ким текстом на тот, который пришел "от командира воинской части". И я спрятал конверт в портфель. Потом явился отец Олега. Ни осень, ни зима не смыли, не вывели дождем и морозом веснушки с его лица. А ушанка еле держалась на высоких, жестких волосах, словно на проволочных витках. Движением левого плеча он ловко сбросил шинель. Плечо как бы обрывалось пустым рукавом, заправленным за пояс гимнастерки. "Повезло Олегу, - подумал я. - Отца его больше никуда не отправят..." Я сразу же устыдился этой мысли. Но она все равно осталась со мной. Будто прочитав ее, Кузьма Петрович сказал: - Зачем демобилизовали? Правую руку вполне можно заставить и за левую потрудиться. Научить и заставить! Он не гордился своим пустым рукавом, а поглядывал на него со смущением. Правая рука, чувствуя ответственность и за левую, не знала покоя. Она то приглаживала волосы, которые пригладить было немыслимо, то пробегала по клавишам машинки, точно по клавишам баяна или аккордеона, то перелистывала толстый блокнот. - Стройматериал для завтрашнего номера! Время такое, что людям беседовать некогда. На лету ловлю факты, заказываю статьи и заметки. Привык уже! - Организм приспосабливается, - в очередной раз произнес Олег. - Мирное время в этом полностью убедить нас не может, - ответил Кузьма Петрович. - А война за шесть месяцев доказала, что человек может вынести все. Только зачем ему все выносить? В раннем детстве Олег называл отца папой Кузей. Дома его и сейчас звали так. - Радость может быть безграничной, - продолжал папа Кузя. - Я за это! Но беда... Чтобы ее можно было выдержать, перенести, возникает энергия родства. Какой еще не бывало... Между чужими людьми! Вы заметили? - Мы с Олегом кивнули. - Между прочим, - обратился ко мне папа Кузя, - Екатерина Андреевна твоя мать? - Моя... - Да что ты говоришь! Не представлял себе. Слышу: "Дима Тихомиров... Дима Тихомиров...", а спросить, как зовут маму, все забывал. Стало быть, ты ее сын? Хорошо. Я за это! - Вы ее знаете? - Недавно о ней писал. Неужели не показала? - Нет. - Значит, не так написал. - Что вы! Просто не любит она... - Не любит? Но ты почитай. Я принесу этот номер. Он говорил и двигался так стремительно, точно хотел доказать самому себе, что потеря левой руки на нем вовсе не отразилась. - АО чем вы писали? - спросил я. - Они с инженером Елизаровым... - С Николаем Евдокимовичем? - Именно с ним... Так вот, они вместе придумали, как подавать оборудование на рабочие места новым способом. Предложили передвижные деревянные краны, кое-где опоясанные металлом. - Деревянные?! - воскликнул я, будто разбирался в передвижных кранах. - Они уже соорудили один такой кран. Представляете: дерево вместо металла. Я за это! Решили проблему. И тихо, без шума. - Не любят они... - Не любят? Хорошо. Я за это! Правая рука его, не найдя дела, дважды стукнула по столу. Пишущая машинка слегка подпрыгнула. Обе сестры проснулись, испугались и сразу заплакали. 10 Пора детства не отягощена опытом и потому в мыслях и действиях своих бывает до наивности непосредственна. Она уверена, что добро должно порождать только добро и причем сразу, незамедлительно. Олег выстукал на машинке письмо, которое доказывало, что мой отец не погиб... "Вот сейчас покажу его маме, - думал я по дороге домой, - и она успокоится". Впопыхах я забыл, что письмо это могло стать желанной вестью и облегчением лишь по сравнению с истиной, о которой мама не знала. В те далекие одиннадцать лет я любил мысленно ставить других на свое место и легко предсказывать таким образом чужие поступки, не сознавая, что на своем месте могу быть только я сам. Я скрывал от мамы извещение, пришедшее из Москвы, но свой предстоящий разговор строил так, будто она, как и я, обо всем уже знала. "...Легко раненный попал к партизанам, в такие места, откуда писать невозможно", - напечатал Олег. Это было радостью на фоне слов "пропал без вести". Но ведь мама этих слов не читала. Я завернул на почту. По-прежнему я заходил туда каждый день, и почти каждый день девушка с прозрачными пальцами говорила мне, что найдет другую работу. И еще повторяла: "Треугольные письма люблю, а конвертов... боюсь. Особенно если тонкие и со штампом. Почему именно я должна их вручать?" - Война - время писем, - сказал однажды Подкидыш. - Она всех раскидала в стороны. И люди пишут друг другу, как никогда! Разлучает, объединяет... - медленно повторил он свою старую мысль про войну. На почте никого не было: весь город в это время работал. Увидев меня, девушка вскочила, и лицо ее исчезло из окошка, скрылось за непроницаемо-матовым стеклом. Но я заметил, что рука в окошке что-то схватила со стола. А потом девушка выбежала из-за перегородки прямо ко мне. - Треугольное письмо! - возбужденно кричала она на ходу, желая, чтоб я поскорей об этом услышал. - Треугольное... Значит, от него самого! Я выхватил бумажный треугольник из ее тонких ледяных пальцев. Торопливо развернул его... Щеки у девушки остались такими же бледными, но глаза, казалось, в то мгновение их освещали. "Уважаемая Екатерина Андреевна, - прочитал я. - Пишет вам фронтовой друг вашего мужа Алексея Алексеевича Тихомирова. Он дал мне ваш адрес и просил, если что, сообщить. Вот я и выполняю... Муж ваш, Алексей Тихомиров, геройски сражался с врагами и остался на поле боя..." - Что с тобой? - услышал я голос девушки. - Что с тобой?! Я вернулся к Олегу. Кузьмы Петровича уже не было. Сестры возились за дощатым забором, окружавшим тахту. Олег прочитал... Нос его сморщился, как от яркого света. - Думай о матери, - сказал он. И больше не произнес ни слова. Он хотел спрятать бумажный треугольник туда же, на дно ящика, под газеты. Но я возразил: - Пусть будет со мной. Всегда... Если отпороть подкладку и зашить его прямо внутрь, в куртку, а? Я только в ней хожу... Даже сплю, когда в бараке не топят. Зашей... Ты умеешь. Олег достал ножницы, нитки с иглой и молча, проворно выполнил мою просьбу. Когда я стал натягивать шапку, он остановил меня. - Матери все равно покажи то письмо... которое мы напечатали. И держись! - Он всматривался в мое лицо своими огромными, забывшими про детство глазами. - Я пойду вместе с тобой. - А они? - кивнул я на двух сестер. - Позову соседку. Она остается с ними... иногда, в крайних случаях. "Биология - женское дело", - то ли в шутку, то ли всерьез говорил мне отец. Поэтому "мужским началом" в нашей семье он считал маму. И вдруг ее сила исчезла. Тут же, на наших глазах. Она растерянно опустилась на сундук, заменявший нам стол. И стала беспомощно оглядываться, как бы прося защиты. - Ничего еще не... - попытался сказать Подкидыш. Но замолчал. Мама не перечитывала, а долго, бесконечно, как мне казалось, смотрела на бумагу, которую мы сочинили с Олегом. Наконец она поднялась: взяла себя в руки. - А где это письмо было целых полтора месяца? - спросила она. - У меня, - ответил я. - Мы вместе его получали, - заверил Олег. Она изучила штемпель нашего города, перевернула конверт, чтобы найти штемпель отправителя. Он был московским. - А почему же тут... - начала мама. - Командир воинской части написал, наверно, в Москву, в Наркомат обороны, - засеменил я словами. - А оттуда переслали. Ты же сообщила наш адрес. Она осторожно уложила бумагу обратно в конверт. - Я боялся тебе показать. У меня заныло в животе. Я скрючился. Бумажный треугольник, зашитый в куртку, издал еле слышный, хрустящий звук. - Что-то мы сегодня в столовой съели, - объяснил всем Олег. - Я ждала этого, - все еще с трудом овладевая словами, сказала мама. - Пока мы тут живем припеваючи, он, раненный... не в больнице, не в госпитале, а где-то в лесу. - Она помолчала, набралась сил. - Раньше, когда он заболевал простудой с температурой тридцать семь и три, я укладывала его в постель. И при этом непременно посмеивалась над его мнительностью. Сама же укладывала и сама же посмеивалась... Зачем? Если бы можно было перед ним извиниться! - Все вернется, - пообещал Николай Евдокимович. - Легче восстановить завод, чем здоровье одного человека, - ответила мама. И обхватила руками голову:-В лесу... Без врачей, без лекарств... - В партизанских отрядах есть врачи. Там делают операции, - напомнил Подкидыш. - Иногда даже пилой или кухонным ножом. Я читала в газете... Когда это касается других, восхищаешься, а когда близких людей - ужасаешься и страдаешь. - Но вы же не возражаете против того, что в партизанские отряды доставляют... - снова начал Подкидыш. - Из этого отряда, как вы заметили, даже нельзя писать, - перебила она. - Мы тут неплохо устроились, и нам очень легко рассуждать. Николаю Евдокимовичу и правда убеждать ее было легче, чем нам с Олегом: он не видел бумажного треугольника и не знал, не мог себе представить... что отца уже нет. - Будем ждать. Что нам еще остается? - сказала мама. И, заметив на краю стола-сундука белую бутылку, спросила: - А почему ты утром не пил молоко? - Сейчас выпью. Может быть, и ты... - Я сыта. - Не возражаете, если я принесу свое? - предложил Николай Евдокимович. - Зачем? - удивилась мама. - В партизанский отряд я не смогу его переправить. Так что пейте: мужчинам нужно больше калорий. Мама потерла виски, села на топчан, заменявший постель. А уши закрыла руками. Она не плакала. Просто ей не хотелось никого видеть и слышать. Мы потихоньку вышли. 11 Правая рука папы Кузи бегала по клавишам машинки, не нажимая на них. - Нервничает, а молчит, - пожаловался Олег. - Не пробьешься! Ну, чего он молчит? Надо разрядиться - и сразу бы полегчало. Ему и нам с сестрами. - Они тоже чувствуют? - Еще как! Даже маленькая реагирует очень нервно. - Плачет? - Гораздо хуже. Я понял. - Мама умеет его разряжать, - продолжал Олег. - Но у нее новая партия раненых: пятые сутки домой не приходит. Что у тебя случилось? - обратился он к папе Кузе. Тот с удивлением взглянул на него. Но ответил: - Рука у меня одна, а ног пока две. И все же не поспеваю... Столько разных объектов! Расстояния километровые... Мало заказать горящий материал - надо его и забрать. А где же нынче курьеры? - Поручи своей машинистке. - Да болеет она... Папа Кузя заметался по комнате. - А если мы будем тебе помогать? - так же деловито, как он пришивал пуговицы, поинтересовался Олег. - Что-что? - Папа Кузя нажал на клавиши, по которым в тот миг гуляла его рука. - Будем ходить по объектам, которые не засекречены. Разве нельзя? Кузьма Петрович, размышляя, еще немного пометался по комнате. - Ну что же... Выхода нет... - Договорились, - удовлетворенно сказал Олег. - Что ты ликуешь? - набросился на него отец. - Вам нужно в парке культуры на каруселях кружиться. А вы воюете, голодаете... Теперь вот будете ходить по морозу. Ты думаешь, я за это? Уродства военного времени! Он сел за машинку, взял бланк с красным названием газеты вверху и выстукал удостоверение. В нем было написано, что нам с Олегом доверяется исполнять обязанности курьеров. После уроков мы с таинственными лицами, не позволяя себе улыбаться или шутить, шли на те объекты, которые не числились в "засекреченных". Люди были так заняты и измучены, что у них не хватало сил удивляться. Увидев наше удостоверение, они спрашивали: - Что нужно? И, не отрываясь от чертежей или инструментов, говорили, к кому обратиться. Женщины устало сетовали, что мы в ботинках с галошами, а не в валенках. Валенки выдавали только тем, кто работал "на свежем воздухе". Воздух был не свежим, а таким плотно застывшим, что его трудно было вдыхать. На сером от золы снегу валялись замерзшие воробьи. Люди меж тем клали кирпич, врубались в стены отбойными молотками, что-то измеряли и даже записывали окаменевшими пальцами. "Все для фронта! Все для победы!" - читали мы на выцветшей, будто простиранной снегом и стужей, материи или прямо на кирпичах. Но люди и так отдавали все... Вначале нам нравилось выполнять поручения папы Кузи. Но вскоре мы уже не делали таинственных лиц. От игры ничего не осталось. Мы еле дотаскивались до объектов. Заходили в конторы, чтобы попрыгать возле печурок. А потом без всякой гордости и воодушевления предъявляли свой мандат. Однажды ветер был таким сильным, что навалился на нас, как нечто живое, тяжелое. Олег прятал лицо в воротник. А мой воротник был узеньким, и спрятаться в него я не мог. - Варежками закройся, - посоветовал мне Олег. Но я его не послушал. - У тебя побелели щеки, - сказал он. - Надо потереть снегом. Серая гарь скрипела и пачкала руки. Наконец я добрался до чистого снега. И испуганно, изо всех сил стал тереть щеки. - Не надо так сильно, - сказал Олег. Но уже было поздно. Из-под стертой кожи выступили коричневые пятна, кровоподтеки. Таким мама увидела меня поздно вечером. В прежние мирные времена она волновалась, если я задерживался во дворе или в кино. Или если приносил домой двойку. Но когда случалось нечто серьезное, она сразу брала себя в руки. На сей раз она с подчеркнутым, напряженным спокойствием прищурилась, и я понял, что вид у меня ужасный. - Как раз вчера мне случайно принесли немного жира со шкварками, - сказала мама. - Прораб с женой ездили в район и достали гуся. Для дочери. У нее сильное истощение... Шкварки - для внутреннего употребления, а жиром я смажу тебе лицо. В трудный момент у мамы почти всегда случайно обнаруживался спасательный круг. Покрыв мои щеки аппетитно пахнущим жиром, она сказала: - Я захватила из Москвы отцовские целебные травы. Два или три пакета... Буду заваривать, чтобы ты понемножку пил. Это защищает от дистрофии. - Но я ведь и так... съедаю все, что тебе дают на работе за "вредность". - Ты растешь, - категорически заявила мама. - Закладывается фундамент здоровья. А мой фундамент был заложен в мирное время. - Давай пить настой вместе, - предложил я. - Травы мне противопоказаны. Ты разве не знаешь? Ей всегда было противопоказано то, чего в доме у нас не хватало. К нам зашел Николай Евдокимович... Он не умел брать себя в руки и с порога воскликнул: - Кто тебя так?! - Мороз, - ответил я. - Не возражаете, если я принесу вазелин? У меня есть две баночки. - Я лечу его более дефицитным средством, - ответила мама. - Гусиный жир! А вазелин подарите мне: все же косметика! Шкварки она разделила поровну на две части и положила на хлеб. - Я абсолютно... - начал Подкидыш. - Только не делайте вид, что это постоянное меню военного времени! - А вы сами? - Мне жирное противопоказано с детства, - ответила мама. Смущенно покончив со шкварками. Подкидыш сказал мне: - Тебе сейчас нельзя выходить на улицу. - Он с испугом разглядывал мои щеки. - Или надо закутываться. Если не возражаете, я принесу шерстяной шарф, который мне много лет назад... связала мама. В день бомбежки он чудом оказался на мне. Раз такое несчастье... - Какое несчастье? - подбадривая меня, удивилась мама. - А шарф принесите... На всякий случай. Впрочем, а как же вы сами? - У меня есть еще один. Спасибо, Катюша. Я буду рад этой возможности... - Кстати, - сказала мама и погрузила руки в пакет, где хранились отцовские травы. - Здесь, на дне, я обнаружила немного грецких орехов. Когда-то люди ели орехи! Невозможно поверить. Я достал молоток... Мы с Подкидышем кололи орехи, ядра которых напоминали маленькие полушария головного мозга с лабиринтами замысловатых извилин. Так по крайней мере их изображали в учебниках. Я протянул первое ядро маме. - Разве ты не знаешь, что орехи я никогда не ем? - категорично, тоном начальника стройконторы сказала она. Потом Подкидыш и мама стали обсуждать то, что они называли "забавным вариантом". Мама боялась высоких слов, и, если речь шла о чем-нибудь необычном и важном, она говорила: - Это забавно! Забавность в данном случае состояла в том, что они придумали, как сгружать тяжелое оборудование "более легким способом": с помощью тросов, лебедок, блоков и "других такелажных средств". Слушая их, я все торопливо и подробно записывал. - Тише, Дима делает уроки, - предупредила Подкидыша мама. Я не стал возражать. А после спросил: - Можно об этом написать? В газете... Получится обмен опытом! - Поднабрался ты всяких слов в журналистском семействе, - ответила мама. - Если не возражаешь... прежде, чем писать, надо проверить, - сказал Николай Евдокимович. Папа Кузя был того же мнения, что и Подкидыш: - Надо проверить! А вообще, перспективно... Сгружать с платформ многотонные грузы - сплошное мучение. Если они облегчат, я за это! Но надо испытать, убедиться на практике. - А та газета... с первой заметкой про маму и Николая Евдокимовича? - спросил я. Он "развел" одну свою руку в сторону: - Не нашел. Даже из подшивки выдрали. На курево, надо полагать. Трудно с бумагой. - Ас чем легко? - задумчиво произнес Олег. 12 В тот день прибыли платформы с "вращающимися печами". - Как раз вовремя подоспели, - утром сказала мама. - Новый цех подвели под крышу. Так что квартира готова! Она смазала мне лицо вазелином: гусиный жир кончился. Проследила, чтобы я съел котлету, которая только по старой привычке называлась мясной, и запил ее настоем из отцовских целебных трав. - Тебе нельзя заболеть дистрофией, - настойчиво и спокойно повторила она. - Пойми: закладывается фундамент! Потом она закутала меня в шарф, который когда-то связала для своего сына мать Николая Евдокимовича. Мама по-прежнему старалась, чтобы я не испытывал тягот военного времени. Или испытывал их поменьше... Она и валенки мне раздобыла, которые я должен был натягивать рано утром, пока она не ушла на работу. - Хочу убедиться... Не хватает еще обморозить и ноги! - сказала она в тот день. Мама оглядела меня напоследок, словно объект, подготовленный к сдаче. И побежала готовиться к встрече платформ с печами. А я через полчаса отправился в школу. Накануне где-то прорвало трубы, и мы занимались в шапках, в пальто. А я еще и в огромном шарфе, оставлявшем на виду только нос и глаза. Конечно, в классе я мог бы и снять этот шарф, но тогда бы меня наверняка вызвали отвечать. Учителя уже давно меня не тревожили: я находился как бы на излечении. С последних уроков нас сняли и послали на расчистку подъездных путей. Для платформ с теми самыми печами, которые умели "вращаться". Нас часто посылали на такие работы. И хотя орудовать на морозе лопатами и скребками было нелегко, мы радовались: во-первых, приобщались к важному делу, а во-вторых, срывались уроки. Мы одержимо стремились к взрослости, но оставались детьми. Чтобы получить от Кузьмы Петровича очередное задание, мы пошли потом к Олегу домой. Его мама только что проснулась после многосуточного дежурства. Она была очень полной. "Последствия родов..." - объяснил мне Олег. Но делала все четко, без лишних движений, будто подавала инструменты хирургу во время операции. Комната была завешана детскими рубашонками и трусиками. Пахло стиркой и чистотой. Вера Дмитриевна встала, подсыпала в утюг горячих углей, деловито ощупала белье, сняла его с веревок. Затем дотронулась мокрым пальцем до металлического утюга, напоминавшего переднюю часть игрушечного корабля. Утюг зашипел, и она принялась гладить. - Ты отдохнула? - спросил Олег. - Чуть-чуть вздремнула. И хватит! - Она обратилась ко мне: - Чем сильней устаю, тем больше полнею. Главврач говорит: нарушен обмен. А что сейчас не нарушено? Она говорила об этом бойко и весело. Должно быть, столько видела каждый день страданий, что ее личный обмен веществ и все домашние дела не казались столь уж серьезными. - Я бы сам погладил, - сказал Олег. - А мне что прикажешь, сидеть без дела? - Она взглянула на будильник так, будто он зазвонил. - До дежурства еще есть время. Отец вот запаздывает... Выгладив все с фантастической быстротой, она отправилась за дощатый забор, то есть к своим дочерям. - Отвыкли, - сказала Вера Дмитриевна. - Дети любят тех, кто с ними возится. Скорей бы кончалась война! Она не заигрывала с ними, а по-деловому проверяла, все ли в порядке. Сестры молча терпели, будто явилась ответственная комиссия. Дверь распахнулась, и вошел папа Кузя. Он не поздоровался ни с женой, ни с нами. Стянул ушанку с высоких и жестких волос. - Как раз сегодня мама и Николай Евдокимович испытывают новое приспособление. Очень забавное... - поспешил сообщить я. Потому что он просил меня вовремя об этом сказать. - Знаю, - ответил лапа Кузя. И резким движением левого плеча сбросил шинель. - Платформы пришли. - Мы пути расчищали, - сказал Олег. - Молодцы, - машинально похвалил он. - А что случилось? - спросила Вера Дмитриевна. - Что случилось?! Он стукнул правой рукой по столу. Все притихли. И даже сестры не посмели заплакать. - Что, Кузьма? - повторила она. - Трос не выдержал. Лопнул... И там, на платформе, инженера Елизарова... - Ударило? - шепотом спросил я. - Но со страшной силой. Со страшной! - А что с ним сейчас? С Николаем Евдокимовичем?.. - Был жив. - А... мама? - Она стояла внизу. Кузьма Петрович подошел и положил свою руку на мою. - Стояла внизу. Ты веришь мне? - Да. - Ас Елизаровым плохо... Он отошел. - И куда же его отправили? - четко произнося слова, спросила Вера Дмитриевна. - Советовались... Решили к вам в госпиталь. Поскольку недалеко... Я был за это. - Ну, я пойду, - сказала Вера Дмитриевна. И ужас, перехвативший горло, немного отпустил меня. - Мне пора, - сказала она. 13 После операции Николая Евдокимовича положили не в общую палату, а в комнату старшей медсестры. Так устроила Вера Дмитриевна. - Он смертельно ранен, - сказала она. - Но и смертельно раненные иногда выживают. Случаются чудеса. Нас с мамой пустили к нему. Запах госпиталя проникал и туда: запах крови, открытых ран, гноя, лекарств. Вера Дмитриевна забегала каждые пятнадцать минут. В белом халате мать Олега казалась еще более полной, но двигалась почти беззвучно. Она действовала: проверяла пульс, поправляла подушку, делала уколы. И появлялась надежда... Хотя говорила она только правду. Говорила так тихо, что даже стены не слышали. - Все отбито внутри... Все отбито, - одними губами сообщила она. Когда Подкидыш очнулся, он попросил, чтоб ему вернули очки. Наверно, думал, что сквозь толстые стекла не будет видно, как он страдает. - Боль должна быть невыносимая, - опять одними губами проговорила Вера Дмитриевна. И сделала Николаю Евдокимовичу еще какой-то укол. - Теперь станет легче. Он заснул. Внутри у него что-то скрежетало, переворачивалось. Странно... но это нас успокаивало: мы вроде бы с ним общались, прислушивались к нему. Двигаться по комнате мы не имели права. Я сидел на белой табуретке, а мама стояла. Один раз Николай Евдокимович, вновь очнувшись, подозвал нас и прошептал: - Мне очень... вас жалко... - Ты... наш дорогой! - ответила мама. Никогда прежде она не называла его на "ты". Услышав в этом отчаяние, Подкидыш захотел улыбнуться. - "Учитесь... властвовать собой", - тихо посоветовал он. Или, верней сказать, попросил. К вечеру в палату вошел милиционер в накинутом на форму халате. Я не мог определить его чина. Он подсел к постели, раскрыл тетрадку и сказал: - Мне разрешили... на пять минут. Дело требует! - Это напоминало сцену из кинофильма. - Так что несколько слов... Николай Евдокимович весь как-то напрягся. - Запишите, - с твердостью, которой трудно было ожидать, сказал он. - Тросы проверял я. Лично я... - Но ведь руководительница работ... - осторожно вставил милиционер. - Нет, - перебил Николай Евдокимович. - За это отвечал я. И доложил ей, что все в полном порядке. Последние слова он прошептал торопливо, боясь не успеть. Он израсходовал все свои силы. Но потом снова напрягся: - Если не возражаете... Я хочу подписать. - Это еще не все, - с грубоватой неумелостью поправляя подушку, сказал следователь. - Это все. Вы запишите, пожалуйста... Побыстрее. - Следователь поспешно задвигал чернильным карандашом, кончик которого то и дело неловко совал в рот. - Я подпишу это место, - настойчиво попросил Подкидыш. - Когда мы кончим весь протокол... - Нет, дайте сейчас. Это место... Помогите, пожалуйста. Следователь послюнил карандаш, наклонился к Подкидышу. И тот подписал. Мне показалось, что ему полегчало. Вера Дмитриевна вошла, опытным взглядом оценила обстановку и потребовала, чтобы милиционер вышел. Лицо Подкидыша в роговых очках затерялось на подушке. - Устал, - сказала мама Олега. - Вы все выяснили? - Надо бы... - Да нельзя! - перебила она милиционера. И проверила у Подкидыша пульс. Следователь махнул рукой и вышел в коридор. Мы с мамой, хоть он и не звал, тоже вышли. - Я вам нужна? - спросила мама. - Да чего тут!.. - Надо было перестраховаться, - сказала она. - Перепроверить! - Он же докладывал вам, что все в порядке. - Не помню... По-моему, не докладывал. - Показания подписаны собственноручно. Так что... такое дело. - Это я... его... - Это война, - сказал милиционер. И захромал прочь от нас вдоль коридора: тоже, наверно, был ранен. - Зачем ты так говоришь?! - набросился я на маму. - Прости, - сказала она. - Я не должна была... ради тебя. А вообще, следовало... проверить. Техника безопасности! Сколько раз я говорила: техника безопасности! А мне и тут отвечали: война. Тросы с ней не считаются. Пока мы были в коридоре, Николай Евдокимович умер. Его старики были в Москве, на Ваганьковском кладбище. Он мечтал лежать рядом с ними. Как-то однажды он рассказал мне, что и Есенин лежит там же, неподалеку. - Это был великий философ! - утверждал Николай Евдокимович. - "Лицом к лицу - лица не увидать. Большое видится на расстоянье..." Если взять одни только эти строки! Или... "Ведь каждый в мире странник - пройдет, зайдет и вновь оставит дом..." Подкидыш оставил наш дом навсегда. "На Ваганьковском кладбище... Других пунктов в моем завещании не будет", - говорил он. Кто в мире мог выполнить его просьбу? - Солдат хоронят там, где они погибают, - сказал на следующий день Кузьма Петрович. - Он ведь и умер в госпитале... Среди солдат. А старики ждали его на Ваганьковском кладбище. * * * Я приближался к маме... И тем более перед встречей с ней мне захотелось взглянуть на госпиталь, где умер Подкидыш. Я вспомнил, что там, в комнате старшей медсестры, он раз или два с неимоверным напряжением приподнимался на локтях. Вероятно, хотел сказать что-то маме. Но я не догадался выйти из комнаты. К тому же Вера Дмитриевна то и дело пыталась его спасти. А позже приковылял следователь... Я попросил таксиста завернуть к бывшему военному госпиталю. Он первый раз обернулся и взглянул на меня с интересом и даже сочувствием. - Вы в госпитале лежали? - Да нет... Я был тогда еще школьником. - А-а, - разочарованно протянул он. И опять повернулся спиной. "Этот парень, должно быть, еще не родился в ту пору, когда сюда привозили раненых", - подумал я. Прежде госпиталь был в трех километрах от города. А теперь это здание наверняка находилось где-нибудь в центре. Да и что в нем сейчас? Школа, больница?.. Или какое-нибудь учреждение? "Вряд ли найдем", - подумал я. И изменил маршрут. 14 После смерти Подкидыша мама без конца перечитывала письмо "командира воинской части", которое выстукал на машинке Олег. Боялась новой потери, не зная, что она к нам... уже пришла. А в гибели Николая Евдокимовича продолжала винить себя: - Что мне стоило перепроверить? Что стоило? Иногда она кончала словами, которых никто от нее раньше не слышал: - Я устала. Очень устала. Мне казалось, что устала она прежде всего от мыслей: об отце, о Подкидыше. А стремясь избавиться от усталости, нагружала на себя все больше и больше дел. Наш барак к тому времени окружили красные коробки будущих цехов. На стройке одного из них мама пропадала с рассвета и до ночи. Ей уже не приходилось встречать эшелоны, сгружать оборудование, рассортировывать... Но забот прибавлялось. Укладывалась она, когда радио уже молчало, а вставала, как только черный круг на стене оживал. Так было изо дня в день, изо дня в день... - Твоя мама уехала? - спросил меня как-то Олег. Он никогда не заставал ее дома. - Она на стройке. - И отец там. Но не всегда же... - А мама всегда. Город заполнялся похожими, как двойники, корпусами, перебрался через реку, занял позиции на том берегу. Нам с мамой дали восьмиметровую комнату в настоящем кирпичном доме. Мы собрали все свои вещи, сложили их в бездонный сундук, обвитый железными лентами. - Как я могла заставить Подкидыша тащить его? - продолжала терзать себя мама. - У него было столько болезней! - Ты знала о них? - Конечно... Ценим, когда теряем. И жалеем, когда теряем. Говорят, лучше поздно, чем никогда. Порой эта поговорка звучит бессмысленно. Поздно - значит, все... Поезд ушел. И всегда-то мы наваливаемся на безотказность человеческую, на деликатность. Эксплуатируем их беспощадно... - Ты о чем? - Все о том же. Я никогда до той поры не догадывался, что душевные перегрузки подтачивают здоровье гораздо сильнее, чем физические. В физических мама искала спасение. И нагружала себя и нагружала... Я редко встречался с нашими соседями по бараку: они затемно уходили и возвращались во тьме. Но когда мы стали прощаться, вдруг выяснилось, что я знал не только их надвинутые на глаза мохнатые шапки, не только их валенки и полушубки, - я угадывал, сам того не подозревая, их лица. И помнил глаза... Оказалось, что мы с ними в этом бараке сроднились. Позже я понял: война не давала людям возможности и просто-напросто времени для проявления всех своих "разнокалиберных" качеств. На передовую позицию жизни выкатывались орудия главного калибра. Ими, настигавшими врага даже из дальнего тыла, были каждодневная, будничная отвага и готовность жертвовать и терпеть. Люди становились чем-то похожи друг на друга. Но это не было однообразием и безликостью, а было величием. Так думал и говорил я гораздо позже, когда война уже кончилась: "Большое видится на расстоянье". Быть может, сравнения мои звучали слишком высокопарно. Но ведь и геройство людей, живших с нами рядом, в бараке, тоже было высоким. Тот сосед, что жил за "озером с лебедями" и угрюмо обещал маме каторжную работу, оказался водителем пятитонки. Он приехал на ней, погрузил сундук и отвез его в наши восьмиметровые хоромы, казавшиеся мне необъятными. Прощаясь, все просили "не забывать". И мы обещали. Хотя тогда я не представлял себе, что этот барак, похожий на деревянный туннель, останется в моей памяти навсегда. Заходить в гости никто не приглашал, потому что ни у кого не было времени принимать и наведываться. Весна, лето, осень шли, как и положено, друг за другом. - А что теперь не нарушено? - спросила как-то, переходя от своего обмена веществ к общим проблемам. Вера Дмитриевна. В природе порядок не нарушался. Но отношение к временам года стало иным. Я всегда обожал зиму с коньками и лыжами на Гоголевском бульваре. Теперь же я боялся мороза, как беспощадного недруга. Но ничего в природе изменить было нельзя - и холода опять наступили. Каждый день начинался со сводки Информбюро. Если сводка была плохой, все знали, что надо утроить усилия. А если хорошей, то тем более надо утроить... Мама утраивала свои усилия бесконечно. К тому же она не расставалась с письмом "командира воинской части" и не могла забыть металлический трос, который бы не убил Подкидыша, если бы все вовремя "перепроверили". В конце концов она заболела... Простудилась, потому что очередной цех начали возводить в январе сорок третьего, на морозе. Я сразу ощутил, что наша восьмиметровая комната уж не так велика. В ней поселилось третье существо - болезнь с кашлем, лекарствами. Стало тесно... И очень страшно. Я вглядывался в мамино лицо, а она улыбалась. Улыбка у нее была по-прежнему, "как у Любови Орловой". - Обыкновенной простуды испугался? Чудак! - говорила она. Я попросил зайти к нам Веру Дмитриевну, поскольку Олег объяснил мне, что старшая сестра госпиталя опытнее любого профессора: практика очень большая. Она заполнила нашу комнату собой... и уверенностью, успокоением. - Воспаление легких. Организм истощен, конечно... Слабо сопротивляется. Но это не смертельное ранение. И даже не тяжелое. Уж поверь мне! Мы, женщины, очень живучи. Поставим банки, горчичники - и все как рукой снимет. Не сомневайся! * * * Таксист мрачно, уже выходя из терпения, притормозил возле нашего трехэтажного дома. Дом казался мне раньше высоким, как и "горы" на Гоголевском бульваре. "Да, представления о масштабах с годами меняются", - вновь согласился я с Николаем Евдокимовичем. Мамин адрес тоже давно изменился... - Сколько мы еще будем останавливаться? - наконец выразил вслух свое недовольство таксист. - У меня план! - Почти приехали. Это последняя остановка, - ответил я. До мамы оставалось всего два квартала. Я сказал, куда надо ехать. 15 А в самом начале сорок четвертого года у Олега в доме появилась вдруг девушка с почты. Она жила, оказывается, в соседнем подъезде и разыскала меня. - Ты уже давно не приходишь. А вам вот... письмо. Она протянула треугольник без марки. Пальцы ее стали совсем прозрачными и еще больше распухли на сгибах. Я взял треугольник в руки. Уронил его... Поднял. Опустился на стул. - Что с тобой? - как тогда, около двух лет назад, услышал я голос девушки. Это было письмо от отца. Рядом стояла пишущая машинка, на которой Олег выстукал сообщение "командира воинской части". И вот теперь... Это было невероятно. "Дорогая Катенька! Дорогой Дима! - писал отец. - Родные мои, бесконечно любимые люди! Представляю, что вы из-за меня пережили, что передумали за эти два с лишним года. Расскажу сейчас только о главном. Тороплюсь, чтобы письмо ушло с первым же самолетом: к годам вашего ожидания не могу добавить ни одной лишней минуты! В октябре сорок первого меня ранило. Двигаться я не мог и попал в плен. Про лагерь писать не буду. Это страшно, но уже позади! Мне с двумя солдатами удалось наконец бежать. Добрались до партизан... А вчера (только вчера!) воссоединились с нашей армией. Я еще немного хромаю, и меня определили пока на службу в прифронтовой госпиталь. Дорогие, я чувствую, что победа близка. А это значит, что мы соберемся, как раньше, у нас, в Гагаринском переулке. И расскажем друг другу обо всем, что нам пришлось вынести. Это будет уже сброшенная с плеч ноша - и поэтому она не покажется нам непосильной. О подробностях в следующем письме. Тороплюсь... Но все же скажу еще вот что. Какие бы я ни испытывал муки, всегда было у меня утешение: вы в безопасности, за вас я могу быть спокоен! Хочу узнать о каждом прожитом вами дне. Буквально о каждом! Передайте привет Николаю Евдокимовичу. Как он живет и работает? Оберегает ли вас? Если оберегает, я буду благодарен ему до конца своих дней. Как замечательно, что вы, Катенька, там, в глубоком тылу. Дорогая моя, скоро мы победим, чтобы никогда больше не расставаться..." * * * "Екатерина Андреевна Тихомиров а, - прочитал я на гранитной плите, - 1904-1943". Я приехал к маме, у которой не был около десяти лет. Так уж случилось. Сперва приезжал часто, а потом... все дела, все дела. У меня в руках был букет, купленный на привокзальном базаре. "Организм истощен. Слабо сопротивляется..." Прости меня, мама.