что ли, порядки такие? - Порядки у всех одни, - ответил Керимбеков, еще больше волнуясь и краснея. Он запнулся, подбирая слова и превозмогая свою скованность, и вдруг, словно с отчаяния, заговорил хлестко и зло: - Какое вы имели право оскорблять колхозника, чабана, старого коммуниста? Да попробуйте вы назвать меня врагом народа. Вы объясняете это тем, что были крайне удручены состоянием животноводства в колхозе, а вы не предполагаете, что чабан был удручен не меньше вашего? Вы, когда приехали к нему, поинтересовались, как он живет, как идут у него дела? Почему гибнет молодняк? Нет, судя по вашей же записке, вы сразу же начали поносить его. Ни для кого не секрет, как тяжело идет расплодная кампания в колхозах. Я часто бываю на местах, и мне стыдно, неудобно перед своими комсомольцами-чабанами за то, что мы требуем с них, а помощи практической не оказываем. Посмотрите, какие кошары в колхозах, а с кормами как? Я сам сын чабана. Я знаю, что это такое, когда мрут ягнята. В институте нас учили одному, а на местах все идет по старинке. Душа болит, глядя на все это!.. - Товарищ Керимбеков, - перебил его Сегизбаев. - Не пытайтесь разжалобить нас, чувство - понятие растяжимое. Факты, факты нужны, а не чувства. - Извините, но тут не суд над уголовным преступником, а разбор дела нашего товарища по партии, - продолжал Керимбеков. - Решается судьба коммуниста. Так давайте же призадумаемся, почему так поступил товарищ Бакасов. Действия его, конечно, надо осудить, но как случилось, что один из лучших животноводов колхоза, каким был Бакасов, дошел до такой жизни? - Садитесь, - недовольно сказал Кашкатаев. - Вы уводите нас в сторону от существа вопроса, товарищ Керимбеков. Всем тут, по-моему, абсолютно ясно - коммунист Бакасов совершил тягчайший проступок. Куда это годится? Где это видано? Мы никому не позволим накидываться с вилами на наших уполномоченных, мы никому не позволим подрывать авторитет наших работников. Вы бы лучше подумали, товарищ Керимбеков, как наладить дела в комсомоле, чем заниматься беспредметными спорами о душе и чувствах. Чувства чувствами, а дела делами. То, что позволил себе Бакасов, действительно должно насторожить нас, и, конечно, ему нет места в партии. Товарищ Саяков, вы как парторг колхоза подтверждаете всю эту историю? - спросил он у Чоро. - Да, подтверждаю, - проговорил бледный Чоро, медленно поднимаясь с места. - Но я хотел бы объяснить... - Что объяснить? - Во-первых, я попросил бы, чтобы мы у себя в парторганизации обсудили Бакасова. - Это не обязательно. Проинформируете потом членов парторганизации о решении бюро райкома. Что еще? - Я хотел бы объяснить... - Что объяснить, товарищ Саяков? Антипартийное выступление Бакасова налицо. Объяснять тут уже нечего. Вы тоже несете ответственность. И мы вас накажем за развал работы по воспитанию коммунистов. Почему вы пытались уговорить товарища Сегизбаева не ставить вопрос на бюро? Хотели скрыть? Безобразие! Садитесь! Начались споры. Директор МТС и редактор районной газеты поддержали Керимбекова. На какой-то момент показалось даже, что им удастся защитить Танабая. Но сам он, подавленный и смятенный, уже никого не слушал. Он все спрашивал себя: "Куда девалось все то, чем я жил? Ведь здесь никому, кажется, и дела нет до всего того, что там у нас в отарах, в стадах. Каким же я дураком был! Жизнь свою извел ради колхоза, ради овец и ягнят. А теперь все это не в счет. Теперь я опасный. Ну и черт с вами! Делайте со мной что хотите - если от этого лучше станет, не буду жалеть. Давайте гоните меня взашей. Мне теперь один конец, кройте, не жалейте..." Выступил председатель колхоза Алданов. По выражению лица и жестам председателя Танабай видел, что тот кого-то поносит, но кого именно - не доходило до его сознания, пока он не услышал слова: "Кишен... иноходец Гульсары..." - ...И что вы думаете? - возмущался Алданов. - Он в открытую грозился размозжить мне голову только за то, что мы вынуждены были надеть путы на ноги коню. Товарищ Кашкатаев, товарищи члены бюро, я, как председатель колхоза, прошу избавить нас от Бакасова. Его место действительно в тюрьме. Он ненавидит всех руководящих работников. Товарищ Кашкатаев, за дверью находятся свидетели, которые могут подтвердить угрозы Бакасова в мой адрес. Можно ли будет их пригласить? - Нет, не надо, - брезгливо поморщился Кашкатаев. - Достаточно и этого. Садитесь. Потом стали голосовать. - Внесено одно предложение: исключить из членов партии товарища Бакасова. Кто "за"? - Одну минутку, товарищ Кашкатаев. - Снова порывисто встал Керимбеков. - Товарищи члены бюро, не совершим ли мы тяжелую ошибку? Есть другое предложение - ограничиться строгим выговором с занесением в личное дело Бакасова и объявить вместе с этим выговор члену бюро Сегизбаеву за оскорбление партийного и человеческого достоинства коммуниста Бакасова, за недопустимый метод работы Сегизбаева как уполномоченного райкома. - Демагогия! - вскричал Сегизбаев. - Успокойтесь, товарищи, - сказал Кашкатаев. - Вы находитесь на бюро райкома, а не дома у себя, прошу соблюдать дисциплину. - Теперь все зависело от него, первого секретаря райкома. И он повернул дело так, как и рассчитывал Сегизбаев. - Привлекать Бакасова к уголовной ответственности я не нахожу нужным, - сказал он, - но в партии ему, конечно, не место, в этом товарищ Сегизбаев совершенно прав. Будем голосовать. Кто за исключение Бакасова? Членов бюро было семь человек. Трое подняли руки за исключение, трое - против. Оставался сам Кашкатаев. Помедлив, он поднял руку "за". Танабай ничего этого не видел. Он узнал решение своей участи, когда услышал, как Кашкатаев обратился к секретарше: - Запишите в протокол: решением бюро райкома товарищ Бакасов Танабай исключен из членов партии. "Вот и все!" - сказал про себя Танабай, помертвев. - А я настаиваю на объявлении выговора Сегизбаеву, - не сдавался Керимбеков. Можно было и не ставить этого на голосование, отклонить, но Кашкатаев решил, что надо поставить. В этом тоже был свой тайный смысл. - Кто за предложение товарища Керимбекова? Прошу поднять руки! Опять три на три. И опять Кашкатаев поднял руку четвертым и спас тем самым Сегизбаева от выговора. "Только поймет ли он, оценит ли эту услугу? Кто его знает... Коварен, хитер". Люди задвигались на стульях, как бы собираясь уходить. Танабай решил, что все уже кончено, встал и молча, ни на кого не глядя, направился к дверям. - Бакасов, вы куда? - остановил его Кашкатаев. - Оставьте свой партийный билет. - Оставить? - Только теперь до Танабая дошло все то, что случилось. - Да. Положите на стол. Вы теперь не член партии и не имеете права носить его при себе... Танабай полез за партбилетом. Долго возился в наступившей тишине. Он был там, глубоко, под фуфайкой, под пиджаком, в кожаной сумочке, сшитой руками Джайдар. Сумочку эту Танабай носил на ремешке через плечо. Наконец вытащил наружу, достал партийную книжицу, нагретую у груди, и положил ее, теплую, пропитанную запахом своего тела, на холодный, полированный стол Кашкатаева. Поежился даже, самому стало холодно. И, опять ни на кого не глядя, стал запихивать сумочку под пиджак, собираясь уйти. - Товарищ Бакасов, - послышался сзади, из-за стола, сочувствующий голос Керимбекова. - А что вы сами скажете? Ведь вы ничего не сказали здесь. Может быть, вам трудно было? Мы надеемся, что двери для вас назад не закрыты, что рано или поздно вы сможете вернуться в партию. Вот скажите, что вы думаете сейчас? Танабай обернулся с болью и неловкостью за себя перед этим незнакомым парнем, все еще пытавшимся как-нибудь облегчить свалившееся на его плечи горе. - Что мне говорить? - промолвил он грустно. - Всех не переговоришь тут. Одно лишь скажу, что не виновен я ни в чем, если даже и поднял руку, если даже и сказал нехорошие слова. Объяснить вам этого не смогу. Вот и все, стало быть. Наступило гнетущее молчание. - Хм. Значит, на партию обижаешься? - раздраженно сказал Кашкатаев. - Ну, знаешь, товарищ. Партия тебя на путь истинный наставляет, от суда тебя спасла, а ты еще недоволен, обижаешься! Значит, ты действительно недостоин звания члена партии. И вряд ли двери назад будут тебе открыты! Вышел Танабай из райкома спокойным на вид. Слишком даже спокойным. И это было скверно. День стоял теплый, солнечный, близился вечер. Люди шли и ехали по своим делам. Детвора бегала на площади у клуба. А Танабаю тошно было смотреть на все и от самого себя было тошно. Скорей отсюда в горы, домой. Пока не случилось с ним еще что-нибудь плохое. У коновязи рядом с его конем стоял Гульсары. Большой, длинный и сильный, переступил он с ноги на ногу, когда приблизился Танабай, и посмотрел на него спокойно и доверчиво темными глазами. Позабыл уже иноходец, как колотил его Танабай вилами по голове. На то он и конь. - Забудь, Гульсары, не обижайся, - шепнул иноходцу Танабай. - А у меня беда большая. Очень большая беда, - и всхлипнул, обняв шею коня, но сдержался, не заплакал, постыдившись прохожих. Сел на свою лошадь и поехал домой. Чоро догнал его за Александровским подъемом. Как только заслышался позади знакомый перестук бегущего иноходца, Танабай обидчиво поджал губы, нахохлился. Оглядываться не стал. Обида за себя темнила душу, темнила глаза. Теперешний Чоро был для него совсем не тем, каким был когда-то прежде. Вот и сегодня - стоило Кашкатаеву повысить голос, и он покорно сел на место, как вышколенный ученик. А что же дальше? Люди верят ему, а он боится сказать правду. Бережет себя, слова выбирает. Кто научил его этому? Пусть Танабай отсталый человек, простой работяга, а ведь он грамотный, все знает, всю жизнь в руководстве ходит. Неужели не видит Чоро, что все это не так, как говорят сегизбаевы и кашкатаевы! Что слова их снаружи красивы, а внутри лживы и пусты. Кого обманывает, ради чего? Не повернул Танабай головы и тогда, когда Чоро догнал его и поехал рядом, сдерживая разгоряченного иноходца. - Я думал, Танабай, мы вместе выедем, - сказал он, переводя дыхание. - Хватился, а тебя уже нет... - Чего тебе? - все так же не глядя на него, бросил Танабай. - Езжай своей дорогой. - Давай поговорим. Не отворачивайся, Танабай. Поговорим как друзья, как коммунисты, - начал Чоро и осекся на полуслове. - Я тебе не друг и тем более не коммунист уже. Да и ты давно уже не коммунист. Ты прикидываешься им... - Ты это серьезно? - спросил Чоро упавшим голосом. - Конечно, серьезно. Выбирать слова еще не научился. Что, где и как говорить, тоже не знаю. Ну, прощай. Тебе прямо, а мне в сторону. - Танабай свернул коня с дороги и, не оборачиваясь, так и не глянув ни разу в лицо друга, поехал полем, прямиком в горы. Он не видел, как мертвенно побледнел Чоро, как хотел остановить его, протянув руку, и как потом скорчился, схватился за грудь, как повалился на гриву иноходца, хватая ртом воздух. - Плохо мне, - шептал Чоро, корежась от невыносимой боли в сердце. - Ой, плохо мне! - хрипел он, синея и задыхаясь. - Скорей домой, Гульсары, домой скорей. Мчал иноходец его к аилу по темной, пустынной степи, пугал коня голос человека, слышалось в нем что-то страшное, жуткое. Прижал Гульсары уши, испуганно фыркая на бегу. А человек в седле мучился, корежился, судорожно вцепившись руками и зубами в гриву коня. Поводья болтались, свисая с шеи бегущего Гульсары. 20 В тот поздний час, когда Танабай был еще в пути к горам, по улицам аила носился верховой, поднимая лай всполошившихся собак. - Эй, кто там дома? Выходи! - вызывал он хозяев. - На партсобрание давай, в контору. - А что такое? Почему так срочно? - Не знаю, - отвечал посыльный. - Чоро зовет. Сказал, чтобы быстрей шли. Сам Чоро сидел в это время в конторе. Привалившись плечом к столу, согнувшись, задыхаясь, крепко зажимал он пятерней грудь под рубахой. Мычал от боли, кусал губы. Холодная испарина выступила на позеленевшем лице, глаза провалились в орбиты темными ямами. Временами он забывался, и снова казалось ему, что несет его иноходец по темной степи, что хочет он окликнуть Танабая, а тот, бросив на прощание раскаленные, как уголь, слова, не оглядывается. Прожигают сердце слова Танабая, душу прожигают... Сюда привели парторга под руки из конюшни, после того как отлежался он там немного на сене. Конюхи хотели отвести его домой, но он не согласился. Послал человека сзывать коммунистов и теперь ждал их с минуты на минуту. Засветив лампу и оставив Чоро одного, сторожиха возилась у печки в передней комнате, иногда заглядывала в приоткрытую дверь, вздыхала, качала головой. Чоро ждал людей, а время уходило каплями. Горькими, тяжелыми каплями каждую секунду иссякало отпущенное ему на роду время, цену которого он постигал только теперь, прожив немалую жизнь. Не уследил он дней своих и годов, оглянуться не успел, пролетели они в трудах и заботах. Не все получилось на веку его, не все удалось, как хотелось. Старался, бился, но где-то и отступал, чтобы обойти углы, чтобы не так жестко было ходить. И, однако, не обошел. Приперла его к стене та сила, с которой избегал он сталкиваться, и теперь отходить было некуда, путь кончался. Ах, если бы он пораньше спохватился, если бы пораньше заставил себя прямо смотреть в глаза жизни... А время убывало горькими, гулкими каплями. Как долго не идут люди, как долго их ждать! "Только бы успеть, - со страхом думал Чоро. - Только бы успеть все сказать! - Беззвучным, отчаянным криком удерживал он покидавшую его жизнь. Крепился, готовился к последнему бою. - Все расскажу. Как было дело. Как проходило бюро, как исключили Танабая из партии. Пусть знают: я не согласен с этим решением райкома. Пусть знают: я не согласен с исключением Танабая. Скажу все, что я думаю об Алданове. Пусть потом, после меня, заслушают его. Пусть решат коммунисты. О себе расскажу все, какой я есть. О колхозе нашем, о людях скажу... Только бы успеть, скорей бы уж приходили, скорей..." Первой прибежала жена с лекарствами. Перепугалась, запричитала, заплакала: - Да ты в уме своем? Да неужто ты не сыт этими собраниями? Пошли домой. Ты посмотри на себя. Боже мой, подумай хоть о себе! Чоро не хотел слушать. Отмахнулся, запивая лекарство. Зубы стучали о стакан, вода лилась на грудь. - Ничего, мне лучше уже, - проговорил он, пытаясь дышать ровней. - Ты подожди там, уведешь меня потом. Не бойся, иди. И когда послышались с улицы шаги людей, Чоро выпрямился за столом, подавил в себе боль, собрал все силы, чтобы выполнить то, что он считал своим последним долгом. - Что случилось? Что с тобой, Чоро? - спрашивали его. - Ничего. Скажу сейчас, пусть подойдут все, - отвечал он. А время убывало горькими, гулкими каплями. Когда коммунисты собрались, парторг Чоро Саяков встал из-за стола, снял шапку с головы и объявил партсобрание открытым... 21 Вернулся Танабай к себе ночью. Джайдар вышла во двор с фонарем. Ждала, глаза проглядела. И с первого взгляда поняла она, какая беда стряслась с мужем. Он молча разнуздывал коня, расседлывал, а она светила ему, и он ничего ей не говорил. "Хоть бы напился в районе, может, легче было бы ему", - подумала она, а он все молчал, и страшно становилось от его молчания. А она-то собиралась порадовать его - корма подвезли немного, соломы, муки ячменной, и теплее стало, ягнят выгоняли на пастьбу, травку щиплют уже. - Бектаевскую отару забрали. Нового чабана прислали, - сказала она. - А хрен с ним, с Бектаем, с отарой, с чабаном твоим... - Устал? - Чего устал? Из партии выгнали! - Да потише ты, сакманщицы услышат. - Чего тише? Что мне скрывать? Выгнали, как последнюю собаку, и все. Так мне и надо. И тебе тоже так и надо. Мало нам. Ну чего стоишь? Чего смотришь? - Иди отдыхай. - Сам знаю. Танабай пошел в кошару. Осмотрел овец. Потом пошел в загон, там тоже побродил впотьмах и снова вернулся в кошару. Места себе не находил. От еды отказался и разговаривать отказался. Плюхнулся на солому, сваленную в углу, и лежал неподвижно. Жизнь, заботы, тревоги всякие потеряли смысл. Уже ничего не хотелось. Не хотелось жить, не хотелось думать, не хотелось видеть ничего вокруг. Ворочался, хотел уснуть, хотел забыться, но где там, куда уйдешь от себя? Снова припоминал, как уходил Бектай, как оставались за ним черные следы на белом снегу, как нечего ему было сказать в ответ, снова представлял себе, как орал Сегизбаев, сидя на иноходце, как поносил его последними словами, как грозил засадить его в тюрьму, как предстал Танабай на бюро райкома вредителем и врагом народа, и на этом кончалось все, вся его жизнь. И снова хотелось ему схватить вилы и броситься с криком, бежать в ночь, истошно орать на весь свет, пока не свалится куда-нибудь в овраг и не свернет там себе шею. Засыпая, он думал, что лучше умереть, чем так жить. Да, да, лучше смерть!.. Проснулся с тяжелой головой. Несколько минут не мог сообразить, где он и что с ним. Рядом перхали овцы, блеяли ягнята. Значит, в кошаре он. Брезжил рассвет на дворе. Зачем он проснулся? Зачем? Лучше бы не просыпался совсем. Умереть осталось только, надо покончить с собой... ...Потом он пригоршнями пил воду из речки. Холодную, студеную воду с тонким, хрустящим ледком. Вода с шумом протекала между дрожащими пальцами, а он снова черпал ее и пил, обливаясь. Отдышался, пришел в себя и только тогда представил себе всю нелепость этой затеи с самоубийством, всю глупость этой расправы над собой. Да как можно лишить себя жизни, которая единожды дается человеку?! Да разве сегизбаевы стоят того? Нет, Танабай будет еще жить, он еще будет горы ворочать! Вернувшись, он незаметно спрятал ружье, патронташ и весь тот день усердно работал. Поласковей хотелось ему быть с женой, с дочками, с сакманщицами, но сдерживал себя, чтобы женщины ничего не заподозрили. А те работали как ни в чем не бывало, точно ничего особенного не случилось, все было в порядке. Благодарен им был Танабай за это, помалкивал и работал. Сходил на выпас, помог пригнать отару домой. Вечером погода испортилась. Дождь или снег, но что-то будет. Затуманились горы вокруг, небо отяжелело в тучах. Опять надо было думать, как уберечь молодняк от холода. Опять надо было расчищать кошару, стелить солому, чтобы снова не начался мор. Мрачнел Танабай, но старался забыть, что было, и не падать духом. Стемнело уже, когда во дворе появился приезжий всадник. Встретила его Джайдар. Они о чем-то поговорили. Танабай в это время работал в кошаре. - Выйди на минутку, - позвала его жена. - Человек к тебе. - И уж по тому, как позвала она, он почувствовал что-то недоброе. Вышел. Поздоровался. То был чабан из соседнего урочища. - Это ты, Айтбай? Слезай с коня. Откуда? - Из аила. Был я там по делам. Просили передать тебе: Чоро тяжело болен. Сказали, чтобы ты приехал. "Опять этот Чоро!" Вспыхнула угасшая было обида. Видеть его не хотелось. - А что я, доктор? Он всегда болеет. У меня тут и без него забот по горло. Погода вон портится. - Ну, дело твое, Танаке, поедешь не поедешь, сам знаешь. А я передал, что просили. До свидания. Мне пора, ночь скоро. Айтбай тронул лошадь, но затем придержал. - Ты подумай все же, Танаке. Плохо ему. Сына вызвали с учебы. Поехали встречать на станцию. - Спасибо, что передал. Но я не поеду. - Поедет, - застыдилась Джайдар. - Не беспокойтесь, поедет он. Танабай промолчал, а когда Айтбай выехал со двора, сказал жене зло: - Ты брось эту привычку отвечать за меня. Я сам знаю. Сказал, не поеду - значит, не поеду. - Подумай, что ты говоришь, Танабай! - Мне нечего думать. Хватит. Додумался до того, что выгнали из партии. Нет у меня никого. И я если заболею, пусть никто не приезжает. Подохну один! - Он махнул в сердцах рукой и пошел в кошару. Но покоя на душе не было. Принимая роды у маток, таская ягнят, устраивая их в углу, цыкая на орущих овец, расталкивая их, чертыхался и бурчал: - Давно бы ушел, не страдал бы так. Всю жизнь болеет, стонет, за сердце хватается, а сам с седла не слазит. Тоже мне начальник. Видеть тебя не желаю после этого. Обижайся не обижайся, а я тоже в обиде. И никому нет дела... На дворе стояла ночь. Снег стал сыпать понемногу, и тишина вокруг была такая чуткая, что слышно было даже, как с шорохом падали на землю редкие снежинки. Танабай не шел в юрту, избегал разговора с женой, и она не приходила. "Ну и сиди, - думал он. - А поехать меня не заставишь. Мне теперь все безразлично. Мы с Чоро чужие люди. У него своя дорога, у меня своя. Были друзьями, а теперь не то. А если я друг его, то где он был раньше? Нет, мне теперь все безразлично..." Джайдар все же пришла. Принесла ему плащ, сапоги новые, кушак, рукавицы, шапку, которую он надевал при выездах. - Одевайся, - сказала она. - Напрасно стараешься. Я никуда не поеду. - Не теряй времени. Может случиться, что потом всю жизнь будешь жалеть. - Ничего я не буду жалеть. И ничего с ним не случится. Отлежится. Не первый раз. - Танабай, никогда я тебя ни о чем не просила. А сейчас прошу. Отдай мне свою обиду, отдай мне свое горе. Поезжай. Будь человеком. - Нет. - Танабай упрямо мотнул головой. - Не поеду. Мне теперь все безразлично. Ты думаешь о приличии, о долге. Что люди скажут? А я теперь знать ничего не хочу. - Одумайся, Танабай. Я пойду пока присмотрю за огнем, как бы не упали угли на кошму. Она ушла, оставив его одежду, но он не тронулся с места. Сидел в углу, не мог переломить себя, не мог забыть тех слов, которые он говорил Чоро. А теперь: "Здравствуйте, проведать явился, как здоровье? Не помочь ли чем?" Нет, не сможет он так, не в его это правилах. Джайдар вернулась. - Ты еще не оделся? - Не надоедай. Сказал: не поеду... - Встань! - гневно вскрикнула она. И он, к удивлению своему, встал по ее приказу, как солдат. Она шагнула к нему, глядя в тусклом свете фонаря исстрадавшимися, возмущенными глазами. - Если ты не мужчина, если ты не человек, если ты баба слюнявая, то я поеду за тебя, а ты оставайся нюни разводи! Я поеду сейчас же. Иди седлай немедленно коня! И он, повинуясь ей, пошел седлать лошадь. На дворе порошил снег. Тьма, казалось, кружилась вокруг бесшумной, медленной каруселью, как вода в глубокой заводи. Горы не различишь - темно. "Вот еще наказание! Куда она теперь одна среди ночи? - думал он, набрасывая впотьмах седло. - И не отговоришь. Нет. Не откажется. Убей, не откажется. А если собьется с пути? Ну, пусть пеняет на себя..." Седлал Танабай коня, и самому стыдно становилось: "Зверь я, больше никто. Одурел от обиды. Выставляю ее напоказ, - смотри, какой я несчастный, как мне плохо. И жену извел. А она-то при чем? За что ее терзаю? Не видать мне добра. Никудышный я человек. Зверь, и только". Заколебался Танабай. Нелегко было отступиться от своих слов. Пошел назад набычившись, опустив глаза. - Оседлал? - Да. - Ну так собирайся. - И Джайдар подала ему плащ. Танабай молча стал одеваться, радуясь, что жена первая пошла на мировую. И все же для вида покуражился: - А может, с утра поеду? - Нет, отправляйся сейчас. Будет поздно. Ночь кружилась в горах тихой заводью. Плавно и мягко оседали большие хлопья последнего весеннего снега. Один среди темных склонов ехал Танабай на зов отвергнутого им друга. Снег налипал на голову, на плечи, на бороду и руки. Танабай сидел в седле неподвижно, не отряхивая его. Так ему было лучше думать. Думал он о Чоро, обо всем том, что связывало их долгие годы, когда Чоро учил его грамоте, когда они вступали в комсомол, а потом и в партию. Вспомнил, как они работали вместе на стройке канала и как Чоро первый принес ему газету с заметкой о нем и с фотографией, первый поздравил, пожал руку. Смягчался душой Танабай, оттаивал, и его охватывало щемящее чувство беспокойства: "Как он там? А может, и правда ему очень плохо? А то зачем бы вызывать сына? Или сказать хочет что? Посоветоваться?.." Уже светало. Снег все так же кружил. Танабай заторопил коня, погнал рысью. Скоро за теми вон буграми, в низине - аил. Как там Чоро? Быстрее бы. И вдруг в тишине утра донесся смутный, далекий голос со стороны аила. Всплеснул чей-то крик и оборвался, замер. Танабай осадил коня, подставил ухо по ветру. Нет, ничего не слышно. Наверное, это так показалось. Конь вынес Танабая на бугор. Внизу перед ним среди белых, заснеженных огородов, среди голых садов лежали улицы аила, еще безлюдные в эту раннюю пору. Нигде никого. И только у одного двора толпилась черная куча народа, у деревьев стояли оседланные лошади. Это был двор Чоро. Почему так много собралось там люда? Что случилось? Неужели... Приподнявшись на стременах, Танабай судорожно глотнул колючий ком холодного воздуха и замер, и сейчас же погнал коня вниз по дороге. "Не может быть! Как же так? Не может быть!" На душе у него стало так скверно, словно бы он был виновен в том, что там, наверное, случилось. Чоро, единственный его друг, просил приехать на последнее свидание перед вечной разлукой, а он артачился, упрямствовал, тешил свою обиду. Да кто же он после этого? Почему жена не плюнула ему в глаза? Что может быть на свете уважительнее последней просьбы умирающего человека? Опять перед Танабаем встала та дорога в степи, на которой догнал его на иноходце Чоро. Что он ему тогда ответил? Да разве можно простить себе это? Как в бреду, ехал Танабай по снежной улице, сгибаясь под тяжестью своей вины и стыда, и вдруг увидел впереди, за двором Чоро, большую группу конных. Они приближались молчаливой кучей и вдруг все разом громко заголосили в один голос, раскачиваясь в седлах: - Ойбай, баурымай! Ойбайай, баурым!* ______________ * Ойбайай, баурымай! - траурный крик, оплакивание умершего. "Казахи приехали", - догадался Танабай и понял, что надеяться уже не на что. Соседние казахи, прибывшие из-за реки, оплакивали Чоро, как брата, как соседа, как человека, близкого им и известного во всей округе. "Спасибо вам, братья, - подумал в ту минуту Танабай. - От дедов и отцов - в беде и горестях вместе, на свадьбах и скачках вместе. Плачьте, плачьте вместе с нами!" И сам вслед за ними огласил утренний аил истошным, надсадным криком: - Чоро-о-о! Чоро-о-о! Чоро-о-о! Он рысил на коне, свисая с седла то на левую, то на правую сторону, и рыдал по своему ушедшему из этого мира другу. Вот уже двор, вот стоит возле дома Гульсары в траурной попоне. Оседает снег на него и тает. Остался иноходец без хозяина. Стоять ему с пустым седлом. Танабай припадает к гриве коня, подымается и снова припадает. Вокруг - едва различимые, как в тумане, лица людей, плач. Он не слышал, как кто-то сказал: - Снимите Танабая с седла. Подведите к сыну Чоро. Несколько пар рук протянулись к нему, помогли слезть с коня, повели его под руки через толпу. - Прости меня, Чоро, прости! - плакал Танабай. Во дворе лицом к стене дома стоял сын Чоро, студент Самансур. Он повернулся к Танабаю в слезах, они обнялись, плача. - Нет твоего отца, нет моего Чоро! Прости меня, Чоро, прости! - захлебываясь, рыдал Танабай. Потом их развели. И тут Танабай увидел рядом с собой среди женщин ее, Бюбюжан. Она смотрела на него и молча лила слезы. Танабай зарыдал еще сильнее. Плакал за все, за все утраты, за Чоро, за вину свою перед ним, за то, что не мог вернуть назад те слова, которые бросил ему по дороге, плакал за нее, что стояла теперь рядом, как чужая, за ту любовь, за ту грозовую ночь, за то, что оставалась она одинокой, и за то, что старела она уже, плакал за иноходца своего Гульсары, стоящего в траурной попоне, за обиды свои и муки, за все то, что было не выплакано. - Прости меня, Чоро, прости! - повторял он. И тем самым как бы просил прощения у нее. Ему хотелось, чтобы Бюбюжан подошла и утешила его, чтобы она утерла ему слезы, но она не подходила. Она стояла и плакала. Утешали его другие: - Довольно, Танабай. Слезами не поможешь, успокойся. И от этого ему было еще горше и больнее. 22 Хоронили Чоро после полудня. Мутный диск солнца бледно просвечивал сквозь блеклые слои неподвижных туч. Все еще плавали в воздухе мягкие влажные хлопья снега. По белому полю черной молчаливой рекой тянулась похоронная процессия. Эта река словно бы возникла здесь внезапно и словно бы впервые прокладывала себе русло. Впереди на машине с откинутыми бортами везли усопшего Чоро, туго и глухо запеленатого в белую погребальную кошму. Возле сидели жена, дети, родственники. Все другие следовали верхом на лошадях. Двое шли за машиной пешком - сын Самансур и Танабай, ведший на поводу коня покойного друга, иноходца Гульсары, с пустым седлом. Дорога за околицей была в мягком ровном снегу. Широкой и темной, изрытой копытами коней полосой следовала она затем по пятам процессии. Она словно бы отмечала последний путь Чоро. Путь выводил к холму, на кладбище. И здесь оканчивался для Чоро уже безвозвратно. Вел Танабай иноходца на поводу и говорил ему про себя: "Вот, Гульсары, лишились мы с тобой нашего Чоро. Нет его, не стало... Что ж ты тогда не крикнул мне, не остановил меня? Не дал бог тебе языка. А я хоть и человек, а оказался хуже тебя, коня. Бросил друга на дороге, не оглянулся, не одумался. Убил я Чоро, убил его словом своим..." Всю дорогу до самого кладбища Танабай вымаливал у Чоро прощение. И на могиле, спустившись в яму вместе с Самансуром, он говорил Чоро, укладывая его тело на вечное ложе земное: - Прости меня, Чоро. Прощай. Слышишь, Чоро, прости меня!.. Падала в могилу брошенная горстями земля, потом она посыпалась потоками с разных сторон, уже с лопат. Наполнила яму и выросла свежим бугром на холме. - Прости, Чоро!.. После поминок Самансур отозвал Танабая в сторону: - Танаке, дело у меня к вам, поговорить нам надо. И они пошли через двор, оставив людей, дымящие самовары и костры. Вышли на зады в сад. Пошли вдоль бровки арыка, остановились за огородом, у сваленного дерева. Сели на него. Помолчали, каждый думал о своем. "Вот она, жизнь-то, - размышлял Танабай, - мальчишкой знал Самансура, а теперь вон какой стал. Повзрослел от горя. Теперь он вместо Чоро. Теперь мы с ним как равный с равным. Так оно и должно быть. Сыновья заступают на место отцов. Сыновья род продолжают, дело продолжают. Дай-то бог стать ему таким же, как отец. Да чтобы дальше пошел, чтобы разумом и умением выше нас поднялся, чтобы счастье творил себе и другим. На то мы и отцы, на то мы и рождаем сыновей с надеждой, что будут они лучше нас, в этом вся суть". - Ты, Самансур, старший в семье, - сказал ему Танабай, по-стариковски оглаживая бороду. - Ты теперь вместо Чоро, и я готов выслушать тебя, как самого Чоро. - Должен я вам передать, Танаке, наказ отца, - проговорил Самансур. Танабай вздрогнул, ясно уловив в говоре сына голос и интонации отца, и впервые обнаружил, что он очень похож на отца, на того молодого Чоро, которого сын не знал, но которого знал и помнил Танабай. Не потому ли говорят, что человек не умирает до тех пор, пока живут знавшие его? - Слушаю тебя, сын мой. - Я застал отца живым, Танаке. Вчера ночью успел приехать за час до его кончины. Он был в сознании до самого последнего вздоха. А вас, Танаке, он очень ждал. Все спрашивал: "Где Танабай? Не приехал?" Мы его успокаивали, что вы в дороге, что вы вот-вот появитесь. Видно, хотел он вам что-то сказать. И не успел. - Да, Самансур, да. Нам надо было увидеться. Очень надо было. Век не прощу себе. Это я виноват. Это я не успел. - Так вот просил он меня передать. Сын, говорит, скажи Танаке моему, что прошения прошу у него, скажи, чтобы обиду не держал в душе и чтобы он сам отвез мой партбилет в райком. Пусть, говорит, Танабай собственноручно сдаст мой билет - не забудь, передай. Потом забылся. Мучился. И, умирая, смотрел так, точно ждал кого-то. И плакал, слов уже было не разобрать. Танабай ничего не отвечал. Всхлипывая, теребил бороду. Ушел Чоро. Унес с собой половину Танабая, часть жизни его унес. - Спасибо, Самансур, за слова твои. И отцу твоему спасибо, - промолвил наконец Танабай, беря себя в руки. - Одно лишь меня смущает. Ты знаешь, что меня исключили из партии? - Знаю. - Как же я, исключенный, повезу партбилет Чоро в райком? Не имею я на то права. - Не знаю, Танаке. Решайте сами. А я должен выполнить предсмертную волю отца. И буду вас просить сделать так, как хотел он, покидая нас. - Я бы от души рад. Но такая беда приключилась со мной. А не лучше, если ты сам отвезешь, Самансур? - Нет, не лучше. Отец знал, что просил. Если он вам верил, то почему я не должен вам доверять? Скажите в райкоме, что такой был наказ отца моего, Чоро Саякова. Еще затемно, ранним утром, выехал Танабай из аила. Гульсары, славный иноходец Гульсары, в беде и радостях одинаково надежный конь, - Гульсары бежал под седлом, дробя копытами мерзлые комья дорожной колеи. В этот раз он вез Танабая, ехавшего с особым поручением умершего друга его, коммуниста Чоро Саякова. Впереди, над невидимыми краями земли, медленно наливался рассвет. В чреве рассвета нарождалась новая заря. Она разрасталась там, внутри серой мглы... Иноходец бежал туда, к рассвету, к одинокой и яркой звезде, еще не угасшей на небосклоне. Один по пустынной гулкой дороге выбивал он рокочущую дробь ходкой иноходи. Давно не доводилось Танабаю ездить на нем. Бег Гульсары по-прежнему был стремителен и прочен. Ветер пластал гриву, дул седоку в лицо. Хорош был Гульсары, в доброй силе был еще конь. Всю дорогу Танабай раздумывал, терялся в догадках, почему именно ему, Танабаю, изгнанному из партии, Чоро наказал перед смертью отвезти в райком свой партбилет. Чего он хотел? Или испытать думал? А может, хотел тем самым сказать о своем несогласии с исключением Танабая из партии? Теперь этого никогда не узнаешь, не выпытаешь. Никогда больше ничего не скажет он. Да, есть такие слова страшные: "Никогда больше!" Дальше и слов уже нет... И опять нахлынули разные мысли, снова ожило все то, что хотел забыть, оторвать от себя навсегда. Нет, оказывается, еще не все кончено. С ним, при нем еще последняя воля Чоро. Он придет с его партбилетом и поведает о нем, о Чоро, все как есть, расскажет, каким был Чоро для людей, каким был для него. И о себе расскажет, потому что Чоро и он - пальцы одной руки. Пусть узнают, какими они были тогда, в молодости, какую жизнь они прожили. И может быть, поймут, что не заслуживает он, Танабай, чтобы отлучали его от Чоро ни при жизни, ни после. Только бы выслушали его, только бы дали высказаться! Танабай представил себе, как он войдет в кабинет секретаря райкома, как он положит ему на стол партбилет Чоро и как расскажет обо всем. Признает свою вину, извинится, только бы вернули его в партию, без которой жить ему плохо, без которой не мыслит он самого себя. А что, если скажут: какое он, исключенный из партии, имеет право приносить партийный документ? "Не должен был ты прикасаться к партбилету коммуниста, не должен был ты браться за это дело. И без тебя нашлись бы другие". Но ведь такова была предсмертная воля самого Чоро! Так он завещал при всех, умирая. Это может подтвердить его сын, Самансур. "Ну и что же, мало ли что может сказать человек при смерти, в бреду, забытьи?" Что тогда он ответит? А Гульсары бежал по звонкой, смерзшейся дороге и, минуя степь, уже выходил к Александровскому спуску. Быстро домчал Танабая иноходец. Не заметил даже, как приехал. Рабочий день в учреждениях только начинался, когда Танабай приехал в райцентр. Нигде не задерживаясь, он направил взмокшего иноходца прямо к райкому, привязал его у коновязи, стряхнул с себя пыль и пошел с бьющимся от волнения сердцем. Что ему скажут? Как его встретят? В коридорах было пусто. Не успели еще понаехать из аилов. Танабай прошел в приемную Кашкатаева. - Здравствуйте, - сказал он секретарше. - Здравствуйте. - Товарищ Кашкатаев у себя? - Да. - Я к нему. Я чабан из колхоза "Белые камни". Моя фамилия Бакасов, - начал он. - Как же, знаю вас, - усмехнулась она. - Так вот, скажите ему, что парторг наш Чоро Саяков умер и при смерти просил меня отвезти его партбилет в райком. Вот я и приехал. - Хорошо. Обождите минутку. Не так уж долго пробыла секретарша в кабинете Кашкатаева, но Танабай перемучился, места себе не находил, дожидаясь ее. - Товарищ Кашкатаев занят, - сказала она, плотно прикрывая за собой дверь. - Он просил передать билет Саякова в сектор учета. Это там, направо по коридору. "Сектор учета... направо по коридору". Что это? - не соображал Танабай. Потом понял все разом и разом упал духом. Как же так? Неужели все так просто? А он-то думал... - У меня к нему разговор. Прошу вас, пойдите скажите ему. Важный разговор у меня. Секретарша неуверенно пошла в кабинет и, вернувшись, снова сказала: - Занят он очень. - И потом добавила от себя сочувственно: - Разговор-то ведь с вами окончен. - И еще тише сказала: - Не примет он вас. Лучше уезжайте. Пошел Танабай по коридору, завернул направо. Надпись: "Сектор учета". В дверях окошечко. Постучал. Окошечко открылось. - Что вам? - Билет привез вам сдать. Умер парторг наш - Чоро Саяков. Колхоз "Белые камни". Заведующая учетом терпеливо ждала, пока Танабай доставал из-под пиджака кожаную сумочку на ремешке, в которой еще недавно носил свой партбилет и в которой на этот раз привез партбилет Чоро. Передал он книжечку в окошко: "Прощай, Чоро!" Смотрел, как она писала в ведомости номер партбилета, фамилию, имя, отчество Чоро, год вступления в партию - последняя память о нем. Потом дала ему расписаться. - Все? - спросил Танабай. - Все. - До свидания. - До свидания. - Окошечко захлопнулось. Вышел Танабай на улицу. Стал отвязывать поводья иноходца. - Все, Гульсары, - сказал он коню. - Это все. И неутомимый иноходец понес его назад, в аил. Большая весенняя степь бежала навстречу с ветром, под рокочущий перестук копыт. Только в беге коня унималась, стихала боль Танабая. В тот же день вечером вернулся Танабай к себе в горы. Жена встретила его молча. Взяла коня под уздцы. Помогла мужу слезть с седла, поддерживая его под руку. Танабай обернулся к ней, обнял ее, привалился к плечу. Она тоже обняла его, плача. - Похоронили мы Чоро! Нет его больше, Джайдар. Нет моего друга! - говорил Танабай и еще раз дал волю слезам. Потом он молча сидел на камне подле юрты. Хотелось побыть одному, хотелось посмотреть на восход луны, которая тихо поднималась из-за зубчатых вершин белого снежного хребта. В юрте жена укладывала детей на ночь. Слышалось, как огонь потрескивал в очаге. Потом запела, хватая за душу, гудящая струна темиркомуза. Будто ветер тревожно завыл, будто бежал человек по полю с плачем и жалобной песней, а все вокруг молчало, затаив дыхание, все безмолвствовало, и только бежал как будто одинокий голос тоски и скорби человеческой. Будто бежал он и не знал, куда приткнуться с горем своим, как утешиться среди безмолвия этого и безлюдия, и никто не откликался. Он и плакал и слушал себя один. Танабай понял, что это жена играет для него "Песню старого охо