нский. Против великой литературы не попрешь. Военный санаторий не закроешь. Сотворили ребенка -- воспитывайте. Растили Ксюшку, однако, дед с бабой, нежили и баловали ребенка, потому как зятя перевели в еще более отдаленный район, чуть ли не в дикую Монголию сунули. К этой поре супруги Зарубины как мужчина и женщина испепелили любовный пыл, более имеете делать было нечего, связывала их лишь военная нуждишка, боязнь гарнизонного одиночества, самого волчьего из всех одиночеств. Как молодого вдумчивого артиллериста Зарубина Александра Васильевича отослали изучать особенности новейшей баллистики в саму академию, аж в Москву. Наука оказалась тонкая и длинная. Когда Зарубин вернулся в гарнизон с дипломом и со званием старшего лейтенанта, то застал в доме своем заместителя, чином и годами гораздо старше его. Ксюшка зимогорила у бабки и дедки, а здесь, держась за лавку, по комнате шлепал голозадый пареван с выразительным петушком наголо, раскладывал лепехи на пол и нежно их ладошкой размазывал. Влетевшая в дом Наталья, увидев, как Александр Васильевич обихаживает будущего воина столичной газетой "Красная звезда", отрешенно молвила: -- Вот... куем кадры... -- положила кошелку с хлебом на стол, потискала ладонями лицо, -- для Красной Армии... -- начерпывая в кухне воду из кадки в таз, громче добавила: -- Не переводя дыхания второй уже лягается в животе, да так, что с крыльца валюсь, боец тоже... -- Молодец! -- Кто молодец-то? -- проходя мимо Александра Василье- вича с цинковым тазом в руках, мимоходом полюбопытство- вала Наталья. -- Все молодцы! Ксюшка-то у бабки с дедкой? -- Та-ама! -- Не приезжал отец пороть ремнем? -- Приезжал. Да как пороть-то? Я пустая почти не была. Законом советским защищена. Вот в кого такая уродилась, спрашивал. -- Ну и чего ты ответила? -- Ответила-то? В твоего деда, в моего прадеда, ответила. Он же казаком был. Бабку-бурятку из кибитки украл. Турчанки да персиянки далеко... Так он бурятку свистанул. -- Понятно, -- вздохнул мой папа. -- Кочевой, вольный ветер! Дикая кровь. -- Она, она, проклятая, -- подтвердила я. -- Собрал папа Ксюшку и был таков! -- Стало быть, и мой путь прямичком к деду с бабкой. -- Обопнись! Вон заместитель по боевой подготовке на обед топает. Обскажи ему, где был, чему научился. А он тебе поведает, как тут воинский долг исполнял. Лахонин Пров Федорович, моложавый, красивый, не глядя на забайкальскую глушь, на пыльные бури, весь начищенный -- куда Зарубину против такой сокрушающей силы. Да и Наталья вроде бы чем-то уже надломленная, сказала: дуэли не будет -- она недостойна того, чтобы один из блистательных советских офицеров ухлопал другого, да и учтено пусть будет уважительное обстоятельство -- скоро станет она многодетной матерью, родители ж ее в возрасте, замуж с таким приданым ее не возьмут, да и не хочется ей больше замуж. -- Мама меня маленькую все пугала замужем: такой, мол, он большой замуж-то, лохматый, зубы у него кривые, лапа с когтями... -- повествовала Наталья. -- А я вот бесстрашная удалась. С чем всегда у Натальи в порядке, так это с юмором. Обедали вместе: два мужа и одна жена. Наталья поллитру мужикам выставила, себе -- бутылку молока -- она все еще кормила ребенка и вроде бы не должна была забеременеть, "замена" какая-то должна быть. "На меня никакой биологический процесс не действует! -- махнула Наталья рукой, -- из кочевников происхожу". Когда-то еще школьницей, затем студенткой Наталья подвизалась на ниве искусства в гарнизонных клубах и приносила оттуда забористые анекдоты. Например, о том, как в тридцатые годы на общем колхозном собрании постановлено было: к каждой советской бабе прикрепить по два мужика. Один отсталый старик возмутился таким постановлением, но старуха, подбоченясь, заявила: "И че такова? И будете жить, как родные братья..." Угощая мужиков винегретом и жареной рыбой, Наталья всхлипнула: -- Господа офицеры, я не хочу, чтобы вы жили как родные братья, чтоб остались друзьями -- хочу, -- вы ж у меня разумники-и! -- и горстью нос утерла. Редкий случай: соперникам удалось остаться друзьями. Родители Натальи один за другим скоро покинули земной гарнизон, переселились в мирное небесное место. Ксюшка веревочкой металась за отцом по военным гарнизонам. Наталья в письмах писала, где, мол, два, там и трое, вывезет -- воз-то свой не давит. Но Ксюшка уж больно строптива, плечиком дергает: "Не хочу!" Но приспела война, и, хочешь не хочешь, отправляйся, дочь, в Читу к маме. Как они там, в далекой Сибири, в студеном Забайкалье? Александр Васильевич часто писал дочери, увещевал ее, на путь наставлял. Она ему в ответ: "Привет из Читы! Здравствуй, любимый мой папочка!" О мамочке ни слова, ни полслова, будто ее на свете вовсе нет. Вот ведь оказия! Он, взрослый человек, давно простил жене все, да и чего прощать-то? "Без радости была любовь, разлука без печали". А девчушка-соплюха характер показывает. "Ничего, ничего, -- успокаивал Зарубина Пров Федорович. -- Тут главное, которому-то уцелеть. На малых детей у моторной Натальи силы и юмора достанет, а вот на взрослых..." Встретясь, боевые командиры первым делом интересовались друг у друга, давно ли были письма из дому? На этот раз оказалось -- давно. Продвинулись к реке стремительно, тылы поотстали, военные почты с громоздкой, сверхбдительной военной цензурой -- тоже. -- Слушай! -- словно впервые видя Зарубина, спохватился генерал, -- ты все майор и майор? -- Да вот забываю звездочки в военторге прикупить. -- Постой, постой! Ты юмором-то меня не дави. Все равно Наталью не переплюнешь! Она, брат, в письмах как напишет про деток да про себя. Обхохочешься. -- Боюсь, что не до юмора сейчас ей. -- Конечно. Но не одной ей. Слушай, кумовья-политот- дельцы-сексоты тебя грызут. Отчего? Ну... Ну, в общем-то, понятно. Характерец! Не ко времени ты и не к месту, что ли? -- Тебе лучше знать. Да и не беспокоит меня личное мое благополучие. -- Не беспокоит, не беспокоит... Они сидели в горенке белой хаты, в совершенно не тронутом немцем лесном хуторке. Здесь, по окраинам березановских болот добрые люди в сорок первом году прятали и спасали раненых советских бойцов и до недавнего времени располагался штаб партизанской бригады, которая переместилась за реку и готовилась ко встречным, вспомогательным действиям. И еще Лахонин сказал, должна быть выброшена в помощь партизанам десантная бригада. Отборная, С начала войны в тылу сидела да с учебных самолетиков сигала, готовилась к ответственной операции. -- Вроде бы все затевается грандиозно и ладно. Силы громадные сосредоточены, переправившись через реку, хорошо бы с первого же плацдарма рвануть на простор, к границе, а там и до логова недалеко. -- Отчего в совсем неподходящем месте готовится переправа? Опять врага обманываем, опять хотим врасплох его застать? -- Я пока еще всего плана операции не знаю, но догадываюсь, что первый удар здесь не будет главным. Великокриницкий плацдарм -- скорее всего вспомогательная операция. -- Удар, еще удар! -- так запутаем врага, что самим потом дай Бог распутаться. И такие понесем потери, что без запутывания обошлось бы вдвое, может, и втрое легче. -- Да, да, хотим хитро и сложно воевать. К хотенью побольше бы ума и уменья, да вспомогательные службы отладить. -- У нас же вон как отлажены карательные службы, столько средств и людей на них тратится, что больше никуда не хватает. -- Слушай, тезка Суворова, ты хоть там-то, среди своих-то укрощай себя. Ведь на каждого вояку по два стукача, на командира до пяти. -- Ничего, как-нибудь обойдется. Всех не перебреешь, как говорит нами вскормленный дивизионный парикмахер. -- Вот он-то, болтун, вроде недотепа, -- и есть главный информатор начальника политотдела. Ты знаешь, Мусенок в тридцать седьмом, будучи корром "Правды", пересадил весь челябинский обком. -- Как не знать. "Незаметно доводится до сведения". Он, Мусенок -- друг и чуть ли не родственник Мехлиса. Они неустанно боролись и борются с врагами народа. У Мусенка ж заместителей и бездельников -- толпа, они, будто тунгусы, подбрасывают и подбрасывают топливо в костерок. -- Мехлис, Мехлис. Притих он после того, как погубил три армии под Керчью. Манштейн двумя танковыми корпусами и несколькими полевыми дивизиями, подчинив их себе на ходу, показал Мехлису, что редактировать газету, пусть и "Правду", в каждом номере вознося под облака бога своего, и воевать с фашистами -- две большие разницы. За подобный позор, за неслыханные потери любого из нас к стенке прислонили бы, но Мехлис и адмирал с красивой фамилией Октябрьский -- выскочка и жулик -- малым испугом отделались. Слушай, да ну их к аллаху! Снова предлагаю тебе должность начальника оперативного отдела. -- И я снова отказываюсь. Нечего семейственность на фронте разводить. -- Вот гляжу я на тебя и удивляюсь: вроде неглупый мужик, но не понимаешь, что мне умные, свои люди здесь нужны. -- Из дивизии возьми. Ты там такую селекцию провел. -- Ага, ага, пусть в дивизии одни ханыги останутся. А я вот возьму и приказом тебя переведу. -- Ладно. Так и быть. Но после того, как я сплаваю за реку. Не морщись, не морщись. У меня разряд по плаванию. -- Небось в бумагах записал? -- Записал. А что? -- А то, что умный, но тоже дурак. Только с обратной стороны, -- махнул рукой Лахонин и, выйдя на низкое, из каменной плиты излаженное крылечко, где возле порога у земли веселым хороводом выпорхнули и кружились беззаботные цветы маргаритки, сложив руки, прокричал в лес: -- Эй, Алябьев! Пора! -- и пояснил весело, потирая руки. -- Этот композитор, умеющий играть подгорную на балалайке, мужик надежный. -- Оттого, что надеется подле тебя уцелеть. -- Ох и язва ж ты! Слушай, тезка Суворова, по всем правилам мне бы тебя надо ненавидеть, а я вот... Слушай, -- приобнял он Зарубина, -- побереги ты себя там, а? -- Ты вроде как избываешь меня, а я начальнику штаба Понайотову сказал, что ночевать у тебя останусь. -- И ночуй. Отдохни ладом. В этаких кущах. Я отлучусь до ночи. Потом с тобой наговоримся. Ругаться больше не будем. Эй, товарищ старший сержант! -- снова покричал он в кущи. -- Подать начальству умыться! Из кущ нарядной горлинкой выпорхнула с кувшином, тазом, с вышитым рушником на плече лучезарно улыбающаяся девица с ямочками на спело алеющих щеках, с погонами старшего сержанта на плечах. Поливая генералу, она все косила глазом на хмуро стоящего в стороне майора. Полила и ему. Лахонин, утираясь, хмуро буркнул: -- Радистка Ульяша. Вот переведешься ко мне, я тебе трех копировальщиц подкину. Царицы! -- Благодарствую. Уцелеть еще надо. И вообще... Зарубин чуть не ляпнул про Наталью. Но что Наталья? Наталья есть Наталья, одна она на этом свете, детьми обложенная, ульяш же -- связисток, машинисток, копировальщиц -- в корпусе не перечесть. "Вот то-то и оно, -- говорил весь вид генерала Лахонина, -- а я мужчина еще молодой и пока еще живой..." Ели молча, старательно, из глубоких тарелок с цветочками -- приборы на столе, ложка суповая с вензелем на черенке, нож и вилка тоже с вензелем, все серебряное. -- Сталин выдал. Чтобы аппетит у генералов лучше был, -- пошутил Пров Федорович. "Если операция сорвется, выдаст он вам еще по вилке да по ножу, кому и веревку в придачу". -- Но вслух Зарубин сказал, дождавшись, когда Алябьев отойдет: -- Композитор где-то украл. Ловкость рук и никакого мошенства, как говорил наш любимый герой Мустафа. -- Н-да, -- думая о чем-то своем, произнес генерал. -- А ты знаешь, слышал я где-то, что чуваш-артист тот, что играл Мустафу, оказался на фронте и погиб. -- Чего хитрого? Если академиков в ополчение загоняли, артистов и вовсе не жалко. Их у нас -- море. Вот сам говоришь, штаб сплошь из комиков состоит. -- Ох, Александр Васильевич! Александр Васильевич! -- помотал головой Лахонин, -- пропадешь ты со своим язычком. Вовсе чина лишишься. Погоны заношенные сымут. Кстати, пока я езжу по делам, ты тут побанься. Композитор воды нагреет, выдаст на время штаны и гимнастерку, все твое выстирают. -- Может, еще и новое белье прикажешь выдать... перед переправой. Тогда всей дивизии выдавай. Генерал пристально посмотрел на Зарубина, удрученно покачал головой и прокричал в пространство: "Спасибо!". Из пустого лесного пространства мужской и женский голос дуэтом ответили: "На здоровьичко!" Лахонин возвратился поздно, велел подать ужин и вина. "Водку жрать не будем. С водкой какой разговор? Пьяный разговор. А с винца рассудок яснеет, мысль искристей становится. Да и работы у меня завтра..." Размягченные вином и покоем, устав от разговора, улеглись командиры в кровати, накоротке вернулись все к той же фронтовой теме -- недаром же говорится, что язык всегда вокруг больного зуба вертится. -- Показали мне тут недавно бумаги о настроении военных масс на передовой. Одну особо выделили. Солдат по фамилии Пупкин или Пипкин, у которого язык, как и у его командира, -- Лахонин прокашлялся, помолчал, сделав многозначительный намек. -- Так вот, этот солдат глаголет среди своих собратьев: мол, тот враг, что перед нами, ясен, как светлый день, а вот другой -- вечный враг... Словом, вышел солдат-мудрец на вечную тему. -- Ну, а ты что думал? Русский человек сплошь и совсем подавлен? Он, солдат, -- тоже из народа русского, а народ наш горазд и дураков, и мудрецов рожать. Тянется и тянется по истории, и не только российской, эта вечная тема: почему такие же смертные люди, как и этот говорун-солдат, посылают и посылают себе подобных на убой? Ведь это ж выходит, брат брата во Христе предает, брат брата убивает. От самого Кремля, от гитлеровской военной конторы, до грязного окопа, к самому малому чину, к исполнителю царской или маршальской воли тянется нить, по которой следует приказ идти человеку на смерть. А солдатик, пусть он и распоследняя тварь, тоже жить хочет, один он, на всем миру и ветру, и почему именно он -- горемыка, в глаза не видавший ни царя, ни вождя, ни маршала, должен лишиться единственной своей ценности -- жизни? И малая частица мира сего, зовущаяся солдатом, должна противостоять двум страшным силам, тем, что впереди, и тем, что сзади, исхитриться должен солдатик, устоять, уцелеть, в огне-полыме, да еще и силу сохранить для того, чтобы в качестве мужика ликвидировать последствия разрушений, ими же сотворенных, умудриться продлить род человеческий, ведь не вожди, не цари его продляют, обратно мужики. Цари и вожди много едят, пьют, курят и блядуют -- от них одна гниль происходит и порча людей. За всю историю человечества лишь один товарищ не посылал никого вместо себя умирать, Сам взошел на крест. Не дотянуться пока до Него ни умственно, ни нравственно. Ни Бога, ни Креста. Плыви один в темной ночи. Хочется взмолиться: "Пострадай еще раз за нас -- грешных, Господи! Переплыви реку и вразуми неразумных! Не для того же Ты наделил умом людей, чтобы братьям надувать братьев своих. Ум даден для того, чтобы облегчить жизнь и путь человеческий на земле. Умный может и должен оставаться братом слабому. Власть всегда бессердечна, всегда предательски постыдна, всегда безнравственна, а в этой армии к тому же командиры почти сплошь хохлы, вечные служаки, подпевалы и хамы..." Христос воскрес! -- поют во храме, Но грустно мне... Душа молчит. Мир полон кровью и слезами И этот гимн пред алтарями Так оскорбительно звучит. Когда б Он был меж нас и видел, Чего достиг наш славный век, Как брата брат возненавидел, Как опозорен человек!.. И если б здесь, в блестящем храме, "Христос воскрес!" -- Он услыхал, Какими б горькими слезами Перед толпой Он зарыдал. Долго лежали во тьме товарищи по оружию, слушая себя и ночной лес. Шуршит по крыше и стене падающая листва, и, словно пули, тюкают в черепицу плоды лесных дичков, желуди. После щелчка в крышу в деревьях поднималась возня, ночующие горлинки взлетали с испуга и снова долго шебутились, устраиваясь на ночлег, успокаивая себя голосом, бусинками пересыпающимся в нежном горлышке. Листья легкими тенями мелькали на сереньком стеколке окна, и электродвижок, жужжащий в лесу, в расположении штаба корпуса, делался слышнее -- спят птицы, кабаны чавкают за хатой, вздумаешь выйти по нужде, потопай прежде. -- Чьи стихи-то? -- подал голос Лахонин. -- Мережков- ского? Так его вроде бы повесили или расстреляли? -- Не успели. Убег за границу, -- А не убег бы, непременно за такие стишки голову. -- Его наши идеологи и атеисты пробуют уничтожить, называя реакционным писателем-символистом, проповедником утонченной поповщины и мистики. -- М-на, это ж легче, чем стишок запомнить. Я вот не помню, когда книгу в руки брал, а ты вот... -- Да тоже помаленьку дичаю. Мережковского я, брат, еще в академии читал, под одеялом. Между прочим, слова эти на музыку положены, великие певцы поют, у наших идеологов руки коротки всем рот заткнуть. Я, Пров Федорович, часто теперь стал вспоминать Бога и божественное, да куцы мои познания в этой области. -- Чего же тогда обо мне говорить? Ох-хо-хо-ооо! Как обезображена, искажена наша жизнь... -- Лахонин нащупал папиросы на столе, закурил и вместе с дымом выдохнул: -- А гвозди вбивать в руки и ноги Христа посланы были все-таки рабы. И на страшном суде их командиры с полным основанием могут заявить, что непричастны к кровавому делу. -- Да, да! Во всех мемуарах почти все полководцы заявляют, что они прожили честную жизнь. Взять моего тезку, Александра Васильевича. Истаскал за собою по Европе, извел тучи русских мужиков, в Альпах их морозил, в чужих реках топил, в Оренбургских степях пугачевский мужицкий мятеж в крови утопил и -- герой на все времена... Русские вдовы и сироты до сих пор рукоплещут, Россия поклоняется светлой памяти полководца и надевает цепи на музыкантов, шлет под пули поэтов. Снова слушали ночь и лес. Тишина потревожилась самолетом. Ночное небо зеленым огоньком прочертило где-то не так уж и далеко, вроде как с испугу выстрелило орудие, и, словно в другом мире, безразлично прозвучал взрыв. Горлинок подбросило, и они снова слепо кружились за хатой, снова сами себя успокаивали, и плыла черно, мелькала на окне осенняя листва. -- М-на-а-а, воевать с такими мыслями... -- Оно и пню понятно, без мыслей всюду легче. -- Надо уснуть. Во что бы то ни стало уснуть. Завтра... Нет, уже сегодня, раб-бо-о-о-о-оты-ы-ы! -- Мы уже все это называем работой! А что, вечный командир Пров Федорович, людишки наши немножко поучились в школах, пусть и замороченных, а вон уж какие вопросы задают. Немцы ж печатают листовки в расчете все на того сивобородого мужика, коих мой тезка по Европам волочил. -- Научим мы, научим и наших, и ихних трудящихся на свою голову. -- Не знаешь, того вшивого мыслителя успели извести, чтобы фронт не колебал? -- Не знаю. А что, с собою за реку взять хочешь? -- И взял бы. -- Не знаю, не знаю. Не до того. Мне бы переправу с меньшими потерями провести. -- Переправа, переправа, -- вздохнул Зарубин. -- Слушай, мы ж все-таки мужики военные. Ты, если что... -- Ты мне это брось! -- вскинулся на кровати Лахонин и отбросил окурок, заискривший на полу. -- Наталья мне вовек не простит, скажет, нарочно подставил... Я тебе еще раз предлагаю... -- Нет, нет и нет1 Вот рассветает, надо будет тебе и людям в глаза глядеть. Кто в полку останется? Пошлешь нового командира, он людей не знает, полк отдельный, норовистый. Я меньше людей подставлю. Надеюсь, меньше. -- Ах, уснуть бы! -- И усни. -- Уснешь с тобой. -- Зачем звал? -- Затем и звал, чтоб разбередиться. Человеческим словом перемолвиться. -- И, отвернувшись к стене, генерал буркнул: -- Ты все же побереги себя, Наталья ж... -- Не надо про Наталью, Пров Федорович. Мы -- военные, перед своими женами вечно виноваты. Я вот о Наталье сейчас больше думаю, чем прежде. Тебе-то что? У тебя Ульяши. -- Язва! Я тоже не заговоренный. Если что, падай в ноги Наталье и кайся за двоих, нет, за всех нас, за дураков военных, нам бы, как монахам, запретить жениться. Лахонин поднялся раньше Зарубина. "Пусть его!" -- расслабленно подумал майор и снова уснул, и не слышал, когда уехал генерал. На столе, под стаканом, по края наполненным черным вишневым вином, белела вдвое сложенная записка: "Если сумеешь, появись до переправы, если нет -- с Богом! Пусть нас надолго хватит. Пров". Увидел своего генерала Зарубин уже издалека, когда тот вместе с командующим армией и многочисленной высокочиновной свитой объявился на берегу реки. Обычно чиновные люди на передовой появляются в пилотках, плащ-палатках, а тут, как на параде, блестят золотом, сверкают звездами погон, шеборшат красными лампасами -- сразу появилась в небе "рама". Чуть погодя зазвенели в небе два "фоккера", следом за ними на горизонте нарисовалась пятерка немецких штурмовиков. Но из-за леса шустрой стайкой выскочило до десятка краснозвездных истребителей, завертелись они, запрыгали кузнечиками в небе, застрочили, завыли, сбили штурмовика, и он, к радости густо расселившегося на берегу войска, упал вместе с боезапасом и взорвался на противоположном берегу. Остальные машины побросали бомбы куда попало и повернули восвояси. Очистив небо над рекой, истребители, волоча за собою радостные дымы, газовали на аэродром, довольные, что на глазах у высокого командования свалили штурмовика и все уцелели при этом. Минометы, орудия, все огневые средства противника так и не показывали себя, хотя, конечно же, немцы видели толпу золотопогонников на левом берегу и пальнуть им, конечно же, по ним очень хотелось. Поглядев в стереотрубы и бинокли на правый берег, коротко и важно о чем-то посовещавшись, высокое начальство уехало, выполнив, как догадался Зарубин, важную миссию по дезориентации противника, упорно убеждая его в том, что именно здесь, в этой речной неудоби, в непроходимом почти месте будет нанесен главный удар. Капитан Щусь и Лешка Шестаков, его на берег приведший, сидели на розовато-бурых камнях, до самой воды устлавших берег плитами и плитками того же цвета. Чем ближе к воде, тем острее и мельче раскрошен камешник, по урезу и вовсе в дресву и песок растертый. Чубчиками и полосками росла здесь осока, поджарая, шипуче-острая. Щусь в природе вообще не разбирался. Лешка же с пойменно-тихой реки родом и не догадывался, что камни эти есть останки древних утесов, кои там, на дне реки еще не стерты, и вода на дне скоблится о гряды шиверов. На каменные подводные выступы веками натаскивало песок-курумник, смытую земельку с полей -- и получился остров с тремя-четырьмя ветлами тополей, обломанных бурями, росшими вширь с одного боку. Под тополями вихрились кустарники, как бы подстриженные садовником. Растительность эту обгрыз, подровнял скот, зимние зайцы, дикие косули. Под "своим", левым берегом, меж островком и берегом протока обмелела, почти пересохла. Остров сплошь ископычен, на самом левобережном островке растительность вовсе выедена до основания, только татарники, ядовитый коровяк, белена да сорная полынь сорили семенем по воде, отоптанные, костяно белеющие кустарники украдкой пускали низко по земле ползучие ветви, леторосные отводки, сейчас вот, к осени обрадованно зазеленевшие. По острову, в лунках засохшей ископыти, словно в каменных сахарницах, белел иней. Жители прирезали или угнали весь скот, что уцелел, много скотины подорвалось на минах. По округе устойчиво плавала тяжкая, всюду проникающая вонь. Странные и нелепые вещи происходили и происходят на войне. Немцы, отступая за реку, свалили столбы, поистребили лодки, корыта, сожгли или переплавили все, что называется деревом и может плавать, но загородь загона на островке цела -- хотели убрать или сжечь напослед, понадеялись друг на друга иль "не заметили", оттого что на самом виду дерево, некорыстное, из кривых, огрызенных ветел и жердей, но дубовые столбы прочны, сухи. "Та-ак, -- сказал бедняк, -- отметил Щусь, -- на безрыбье и это рыба". И еще раз прошелся стеклянными оками бинокля по реке, по островам. На приверхах, между островками, ширина реки не более двухсот-трехсот сажен, но течение здесь стремительное и на стреже бурливое. Место для переправы выбирали толковые ребята, самое узкое, самое удобное, на течение, на эти вот, грозно ворочающиеся, пенисто вьющиеся буруны они внимания не обратили -- им-то здесь не плавать, они по карте стрелы нарисуют: кому где плыть и куда высаживаться -- прокукарекано, а там хоть не светай! Берег противника жил притаенно и почти мирно. Пропылит вдали машина, займется дымок, сверкнет на солнце остроклювый шпилек церкви с уцелевшим, искрящим на солнце крестиком, спустится от заречной деревни подвода с повозкой, похожей на гроб, в овраги или к речке, и снова все шито-крыто. Щусь видел в бинокль все гораздо подробней, чем Лешка своими раскосыми, полухантыйскими глазами. Деревни и хуторки угадывались по-за берегом и земным всхолмлением, от которого по оврагам же и зеленым разломам уютно гуляла, вилась петлями речушка. К ней подступали садики-огородики села Великие Криницы. Внизу кустились, красно и желто догорали кустарники осенним листом, там и сям пробитые деревьями, похожими на косматые взрывы снарядов. В синей, едва уж различимой дали, за рыжим берегом, за холмами усталым бугаем лежала угрюмая седловина, почти голая, на карте означенная высотой под номером сто. По речке, на карте название -- Черевинка, двигались, делали свои необходимые дела военные, люди ловко сообщались со всем берегом через устья и вывалы оврагов, ветвисто спускавшихся в пойму речки, зевасто, голо открытые взрытыми разломами в самую Великую реку. За седловиной-горой угадывалась лесистая местность, которая желтыми волнами катила к едва различимой, рябящей вдали моросью фруктовых садов. Угадывались хутора, от которых на склон седловины выскочили игрушечные хатки, клуня -- место от наземных наблюдений скрытое. Ближе к реке, по скату седловины, прибавилось темных полос и пятен -- заметил Лешка, -- то там, то тут взблескивало оружие, мелькали лопаты, темные полосы свежей земли -- это новые траншеи, ходы сообщений; вдруг возникла и игрушечно покатилась колобком круглая каска, возле реки копошились люди, вытаскивали темное туловище из воды. Вытащили, перевернули на камни, будто большую рыбу, бледным брюхом кверху, теперь уж точно видно -- лодка, до левого берега донесло стук и треск, лодка развалилась, днище, борта и все остальные обломки люди, будто муравьишки, поволокли за обрывистый мыс, в пойму речки. Раскурочили на глазах лодку фрицы для того, чтоб знали иваны -- плыть им будет не на чем. Немцы пробовали выпилить даже прибрежные зеленые леса, как вырубили они их возле железнодорожных линий, сгоняя на работы мирных селян. Но украинцы -- пильщики никудышные, да и спешили немцы за рекой укрыться, вот и не успели свести подчистую леса, спалить хутор, убрать загон с острова. Чем же, чем же все-таки прельстило наших стратегов это гиблое место? -- ломал голову командир батальона. -- Безлюдностью? Глушью? Узкой водой? Островами. Нет и нет. Чего-то есть тут, закавыка какая-то. Протоки у пологих островков, на каменистом месте, не очень глубоки и не вязки -- острова и протоки, конечно, выгодно, но какой-то есть еще дальний прицел? Левый берег реки на большом протяжении лесист, допустим, подъезды, подходы удобные в расчет брались, и сами деревья, дубняки, клены, ясени-верболазы -- при нужде и сырое бревно на плоты пойдет, если его спаровать с сухим -- уже плотик, или, как в Сибири говорят, салик. В хуторке пока еще не разобранная до конца стоит рига с деревянными столбами, перекрытиями и крепкой, в замок увязанной, щелястой матицей -- все сгодится, все в дело пойдет... Солдатики весь день плюхались в реке, пробовали баловаться. Булдаков взревел; "У бар бороды не бывает, усы!" -- шумно ахнулся в воду, трактором ее взбуровил, призывая воинство следовать его примеру. Васконян, зажав в горсть добришко, со страху, не иначе, сделавшееся сиреневого цвета, перебирал тощими ногами на камешнике, повизгивал и вдруг, бросив на произвол судьбы добро свое, ринулся к реке, все члены его тела заболтались, как бы отделившись от костей, но в воду вошел он легко, без брызг и тесаным клином ходко поплыл, со щеки на щеку перекладывая лицо. Думая, что вояка этот тут же пустит пузыри, ко дну пойдет, народ восхищенно примолк. Вылезши на берег за мылом, Васконян охотно пояснил изумленной публике, что в детстве еще учился плавать, в бассейне и когда бывал в черноморских санаториях, стиль, которым он сейчас пользовался, называется "бгас". "Слава Богу, хоть этот отчаюга не утонет!" -- усмехнулся комбат. Булдаков бренчал от холода зубами, однако балаболил насчет сибиряков, которым холодная вода -- родная стихия. "У нас в Анисее тепле и не быват, -- врал он напропалую. -- Мы ишо в заберегах начинаем купаться и, покуль лед не станет, из воды не вылезам". Верный его спутник, сержант Финифатьев, годами самый старший в первой роте, как всегда, внимал Булдакову с открытым ртом, все более и более поражаясь причудам его характера. Сам Финифатьев, намылившись, стоял в воде чуть выше коленок и горсточками хватал воду, повторяя: "О-о-о, мамочка моя! Хоть вымыться перед смертью-то!.." -- "Каркай больше!" -- орали на него. Мылись солдатики, натирались, употребляя платочки и какие-то тряпки вместо вехтя. Финифатьев нарвал на берегу пучок оранжево-желтой осоки, драл ею спину Булдакова, и тот выл от боли и сладости -- не грязь, вроде бы кожа черная сдиралась со спины. И солдатики начали тереть друг дружке спины травой, завывая от облегчительной боли. Тела солдатские бледны. Вымывшись, шагают они по берегу боязно -- любой камешек, корешок, даже соломинка больно колют изнеженные в обуви ноги. Лешка тоже помылся и вопросительно глянул на Щуся. -- "Я потом, потом", -- отмахнулся капитан. Не купался лишь Гриша Хохлак -- его из ближайшего полевого госпиталя высунули на фронт со свищом на ране. Из незакрытой раны белым червячком выползали мелкие осколки костей и оборвыши лангеток. Сказали -- скоро пройдет. Госпиталь же готовился к большому потоку раненых, так и говорили -- "потоку". Встретив своего соквартиранта по Осипову, Хохлак отчего-то засмущался, поднимаясь с камешника: "0-ой, Лешка!" Шестаков обнял давнего дружка, по спине его похлопал. Но скоро Хохлак освоился, не чувствовал уже себя гостем среди солдат, чего-то тоже выкрикивал, ковылял к воде, кому-то бросал обмылок, кому-то помогал натянуть на мокрое тело белье -- снова среди своих солдат, снова домой явился. А как он воссиял, когда Щусь сказал, что побывал в Осипове и что его, знатного баяниста, там помнят, Дора так вся иссохла по нему. "Я знаю, -- потупился Хохлак, -- мы переписываемся с нею. Редко, правда". Сборище солдатское все густело на берегу, ревело, брызгалось и выло от студеной воды. Враг не выдержал людской радости. Воду бело вспороло пулеметной очередью, сыпко защелкали по камням пули, взрикошетив, выбили пыль на речном спуске, берег быстренько обезлюдел, припоздалый звук пулемета смел с него остатки людей. -- Булдаков! -- окликнул Щусь самого большого специалиста в окружающем войске по всяческим хитроумным операциям. -- Тебе задание -- занять ригу на окраине хутора, снести к ней с острова и закопать, снести и закопать! -- раздельно повторил капитан, -- все дерево со скотного загона. И никого! Никого! Я понятно говорю! -- Чего тут не понять? -- отозвался Булдаков. Бойцы, жаждущие разогрева после купания, побежали разбирать загородь на островке, В мирной жизни это деревянное барахло никакого значения не имело, но сейчас этот обмылок земли, затопляемый веснами, и дерево, в него вкопанное, ох как много значили! Сто, где и полтораста метров можно без горя идти до огрызенных тальников, прятаться в колючей дурнине -- дальше, если память не потеряешь, шуруй на приверху, от нее, именно от нее бросайся вплавь на пониз по течению. Ухватившись за жалкие обрубки дерев, за бревешки, за доски от спиленного загона и, если судьба тебя не оставила и Господь Бог не забыл, -- подхваченный струей, ты через каких-нибудь двадцать, может, и через пятнадцать минут окажешься на приверхе заречного острова, почти уже и под укрытием правобережного яра, далее -- ходом, ходом через протоку -- и ноги сами вынесут тебя под навес яра, в развалистые ямы, в ущелья оврагов... "Ах, как все славно! Какая угаданная дорога! Спланирован- ные действия. Но немцы острова-то пристреляли, каждый метр берега огнем разметили, они все и всех там смешают с сохлым коровьим говном, и на песке замесят тесто из человеческого мяса". -- Шестаков, тебе будет особое задание. Тебе придется держать связь с родным батальоном и артиллеристами. С Зарубиным согласовано. Соображай! Крепко соображай, понял?! -- По-о-нял! -- протянул Лешка и про себя уныло сбалагурил, "чем дед бабу донял..." -- Переправляться, как всегда, на подручных плавсредствах, товарищ майор? -- спросил Лешка у майора Зарубина, оставшись с ним вдвоем в штабном блиндаже. -- Да, как всегда, -- сухо отозвался Зарубин. -- Ясно, товарищ майор! Кто на ту сторону? -- Я, вычислитель, командир отделения разведки Мансуров, один из комбатов, командир взвода управления дивизиона с группой прикрытия, ты и твой сменщик. -- Он плавать не умеет, товарищ майор. Еще утром разучился. -- Многие разучились, но плыть придется... Ты где-нибудь форсировал водяной рубеж? -- Приток Дона, название не помню. И ерик один. Увяз, помню, в нем, едва выбрался на берег, а там в ежевичнике ужи кишмя кишат, лягухи по берегам с лапоть величиной... Я как заору и обратно в ерик... Пузыри пускал. Ребята вытащили... -- Майор пошевелил углом рта, улыбнулся. -- На подручных средствах по этакой реке несерьезно, товарищ майор. Это не ерик. Лешка прибыл в артиллерийский полк из госпиталя, где валялся половину зимы с разбитой голенью правой ноги. После госпиталя, как водится, болтался по резервным частям и пересылкам, и до того там дошел, что ни о чем уж не мог думать, кроме еды. В первую же ночь по прибытии в артполк, заступив на пост, нюхом резервного доходяги и бердского промысловика учуял он в хозвзводовской машине съестное, запустил руку под брезент, нащупал мешок с сухарями. Долго не думая, складником распластал один мешок, добыл три крупно резаных сухаря и тут же принялся их грызть. Но и половины сухаря не изгрыз, как поднялась тревога. Ворюга был схвачен за ворот и отведен в штабной блиндаж. Это уж вечно так. Где бы и когда бы Лешка ни попытался смухлевать или сжульничать -- тут же и попадется. В школе, бывало, все курят, но как только дадут ему зобнуть -- вот он, учитель! В двадцать первом полку, правда, малость напрактиковался, но забылся ж тот боевой опыт. В штабной блиндаж он шел покорно и только на свету обнаружил, что за ворот его, как кутенка, вел маленький человечек в гимнастерке до колен, зато с большим чином. Во, влип! Вечером Мусенок проводил партсобрание или политбеседу в полку. На Лешкину беду, шофер Мусенка, разгильдяй Брыкин угнал "газушку" на техосмотр и не вернулся к сроку. Мусенок задержался в полку допоздна и определился спать в хозвзводовской машине. Спал он чутким сном пугливого тыловика, попавшего "на передок", и услышал, как хрустит что-то под ним. Подумал, враг тут орудует, хотел закричать, но догадался, что немцы за сухарями к русским едва ли полезут, и с ликующим облегчением изловил злодея. Лешка вознамерился поддеть на кумпол человечка, как Зеленцов когда-то поддел капитана Дубельта, но план осуществить не успел, увидев погоны со звездами. Майор Зарубин и начальник штаба Понайотов спросонья долго не могли уяснить, отчего разбушевался политический начальник. Когда поняли, Понайотов сразу начал зевать, на соломенную постель обратно полез: "Стоило будить!" Майор Зарубин не имел права лезть на постель, хозяин, отец-командир, терпеливо слушал он Мусенка и в общем-то согласен был -- воровать советскому солдату позорно, тем более у своих товарищей. За такое дело не только перед строем надобно злодея поставить и дать возможность коллективу строго его осудить, но при повторении подобного -- и под трибунал его, голубчика, подвести... "Ну, это уж слишком!" -- морщился майор. Стащив шинель с постели, набросил ее на себя -- сейчас Мусенок начнет говорить о голодном тыле, работающем дни и ночи, о матерях и женах, отдающих последние крошки фронту. Зарубина долил сон, а Понайотову не спалось. Хмурясь, он свернул цигарку из легкого табака, приткнулся к коптилке и, пригнув затяжкой огонек, уже внимательней присмотрелся к новенькому солдату, безропотно выслушивающему воспитательную проповедь. Тощенький, косолапый солдат в мешковато осевшем на нем ветхом обмундировании, стоял, переместив тяжесть на здоровую ногу, крепко сжав в руке целый и надгрызенный сухари. И Понайотов, и майор догадывались: солдат этот думает только об одном: отымут в конце беседы у него сухари или не отымут. Понайотов, почесываясь, ухмылялся, слушая Мусенка, нервно бегающего по блиндажу: два шага вперед, два шага назад. Махонький человечек тем не менее катил огромные булыжины слов насчет законов советского общежития, про долг каждого советского гражданина, про исторический этап. Между тем солдатик, к полному удовольствию Понайотова, изловчился и разика два уже куснул от волглого сухаря, и когда, бегая, Мусенок оказывался к нему спиной, торопливо, безо всякого звука жевал. "Во, умелец! Во, ловкач!" -- восхитился начальник штаба, дернув за рукав шинели Зарубина. Крепенький, бойкий парень был, когда прибыл в резервный полк, а из него доходягу сделали. Майор поражался, и не раз, тому, как парней, взятых в армию из деревень, от рабочих станков, с фабрик и заводов, подвижных, здоровых, сообразительных, в запасных полках за два-три месяца доводили до полной некондиционности, ветром их шатало, тупели они так, что и ту боевую подготовку, которую получали в школьных военных кружках, совершенно забывали. Не одна неделя потребуется, чтобы вернуть бойцу его собственный облик, чтоб он воевал и сам соображал, как надо лучше делать работу, чтоб не ждал указаний по каждому пустяку, не заглядывал бы в рот командиру и не мел хвостом перед ним -- не щенок все-таки -- воин. -- Что это такое? -- перекрывая голос Мусенка, заорал вдруг майор так, что вычислитель Корнилаев, спавший вместе с командирами, подскочил с постели и зарапортовал: "Репера пристреляны! Репера пристреляны!" -- Что это такое, спрашиваю? Мусенок споткнулся на полуслове, постоял среди блиндажа и упятился в темноту. Зарубин взял со столика котелок, поболтал: -- С супом сухари доешь. Затопи печку и ложись. -- Пока укладывался, шурша соломой в углу, возвышал голос, чтобы слышал Мусенок. -- Будете наказаны! Строго! Понайотов уже уснул, но ухмылка шевельнула его губы: "Не за то отец сына бил, что он воровал, а за то, что попадался..." Услышав, как удалился негодующий Мусенок, майор, стукая себя по рту кулаком, произнес: -- Сон нарушил, идиот, как там тебя? -- спросил из-под шинели. -- Шестаков. -- В порядке наказания подмени телефониста, потом на кухню -- отъедаться. И что это, ей-богу, такое, чуть чего -- воровать, -- Социалистическое добро нерушимо! -- подхватил телефонист, копируя начальника политотдела, и майор смолк, уснул, видать. Надев привычные вязки от