похмелья Корней Аркадьевич смял в улыбке блеклые губы. Возвратилась Люся, потаенно улыбаясь, стала манить Бориса в переднюю. Там она сунула ему бидон и заставила пить парное молоко. Не переставая многозначительно улыбаться, вытерла его наметившиеся усы, смоченные молоком, с придыхом сообщила ему на ухо: - Я узнала военную тайну! У лейтенанта от удивления открылся рот и лицо сделалось недоверчиво-глуповатое. - Ваша часть еще день или два простоит здесь! Взводный издал гортанный звук, схватил Люсю, закружил по комнате, да и смахнул с окна зеркальце. - Ой! - воскликнула Люся.- Это к несчастью! - Какое несчастье? - рассмеялся Борис.- Ты веришь в приметы? Суеверная ты! Отсталая! Двое суток! Это, что ли, мало?! Люся молча собирала осколки зеркала. Борис помогал ей и пересказывал байку Пафнутьева. Громко стукнула дверь. Люся сунула стекла в кадку с цветком и поспешила на кухню. - В ружье, военные! - наигранно бодрясь, хриплым голосом гаркнул старшина и, стукнув валенком о валенок, доложил Борису:- Товарищ лейтенант, приказано явиться на площадь. Подают машины. - Машины? Какие машины? Двое ж суток!.. - Кто натрепал? - Мохнаков побуровил народ покрасневшими глазами. Солдаты пожимали плечами. Пафнутьев сверлил пальцем у виска и подмигивал старшине. Мохнаков собрался отколоть что-нибудь по этому поводу, но очень уж слиняло лицо взводного.- Колонна! - пояснил старшина.- Та самая колонна, что перевозила пленных, отряжена полку. Пехом и за зиму фронт не догнать. Люся прижалась спиной к двери. Белый платок разошелся, сделались видны на груди черные ленты и вырез платья. Борис пеньком торчал посреди кухни. "Что это вы?" - вопрошал взгляд Мохнакова. Солдаты ворчали друг на друга, ругали войну, собирая пожитки, толкали лейтенанта. Шкалик рылся в соломе - ремень искал. Старшина поворошил валенком солому, зацепил ремень, похожий на избитую камнями змею, и валенком же закинул его на голову Шкалика. - Няньку тебе! Невелик скарб при солдате. Как ни волынили, но все же собрались. Прощаться начали, все разом заговорили, пожимая руку хозяйке. Привычное дело: тысячу, если не две, сменили они ночевок, двигаясь по фронту. - Запыживай, запыживай, славяне! - чем-то недовольный, подбрасывал монету старшина.- Машина не конь, ждать не любит! Солдаты закурили и потянулись, растащив валенками солому но кухне. В хате сделалось пусто, выстужено. Люся двинула спиной дверь и провалилась в комнату. - Мне извиниться или как? Заталкивая в полевую сумку пачку писем и полотенце, Борис пустоглазо уставился на Мохнакова. Старшина что-то глухо бормотнул, прихлопнул шапку на ухе, подкинул монету до потолка, но не сумел ее поймать и, саданув дверью, удалился. Борис проводил взглядом воинство, выжитое из теплого жилья, и, прежде чем войти в переднюю, постоял, будто у обрыва, затем рывком надел сумку, поправил ворот шинели и толкнул дверь. Люся сидела на скамье, отвернувшись к окну. Подбородок она устроила на руках, кинутых на подоконник. Она смотрела в окно. Петелька на рукаве платья соскользнула с пуговки, черные крылья разлетелись на стороны. Борис застегнул пуговку, соединил крылышки и тронул руку Люси. Надо было что-то говорить, лучше бы всего шутку какую выдать. Но на ум не приходило никаких шуток. - Тебя ведь ждут,- повернулась Люся. У нее снова отдалились глаза, но голос был буднично спокоен. - Да. - Так иди! Я провожать не буду. Не могу.- И отвернулась, опять устроив на руки подбородок со вдавленной в него ямочкой. В позе ее, в плотно сомкнутых губах, в мелко подрагивающих ресницах было что-то трогательное и смешное. Школьницу, раскапризничавшуюся на выпускном вечере, напоминала она. Время шло. - Что же делать-то? - Борис переступил с ноги на ногу, поправил сумку на боку.- Мне пора.- Он еще переступил, еще раз поправил сумку. Люся не отзывалась. Подбородок ее смялся, ресницы все чаще и чаще подрагивали, снова расстегнулся рукав, хвостик косы упал и мокрый желобок рамы. Борис отжал смокшиеся волосы и с сожалением опустил косу на ее спину. - Я же не виноват...- задержав руку выше выреза платья, чуть слышно сказал он. Нежное, пушистое тепло настоялось под косой, будто в птичьем гнездышке. "Милая ты моя!" - Борис большим усилием заставил себя сдержаться, чтобы не припасть губами к этому теплу, к этой нежной детской коже. - Конечно,- почувствовав, что он пересилил себя, сказала Люся, глядя на свои руки. Она тут же начала ими суетиться, поправлять ленты, зачем-то сдавила пальцами горло.- Виноватых нет. - Прощай тогда...- Борис неуклюже, будто новобранец на первых учениях, повернулся кругом, осторожно, точно в больничной палате, притворил дверь и постоял еще, чего-то ожидая, обшаривая кухню глазами - не забыл ли кто чего? Никто ничего не забыл. "Солому не убрали. Насвинячили и ушли. Вечно так... Ладно, чего уж... Долгие проводы - лишние слезы..." - Борис подпихал солому в угол и отправился догонять взвод. Отовсюду тянулись к площади бойцы. Снег хрупал под ботинками, что свежая капуста. Беловатые дымы - топят соломой-облаком стояли над местечком. Располагалось оно меж двух лесистых холмов, в широкой пойме раздвоившегося ручья, который впадал в речку пошире. За речкой вдоль берега тянулись хаты и сады с церковкой посередине. Борис подивился этой церковке, он почему-то ее прежде не заметил. Заречье побито. Сшиблен купол церкви. Деревянный гужевой мост сожжен, перила обвалились, лед темнел лоскутьями, парило из пробоин. В хуторе тоже топились печи, дымы оттуда тянулись вдоль реки, в местечке еще чадил за огородами сгоревший ночью дом. Почему, отчего не оборонялись немцы по эту сторону реки, а подались в голоземье, забрались в овраги и решили прорываться оттуда? У войны свой особый норов, своя какая-то арифметика. Иной раз выбьют взвод, роту, но один или два человека останутся даже не поцарапанными. Или расщепают снарядами и бомбами селение, но в середине хата стоит. Вокруг нее голые руины, в ней же и окна целы! Ротный командир Филькин, получивший в свое распоряжение технику, чувствовал себя полководцем и сразу зафорсил. Он глядел на Бориса как бы уже издалека, будто выявляя в нем и в себе значительность перемен. Рукою, туго-натуго обтянутой хромовой перчаткой, по всем видам дамской, Филькин повелительно указывал, кому на каких машинах ехать, какую дистанцию держать. Весело, с прибаутками, военные рассаживались по машинам. Нет народа благодушнее солдат, выспавшихся, поевших горячей пищи, да еще к тому же узнавших, что не топать ножками до передовой. Откуда-то взялись две хохлушки в одинаковых желтых кожушках с меховым подбоем, в цветастых платках. Белозубые, спелые, будто сошли дивчины эти с картин Малявина или Кустодиева, точнее с довоенных выставочных плакатов. Ни один солдат не проходил мимо дивчин просто так. Каждый оделял их вниманием: кто слово подходящее бросал, кто похлопывал, кто норовил и под кожушок рукою влезть. Хохлушки повизгивали, отражая атаки пехоты: "Гэть, москаль! Гэть!", "Та що ж ты, скаженный кацап, робышь?!", "Ну ж, ну ж! Ой, лыхо мани!", "Та ихайте скорийше!" Но по всему было видно - не хотелось им так скоро отпускать москалей и правилась вся эта колготня вокруг них. Никакого душевного потрясения Борис еще не испытывал, лишь чувствовал, как непросохший, затвердевший на морозе воротник обручем сдавливал шею, да шинелью снова жгло, пилило натертое место, да от холода ли, от закостеневшего ли воротничка было трудно дышать, мысли ровно бы затвердели в голове, остановились, но сердце и жизнь, пущенные в эту ночь на большую скорость, двигались своим чередом. До остановки было далеко, до горя и тоски чуть ближе, но лейтенант пока этого не знал. Он суетливо бегал вокруг машины, возбуждался с каждой минутой все больше, даже потрепал хохлушей по красивым платкам. Очень он изменился за короткий срок. Прежде не только дотрагиваться, но и взглянуть вожделенно на дивчин не решился бы. - Мужаешь, Боря! - изумился Филькин. Лейтенант собрался ответить шуткой же, по увидел Люсю. В наспех наброшенном на голову шерстяном платке, в тех самых черных туфлях налетела она и принародно стала целовать Бориса, затем забралась в машину и солдат, ночевавших в ее доме, всех перецеловала,- какие они сделались родные,- говорила, чтобы лейтенанта берегли,- наказывала,- чтобы Шкалику больше пить не давали. Солдаты, ночевавшие в других хатах, завистливо ахали и громко требовали, чтобы им тоже было уделено внимание. Корней Аркадьевич снял с Люси туфлю, вытряхнул снег. Опираясь на плечо Малышева, Люся стояла на одной ноге, смеялась сквозь слезы и что-то говорила, говорила. - Храни тебя Бог, дочка! - надев на нее туфлю, сказал Корней Аркадьевич. Карышев поправил на ней платок и вскользь погладил по голове. Машины двинулись резво, будто застоявшиеся кони. Борис притиснул Люсю к груди, надавил пряжкою полевой сумки ей на нос, и какое-то время она чувствовала только эту боль. - Лейтенант! Лейтенант! - торопил взводного шофер, сдерживая машину.- Колонна уходит, а я маршрута не знаю. Что-то с хохотом кричали солдаты с проходивших машин. Кто-то бросил в них снежком. По другую сторону машины курил и топтался на месте Мохнаков, не решаясь лезть в кузов. - Раньше бы хоть помолились,- сказала Люся, теребя отвороты его шинели,- но мы же неверующие. Атеисты мы говенные. Осталось только завыть во весь голос... - Вот еще! Только этого и недоставало! - боязливо оглядываясь на машины, забормотал Борис и начал отстранять eе от себя:- Озябла. Ступай! Взводный оторвался-таки от женщины, точнее, оторвал ее от себя, запрыгнул в кабину, саданул железной дверцей и тут же открыл ее, готовый повиниться за обиду, нанесенную ей. По "студебеккер", сыто заурчав, рванулся с места в карьер-взводного вдавило в спинку сиденья. Люсю отбросило назад, заволокло дымом выхлопов - она осталась в его памяти потерянная, недоумевающая, с судорожно перекошенным ртом. Бойцы на машинах пели, ухали, подсвистывали сами себе. В истоптанном снегу еще дымились окурки, кружился над дорогой синеватый бус, а колонна уже взнималась за местечком на косогор, голова ее подползла к лесу. - Адрес! - сорвалась и побежала Люся.- Батюшки! Адрес-то!.. Оглушенная, растерянная, она мчалась следом за колонной. Да разве машины догонишь. На опушке соснового бора, равнодушно тихого, мрачноватого, того самого, где висел на сосне рассыпающийся скелет чужеземца, тупорылая заморская машина задела кабиной ветку сосны, другую, третью - снег, будто занавес в театре, упал, закрыв от нее все на свете. Люся остановилась, обессиленная, задохнувшаяся. Что мог значить какой-то адрес? Зачем он? Время помедлило, остановилось на одну ночь и снова побежало, неудержимо ведя свой отсчет минутам и часам человеческой жизни. Ночь прошла, осталась за кромкой народившегося дня. Ничего невозможно было поправить и вернуть. Все было, и все минуло. Мимо двигалась другая колонна. Бойцы показывали на снег, на хаты, на ноги женщины. Не в силах поднять руку, помахать им, Люся качалась всем телом в поклоне, твердя одно и то же: - Воюйте скорее, миленькие. Живые будьте все... Воюйте... Живые будьте... Вернулась она домой полузамерзшая. Туфли на ней каменно стучали. На волосах лежал снег. Конец намерзлой косы свинцовым грузилом бился в спину. Не раздеваясь, по-звериному подвывая, Люся залезла в постель, неосознанно надеясь, что там еще хранится тепло. Хату заняли солдаты тыловой части. Пожилой, но молодцеватый сержант постучал в дверь, вошел и начал оправдываться. - Было открыто. Мы думали - хата брошена... - Живите. Стряхивая туфли с ног, Люся пыталась натянуть на себя одеяло, прижаться к чему-нибудь, стучала зубами и все протяжней завывала не отверделым ртом, а всем нутром своим - там, в опустошенном нутре, возникал звук тоски, горя и вырывался наружу воем долгим, непрерывным. На этот вой снова явился пожилой сержант. - Вам, может...- хотел предложить он помощь женщине. Она подняла голову и, не переставая завывать, глядела и не видела его. В глазах eе, отдаленно темных, возник переменчивый блеск, будто искрила изморозь по сухим зрачкам, из которых выело зерно, они сделались пустотелыми. Сержант вежливо упятился из комнаты, на цыпочках ушел на кухню и шепотом сообщил команде, что хозяйка у них сошла или сходит с ума. Часть четвертая. УСПЕНИЕ И жизни нет конца И мукам - краю. Петрарка Подбирая изодранный белый подол, зима поспешно отступала с фронта в северные края. Обнажалась земля, избитая войною, лечила самое себя солнцем, талой водой, затягивала рубцы и пробоины ворсом зеленой травы. Распускались вербы, брызнули по косогорам фиалки, заискрилась мать-и-мачеха, подснежники острой пулей раздирали кожу земли. Потянули через окопы отряды птиц, замолкая над фронтом, сбивая строй. Скот выгнали на пастбища. Коровы, козы, овечки выстригали зубами еще мелкую, низкую травку. И не было возле скотины пастухов, все пастушки школьного и престарелого возраста. Дули ветры теплые и мокрые. Тоска настигала солдат в окопах, катилась к ним в траншеи вместе с талой водой. В ту пору и отвели побитый в зимних боях стрелковый полк на формировку. И как только отвели и поставили его в резерв, к замполиту полка явился выветренный, точно вобла, лейтенантишко - проситься в отпуск. Замполит сначала подумал-лейтенант его разыгрывает, шутку какую-то придумал, хотел прогнать взводного, однако бездонная горечь в облике парня удержала его. Стал разговаривать со взводным замполит, а поговоривши, и сам впал в печаль. - Та-ак,- после долгого молчания протянул он, дымя деревянной хохлацкой люлькой. И еще протяжней повторил, хмурясь: - Та-а-а-ак. - Взводный как взводный. И награды соответственные: две Красные Звезды, одна уж с отбитой глазурью на луче, медаль "За боевые заслуги". И все-таки было в этом лейтенантишке что-то такое... Мечтательность в нем угадывалась, романтичность. Такой народ, он порывистый! Этот вот юный рыцарь печального образа, совершенно уверенный, что любят только раз в жизни и что лучше той женщины, с которой он был, нет на свете,- возьмет да и задаст тягу из части без спросу, чтобы омыть слезами грудь своей единственной... "Н-да-а-а-а! Умотает ведь, нечистый дух!" - горевал замполит, жалея лейтенанта и радуясь, что не выбило из человека человеческое. Успел вот когда-то втюриться, мучается, тоскует, счастья своего хочет. "А если потом и штрафную..." Смутно на душе замполита сделалось, нехорошо. Он поерзал на скрипучей табуретке и еще раз крепкой листовухой набил люльку. Набил, прижег, раскочегарил трубку и совсем не по-командирски сказал: - Ты вот что, парень, не дури-ка! Тоска прожгла глаза лейтенанта. Никакие слова ничего не могли повернуть в нем. Он что-то уже твердо решил, а что он решил - замполит не знал и повел разговор дальше: про дом, про войну, про второй фронт, надеясь, что по ходу дела что-нибудь обмозгует. - Стоп! - замполит даже подпрыгнул, по-футбольному пнул табуретку.- Ты в рубашке родился, Костяeв. И тебе везет. Значит, в карты не играй, раз в любви везет...- Он вспомнил, что политуправление фронта собирает семинар молодых политруков. Поскольку многих политруков в полку выбило за время наступления, решил он своей властью отрядить в политуправление взводного Костяева и впоследствии назначить его политруком в батальоне- парень молодой, начитанный, пороху нюхал. - Дашь крюк, но к началу занятий чтобы как штык! Суток тебе там хватит? - Мне часа хватит.- Лейтенант как будто и не обрадовался. Терпел он долго, минуты своей ждал. И чего, сколько в нем за это время перегорело... - Давай адрес. Надо ж документы выписать. - А я не знаю адреса! - Не зна-а-е-ешь?! - Фамилию тоже не знаю.- Лейтенант опустил глаза, призадумался.- Мне иной раз кажется - приснилось все... А иной раз нет. - Ну ты силе-о-о-он! - с еще большим интересом всмотрелся в лейтенанта замполит.- Как дальше жить будешь? - Проживу как-нибудь. - Иди давай, антропос! - безнадежно махнул рукой замполит.- Чтобы вечером за пайком явился. Помрешь еще с голодухи. О чем он думал? На что надеялся? Какие мечты у него были? Встречу придумал - как все получится, какой она будет, эта встреча? Приедет он в местечко, сядет на скамейку, что неподалеку от ее дома стоит, меж двух тополей, похожих на веретешки. Скамейку и тополя он запомнил, потому что возле них видел Люсю в последний раз. Он будет сидеть на скамейке до тех пор, пока не выйдет она из хаты. И если пройдет мимо... Он тут же встанет, отправится на станцию и уедет. Но он все-таки уверил себя - она не пройдет, она остановится. Она спросит: "Борька! Ты удрал с фронта?" И, чтобы попугать ее, он скажет: "Да, удрал! Ради тебя сдезертировал!.." И так вот сидел он на скамейке под тополями, выбросившими концы клейких беловатых листочков, запыленный от сапог до пилотки. Ждал. Люся вышла из дому с хозяйственной сумкой, надетой на руку, закрыла дверь. Он не отрываясь смотрел. Диво-дивное! Она в том же платье желтеньком, в тех же туфлях. Только стоптались каблуки, сбились на носках туфли, на платье уже нет черных лент, нарукавнички отлиняли, крылья их мертво обвисли. Люся похудела. Тень легла на глаза ее, коса уложена кружком на затылке, строже сделалось лицо ее, старше она стала, совсем почти взрослая женщина. Она прошла мимо. Ничего уже не оставалось более, как подаваться на станцию, скорее вернуться в часть, тут же отправиться на передовую и погибнуть в бою. По Люся замедлила шаги и осторожно, будто у нее болела шея, повернула голову: - Борька?! Она подошла к нему, дотронулась, пощупала медаль, ордена, нашивку за ранение, провела ладонью по его щеке, услышала бедную, но все же колючую растительность. - В самом деле Борька! Так и не снявши сумку с локтя, она сползла к ногам лейтенанта и самым языческим манером припала к его обуви, иступленно целуя пыльные, разбитые в дороге сапоги... Ничего этого не было и быть не могло. Стрелковый не отводили на переформировку, его пополняли на ходу. Теряя людей, не успевая к иным солдатам даже привыкнуть. Борис топал и топал вперед со своим взводом все дальше и дальше от дома, все ближе и ближе к победе. По весне снова заболел куриной слепотой Шкалик, отослан был на излечение и оставлен работать при госпитале, чему взводный радовался. Да вот днями прибыл на передовую Шкалик, сияет, радуется - к своим, видите ли, попал. Неходко, мешковато топает пехота по земле, зато податливо. Привал. Залегли бойцы на обочине дороги. Дремлет воинство, слушает, устало смотрит на мир божий. Старая дорога булыжником выстелена, по бокам ее трава прочикнулась, в поле аист ходит, трещит клювом что пулемет, над ставком, обросшим склоненными ивами, кулик кружит или другая какая длинноклювая птица. Свист, клекот, чириканье, пенье. Теплынь. Красота. Весна идет, движется. Карышев сходил к ближней весенней луже. Котелком чиркнул по отражению облака, разбил его мягкую кучу, попил бодрой водички. Куму принес, тот попил, крякнул, другим бойцам котелок передал. До лейтенанта Костяева дошел котелок, он отвернулся, сидит, опустив руки меж колен, потерянный какой-то, далекий ото всех, уже солнцем осмоленный, исхудалый. Старшине Мохнакову котелок с водой не дали, в отдалении он лежал, тоже отрешенный ото всех, мрачный - не досталось ему воды. - Ох-хо-хо-оо-о,- вздохнул Карышев, соскребая густо налипшую черную землю с изношенных ботинок.- Этой бы земле хлеб рожать. - А ее сапогами, гусеницами, колесом,- подхватил кум его и друг Малышев. - Да-а, ни одна война, ни одна беда этой прекрасной, но кем-то проклятой земли не миновала,- не открывая глаз, молвил Корней Аркадьевич Ланцов. - А правда, ребята, или нет, что утресь старую границу перешли? - вмешался в разговор Пафнутьев. - Правда. - Мотри-ка! А я и не заметил. - Замечай! - мотнул головой Ланцов на танк, вросший в землю, пушечкой уткнувшийся в кювет. Машину оплело со всех сторон сухим бурьяном, под гусеницами жили мыши, вырыл нору суслик. Ржавчина насыпалась холмиком вокруг танка, но и сквозь ржавчину просунулись острия травинок, густо, хотя и угнетенно, светились цветы мать-и-мачехи.- Если завтра война! Вот она, граница-то, непобедимыми гробами помечена... Старшина Мохнаков молча подошел к Пафнутьеву, взял его карабин, передернул затвор, не целясь ударил в бок танка. На железе занялся дымок и обнажилась черной звездочкой пробоина. Старшина постоял, послушал, как шуршит ржавчина, засочившаяся из всех щелей машины, и бросил карабин Пафнутьеву: - А мы и на таких гробах воевали. - И довоевались до белокаменной,- ворчал Ланцов. - Было и это. Все было. А все-таки вертаемся и бьем фрица там, где он бил нас. И как бил! Сырыми бил, и не бил - прямо сказать, по земле размазывал... Но вот мы вчера, благословясь, Шепетовку прошли. Я оттудова отступать начал.- Старшина недоуменно огляделся вокруг, что, мол, это меня понесло? Набычился, снова отошел в сторону, лег на спину и картуз, старый, офицерский, на нос насунул. - Постой, постой! - окликнул его Пафнутьев:- Это не там ли родился какой-то писатель-герой? - Там! - буркнул из-под картуза Мохнаков. - А как же его фамиль? И чо он сочинил? - Горе без ума! - усмехнулся Корней Аркадьевич. - "Горе от ума" написал Грибоедов,- не шевелясь и не глядя ни на кого, тусклым голосом произнес лейтенант Костяев: - В Шепетовке родился Николай Островский и написал он замечательную книгу "Как закалялась сталь". - Благодарствую! - приложил руку к сердцу Ланцов. - Что за люди? - с досадою хлопнул себя по коленям Пафнутьев: - Где шутят, где всурьез? Будто на иностранном языке говорят, блядство. - А такие, как ты, чем меньше понимают, тем спокойней людям,- лениво протянул Ланцов. - Зачем тоды бают: ученье - свет, неученье - тьма? - Смотря кого и чему учат. - Убивать, например,- снова едва слышно откликнулся Борис. - Самая древняя передовая наука. Но я другое имел в виду. - Уж не марксистско-ленинскую ли науку? - насторожился малограмотный, но крепко в колхозе политически подкованный Пафнутьев. - Я ученье Христа имел в виду, учение, по которому все люди - братья. - Христа-то хоть оставьте в покое! Всуе да на войне...- поморщился Костяев. - И то верно! - решительно поднялся с земли старшина Мохнаков.- Разобрать имушшество! Ш-гом арш! Запыживай, славяне. Берлин недалеко. Появился на передовой капитан из какого-то штабного отдела, молодой еще, но уже важный. Он принес ведомость на жалованье. Солдаты шумно изумлялись - им, оказывается, идет жалованье. Расписались сразу за все прошедшие зимние месяцы, жертвуя деньги в фонд обороны. После этого капитан прочитал краткую лекцию о пользе щавеля, о содержанки витаминов в клевере, в крапиве, так как последнее время с кухни доставляли зеленую похлебку, поименованную бойцами дристухой. Солдаты грозились заложить гранату в топку кухни. Лекцию насчет пользы витаминов капитан провел как бы в шутку и как бы всерьез, на вопросы отвечал шуткою, но построжел, когда его спросили: не с клевера ли у него брюшко? От больного сердца, сообщил капитан. Бойцы и это сообщение почли шуткой, очень удачной, и главное, к месту. Разговор сам собою перешел на второй фронт. Крепкими словами были обложены союзники за нерасторопность и прижимистость - все сошлись на том, что из-за них, подлых, приходится жрать зеленец и переносить, все более затягивающиеся временные трудности. Капитан пострелял из снайперской винтовки по противнику, даже в легкую атаку на село сходил, занявши которое, солдаты подшибут гуся, якобы отбившегося от перелетной стаи. Важный капитан понимающе посмеивался, глодая вместе с бойцами кости дикого гуся. Мясцом капитана попотчевал Пафнутьев. Он притирался к гостю, таскал его багажишко, выкопал ему щель, принес туда соломки, вовремя, к месту интересовался: "Может, еще покушаете, товарищ капитан? Может, вам умыться наладить?" Увел Пафнутьева капитан с собой. "Кум с возу - кобыле легче!" - решили во взводе. Во время затиший Пафнутьев навещал родную пехоту, всех без разбору угощал папиросами из военторга. Поболтав о том о сем, поотиравшись на переднем краю, он уволакивал узел трофейного барахла: одеял немецких, плащ-палаток, сапог. Барахлишко - догадывались солдаты - Пафнутьeв менял на жратву и выпивку, cловом, ублажал начальство. И ублажил бы, да заелся. Мохнаков мрачно бухнул Пaфнутьеву: - Ты вот что, куманек! Или выписывайся из взвода, или бери лопату и вкалывай до победного конца. Уж двадцать лет как у нас холуев нет. - Холуев, конечно, уж двадцать лет как нет,- не вступая в пререкания со старшиной, поучительно ответил Пафнутьeв,- да командиры есть, и кто-то должен им приноравливать. Товарищ капитан не умеют ни стирать, ни варить. Антилигент они.- Докурив папироску, Пафнутьев поглядел на нейтральную полосу, за которой темнели немецкие окопы,- туда ночью ходили в разведку боем штрафники.- Штрафников-то полегло э сколько! - заохал Пафнутьев.- Грех да беда не по лесу ходят, все по народу. Хуже нет разведки боем. Все по тебе палят, как по зайцу. Мохнаков взял Пафнутьева за ворот гимнастерки, придавил к стене траншеи, поднес ему гранату-лимонку под нос и держал гостя так до тех пор, пока тот не захрипел. - Понюхал?! - старшина подкинул вверх и поймал гранату.- Все понял? - Как не попять? Ты так выразительно все объяснил. - Тогда запыживай отсюдова! - Я-то запыжу,- отдышавшись, начал мять папироску пляшущими пальцами Пафнутьев. Закурив, он уставился на трофейную зажигалку, излаженную в виде голой бабы со всеми ее предметами и подробностями. Огонь у нее высекался промеж ног.- Я-то запыжу,- убирая зажигалку в нагрудный карман, нудил Пафнутьев.- Вот как бы ты вместе с Борeчкой не запыжили туда...- кивнул он головой на нейтралку, где с ночи лежали и мокли под дождем убитые штрафники. Старшина снова хотел дать ему гранату понюхать, но в это время его кликнули к командиру, и он, погрозив пальцем Нафпутьеву: "Мотри у меня!" - удалился. "Да, а если не потрафишь товарищу капитану, да ежели он сюда меня вернет, да ежели бой ночью..." - Не стращай девку мудями, она весь видала! - задергался, завизжал Пафнутьев. Однако Мохнаков его уже не слышал. Между тем наступление продолжалось, хотя и шло уже на убыль. Части переднего края вели бои местного значения, улучшали позиции перед тем, как стать в долгую оборону. Из штаба полка было приказано взводу Костяева разведать хутор, если возможно, захватить высотку справа от него и закрепиться. Мохнаков день проторчал в ячейке боевого охранения, с биноклем - высматривал, вынюхивал. Ночью, тихонько ликвидировав ракетчиков и боевое охранение немцев, пробрался с отделением автоматчиков в хутор, поднял невообразимый гам и пальбу, такую, что хутор фашисты в панике оставили, и высотку тоже. Стрелки забрались в избы, от которых тянулись ходы сообщений на высотку, и блаженно радовались тому, что не надо копать. На высотке брошен был живехонький еще наблюдательный пункт, даже печка топилась в блиндаже, на ней жарились оладьи, телефон был подсоединенным. "Гитлер капут!" - орали в телефон бойцы, макая горячие оладьи в трофейное масло, вкус которого они начали забывать. С другой стороны им отвечали: "Русиш швайне!" Вырывая друг у дружки трубку, удачливые автоматчики лаяли немцев, дразнили их, чавкая ртом, потом пели похабные песни с политическим уклоном. Поверженный противник не выдержал полемики и телефон свой отцепил, пообещав сделать русским Иванам "гросс-капут". Тут как тут явились на отвоеванный НП артиллеристы и выперли веселую пехоту из уютного блиндажа. Коря артиллеристов: всегда, мол, мордатые заразы лезут на готовенькое, стрелки подались в хутор и начали варить картошку, возбужденно рассказывая друг другу о том, как остроумно беседовали с фрицем по телефону. Для взаимодействия и связи с артиллеристами на высотке остались Мохнаков и Карышев. Утром установлено было, что весь скат высоты и низина за огородами хутора, да и сами огороды с зимы минированы: еще один оборонительный вал сооружали немцы. Около полудня появился в поле боец и попер напропалую по низине. - Кого это черти волокут?-Карышев приложил ко лбу руку козырьком. Старшина повернул стереотрубу, припал к окулярам. - Сапер запыживает,- почему-то недобро усмехнулся он и еще что-то хотел добавить, но в низине хлопнуло, вроде бы как дверью в пустой избе, подпрыгнула и рассыпалась травянистая кочка, выплеснулся желтый дымок. - А-а-ай! Мамочка-а-а! - донеслось до окопов. Карышев, тужась слухом, всполошенно хлопнул себя по бокам: - Это ведь Пафнутьeв! - и заругался: - Какие тебя лешаки сюда ташшилы, окаянного? Трофеи унюхал, трофеи! - А-а-ай! А-а-а-ай! Помоги-и-ы-ыте-е-e-е! Помоги-и-ы-ыте! Карышев перестал ругаться, засопел, мешковато полез из окопа. Старшина сдернул его за хлястик шинели обратно: - Куда прешь, дура! Жить надоело? Старшина обшарил в артиллерийскую стереотрубу всю низинку. Была она в плесневелых листьях, на кочках серели расчесы вейника, колоски щучки и белоуса, под кочками уже обозначались беловатые всходы калужника, прокололись иголки свежего резуна. В кочках бился Пафнутьев, разбрызгивая воду и грязь, и все кричал, кричал, а над ним заполошно крутился и свистел болотный кулик. - Будь здесь! - наказал старшина Карышеву. Мохнаков отполз за высотку, поднялся и, расчетливо осматриваясь, выверяя каждый шаг, будто на глухарином току, двинулся в заболоченную низину. Его атаковали чибисы, стонали, вихлялись возле лица. - Кшить, дураки! Кшить! - старшина утирал рукавом пот со лба и носа.- Рванет, так узнаете! Он добрался до Пафнутьева, вытянул его из грязи. Ноги Пафнутьева до пахов были изорваны противопехотной миной. Трава от взрыва побелела и пахла порченым чесноком. Мохнаков неожиданно вспомнил, как дочка его, теперь уже невеста, отведавши первый раз в жизни колбасы, всех потом уверяла, что чеснок пахнет колбасой. Дети, семья так редко и всегда почему-то внезапно вспоминались Мохнакову, что он непроизвольно улыбнулся этому драгоценному озарению. Пафнутьев перестал кричать, испугавшись его улыбки. - Не бойся! - буркнул Мохнаков.- На вот, кури.- Засунув сигарету в рот солдата, старшина похлопал себя по карманам - спички где-то обронил. Пафнутьев суетливо полез в нагрудный карман - там у него хранилась знатная зажигалка. - Возьми зажигалку на память. - Упаси вас Бог от тебя и от твоей памяти. - Прощенья прошу, Миколай Василич,- запричитал Пафнутьев.- Наклепал я на товарища лейтенанта. На тебя наклепал. Мародерство... Связь... Связь командира с подозрительной женщиной... - Его-то зачем? Ну я, скажем, злодей. А его-то?.. Перевязывать было много и неловко. Старшина вынул из кармана свой пакет, разорвал его зубами. Пафнутьев все причитал, каялся: - Гадина я, гадина! Скоко людей погубил, а вот погибель приспела - к людям адресуюся... - Ладно, не ори! В ушах аж сверлит! - прикрикнул старшина.- Люди на войне братством живы, так-то... - Выташшы, Миколай Василич! Ребятишки у меня, Зойка. Сам семейный... Всю жизнь... молить всю жизнь... И эту... гадство это... спозаброшу... замолю... грех... молитвой жить...- Мохнаков хотел сказать: "Хватился когда молиться",- но Пафнутьев пискнул, захлебнулся и умолк - старшина туго-натуго притянул бинтами к паху его мошонку. "Чтобы не укатилось чего куда",- мрачно пошутил он про себя, взваливая на загорбок податливую, будто разваренную тушу солдата. В траншее наладили носилки из жердей и плащ-палатки. Перед тем как унести Пафнутьeва из окопа, влили ему в рот глоток водки. Он поперхнулся, открыл захлестнутые плывущим жаром глаза, узнал Бориса, Карышева и Малышева. - Простите, братцы! - Пафнутьев попробовал перекреститься, по его отвалило на носилки, и он заплакал, прикрыв лицо рукой. Кадык его, покрытый седой реденькой щетиной, ходил челноком. Карышев и Малышев подняли носилки. Борис проводил их взглядом до низинки. Старшина что-то недовольно бубнил, оттирал соломой гимнастерку и штаны. Досадный был кум-пожарник Пафнутьeв, притчеватый, как называли его алтайцы, и пострадали за него, притчеватого. Доставив Пафнутьeва живым до санбата, они, утомленные ношей, уже вечером, благостно-теплым, неторопливо возвращались на передовую, подходили к хутору, утратив осторожность. Хлестко, но без эха ударил выстрел. Карышев сделал шаг, второй, все с тем же ощущением в душе благости деревенского вечера. Не выстрел это, нет, с оттяжкой щелкнул бичом деревенский пастух, гнавший из-за поскотины, с первой травки залежавшихся в зимних парных стайках коров. Ноги солдата уже подламывались в коленях, но все еще видел он избы, тополя, резко очерченные в прeдсумeрье, жиденькую, еще не наспелую вечерницу-зорьку, слышал запах преющей стерни на пашне и накатисто, волною плывущий из лога шорох молодой травы - ремень траншеи стеганул его по глазам, все вокруг встало на ребро, опрокинулось на солдата: дома, деревья, пашня, небо... - Ку-у-у-ум! - дико закричал Малышев, подхватывая рухнувшего земляка. - Западите! Западите! - ссаженным голосом кричал, спеша по траншее, Мохнаков. Карышев и Малышев - опытные вояки, поняли его, запали в кочках, чтобы снайпер не добил их. Пуля угодила Карышеву под правый сосок, искорежив угол гвардейского значка. Он был еще жив, когда его доставили в хуторскую избу, но нести себя в санбат не разрешил. - Уби-тый я,- проговорил он, прерывисто схлебывая воздух. Малышев старался подложить под голову и спину Карышева чего-нибудь помягче, чтобы тому легче дышать, вытирал ладонью вспыхивающую на губах друга красную пену и все насылался: - Попьешь, может, кум? Может, чего надо? Ты не черни, ты спрашивай...- Губы Малышева разводило, лицо его было серое, лысина почему-то грязная, весь он сузился, исхудал разом, сделалось особенно заметно, какой он пожилой человек. Борис махнул рукой, чтобы бойцы уходили из избы. Все понурясь ушли. Встав на колени перед Карышевым, взводный поправил солому под ним и затих, не зная, что сказать, что сделать. По хате поплыл тонкий, протяжный звук, будто из телефонного зуммера. Это Малышев зашелся в плаче, из деликатности стараясь придавить его в себе. Карышев отходил. Он прижмурил глаза с уже округлившимися глазницами и открыл их, сказав этим лейтенанту "прощай", перевел взгляд на кума. Борис понял - ему надо уходить. Взводный распрямился и не услышал под собою ног. - Моих-то,- прошептал Карышев. - Да об чем ты, об чем!.. Не сумневайся ты в смертный час! - по-деревенски пронзительно запричитал Малышев.- Твоя семья - моя семья... Да как же мне жить-то тeперича-а-а! Зачем мне жи-ить-то?.. Борис шагнул в темноту, нащупал перед собой стойку или столб, уперся лбом в его холодную твердь и, ровно бы грозя кому, повторял: "Так умеют умирать русские люди! Вот так!.." В хуторе тихо. За хутором реденько и меланхолично всплывали ракеты, выхватывая мертвым светом из темноты кипы садов, белые затаившиеся хатки, уткнувшиеся в небо утесами придорожные тополя. - Преставился. Борис прижал Малышева к себе и почему-то начал гладить его по голой, прохладной голове. Шумно работая носом, Малышев рассказывал, как жили они душа в душу с кумом до фронта; женились в один день; в колхоз записались разом. Бывало, гуляют, так кум домой утайкой волокется, а он, Малышев, дурак такой, орет на всю улицу: "Отворяйте ворота, да поширше!.." Ночью, без шума, без лишней возни, под звездами схоронили Карышева, сделали крест из жердей, и последний приют алтайского крестьянина как-то очень впору пришелся на одичалом хуторском погосте, реденько заселенном разномастными крестами и каменьями с непонятной вязью слов, придавившими чьи-то древние могилы. Кусты бузины клубились на закрайках погоста, низкий колючий терновник, уже набравший цвет, окаймлял его вместо ограды. С единственного старого дерева, стоявшего средь могил, шарахнулась в темноту зловещая птица. На этом же кладбище было три свежих креста с надетыми на них рогатыми касками. Малышев, возвращаясь в хутор, с глухим рычанием бросился на тополевые кресты, пустившие побеги, выворотил их, побросал за ограду, туда же пустил и ржавые каски. Они громко звякнули в темноте. Замкнулся, умолк, совсем отделился от людей старшина. От висков, из-за ушей прострелили его лицо пучки морщин. Pот стянуло, губы потрескались. Ходил он неловко, будто прихватывало морозом мокрые втоки. Спал мало, ел из своей посудины, чтобы не заразить солдат, бросил пить совсем, в земляной работе сделался немощен, курил беспрестанно, да военное дело выполнял с лютостью-искал смерти. Но и смерть его сторонилась. Раздобыл старшина чистое белье, новый вещмешок. Белье надел, вещмешок упрятал в ячейке. В мешке было что-то круглое. Бойцы думали - домашний каравай хлеба. Но разнюхали - противотанковая там мина. Зачем она старшине, гадали. Не отбив сгоряча, дуриком у них взятую высотку, немцы пытались малыми силами взять ее обратно, и были отброшены. Тогда они подготовились к атаке тщательней, заскребли все, что осталось под рукой, и даже четыре танка бросили в атаку. Артиллеристы ударили по танкам, один повредили, остальные россыпью рванули к окопам, достигли высотки. Пэтээрщики, побухав из ружей по лобовой броне танков, пали на дно ячеек, носом в грязную землю. Танки навалились, утюжат траншею, и никакой на них управы нету. Старшина Мохнаков не отрывался от стереотрубы артиллеристов, хотя те и ругались, прогоняя его. Окутанный пылью, резво бренча левой ослабшей гусеницей, покачивая надульником пушки, лез к наблюдательному пункту бывалый танк. На лобовой броне его всплескивали цапины, пестрая краска отваливалась лоскутьями, свежий, сизый шов электросварки тянулся от переднего люка к поддону. Давно воюет этот танк, умелый в нем водитель, маневрирует смело, в пыль прячется, боков не подставляет. Такой танк за десяток машин наработает!.. Мохнаков надел вещмешок за спину, затянулся в последний раз от толстой цигарки, притоптал окурок. "Запыживай, паря!" - сказал себе и выпрыгнул из окопа. Он подпустил машину так близко, что водитель отшатнулся, увидев в открытый люк вынырнувшего из дыма и пыли человека. И старшина Мохнаков увидел опаленное лицо водителя в детской розовой кожице - бровей и ресниц у него не было. Горел водитель, и не раз горел. Они глядели друг на друга всего лишь мгновение, но по предсмертному ужасу, мелькнувшему в водянистых глазах водителя, не трудно догадаться было - немец все понял: русский солдат с тяжелым, ссохшимся лицом идет на смерть. Танк дернулся, затормозил. Но Мохнаков уже нырнул под гусеницу, она вмяла его в прошлогоднюю запыленную стерню. От взрыва противотанковой мины старая боевая машина треснула по недавно сделанному шву. Траки гусеницы забросило аж в траншею. A там, где ложился старшина Мохнаков под танк, осталась воронка с испепеленной по краям землею и черными стерженьками стерни. Тело старшины, пораженное заразной, неизлечимой в окопах болезнью, вместе с выгоревшим на войне сердцем разнесло, разбросало по высотке, туманящейся с солнечного бока зеленью. В полевой сумке Мохнакова, оставленной на НП, обнаружились награды, приколотые к бязевой тряпочке, и записка командиру взвода. Просил его старшина позаботиться о ж