпить весь горький сосуд и в то же время звезду сохранить? И ты, Михаил, не думай, что обойдешь вопрос и спасешься работой... "Вот я, бери, если хочешь, но только уж я посмотрю на тебя и тебя проверю насквозь и узнаю, какой ты настоящий..." Что "люблю" -- это, несомненно, это заключено в образе. Можешь беситься, проклинать, бить, и не убежишь. Образ будет везде с тобой. Значит, люблю -- это твердо. А дальше, как второй этаж этого "люб-лю",-- бескорыстие, совершенная преданность и растворяемое в смирении эгоистическое самолюбие. Надо в этом положении добиваться бескорыстия, точно так же, как я писал "Жень-шень": был в унижении газетных нападок,писал с коптилкой -- отняли у пи-сателя электричество, а у соседа, слесаря-пьяницы, оно горело. Писал, не надеялся даже на признание, подавляя мысль об уходе из жизни. И написал! ...Если бы от нее осталась только душа, которую бы можно носить с собой в замшевом мешочке около сер-дца, то как бы я был счастлив, как бы я эту душу любил, и берег, и советовался с нею, и шутил... Буду ждать. И будь спокоен, Михаил, ты это выдержишь. Мне встретился сегодня на улице писатель из новичков, совсем необразованный, как теперь это быва-ет, и растрачивающий золотой багаж своей наивности на общее дело своего писательства. С возникновением новых требований к литературе дела его пошатнулись, бедный вовсе замаялся в поисках заработка, встретил меня как собачка с разинутым ртом -- и язык на виду. -- Здравствуйте, мой друг,-- сказал я ему,-- по-глядите, какое сегодня небо прекрасное! Он стиснул рот, поглядел острым глазом на небо, потом опомнился и вернулся к своей поэтической дет-скости глаз и легкомыслию. -- Представьте себе,-- сказал он,-- я до того заму-чился, что всю неделю неба не видал. Вы сказали: "небо!" -- и я вернулся к себе. Меня тоже удивили эти слова несчастного поэта о том, что в делах можно небо забыть и что так вообще можно людей разделить на тех, кто смотрит постоянно на небо, кто иногда поглядывает, и кто никогда на него не обращает никакого внимания. Олег смотрел только на небо и верен небу остался. А Пушкин проглотил весь сосуд и получил рану в жи-вот. Со смертельной раной лежал Пушкин, у него пуля была в животе, которая есгь у каждого человека, у зве-ря--у всех. А души такой, как у Пушкина, ни у кого не было, потому что в "животе" его все было испытано. Но Олег ушел на небо, не испытав пути; Олег вышел в святые, а Пушкин остался язычником. -- Ну, как же, Михаил,-- спросил я себя,-- с Оле-гом идти или с Пушкиным? Вопрос канул куда-то в душевную щель для пере-варки, и мысль вернулась к несчастному поэту с поте-рянным небом. Весь смысл внутренних наших бесед, догадок в том, что жизнь есть роман. И это говорят люди, в совокупно-сти имеющие более 100 лет, и говорят в то время, когда вокруг везде кипит война и только урывками можно бывает добыть себе кое-какое пропитание. Никогда не была так ясна сущность жизни, как борьба с Кащеем. Никогда в жизни моей не было такой яркой схватки с Кащеем за роман -- за жизнь. И она это знает, но только все еще не уверена во мне, все спрашивает, допытывается, правда ли я ее полюбил не на жизнь, а на смерть. Никогда в жизни не было мне такого испытания: это карта на всего человека. 27 февраля. И опять, как только я увидал ее, так мгновенно исчезла запрещенная комната -- куда что девалось! Так при первых солнечных лучах исчезают ночные кошмары. Целуя ее, я сказал: -- Вы не сомневаетесь больше в том, что я вас люблю? -- Не сомневаюсь. -- И я не сомневаюсь, что вы меня тоже немного любите. -- Люблю. Я очень обрадовался. -- Неужели это правда? -- Правда: я скучаю без вас. И поцеловала в самые губы. После нее остался у меня голубь в груди, с ним я и уснул. Ночью проснулся: голубь трепещет. Утром встал -- все голубь! ...Близко к любви было в молодости -- две недели поцелуев -- и навеки... Так никогда любви в жизни у меня и не было, и вся любовь моя перешла в поэзию, всего меня обволокла поэзия и закрыла в уединении. Я почти ребенок, почти целомудренный. И сам этого не знал, удовлетворяясь разрядкой смертельной тоски или опьяняясь радостью. И еще прошло бы, может быть, немного времени, и я бы умер, не познав вовсе силы, которая движет всеми мирами. Мне казалось тогда, что взамен своего счастья я весь мир люблю, но это была не любовь, а распространенный на весь мир эгоизм: "все во мне, и я во всем". Милая, не знаю, могу ли, но верую, и ты помоги моему неверию, и вникни милостиво в мои слабости, и, главное, помири меня с собой, и поцелуй, и как хочешь, сама назначь: идти по-прежнему к Звезде или, как мне хотелось бы,-- строить вместе жизнь возле себя про-стую и прекрасную. 29 февраля. Объяснение с Аксюшей до конца и ее готовность идти к Павловне на переговоры о том, что М. М. жизнь свою меняет. Теперь остается слово за В. Только записал -- получаю письмо от В.: "Дорогой М. М., пришла я от Вас домой и вижу: мама лежит как пласт беспомощная, лицо кроткое и жалкое, но крепится. Мама не спит от сильных бо-лей -- все тело ноет и дергает, как зуб, но ведь то один зуб, а тут все тело! Она не спит, а я думаю: милый Берендей, мы оба "выскакиваем из себя" (это наше общее с Вами свой-ство) и потом, возвращаясь к своей жизни, пугаемся, будто напутали что-то. Мы создаем себе "творчески" желанный мир, и нам кажется, что он настоящий, но это еще не жизнь. А вот то, что около меня сейчас-- это моя настоящая жизнь. И я думаю, никогда не прогло-тить Вам сосуд моей жизни со всеми моими долгами! Милый Берендей, не смущайтесь -- Вы ничего еще лишнего не сказали и не сделали -- я не хочу, чтобы передо мной Вы были должником или несвободным. И я думаю дальше: все это около меня -- моя настоя-щая жизнь. А где же Ваша? Ваши книги? -- но это Ваша игра. В конце жизниостанется сам человек, который через эту игрурос и вырастал. Где он и каков? Один раз я ощутила того человека, в тот раз около машинки, когда писатель говорил мне о своей человеческой любви, и эта минута заставила шевельнуться мое не поэтическое, нет! -- а человеческое сердце. О, мои долги! почему мы, люди, не можем любить, ничего не бросая, а лишь присоединяя к любимому новое существо! В этом одном может быть только ко-нечная цель наших усилий и страданий. Настоящая любовь -- свобода, а если сердце стеснено -- это при-знак плохой, это подделка. В тот день, когда я так обрадовалась Вашим словам, было мне словно веяние свободы, как волна из мира, где нет времени и пространства. Этот ветер дает ощущение достоверности. Это уже не "творчество"... Я лежу на своем сундуке и думаю, думаю: не творю ли я сама Вас для себя? Забудьте, забудьте скорей то, что я прошлый раз Вам сказала. Это я "выпрыгну-ла" -- это шаткая почва, на ней нельзя строить дом". Аксюша: -- Если старца спросить, то он скажет: "Это иску-шение", -- и велит вернуться в покинутый дом. И смысл этого неглупо объяснила тем, что от своей любви надо отказаться,-- откажешься от своей -- и бу-дешь любить всех. В этом, конечно, и есть смысл аскетизма в общем их понимании. И мой "пантеизм" этого же происхожде-ния: вместо одного человека -- любовь ко всему. Аксю-ша думает, что ее мудрость нова, и не знает, что всю-то жизнь я только и делал, что служил голодным поваром у людей. Но вот пришел мой час, и мне подают кусок хлеба. Аксюша всю ночь рыдала, всю ночь не спала, и когда в 6 часов я завел радио, вошла ко мне и вся в слезах сказала: -- Она колдунья! -- Ты с ума сошла. -- А что вы думаете -- ее любите? -- Так люблю, что уйдет -- выброшусь из окна. Скажут: она вернется, только постой на горячей сково-родке, и я постою. -- Ну конечно, околдовала. И какой человек возь-мет в дом тещу -- зачем вам старуха? -- В. любит мать -- и я буду любить. Что ей дорого -- и мне будет дорого. -- Вот и околдовала! И я знаю, когда околдовала. -- Когда же? -- А вот когда она вам лимончик подарила, в этом лимончике и было все. И опять реветь, реветь, и опять несчастный Бой глядит ей в глаза печальными глазами красными... И она это видит, принимается обнимать его и лить слезы на его рыжую шерсть. Бедная Аксюша, она и не знала, что так любит меня! С точки зрения их собственнической любви другая любовь -- колдовство, а В.-- колдунья. У них лю-бовь -- движенье в род; у нас -- в личность, в поэзию, в небывалое. -- Колдунья, колдунья,-- повторяла Аксюша. Ничем я не мог ее унять и, наконец, рассвирепел. -- Пусть колдунья,-- сказал я,-- что же из этого? -- А то, что вся эта любовь на миг один, на минуту. -- Пусть на минуту,-- ответил я,-- ты же ведь этого не испытала. -- Чего? -- Что этот миг с такой прекрасной колдуньей покажется больше столетия... Она мне не дала договорить. -- Тьфу! -- плюнула старая дева и удалилась, убежденная, что все началось с лимона. Все сильней огнем, пожаром охватывает желание войти в запретную комнату: кажется, войдешь -- и бу-дешь обладать настоящим. Но настоящее это прой-дет -- и, может быть, весь дворец исчезнет? Нет, не надо входить, и пусть сохранится дворец во всей красе, с его запретной комнатой... Настоящее вступило в жестокую борьбу и с буду-щим, и с прошлым. Прошлое -- это наше прошлое с того дня, как она отморозила себе ногу. Будущее -- это наше будущее с разлуки до встречи в первый и третий день шестидневки. И надо выбросить из голо-вы все придумки, все замены: любовь -- это все, и если это есть у тебя, то все, что взамен, теперь отбрасыва-ется: только Любовь! Все думал, что это можно: она будет на моей жилплощади, я с ней могу тогда как с сестрой. Я хотел ее с чистым сердцем позвать, а сейчас думаю, что отка-заться уже не могу. И, значит, если она придет, то будет моя. 1 марта. В. не приходит, мать больна. В отношениях прибавилось много ясности и спокойствия. Теперь надо лишь сдерживать себя и ждать, как пахарь: вспахал, посеял и жди, когда вырастет. К вечеру навестил В. Она проводила и у меня провела вечер. Хрустальный дворец Сегодня я опять уверял ее, что люблю, и опять вспомнил "кусок хлеба", что отдам ей последний кусок хлеба, если заболеет -- не отойду. И много такого наговорил и насулил. И она, выслушав все, ответила: -- Но ведь так все делают. -- Как же это все? -- спросил я. -- Все хорошие люди,-- ответила она спокойно и уверенно. И в этой уверенности я узнал, что есть на земле какая-то страна в невидимых для посвященного грани-цах, где живут только хорошие люди. Оказалось, об этой стране я и думал, когда в молодости ходил с мужи-ками искать невидимый град в керженских лесах! И тогда мне вспомнилось, что я сам клятву себе давал, когда впервые пришел мне успех от моего писа-тельства, чтобы писать только о хороших людях. Мне бессмысленно показалось тогда обращать вни-мание людей на пороки, потому что обращенное на порок внимание его только усиливает. Мне казалось, что нравственность всего мира попалась на эту удочку греха: пороки беспрестанно бичуются моралистами и беспрерывно растут. Но почему же в сторону поэзии все лучшее, все тысячи комнат хрустального дворца, а в сторону, где возникает самая жизнь,-- не одна даже комната, а ка-кой-то лишь полутемный чуланчик необходимости? Откуда взялось это темное чувство, что во дворце есть одна комната, где и совершаются все чудеса, но вход в нее запрещен -- иначе весь дворец исчезнет? И поэто-му создается Недоступная... При неразрешимых вопросах я всегда обращаюсь к первоисточнику своему -- к тому, каким я родился, к своему детству. -- Деточка моя, Курымушка,-- говорю я,-- под-скажи мне, старому, когда и кто внушил тебе этот страх к одной комнате в нашем хрустальном дворце? -- Таким я родился,-- отвечает Курымушка,-- не виноват был ни в чем, а выходил грех. Что ни сде-лать -- грех и грех! Вот тогда я догадался, что есть запрещенная комната и в ней -- Кащей живет. От Кащея пошел весь грех. -- Я понял, Курымушка, мысль о запрещенной комнате и создала весь порок. Не обращать на него никакого внимания и усиливаться в сторону света -- вот как победим мы с тобой Кащея, мальчик! Так почему же я забыл о своей клятве писать только о хороших людях? Ночью я пробудился, написал ма-ленький рассказ в темноте и утром переписал его на машинке, а вечером прочитал его ей. Вот этот рассказ: "Художник. Никакой любви в жизни этого старого художника не было. Вся любовь, все, чем люди живут, у него ушло в искусство. Овеянный поэзией, он сохра-нился ребенком, удовлетворяясь разрядкой смертель-ной тоски и опьянением радостью от жизни природы. Прошло бы, может быть, немного времени, и он умер бы, уверенный, что такая и есть жизнь на земле. Но однажды в его Хрустальный дворец пришла к нему женщина, и он ей сказал свое решительное слово: "люблю". -- Что это значит? -- спросила она. -- Это значит,-- сказал он,-- что я открываю за-прещенную для меня комнату жизни и вхожу в нее без всякого чувства греха и страха. Теперь я не художник, а -- как все. Если у меня будет последний кусок хле-ба--я отдам его тебе. Если ты будешь больна -- я не отойду от тебя. Если для тебя надо будет работать -- я впрягусь, как осел... -- Но ведь это у всех, так делают все, -- сказала она. -- Мне вот этого и хочется,-- ответил он,-- чтобы у меня было как у всех. Я об этом именно и говорю, что наконец-то испытываю великое счастье не считать себя человеком особенным и быть как все хорошие люди -- без стыда и страха" ". Она не сразу поняла рассказ, долго молчала, похрустывая сухариком за чашкой чая, и мы стали было говорить уже о чем-то другом, как вдруг она вспыхну-ла, глаза ее засверкали: -- А ну-ка прочтите мне еще ваш рассказ! Потом задумалась, как будто вовсе даже забыла обо мне. И когда вернулась ко мне, то сказала: -- Я не сразу поняла, что это про самое главное. А вы ведь решаете задачу всей моей жизни! Знаете, Олег до сих пор во сне посещает меня и всегда почему-то строг, не улыбается, не скажет ничего, и я всегда перед ним виновата. Неужели я все еще виновата? Он считал меня царицей -- и я была ему царицей. Он считал меня невестой и матерью -- и я была ему всем: через меня, как через мать, проходило все его творчество. Он писал мне в Москву из своего одиноче-ства: "я не знаю, где кончаешься ты _и начинаюсь я". И мы должны были жить раздельно. Я любила его -- вот почему ни разу не пришла мне мысль о нем для себя. Если б я знала тогда, что для себя должна была звать его в мир, в тот мир, где живут хорошие люди -- мы могли бы и это сделать священным! -- Вернуться во дворец,-- подсказал я,-- в тысячу комнат, в котором нет придуманной взрослыми тысячи первой, влекущей к запретному.  Да, да, в хрустальный дворец без запретной комнаты. И там мы стали бы царями!" В 1941 году Пришвин запишет: "В рассказе "Художник" намечена, но не совсем раскрыта тема первенства жизни перед искусством: я го-ворю о жизни, преображенной деятельностью человека, где искусство является перед нею только средством, пройденным путем (как ожи-дание друга и сам друг). Искусство рождается в бездомье. Я писал письма и повести, адресованные к далекому неведомому другу, но когда друг пришел -- искусство уступило жизни. Я говорю, конечно, не о домашнем уюте, а о жизни, которая значит больше искусства. -- Есть ли такая жизнь? -- А как же! Если бы не было такой жизни, то откуда бы взяться и самому искусству? Сегодня так далеко забежал вперед, что уж не она, как прежде, говорила мне новое, а я ей принес весть, и она воскликнула, изумленная: "Думала ли я когда-нибудь, что здесь найду объяснение своей жизни!" "Было совсем еще светло, когда я провожал ее через Каменный мост. Вдруг она встревоженно прижалась ко мне и насильно повернула меня в другую сторону; через минуту она отпустила меня и сказала: -- Там мой муж прошел. Он хороший человек и настоящий герой. Он продолжает любить меня, ему сорок лет, а он седеет, и от меня, только от меня! И не перестает любить, и делает открытия... -- В чем? -- В математике. -- При чем же тут в любви математика? -- А и математика его тоже от меня. Это взамен меня. Помните наш разговор о запрещенной комнате? Олег отказался меня ввести -- я ушла к этому... -- И он ввел? -- Нет... Но он герой. Все было загадочно, почему человек, имевший задачу одолеть Кащея, вместо того делает открытия в математике, и оттого стал героем. Я сказал ей: ~ Так-то, пожалуй, и я герой. Я, пожалуй, больше герой: должен был войти в запрещенную комнату, а вместо того создал хрустальный дворец в тысячу комнат. -- И все-таки вы не герой, а он герой. - Она с улыбкой посмотрела мне в лицо, и я понял, это она из жалости к нему, а меня "героем" просто под-дразнивает. -- Принимаю вызов,-- ответил я,-- я напишу поэ-му, вы будете плакать и перестанете меня дразнить. Ваш геометр пришел к вам по прямой линии, я же приду по кривой. Она с недоумением посмотрела на меня и просто сказала: -- Мы с вами очень подходящие, я чувствую себя с вами так же, как с Олегом, но вот человек прошел мимо, и мне за него больно... Это мои долги! И я не знаю, люблю ли я вас, или впрямь пришло мое время... Нет, я не хочу времени: заставьте, помогите мне забыть долги и время -- и я с вами на край света пойду. Мы расцеловались на прощанье по-настоящему, как родные с детства люди, и я впервые сказал ей "ты". Вот это самое главное чувство -- время преодолеть. Можно в 20 лет сказать все, как Лермонтов, а если срок не дается, то в старости будешь как юноша писать. И вот почему искусство -- это форма любви. И вот я люблю, и моя юность вернулась, и я напишу такое, чтобы она растерялась и сказала: "Да, ты герой!" 3 марта. Ночь почти не спал. Я повторял: -- Зачем это я сделал, зачем тратил на забаву или самообман драгоценную человеческую жизнь! Днем перед ее приходом я трепетал: мне представи-лось, будто во мне самом, как в торфяном болоте, скопился тысячелетний запас огня. Я это придумал, и оттого пробудился во мне тоже давнишнего проис-хождения страх за себя и стыд. Но когда она вошла, в глазах ее было так много какого-то неведомого мне богатства, что страх и стыд прошли при ее появлении. -- Ничего,-- сказала она с милой улыбкой,-- на-верно, без огня нельзя жить на земле! -- Но, мне кажется, это опасно для нашей дружбы. -- Я когда-то тоже себя так пугала. Только это может быть и иначе: что опасного, если ребенок просит молока? Я не знал, что ответить, я не понимал ее... В этот раз вышло так, что казалось -- вот оно и все... Но в этом "все" не хватало какого-то "чуть-чуть", и через эту нехватку "все" превращалось в ничто. -- Я обещала вам, что не буду с вами лукавить. Сама женщина это ни во что не ставит, и все это "грудь Психеи, нога газели" -- это только приманки, а сущ-ность-то есть в каком-то "чуть-чуть". Я не буду лукавить: если хотите, вы все можете брать, но все это без "чуть-чуть" будет ничто -- чепуха. -- А что же не чепуха? -- У вас редкий ум,-- ответила она,-- вы сейчас единственный, с кем я открываюсь, и у вас сердце -- ах, какое у вас сердце! И все-таки я не вся I нами. Догадайтесь, в чем дело, чего не хватает,-- и я отдам вам всю жизнь. -- Это похоже на сфинкса: все открыто и ясно; природа как везде и во всем, но в лице сфинкса есть какое-то "чуть-чуть", и его нельзя разгадать. Мне кажется, разгадать это для меня, а может быть, и ни для кого не возможно: зачем же иначе сфинкс? Вы-то ведь сама тоже не знаете!  Но, мне кажется, это можно заслужить, и тогда все само собой откроется, как сундучок без замка.  Как же вы думаете заслужить? -- Служить,-- сказал я,-- это значит собирать вни-мание к тому, что любишь. Все, все туда! -- Как хорошо! Мне кажется -- это правда. Откуда вы это берете? -- Из своего опыта: я в молодости давным-давно влюбился и все лучшее на земле собиралось к ней. А когда она исчезла, то все собранное в ней стало обрат-но становиться на свои места: какой-нибудь заячий следок, голубеющий на белом снегу, отчего он стал мне прекрасен? Оттого, что пришел сюда от нее. Или звук шмеля на цветке ранней ивы, или северный свет, или южное море, и все на свете, все было из нее и все пре-красно. А теперь я буду служить вам, и все, что вышло тогда от нее, собирать обратно в этот сосуд. Я буду делать это вниманьем. Она молчала. Я посмотрел: она свернулась собачкой в углу дивана, поджав ноги, стала маленьким комоч-ком -- не женщина, а дорогой мой ребенок. Глаза большие сияли радостно, и щеки горели. Вечерело. Я примостился рядом и слушал, как билось ее сердце.  Подождем! -- сказала она. И я послушался, и мы стали вместо того обмениваться словами. Но слова эти рождались на той же почве, как будто в душе было два выхода: через жизнь и через мысль.  Я: -- А может быть, люди научатся управлять этой силой?  Она: -- Об этом есть еще у Шекспира: любовь Ромео и Джульетты примирила два враждующие рода.  Я: -- Женщине дана такая сила и такая власть над людьми, больше которой на земле нет ничего. И как же глупо она силу эту растрачивает! Она: -- В мире до тех пор счастья не будет, а только война, пока не научится женщина управлять своей силой. Я: -- А может быть, обычную женскую уклончивость, это ваше "подождем", и надо понимать как начало этой силы в действии? -- Так долго длиться это не может! -- ответила она. И вот как радостно, и вот как мучительно страшно, как бы нам не попасть в руки Кащея. Надо освободить ее от "долгов" и, если бы это возможно было, самому бы за долги заплатить. Как? -- Не знаю. Я не знаю, когда это будет и как именно совершится, только знаю, что это будет как свет: тихий свет придет, и мы что-то вместе поймем, и вдруг бросимся друг ко другу, и на-всегда. ...После того мне стало так, будто я кругом открыл всю ее душу и она мне стала как своя душа. Когда она ушла -- ко мне вернулось спокойствие, смешно было вспоминать о "торфе", и я отлично уснул. Встал бодрым и сильным. Надо честно отнестись всерьез к простейшему. Как будто солнечный луч пронизал мне сейчас эту паутину, и я должен во всем разобраться до конца. Буду читать письма Олега. Необходимым условием стало решение: до тех пор, пока она не войдет ко мне в дом мой,-- ничего. Пусть это обещание соберет мою силу в сторону достижения цели -- быть настоящим и единственным мужем этой женщины. Вся моя, в моем доме, и я весь ее: и хозяин, и работник. Ей встретился на улице друг ее Птицын, и она ему по-дружески рассказала о всем, что с нею происходит... -- Все выйдет само собой, и не нужно придумывать себе заранее препятствия,-- сказал Птицын.-- Навер-но, он долго сидел на цепи, теперь сорвался-- так пусть покажет себя. В этом движении и есть сущность любви. Мне понравилось птицынское сравнение меня с со-бакой, но только себя я чувствую не цепной, а охот-ничьей собакой, собакой на стойке. Вот она стоит вся в готовности, сдерживая страсть в монументальной не