у из нечаянных спутников пожал руку. Шофер из машины не показывался. - Застеснялся,- усмехнулся капитан Ермолаев.- Застенчивый какой! Спустя неделю, Коляша Хахалин сыскал в офицерском общежитии капитана Ермолаева, сказал, что рана у него сочится, попросил помочь ему уйти в госпиталь. Капитан пообещал похлопотать за солдата, сказав, что и сам при первом удобном случае уберется с этого поганого места, с этой, пусть и не по своей воле, по-черному развоевавшейся стороны. Капитан не сказал солдатам, но они скоро узнали, что у начальника штаба конвойного полка была военная жена, ребенок, и голову он морочил учительнице насчет женитьбы - вот Бог его и наказал: нельзя врать и грешить в огне - за это кара особая. Капитан Ермолаев вошел ли с просьбой в высокие военные органы-сферы, само ли командование конвойного полка, надсадившись с нестроевиками, погружаясь на дно от балласта, перегрузившего этот, совсем не плавучий, давно подгнивший корабль, начало разгрузку, ведь полк укомплектован, жрет хлеб и картошку, но работать, значит, заниматься выселением западноукраинского населения и конвоированием его в далекие края некому. Хитрованы из разных сворачивающихся частей и военных служб, не зная, куда девать увечных вояк, рассовывали их по тыловым частям - до приказа о демобилизации. Если в конвойных ротах по три видящих глаза на двоих, по четыре действующих руки и здоровых ноги на троих и дело до припадочных дошло - окружай этой грозной силой, выгоняй из лесов народ, воюй, погружай в эшелоны. Доходяги-то к тому же долг свой воинский считали перед родиной выполненным. Всячески уклоняются от поганого дела, не желают в себе возбудить праведный гнев против самостийного отребья, норовят к переселенцам, в окраинные поселки смыться, пьянствуют там, в контакт с подозрительными лицами вступают, нередко в половой. Из-за Гапки Коляшу Хахалина разочка два уж волочили в какой-то отдел - на беседу. Намекают, да и сам он вскорости догадался: Гапка, пролаза, оставлена для надзора за своей хаткой и хозяйством, не исключено, что и связной является у лесных братьев - уж больно шустрит вокруг конвойного полка, иногда и проникает в него. Результат - двинут военную силу "на операцию", окружат село, но в нем никого нету - ни людей, ни скота, ни живота: кем-то предупрежденные селяне уходили в леса. Одним словом, в конвойный полк нагрянула представительная медкомиссия и добраковала тех вояк, которых, борясь за положительный процент восстановления, отсылали в строй, часто и в боевые ряды. Сбыли из госпиталей семьдесят процентов,- отчитываясь за свои гуманные, праведные дела, похвалялись впоследствии медицинские военные воротилы,- сбыли с сочащимися, как у Коляши Хахалина, ранами, нередко после трех и даже четырех ранений. Бог трижды и четырежды пощадил человека, но передовая медицина, борющаяся за процент, сильнее, беспощадней, неумолимей Бога. Гришу из Грицева отправили-таки домой, немало симулянтов, как именовали в полку нестроевиков, признали годными к конвойной, безобидно-легкой службе, и этих-то, войной надшибленных вояк, оберегая свои шкуры, заправилы конвойного полка станут бросать на самые опасные операции. Недобитые, калеченые нестроевики погибнут уже после войны, в ковельских и других украинских лесах, ведь до пятидесятых годов растянется здешняя, от всех своих, братских, и чужих, не братских, народов скрываемая война. Совсем ли она утихла - никто и по сей день сказать не может. В результате перемен в судьбе Коляша Хахалин с Жоркой-моряком крепко покружились по Украине, пока не попали в город Львов. Коляшу уже заносило военным ветром во время наступления во Львов, и тогда и ныне он ему казался холодно-плесневелым, мрачным, равнодушным городом - не то от вековой усталости и неволи, не то от врытой окаменелой надменности. Собранный с миру по камешку и черепичке, он был и мадьярским, и еврейским, и польским, и украинским, еще и чешским городом, составленным из многих стареньких, зябких городков, невесть откуда и зачем сбежавшихся вместе, невесть какой народ и какую нацию приютивший. Коляша с Жоркой-моряком угодили в многолюдный загон, охваченный забором и колючей проволокой в три ряда, с вышками по углам, на которых дежурили самые настоящие охранники, с самым настоящим оружием, загоне было три барака, без нар, с прорванными толевыми крышами, с пошатнувшимся в отдалении сортиром без дверей, возле которого все время томилась очередь, с медпунктом, из которого было украдено все, что можно украсть. В медпункте, выгнав фельдшерицу, на двух топчанах спали какие-то блатные паханы, бежавшие с фронта, из лагерей ли. Бендеровщина, урки, бродяги, ворье - всякая нечисть, собранная на вокзалах и в подвалах,- украинцы, поляки, русские, мадьяры, румыны и еще какие-то нации - такое вот население сгребли в загон. Маленькая полупьяная комиссия из военных представителей неторопливо сортировала этот сброд: кого обратно в армию, чаще в штрафбат, кого на работы, кого в тюрьму, кого в госпиталь, кого в больницу, кого в гарнизон - дослуживать, реденько-реденько - до дому, до хаты снаряжали вовсе дошедшего человека, чтоб он помирал в родном месте. У Коляши и Жорки-моряка отобраны были только направления "в распоряжение львовской комендатуры", откуда их, не говоря лишних слов и не разбираясь, кто они и откуда, под конвоем сопроводили в загон, под конвоем же водили два раза в день в столовую - поесть горячего. Нечего сказать, удружил им капитан Ермолаев! Пока не простудились, пока не подцепили дизентерию или еще какую заразу, пока вовсе не обовшивели, решили Коляша с Жоркой-моряком покинуть загон. Все было задумано и сделано в расчете на хохлацкую тупость - вокруг загона дощатый забор, увенчанный колючкой, и одни ворота, состоящие из двух створок, при входе и выходе строя с территории загона ворота распахивались настежь. Возвращаясь из столовой в конце неровного, шаткого строя, Коляша встал за одну створку двери, Жорка-моряк за другую. Пухломордый хлопец с винтовкою, пропустив строй, выглянул за ворота и: "Нэма никого?" - вопросил или закончил он и, взявшись за скобы, со скрипом закрыл ворота, да еще и закрючил изнутри. Жорка-моряк пошел влево, Коляша Хахалин - вправо. Сделав небольшой крут, друзья сошлись в мрачном переулке и подались на станцию, где, миновав военные составы и кордоны, забрались в глубь длинной ржавой турбины, погруженной на двух платформах, везомой из Германии в качестве трофея. И покатили солдат с моряком вперед, теперь уже на восток. Две пайки хлеба, упрятанные в столовой, фляга воды, там же налитая, дали им возможность продержаться почти сутки, и отъехали они изрядно от постылого города Львова. Но необходимость делать хоть изредка разного рода отправления выжила беглецов из турбины на узловой станции. На станции той с почти революционным названием - Красная - стоял эшелон с моряками Дунайской флотилии. Моряки продолжали довольно бурно праздновать День Победы, пропивая прихваченное за границей имущество. Они побили и рассеяли станционную маломощную комендатуру, овладели пристанционным ларьком и вокзальным буфетом. Боевые моряки уже давненько стояли на запасном пути, так как приказом из военного округа эшелон подвергся аресту, и какая ждала его участь, никто не знал и об дальнейшей своей судьбе не задумывался. Жорка-моряк быстро сошелся с корешами, попил, побеседовал, даже сплясал "яблочко". Из ворохом сваленных на путях и на перроне заграничных чемоданов, узлов и мешков выбрал сподручный чемоданчик с жестяными угольниками и сказал, что надо отсюдова нарезать скорее, так как из Львова, сказывали железнодорожники, движется комендантский отряд, и тут будет бой - моряки-то двигаются на восток с оружием. Беглецы-доходяги удалились от мятежного эшелона и стали ждать проходящий поезд. Поезда по Красной шли без остановок, лишь сбавляя ход, этого бравому моряку Балтфлота и солдату, многажды бегавшему по фронту то за врагом, то от врага, вполне достаточно, чтобы сигануть на подножку двухосного вагона. Солдат Хахалин хром все же и завис на подножке, но боевой товарищ, как ему и положено, не оставил напарника в беде, за шкирку втащил негрузное тело напарника наверх. Обнаружилось - вагон гружен коксом и на коксе густо народишку, едущего все больше из заграничных земель, заявляют дружно, что из плена возвращаются. Заморенный, напуганный, малоразговорчивый народ, на мародеров и дезертиров мало похож. Напугавшись поначалу военных, народ, большей частью бабенки, вступили с ребятами в разговоры, расспрашивали, что и как сейчас в России, плакали, рассказывая о мытарствах своих и муках на чужбине. Так вот, союзно, в пыльных коксовых ямках, без помех доехали до станции Волочиск - старая наша граница, проверочное здесь оказалось чистилище. - Пр-р-раве-ерочка! - раздалось снаружи, из темноты.- Выходи из вагонов! Вылазь из затырок. Все одно найде-ом! Стеная, ругаясь, дрожа от страха, разноплеменный люд, роняя и рассыпая барахло, вылазил из эшелона. Кто не отвык еще от немецкой дисциплины, тот положил манатки к ногам, кто взрос при советах и не забыл еще про это, сыпанул врассыпную, подлезая под вагоны, устремлялся вдаль, на волю. Засвистели, забегали военные, где-то у выходных стрелок харкнула огнем винтовка. Одни военные трясли ремки и проверяли документы у тех, кто добровольно подверг себя осмотру, другие военные, большей частью нестроевики, обшаривали вагоны. Наткнувшись на беглецов, уютно разлегшихся на коксе, сержант, сопровождаемый двумя автоматчиками, поинтересовался, кто такие? - Не видишь, что ли? Шевеля губами, сержант читал госпитальные документы, справки, листал красноармейские книжки. Наткнувшись на слова: "Последствия контузии, выражающиеся в приступах эпилепсии, остеомиелит",- и думая, что писано про какую-то заразу, сержант опасливо начал озираться, искать пути отступления. - Это че такое?! - Припадочные мы. - Н-но! - и сержант закричал с облегчением, высунувшись из вагона: - Товарищ лейтенант! Тут госпитальники, припадочные, эпилепсия написано. Дак че, забирать? - Только припадочных нам и не хватало! Далее они ехали медленно, свободно, отдыхаючи. В трофейном чемоданчике оказался ровнехонько сложенный кусок шелка в милых синеньких незабудочках. Жорка-моряк сбыл его грабителям-перекупщикам на какой-то станции за пять тысяч рублей. Купили хлеба, сала, вареных картох, черешню и целую аптечную бутыль слабенького сливового вина, заменявшего беглецам воду и чай. Они даже умылись сливовым вином. Денег оставалось еще много, более трех тысяч. Друзья чувствовали себя панами и по-пански устроились в кабине трактора, на эшелон, груженный исключительно дорожной и сельскохозяйственной техникой,- охранник пустил на платформу-то - помогали госпитальные бумаги, в которых слово "эпилепсия", да и кривая нога Коляши действовали на проверяющих неотразимо. Охранник с платформы даже и вином не польстился, сказав, что этакую коровью мочу не потребляет. В какой-то кабине у него был затаен целый ящик заграничной самогонки под названием "виски", и, несмотря, что крепости она оглушительной, солдат пил ее кружкой, заедал консервой и фруктами. Ребята для приличия поддержали компанию, но Жорка-моряк побрякал себя кулаком по голове - не выдерживает, мол, контуженая голова этакого изысканного напитка. Жора звал Коляшу ехать в Горьковскую область, в большое село на Волге, где есть эмтээс, маленькая пимокатная фабрика, пристань, два колхоза - без работы не останутся. - Нет, Жора,- со стесненным сердцем выдохнул Коляша,- сам себе я сделался в тягость, не хочу больше никого загружать собой. Ты в случае в припадок грохнешься, мне с кривой ногой быть в беззаконии. Я где-нибудь в пересылке, в нестроевой ли части залягу, и ничем уж меня оттудова не поднять будет до демобилизации. Я устал, Жора. От войны устал. От военных морд. Рана моя загрязнилась, сочится, кость, видать, гниет. Рейд по Украине подходил к концу - печальный разговор завершал его. Приближалась станция Винница. Коляша решил сдаться властям. - Скажи, Коляша, это ты добился, чтоб капитан нас вытурил? - Я, Жора, я. Не хотел поганиться сам, не хотел, чтоб и ты испоганился в той червивой помойке. - Да-а, уж из помоек помойка. Я сперва недоумевал: воротятся из конвоя храбрые вояки, в столовую не ходят, держатся шайками и все чего-то шушукаются, прячут, шмыгают по базару. Потом усек... - Они, Жора, уже знают, с каким офицером надо идти в поход и поживиться. А бабы! Бабы - стервы! В чужое тряпье вырядились, чужое золото понацепляли. Эт-то сколько же они лихоимства и заразы в Россию понавезут? Подразделения военных молодцов, вооруженных до зубов, пустив впереди броневики, где и до танков дело доходило, оцепляли десяток деревень, "зараженных" бендеровщиной, в ночи сгоняли население в приготовленные эшелоны, да так скороспешно, что селяне зачастую и взять с собою ничего не успевали. Если при этом возникала стрельба - села попросту поджигали со всех концов и с диким ревом, как скот, сгоняли детей, женщин, стариков, иногда и мужиков на дороги, там их погружали в машины, на подводы и свозили к станции, чаше - к малоприметному полустанку. Погрузив в вагоны, первое время везли людей безо всяких остановок, при этом истинные бендеровцы отсиживались в лесах, их вожди и предводители - в европейских, даже в заморских городах. Во все времена, везде и всюду, от возбуждения и бунта больше всех страдали и поныне страдают ни в чем не повинные люди, в первую голову крестьяне. - Ты знаешь, Жора, насмотревшись на этих паскудников, я поблагодарил судьбу за то, что она не позволила мне дойти до Германии. Представляешь, как там торжествует сейчас праведный гнев? Я такой же, как все, пил бы вино, попробовал бы немку, чего и спер, чего и отобрал бы. - Ох, Коляша! Чтобы испоганиться, как ты видел, неча и за кордон ходить,- и после долгого молчания еще произнес Жора: - Пропадешь ты, однако. Зачем одному человеку столько ума, таланту, доброго сердца, да еще и совести в довесок?.. - Половину ума и памяти мне, Жора, отшибло еще на Днепре, так что осталось в аккурат. Кроме того, мне от детдома досталось хорошее наследство - умение придуриваться, и ты придурь мою за ум принял. На станции Винница моряк Жора все порывался отдать Коляше деньги - домой, мол, еду, зачем они мне. Взяв три сотни - на первый случай, Коляша обнял друга и, чувствуя, как у того заприплясывали губы, начал кособочиться, корежиться Жорка-моряк, похлопал по его исхудалой от приступов спине. - Ну-ну, без дури у меня! Пить перестанешь - припадки пройдут. Заведешь бабу, кучу детей натворишь еще... - Дак не давай жизнешке себя в угол загнать. - Не дам, не дам! Глазом опытного скитальца Коляша определил, где река, пошел к ней, перебрел на зеленый уютный остров среди города Винницы - на реке Буг было не перечесть их, развел костер, вымылся в речке с мылом, постирал белье-амуницию. Вечером к костру из тьмы мироздания выбрела любопытная утка, да такая жирная, что тендер у нее волочился по траве. Она сказала: "Кряк-кряк",- дескать, созрела я, готов ли вот ты, солдатик, попользоваться мной?.. Коляша поймал утку, свернул ей покорную шею, ощипал и зажарил птицу в углях, да и съел тут же половину. На другой день, дождавшись, когда подсохнет одежда, поскреб трофейным лезвием, вставленным в расщепленный сучок, усы, бороду, пришил подворотничок к гимнастерке, медали надраил, подвинтил орден Красной Звезды и неторопливо отправился искать комендатуру. Коляша топал по уютным, почти не тронутым войною улицам города Винницы, где совсем недавно бывал Гитлер, хотел увидеть что-либо, оставшееся от фюрера, но ни одной приметы, даже вони его нигде не ощущалось - такова, видать, судьба всех пришельцев - земля сама, вроде бы, с потаенной стыдливостью отторгает и стирает их следы. В комендатуре было так людно, дымно и шумно, что Коляша поначалу ничего не мог разобрать: где власть, где посетители и, чтобы как-то вжиться в обстановку, оглядеться и сориентироваться, сел в угол на прибитую к стене скамейку. На откидной барьер, сделанный наподобие сельмагов или почты, навалилась военная публика. У каждого военного горсть документов, у каждого неотложное дело, необходимые просьбы и всякая докука. Лейтенант с орденскими колодками и с планками о ранениях, потный, взъерошенный и выветренный, что прошлогодняя еловая шишка, что-то у кого-то брал, смотрел, читал, передавал документы старшему сержанту, заносившему какие-то данные в журнал, но чаще возвращал бумаги, отстраненно бросал: "Ждите!", на минуту прислонялся спиной к давно не топленной голландке с сорванной дверцей, призывал издалека безразлично и монотонно: "Не торопитесь. Успеете на тот свет. В очередь, в очередь!.." Чувствовалась напряженность, даже внутренняя перекаленность и страшная зоркость этого человека. Вот лейтенант зацепил взглядом в толпе мордатого сержанта в комсоставском обмундировании, с узкой портупеей через плечо, с медалью "За боевые заслуги" и значком какого-то года эркака. Сминая публику, будто использованные сортирные бумажки, сержант устремлялся к барьеру, пер на власти. Лейтенант отбросил себя от голландки, принялся смотреть, читать, проверять бумаги, отдавать их на регистрацию или возвращать, роняя: "Подождите. Минутку терпения". На сержанта, оседлавшего барьер, почти перелезшего через преграду, лейтенант не обращал никакого внимания. Выбирая из протянутых рук, будто на митинге солидарности или протеста, листовки и прошения, он как бы ненароком обходил кулак сержанта, словно брюквенную садовку в огороде, к еде не пригодную,- с нее только семя, да и то не скоро. - Товарищ лейтенант! Товарищ лейтенант! - уже в самый нос лейтенанту тыкался кулак с зажатыми в нем бумагами. - Ты куда прешь, морда?! - отстраняя кулак, сталкивая сержанта с барьера, рявкнул лейтенант.- Тебе здесь базар?! Барахолка?! Сержант осел, стушевался, впал в растерянность. Публика, усмехаясь, смотрела на него - что, выкушал?! Тут, брат, власть, военный порядок! Молчаливой солидарностью, негласным союзом с властью и отчуждением от повергнутого просителя каждый клиент надеялся на снисхождение к себе. Но сержант был не из таковских, быстро пришел в себя после сокрушения и застучал кулаком по медали так, что она затрепыхалась и жалобно зазвякала о пряжку на портупее. - Не имеешь права орать! Я кровь проливал!.. - А я че? Сопли? - Хто тя знает, вон ряшку-то отъел!.. Лейтенант с усмешкой глянул на него и, дивясь явной глупости человека, чуть подзадрал рыло, повертел головой слева направо, сравните, дескать, дорогие товарищи! Публика еще больше осмелела, еще плотнее солидаризировалась с властью, начала оттеснять сержанта от барьера, став стеной между властью и страждущим, отставшим от эшелонов, задержанным на вокзалах и улицах без увольнительных, кто и без документов, несомым, качаемым послевоенным беспокойством, бескрайним морем народа. И Коляшу Хахалина вот дернул черт высадиться на землю с многолюдного корабля. Ехать бы вместе с Жоркой-моряком до дому. Ухнет его этот горлопан-дежурный в какую-нибудь яму вроде львовской пересылки или ровенского конвойного полка... - Ты видишь, в углу солдат сидит? Коляша не сразу уразумел, что речь идет о нем. Уяснив, наконец, что слова лейтенанта направлены в его адрес, вскочил, дал выправку, на какую был еще способен. Медали на груди звякнули и разом замерли. - Орел! - восхитился лейтенант. Коляша ел его глазами.- Час сидит, другой сидит! И ни мур-мур. А почему сидит? Да потому, что фронтовик, страдалец, окопник доподлинный! Вон у него нога кривая - всю красоту парню испортила, здоровье усугубила... А он сидит, череду ждет. Дай место фронтовику!.. И не только сержант, но и все вояки двумя стайками разлетелись на стороны. Коляша приблизился к барьеру, доставая из нагрудного кармана документы. - Ладно. Потом! - милостиво придержал его руку в карманчике лейтенант и, не спрашивая, курит Коляша или нет, выщелкнул из пачки папиросу.- Отстал от эшелона? - как о само собою разумеющемся, молвил лейтенант. Коляша засунул пальцем папиросу обратно, показывая на грудь - не до курения, мол. - Отстал. - Куда ехал? - В Никополь,- мгновенно соврал Коляша, заранее придумав, неизвестно почему и отчего пришедшее ему в голову название города, о котором ничего он никогда не слышал, никогда в нем не бывал. - В Никополь?! - назидающе поднял палец дежурный.- Никель копать. На тяжелую работу, после ранений... А вот сидит, ждет. А ты, морда! - по новой начал вскипать дежурный, отыскивая глазами сержанта. Но тот схоронился в массах.- Я тя все одно найду! Из-под земли выкопаю!.. Я узнаю, где ты взял медаль, сапоги и по какому праву носишь комсоставскую амуницию,- тут он позвонил в школьный звонок и, когда вошел постовой с автоматом, будто сгребая пешки с доски, приказал: - А ну, всю эту шушеру на губу! А того мордоворота... Где он? Его в подвал! А ты, солдат, как тебя звать-то? Николай. Хорошее имя! А я вот Николаич буду. Да-а, Виктор Николаевич. Победитель, значит. Да вот устал победитель-то... Лейтенант завел Коляшу в столовку комендатуры, где им было выдано по тарелке супу с раскисшей уже вермишелью, отдающей жестью, и пшенная каша с маслом. Побродив в супе ложкой и не притронувшись к каше, лейтенант залпом, как водку, выпил компот и, выбирая ложкой из стакана фрукты, сказал, мол, коли еще охота каши, можно его порцию есть или попросить добавки. - Ты мне поглянулся. Если хочешь, то можно до демобилизации остаться у нас. Служба, правда, собачья. Грязь, кровь, нервы навыверт, но демобилизация вот-вот... Словом, подумай. Переспишь в нашей общежитке - один наш парень на три дня домой отпущен. Похороны. Погулять, побродить захочешь - скажи часовому, я велел. Танцплощадка близко, хотя какой из тебя танцор? Да и триперу иного. Наоставляли трофеев оккупанты. Годов двадцать вычищать чужую заразу, а у нас и своей... Ну, отсыпайся. Завидую! Я на фронте взводным был, затем ротным. Завидовал солдатам: лег, свернулся, встал, встряхнулся... В общежитии Коляше показали на койку возле окна, чисто и аккуратно заправленную. В тряской, бесконечной дороге да и на острове Коляша вдосталь выспался, и спать ему не хотелось. На тумбочке лежала толстая книга "Кобзарь". Коляша отправился в ближайший скверик, отыскал местечко потенистей, лег на траву, открыл страницу: Рэвэ тай стогнэ Днипр широкый, Сэрдитый витэр завыва... Ах ты, Днепр, Днепр! Тысячеверстная река и вечная теперь память и боль людская. Ох, и широк же Днепр! Особенно ночью. Осенней ночью. Темной, холодной, когда окажешься в воде среди людского, кипящего месива, под продырявленным фонарями небом, весь беззащитный, весь смерти открытый, и река совсем холодная и без берегов... Рэвэ тай стогнэ Днипр широкый... Он и стонал, и ревел тысячами ртов. Внимание Коляши привлекли две девчушки в платьицах горошком и с маковыми лепестками-крылышками на плечиках вместо рукавов. Обе круглоглазые, тощенькие, с облезлой от солнца кожей, они играли в пятнашки, бегая вокруг скамьи, уставши, плюхались на скамейку, где лежали два пакетика с вишнями, церемонно одергивая платьишки на коленях, плевались косточками - кто дальше, целясь угодить в заплату поврежденного взрывом или гусеницей клена, и о чем-то все время перешептывались, Он наблюдал, как они доставали из кульков за стерженьки ягоду, как губами срывали ее, катали во рту, и губы на испитых лицах девочек становились все более алыми от сока, худенькие их мордашки, казалось, тоже зарозовели. По траве зашуршали сандалии и утихли подле него. Коляша не слышал детских шагов, не видел девчушек с протянутыми к нему кульками. Он читал "Кобзаря" и никак не мог уйти дальше первой строчки: "Рэвэ тай стогнэ..." - Дяденьку! А, дяденьку! Вот Коляша уже и дяденькой стал! Сам не заметил когда. - Что, мои хорошие? Мои славные, что? - Коляша изо всех сил держался, чтоб не заплакать от умиления - дяденькой назвали! - Покушайте вишен! - протянуты два пакетика, сделанные из старых, исписанных тетрадных листов, две пары глаз полны чистого к нему внимания и глубокого, еще не осознанного голубиными детским душами страдания, на которое женщина, видать, способна бывает сразу после рождения, может, даже до зачатия, еще растворенная в пространстве мироздания. Неужели эти крошки уже ходят в школу? Нет, еще не ходят. Листики скорей всего вырваны из тетрадей старших братьев... а они... тоже там, на Днепре, ночью... - Вишен? - Коляша приподнялся, сел на траву и, запустив щепотку в один пакетик, за стебелек вынул переспелую, почти черную, сморщенную вишенку. - И у меня! И у меня! - заперебирала нетерпеливо ногами вторая девочка. Коляша и из второго пакетика вынул вишенку, со смаком прищелкнул губами, зажмурил глаза и долго их не открывал, показывая, какие замечательные, какие сладкие у девочек вишни. Девочки понимали, что дядя маленько подыгрывает, веселит их, захлопали ладошками по коленкам. - Вы - сестрички,- уверенно сказал Коляша,- и одну зовут Анютой, а вторую? - Галю! - подхватила Анюта и нахмурилась настороженно: как это дядя узнал ее имя? - А-а! - обрадовалась Анюта,- мы гралы близэнько, вы почулы! Вы - разведчик? - Был и разведчиком, дивчины мои славные! Спросите, кем я не был. - А у нас тату нимцы... убивалы людын дужэ... - Давайте лучше вишни доедать, дивчинки. - Давайте, давайте! Мы ще прынэсэмо! У нас богато вишен, вот хлиба нэмае. Мамо стирае бойцам, воны трохи каши дають та супу, цукру раз давалы, билый-билый цукор! Что бы подарить девчушкам? Ничего у солдата-бродяги нету: ни безделушки, ни сахарку, ну ничего-ничего. Он притянул девчушек к себе и поочередно поцеловал их в кисленькие от вишневого сока щеки - и они, дети несчастного времени, почуяли, что ли, его неприкаянность, обхватили худенькими руками за шею, прижали изо всех сил к себе и разом зашептали на ухи солдату, будто молитву, заговор ли, со взрослым, страстным чувством: - Нэ надо грустить, дяденьку! Нэ надо. Вийна-то скинчилась... Милые девочки из далекой Винницы! Почему-то хочется верить, и Коляша верит до сих пор, что судьба у них была такой же светлой и доброй, какими сами они были в голодном послевоенном детстве. В одном пакетике еще оставались вишни, Коляша давил их во рту, обсасывал косточки, бережно нажимая языком на каждую ягодку, чтоб надольше хватило ему вишен, чтоб продлилось в его сердце то ощущение родства со всеми живыми людьми, которым одарили его маленькие девочки. За обмелевшим, заваленным военной и невоенной рухлядью прудом, среди которого упрямо желтели кувшинки и над которым величаво и нежно клонились плакучие ивы, ударила музыка - духовой оркестр. Сразу сжалось что-то внутри, томительно засосало сердце Коляши. Не умеющий танцевать даже гопака, он пошел на голос вальса, название которого знал еще по детдомовской пластинке - "Вальс цветов". Но всегда мелодия вальса была для него неожиданной, всегда слезливо размягчала сердце. Танцы происходили в загородке, аккуратно излаженной немецкими саперами из тонкой, но крепкой клетчатой проволоки. Взявшись за проволоку, парнишки, инвалиды из госпиталей - и Коляша вместе с ними - глядели не отрываясь, как кружатся пары в проволочном квадрате, в углах поросшем травою, в середине же выбитом до стеклянистой тверди. С мужской стороны танцевали все больше военные, и все больше хлыщи какие-то, узкопогонники, но местами и нестроевик кособочился, пытаясь скрыть хромоту, старательно поворачиваясь к партнерше той стороной лица, которая не изодрана, не сожжена, не дергается от контузии. Светится, целится глаз героя, намекающий на тайность, влекущий куда-то взор ввечеру разгорается все шибчее и алчней. В комендатуре Коляшу, оказывается, ждали. Еще днем, когда дежурный лейтенант бушевал за барьером, от патрулей поступило несколько сообщений: "С проходящего эшелона орлы взяли самогонку у базарной тетки, но деньги отдать забыли". С другого проходящего эшелона какие-то одичавшие бойцы или штрафники-громилы пытались подломить ларек и склад в ресторане. "Небось, орлы Дунайской флотилии продолжают свой освободительный поход". Эшелон задержан, "представители" его заперты под замок. "На базаре при облаве учинен погром, была стрельба, удалось взять несколько бендеровцев и подозрительных лиц без документов". Но все это дела текущие и текучие, все это поддается контролю, все усмирено и утишено. А вот как быть со старшиной Прокидько? Он, как приехал, ни одного еще дня трезвый не был, изрубил все домашнее имущество, чуть не засек топором жену свою, грозится поджечь дом, истребить слободу Тюшки, испепелить всю Винницу. Пока же, примериваясь к гражданской жизни, он дал в глаз участковому милиционеру. Лейтенант все это выслушал с покорным терпением, привычно прижимаясь спиной к нетопленой голландке. Когда патрули выгрузили новости, послушал еще, как на высшем нерве звучит возле комендатуры самогонщица: "Хвашисты грабилы! Бендэра грабила! Червоноармийцы, буйегомать, тэж граблють!.." Не дослушав до конца выступление самогонщицы, лейтенант приказал прогнать ее из-под стен комендатуры. Если тетка торгует запрещенным товаром, то пусть хайло свое во всю мощь не разевает, пусть бдит - сейчас едет до дому самый-самый бедный и опытный воин - пятидесятилетнего возраста, нестроевик тучей прет на восстановительные работы - у этого народа на теле одни шрамы, осколки да пули, но за душой ничего не водится, он чего сопрет, то и съест, кого сгребет, того и дерет. Если эта тетка попадется еще раз и будет орать на весь город антисоветские лозунги - он ей такую бумагу нарисует, что она до самой Сибири ее читать будет... - Что касается грабителей с эшелона и жертв базарной облавы,- всех передать военной прокуратуре - и взятки с нас гладки. Они - санитары страны, вот пусть и санитарят. Простые, деловые и точные решения, как у Кутузова в сраженье. Сложнее обстояло дело со старшиной Прокидько. Лейтенант знал о нем многое, но не все. Иезуитскими методами Прокидько добыл признание у своей жены, что она не соблюла верности во время военных лет, при оккупации. Сердце воина-гвардейца вскипело, гнев его беспощаден и, конечно же, праведен. Лейтенант думал, что старшина снялся с военного учета и ни с какого уже боку комендатуре не подлежит, так пусть себе бушует, поджигает эту сраную Винницу со всех сторон. За один подбитый глаз милиция ему, между прочим, подшибет оба, да еще нечаянно три ребра поломает. Но, впав в неистовство, старшина Прокидько совершенно перестал ощущать реальность жизни, не считался с законами морали и военной дисциплины - нигде, ни на какие учеты он не вставал, никаких властей не признавал. Буйствует! "За Собиром сонце всходыть..." - поет, видать, уже явственно видя эту самую Сибирь. В комендатуру явилась делегация из слободы Тюшки, просила оградить покой и жизнь громодян от совершенно распоясавшегося старшины Прокидько. Служивого народу в комендатуре никого не оказалось. Коляше выдали заряженный автомат и просили воздействовать братским авторитетом на старшину Прокидько или уж арестовать его и доставить в комендатуру. Пехотный старшина Прокидько, поникнув головой, сидел спиной к двери на давно не мазанном полу, среди разгромленной и порубленной рухляди. Перед ним стоял глиняный жбан, мятая алюминиевая кружка да железный таз, наполненный вишнями, сливами, надкушенными яблоками, выплюнутыми косточками. По правую руку гвардейца покоилась тупая секира, спадывающая с неумело насажденного топорища. Коляша отодвинул секиру ногой и обошел Прокидько. В серой, дикой щетине, обросший больше по лицу, чем по голове, тоже уже заиндевелой с шеи и висков, с чугунно из-под глаза к носу и к уху растекающимся синяком, с тремя рядами развешанных орденов и медалей, среди которых золотоцветом горел гвардейский значок, Прокидько сидя спал и до активных действий по уничтожению родных Тюшков и города Винницы ему было гораздо дальше, чем до больницы. Битый, чуткий фронтовик почувствовал перед собой человека, с огромным усилием открыл один глаз, попробовал разомкнуть второй, попытка не увенчалась успехом. - Налывай, хлопче! - хрипло произнес Прокидько. Коляша налил, выбрал несколько грушек из фруктовой мешанины в тазу и, понюхав кружку, зажмурившись, выпил. - Мэни тэж налий.- Коляша уставился на старшину.- Ни похмэлывшись, вмэрэть можу,- пояснил Прокидько. Держать кружку Прокидько мог уже только двумя руками и, стукая посудиной о зубы, со стоном высосал жидкость, после чего сыро кашлял, болтая головой из стороны в сторону. - Тютюн кончився. Закурыть дай! И ахтомат у кут поставь. Ты шо, воювать прыйшов? Знайшов врага! - пытаясь усмехнуться, старшина покривился ртом.- Дэ воював? Коляша сказал где. Старшина долго молчал, затягиваясь от цигарки и щурясь. - Двадцать четвэртый? А я двадцатого року, у кадровой начав, на граныце - яки мои рокы тэж? Седеть начав у сорок пэршэму роци. Як товарищу Кирпонос нас кынув, а сам застрэлывся, мы з червоноармийцив у побирушек, у шакалив прэвратилысь...- По щетине Прокидько катились и падали в таз крупные слезы.- Налый! - встряхнулся старшина, утирая ладонью лицо и показывая на жбан,- ще трохи... Гость налил, и вояки сделали по братскому глотку. - О-ох, що мы пэрэжылы, хлопэць! Що мы пэрэ-жылы!..- короткое рыдание, похожее на кашель, сотрясло обвялое тело старшины Прокидько: Не в силах дальше говорить, он тыкал в глаза кулаком, измазанным соком вишни.- А воны тут! Воны тут... - Андрий Апанасыч, я схожу за женою? - Коляша начал робкую разведку словом. Прокидько ничего ему не ответил, ниже и ниже опускал он голову, и остатные слезы, застрявшие в щетине, копились в морщинах, затопляли лицо. Коляша вышел в темную уже улицу и сразу почувствовал напряженные глаза и уши по всей оробело притихшей Тюшке. - Давай жену! Быстро!..- скомандовал Коляша во тьму. Из-за тынов, кустов и дерев метнулась армия доброхотов в известную всем хату или в сарай, где хоронилась изменьщица. Через минуту, чуть не сшибив Коляшу, подбирая на ходу волосы, повязывая хустынку, стряхивая сор и солому, мимо промчалась женщина и, рухнув через порог хаты, протягивая руки, на коленях поползла к мятежному "чоловику". - Андрюшечку-у!..- кричала она.- Коханый мий! Та вбый ты мэнэ, як суку послидню, вбый, шоб тики тоби лэгше було... вбый!.. Вбый!..- и обхватила седую голову, целовала, ела, клевала ее и кричала, кричала, слова не складывались, женщина выла дико, смертно, будто раненая, одинокая волчица в студеном поле. Великий воин, грозный громило, Андрей Апанасович Прокидько не удержался, забыв о гордом мщении, тоже обхватил богоданную свою жену, и они, сгребшись в неистовом объятии, теперь уже вместе выли, облегчаясь горестной сладостью всепрощения. Коляша отсыпал из баночки табаку на подоконник, отломил от коробка корочку со спичками - все это добро на всякий случай оставил ему друг Жора, дай Бог моряку доброго пути, не раз уж табачок пригодился Коляше,- и тихо вышел из хаты. Над землей стояла темная, мирная ночь. Над хатой Прокидько горели яркие украинские звезды, за войну хата сдвинулась не только папахой, но и всем корпусом шатнулась под гору. Утром Коляша попросил лейтенанта отправить его куда-нибудь в другое место - служба в комендатуре не подходит ему, он не годился для нее - слишком мягок сердцем. Лейтенант внимательно посмотрел Коляшины документы, покачал головой: - Ну и помотало тебя! Покоя охота? Мне тоже. Со львовской пересылки самовольно рванул? - Так. - А напарник где? Без напарника нынче не бегают, да еще со львовской пересылки, на всю землю знаменитой... - Домой уехал. - Вот дурак! Без демобилизационного листа его ж загребут и в тюрьму посадят. - Не посадят. Он припадочный. - А-а. Ты вот что, победитель, отправляйся к Старокопытову на пересылку. И замри! Понял? Замри! Япошек скоро расхлещут, и конец, совсем конец! Понял? У Старокопытова отсидеться подходяще. У него порядок. Хотя сам он чудо из чудес. Ну, да увидишь. И Коляша увидел капитана Старокопытова. Он самолично просмотрел его документы, затем Коляшу обмерял взглядом, будто портновской лентой, и сказал: - В карантин! В чистилище! И смотри у меня! - и вперился в Коляшу глазами, которые в народе точно называют - буркалами. Это была первая пересылка, первый порядочный резервный объект, где много соответствовало тому военному идеалу, который давно существует в воображении советских военных спецов-идеологов, в советском искусстве и в литературе, но на самом деле его не было и нет, потому что сами спецы-идеологи находятся вдали от нужд и бед армии, они жируют и барствуют, как и генералы всех времен и наций,- на отдельных хлебах, пользуются особым положением и благами, считая, что так оно и быть должно, так если не Богом, то высшим командованием определено: одним - казарма, шишки да кашка, другим - особняки, дворцы, паек с дворцового стола и яркие лампасы, звезды на погонах жаркие, слава и обожествление на все времена. Лучше всех об этом почти двести лет назад сказал лихой герой и поэт Денис Давыдов в коротком стихотворении с длинным названием: "Генералам, танцующим на бале при отъезде моем на войну...": "Мы несем едино бремя, только жребий наш иной. Вы оставлены на племя, я назначен на убой". От Старокопытова, с винницкой пересылки, вместе с командой таких же, как он, забракованных, в лечении нуждающихся доходяг Коляша Хахалин угодил в уютное местечко, куда сваливались остатки недобитых калек, как выяснилось, в скитаниях по отвоеванной земле сделавшихся сразу никому не нужными - ни родине, ни партии, ни вождям, ни маршалам, продолжающим праздновать Победу, славить себя, заодно и народ, радость и ликование которого каждый день показывали в киножурнале "Новости дня". А вот горе людское, беды и разруху показывать пока воздерживались из гуманных соображений, чтобы не травмировать чуткие, от войны усталые сердца советских людей. В здешнем полупустом, заглухающем госпитале лечили калек недолго и плохо. Здесь со дня на день ждали полной ликвидации и потому воровали, тащили со двора все, кто чего мог унести, увезти, продать. Начальники и комиссары везли машинами, кладовщики и завхозы - возами, врачи, медсестры, санитары и санитарки - узелками. В местечке стояли две военные части, и обе женские: скромный военно-почтовый сортировочный пункт и рядом военная цензура с жопастыми, в комсоставское обмундирование наряженными девицами. И в той, и в другой части кадры были уже подержанные, перестарки, и они охотно дружили, сходились и даже частенько потом женились с нестроевиками-солдатами. Ну, это уже кроме тех, кто за войну тут, в госпитальном и хитром тылу, устроил междусобойчик, даже детишек нажили в военном благоденствии. Представитель военно-почтового пункта, набравший нестроевиков в винницкой пересылке и заскребший остатки в местном госпитале, не надул нестроевиков, точнее, надул, но не очень сильно и коварно, как мог бы. Совсем не надуть - это уж у нас невозможно нигде, тем паче в армии, человечество ж вымрет от правды, как от перенасыщения воздуха кислородом, у него, у человека, в первую голову у советского, и голова, и сердце, и легкие приспособлены к воздуху, ложью отравленному. Местечко и в самом деле было тихое, уютное, отбитое от шумных дорог и железнодорожных путей. Распол