- снова объявился Одинец. -- Слышу. -- Я понимаю. Все понимаю... трудно. Но надо. Одна лишь ваша линия эксплуатируется. Этого мало для развития операции, слишком мало, -- он еще что-то говорил и в заключение "по секрету" выдал: -- Лично ходатайствую "Звезду". Быстро-быстро вращалась, трепыхалась мысль, только бы ее не услыхали по проводу, не ощутили бы, как она катается под потной солдатской пилоткой, с какого-то утопленника доставшейся, бьется в углы черепа и никак в лузу не попадает: "Рассветает же! День! Сказать, лодку разбило. Нет лодки! Нету этого несчастного корыта! Кто узнает? Оттолкну. Унесет к чертям. Проверь, попробуй!.." -- Шестаков! Шестаков! -- опять завелся Одинец. -- Ты шо, не выспался?.. -- Вот именно! -- вспылил Лешка. -- Я только что приплыл. Я один тут? Один? Но что говорить об этом Одинцу? Он от страха, как всегда, вспотел, утирается подкладкой фуражки, облизывает мокрые губы. Он своего-то домашнего начальства, за исключением Мусенка, боится, как огня, а на проводе чин аж из корпуса. И товарищ майор чего-то примолк, устранился, не приказывает, не распоряжается. Приказывал бы. Умные какие все кругом, один он дурак, с этим дурацким корытом, выкопанным из грязи на свою дурную голову. Майору Зарубину тоже приходило в голову, что челн этот нечаянный будет замечен не только на плацдарме, его или изымут, или прикажут делать чужую работу. Солдат сделал все возможное и невозможное, и если на то пошло, и пехотные части, и все-все боевики на плацдарме ох как обязаны ему, этому связисту! И нету ни у кого никакого права упрекать его ни в чем. Солдаты у него, у Зарубина, какие-то несообразительные растяпы -- догадливые давно бы пустили то корыто по течению, немцы в щепки разбили бы его. Нет, берегут плавсредство -- на всякий случай, предлагают переправиться на нем ему, командиру, но на самом-то деле тайно радуются тому, что и командир, и корыто здесь, с ними. Ох уж эти солдаты -- политики! Кто их поймет? Кто пожалеет и оценит?.. Лешка нашаривал, нащупывал взглядом в темном земляном отверстии майора, отвалившегося на сырую стенку. Зарубин высунул из шалашика шинели голову, тусклый его взгляд, устремленный в пустоту, скорее угадывался, чем виделся. Взгляд майора погас -- отвернулся он от своего солдата? Бело отсвечивало что-то -- лицо или бинт -- не разобрать. Наконец Лешка понял: майор, командир его и отец на все время военной жизни, предоставил солдату все решать самому, дав ему тем самым ответ -- не судья он ему сейчас. Все пусть решает совесть и что-то еще такое, чему названия здесь, на краю жизни, нет. -- Ладно, не надрывайся, товарищ капитан, -- устало сказал Лешка Одинцу и, сунув майору трубку, потопал к воде, отчего-то по-лошадиному мотая головой и как бы забыв про немецкий пулемет, пристрелянный к устью речки Черевинки. "Ишь ты все какие! Ишь какие! Как кутенка -- из мешка в воду, который выплывет, тот -- собака. И майор тоже хорош... Да какой я ему друг-приятель? Я -- его подчиненный, и Одинцу подчиненный. А до того начальника, что из штаба корпуса, как до Бога, -- высоко и глухо". Переправа, кровь и смерть отделили их ото всех смертных, подравняли, сблизили. Что ж заставило майора взять с собой на плацдарм именно его, Лешку Шестакова, который сам же и давал советы майору -- выбирать надежных людей. А надежный -- это значит тот, на кого можно надеяться. Всегда, во всем! Не на Сему же Прахова. Сочувствие, помощь друг другу, главное работа, которую они уже проделали, тяжкая, смертельная работа настолько сблизила их, что памяти этой хватит на всю жизнь. И вот войдет в эту память худенькое, сволочное. Ведь он майора втягивает как бы в сделку вступить, ложь сотворить, а она, эта ложь, угнетать будет не одного Лешку и наверняка уж сделает к нему отношение майора совершенно иным. Этаким вежливень- ким, спокойно-холодным, как к Вяткину Ивану. Пнув в войлочно-мягкий бок челна, Лешка, глядя на другой, туманной дымкой скрытый берег, отрешенно выдохнул: -- Я бы две звезды вам отдал... Майор ворохнулся, нажал клапан трубки: -- Боец Шестаков приступил к выполнению ответственного задания. -- Все в порядке! Все в порядке! -- восторженно подхватил за рекой Одинец, но майор оборвал его, сказав, что курортники-связисты из корпуса явятся налегке, надо набирать своей связи, привязывать к ней грузила и вообще помочь Шестакову всем, чем возможно. На каждое слово майора, вроде и опережая его приказания, Одинец угодливо твердил: -- Есть! Есть! Будет сделано!.. Опять к телефону потребовали бойца Шестакова. "Ну, прямо спрос, как на шептунью Соломенчиху в Шурышкарах!" -- усмехнулся Лешка и услышал шлепающий голос комиссара Мусенка -- готов ли он, боец Шестаков, к выполнению ответственного задания? -- Готов, готов! -- резко отозвался Лешка на призыв военного тыловика, привычно распоряжающегося чужой жизнью. -- Вот и хорошо! Вот и правильно! Так и должны поступать советские бойцы! А вы -- пререкаться... -- Да не пререкался я. -- По-вашему выходит, дивизионный комиссар говорит неправду? Так выходит? -- построжел Мусенок. -- Одинец! Не слишком ли разговорчивы у тебя бойцы? Но выполняя задание Зарубина, начальник штаба полка Понайотов, на дух не принимающий важного политрука, оборвал его -- по линии идет непрерывная боевая работа. -- Извините! -- вежливо заключил Понайотов. -- Пожалуйста, пожалуйста! Я уже кончил, -- бодренько, как ни в чем не бывало, откликнулся Мусенок и передал трубку дежурному телефонисту, укладываясь досыпать в своем, должно быть, сухоньком, с печуркой, блиндаже. Залезая под чистую шинельку, может, и под одеяльце. На столике у него, среди недочитанных газет, недопитый стакан с чаем, табачок "золотое руно" запахи извергает, может, и машинистка Изольда Казимировна Холедысская под боком. Уют, одним словом, соответствующий должности. У печурочки клюет носом шофер, этакий толстобокий, опрятный дядька по фамилии Брыкин, люто ненавидящий своего начальника и презирающий машинистку Изольду Казимировну, которая печатает-то вовсе не машинкой. Кровей в этой труженице фронта намешано много, и она, не глядя на чин, кусает, можно сказать, загрызает начальника своего, жарко повторяя: "Зацалуе пши спотканю! Зацалуе пши спотканю". "Ну, ничего-то человек не понимает. Никакой войны для него нет", -- горестно возмущался начальник штаба Понайотов, угрюмо спрашивая у Шестакова -- доплывет ли? -- Туда-то, к вам-то я доплыву, с радостью. А вот обратно?.. С грузом? Как только приедут связисты из большого хозяйства, пусть наши всю связь у них проверят. Провод должен быть трофейный, иначе тянуть коня за хвост незачем. -- Да вон слышно, Одинец орет на всю родную Украину, значит, действует. Как там Зарубин? -- Товарищ майор-то? Зарылся в землю. -- Не сможешь ли ты его... -- Попытаюсь... Но лодка-то, лодка... -- Дай сюда трубку! -- вдруг выкинул руку из ямы майор. -- Ты вот что, Понайотов, если хочешь мне и всем нам помочь, позаботься о снарядах. А филантропией не занимайся. Я могу уйти отсюда только после того, как ты или кто из комбатов... И все! И нечего! Мы и без того все тут жалости достойны... Божьей. -- И, гася в себе вспышку раздражительности, мягче добавил: -- С Шестаковым отправь записку... Все, чего нельзя сказать по проводам... -- Ясно. -- Понайотов посчитал, что так вот, сухо, никчемно разговор заканчивать неловко и ляпнул: -- Отдыхайте. Вычерпывая воду из челна, поднятого на берег, кося глазом на нишу, на дрожащего в ней майора Зарубина, обметанного седеющей щетиной, Лешка подумал, что не доводилось ему видеть майора небритым. И не знал Лешка, что голова у него уже наполовину седая, здесь, на плацдарме, он и начал седеть. -- И правда, плыли бы вы со мной, товарищ майор. Чего уж там... -- отвернувшись, сглаживая вину и опустив глаза, произнес Лешка. -- Может, Бог нам поможет. Коля Рындин говорил -- Он завсегда болезных жалеет... -- Делайте, что пообещались делать. Выполняйте задание! -- вдруг сорвался на крик Зарубин и, услышав себя, упятился в свою обжитую берлогу, и уже в нос, для себя, выстанывая, -- а я буду делать, что мне положено... Дьячки кругом, понимаете!.. На другой стороне реки Понайотов, ляпнувший обидное слово, можно сказать, издевательское для гибнущих людей, стоял, нависнув над телефонистом, стиснув трубку в кулаке. До него донесся уютный посвист, сопровождаемый глубоким, умиротворенным сопением, -- телефонист, возле которого работал, говорил какие-то слова непосредственный его командир, спал. В открытую спал. Понайотов изо всей-то силушки завез телефонисту трубкой по башке. -- Река слушает! -- подпрыгнув, заорал с перепугу связист. -- На плацдарм бы тебя! Выспался бы! Осторожно скребя по дну лодки плоской банкой из-под американской колбасы, излаженной вроде совка, Лешка вычерпал воду, мокрые доски на средних поперечинах, по-моряцки -- шпангоутах, проверил -- корыто разваливалось, и все же перевалил через борт раненого, который подполз к воде из-под яра и по-собачьи глядел в глаза Шестакова. Раненый замычал и успокоенно скорчился на мокрых досках. "Везуч ты, славянин, ох, везуч! -- усмехнулся Лешка и зашагнул в лодку. -- Может, и мне потом повезет..." -- Может, еды и бинтов приплавлю, -- крикнул от воды Лешка. -- Себя приплавь! -- раздалось в ответ. Связав обмоткой весла, чтобы можно было одной рукой грести, другой вычерпывать воду, с раненым на борту, который от сознания, что теперь спасен, сбросив напряженье, впал в беспамятство, Лешка украдкой отплыл от берега и по мере удаления из-под укрытия высокого рыжего яра все ощутимей чувствовал, как кровь отливала от лица и не на коже, под кожей щек нарастает щетина, колясь изнутри. Выплыв из тени, за мутную полосу воды -- это с острова, из протоки да с разбитого берега тащило ночным дождем грязь и муть, одинокий пловец на челне сделал то, что веками делали одинокие пловцы: -- Господи! -- едва слышно попросил. -- Господи! Если Ты есть -- помоги мне! Нам помоги! -- поправился он, вспомнив про бедолагу раненого, упорно памятуя, что Бог -- защитник всех страждущих... "А-а, про Бога вспомнил! -- злорадно укорил он себя. -- Все нынче о Нем вспомнили, все... Припекло! Сюда бы вот атеистов-засранцев, на курсы переквалификации"... Смутно уже проступал воюющий берег, расплывисто, безжизненно просекаемый редкими вспышками. Над берегом взметнулась ракета, как бы подышала вверху, косо пошла к земле и какое-то время еще билась в ею же вырванном чернеющем лоскуте воды. "Неужто мне ракету бросают? Мне путь указывают? Экой я персоной сделался!" -- удивился Лешка и, увидев парящих над лодкой чаек, догадался, что они, эти наглые птицы, ничего не страшащиеся, садятся на все, что плывет по реке и расклевывают всплывших утопленников. "Мама, моя мамочка! Один на реке, всеми брошенный... -- хотелось пожалеть себя и всех при виде этих зловеще умолкших птиц, базарных и прожорливых там, на Оби, в Шурышкарах. -- О-о, Шурышкары родные, мама родимая! -- где-ка вы?.." Весла чуть постукивали. Коротко, рывками, шлепая подавалась и подавалась к левому берегу гнилая лодка. Над водой взрывами стали возникать и лететь на пониз ошметки исходящего тумана, что-то сильно шлепнулось рядом. Лешка вздрогнул: "Неужели рыба? Неужто не все еще поглушено... Не дай Бог, человек!" Из тумана все возникали и возникали молчаливые чайки. Одна совсем низко зависла над лодкой, вертя головой, глупо глядела вниз, выбросила желтые лапы, пробуя присесть на раненого. Лешка замахнулся, чайка так же незаметно, как и появилась, отвалила, стерлась, будто во сне. Слепая пулеметная очередь прошила предутреннюю сумеречь, ударившись в камни и стволы ветел, рассыпалась за спиною. Казалось, продробили на стыке рельсов колеса и поезд подняло вверх или уволокло по реке, в мягкий туман. Немец просыпался, начинал работать. Для острастки, не иначе, ударило орудие с левого берега, вяло, без азарта, чуфыркнула за лесом "катюша", отчего-то одна, прососался в тучах планирующий почтовик и, достигнув родного берега, плюхнувшись в смятый бурьян полевого аэродрома, вдруг заливисто, зовуще проржал, будто конь в росистых лугах. Накоротко уснувшая война продолжалась. Здесь, на берегу, в самом пекле, изнемогшая за день, она забывалась в больном сне и вот начинает очухиваться. В тылах же враждующих армий шла и ночью напряженная работа мысли, рук, моторов: подвозились снаряды, доставлялась почта, мины, бомбы, патроны, хлеб, табак, горючее, обмундирование, лекарства. Лешку уже ждали. Пеньком сидели на катушках со связью два солдата в чистом обмундировании, в сапогах, третий, укрывшись шинелью, спал, свалясь в камни. Здесь же в накинутой на плечи шинели стоял Понайотов, санинструктор Сашка, ординарец майора Зарубина Ухватов с котелком в руке. -- В лодке тяжелораненый, -- сказал санинструктору Лешка, и тот метнулся к воде, таща через голову туго набитую сумку с крестом. -- Его сперва в тепло надо, -- добавил связист и, упреждая вопрос, как всегда, когда он позволял себе дерзость, отвернувшись, молвил Понайотову: -- Неужели некому сменить товарища майора?.. -- Ты поешь сначала, поешь! -- совал прямо в лицо Лешке котелок суетливый ординарец майора Ухватов, изо всех сил стараясь замять неловкость. -- Потом, потом! Как связь? -- обратился он к незнакомым связистам. -- А чего связь? Связь как связь! -- недовольно отозвался один из связистов и сплюнул себе под ноги. -- Ты, весельчак! -- обращаясь к нему, скривил губы Лешка. -- Знаешь хоть, куда плывешь? -- На плацдарм, говорено. -- А плавать умеешь? -- А для че нам плавать-то? На лодке, говорено. -- Нет. Все-таки? -- Не-а. Мы с Яковом в степу выросли. У нас реки нетути, -- отозвался за "веселого" его напарник. Услышав ругань санинструктора, ординарец Зарубина Ухватов загромыхал сапогами и начал ему помогать. Из-под шинели высунулся третий связист и громко, раззявив зубастую пасть, с подвывом зевнул. -- Чево шумите-то? -- расстегнув ширинку и целясь на Фаину палатку с крестом, он шуранул в камни шумной струей. -- Полковник Байбаков приказал переправить связь, стал быть, без разговоров. -- Ты старший, что ли? -- Н-ну я, -- заталкивая свое хозяйство в штаны, нехотя и надменно отозвался связист. -- Экая дурында! -- смерил его взглядом Лешка, -- поменьше будь, я б тебя самого заставил плыть в моем корыте и любимого твоего полковника рядом посадил бы... Да вот фигура-дура спасает тебя. Лодка под тобой ко дну пойдет! -- Шестаков, прекрати! -- сказал Понайотов и что-то еще хотел добавить, но в это время со взваленными на горб катушками с красным кабелем, мотаясь распахнутой телогрейкой, всем, что есть на нем и в нем, мотаясь, крича: "Боийэхомать!" -- примчался на берег Одинец. -- Ты чего, Шестаков? -- вытаращился он на Лешку. -- Ничего. Все в порядке, товарищ капитан, -- черпая из котелка кашу, -- отозвался Лешка. Технически острый глаз капитана уцепил катушки корпусных связистов, с неряшливо намотанным блекленьким проводом. Брызгая слюной, гневно крича "боийэхомать!", Одинец побросал обе катушки в воду, хотел и телефон об камни трахнуть, но Яков схватил деревянную коробочку, прижал ее к груди. -- Ты че, падла?! -- заорал старший команды. -- Ты че, жидовская морда, делаш? Лешка прервал дебаты, встав между начальниками, и заорал громче их, чтоб проворнее грузились, потому как совсем рассвело. Одинец со штабным телефонистом быстро набрали бухту провода с грузилами в лодку, подсоединили провод к катушке, остающейся на берегу. -- Боийэхомать! Там люди умирают, -- продолжал громить тыловиков Одинец, -- а они явились с непригодной связью! -- Я вот полковнику Байбакову об тебе расскажу, он те, курва, покажет непригодную связь. -- Оттертый от дела, не сдавался старший корпусной команды, правда, уже не так громко и напористо гневался старший, тут Лешка неожиданно наплыл на него: -- Если этот деляга уснет на телефоне, -- тыкая в грудь старшего, который не ожидал напора с этой стороны и попятился, обращаясь сразу к Понайотову и Одинцу, громко, сквозь зубы говорил Лешка, -- застрелите его... Тыловые связисты сразу сделались послушны и услужливы, пока Яков вычерпывал воду из лодки, его напарник, по имени Ягор, вынул катушки из реки -- имущество все же, казенное. Закурили. Лицо Ягора, крупно слепленное, с детства усталое, не выражало никаких чувств. Корпусом вроде бы этот трудяга похож на Леху Булдакова, но умом -- куда там? Леха -- это Леха! Одинец, тыча пальцем в сторону насупленного важного гостя из корпуса, сказал, что он не доверит такому ферту важный пост, сам подежурит здесь до конца переправы связи, затем, боийэхомать, со всеми тут, как надо, разберется и до барина этого Байбакова доберется! Ишь, не соизволил на берег прибыть, сон ломать не привык, генерал Лахонин, боийэхомать, наладит ему и всем его кадрам сладкий сон. "Дать бы этому деляге от всего воюющего фронта по морде! -- никак не мог уняться Лешка, -- Ах, как хочется дать по морде, да некогда". И хотя он понимал, что зря напустился на тылового увальня -- у всякого свое место на войне, но ничего поделать с собой не мог. От внутреннего смятения все равно нет избыва. Где-то там, в межреберье, все сильней и удушливей теснило, сдавливало сердце, и мысль одна разъединственная, как ее ни отгоняй, все та же: не доплыть -- третий раз у солдата везде роковой, и светает, так быстро светает. Эти чистые воины даже не замечают, как стремительно идет утро, как быстро светает. Связисты трудились, загружая лодку проводом, ставя в корму катушку, на которой плотно, ниточка к ниточке -- сам Одинец работал! -- была намотана красная жилка провода, катушки новые, облегченные, в свежей еще краске, провод трофейный, новый. Все так хорошо, все так ладно. -- А кто за тебя работать будет! -- дохлебав кашу, взвился Лешка и вышиб из губ громилы цигарку. -- Я тя, гада, все же усажу в корыто! Ты все же узнаешь, что такое война... Заложив в карманы брюк несколько перевязочных пакетов и плоскую коробку с табаком, Лешка оттолкнул лодку. Утлая, полузатопленная, она не отплыла, она покорно отделилась от берега. Отстраненно, из далекого далека донесло до левого берега, до хмурого Понайотова, до усмирившегося, что-то начинающего понимать деляги-связиста, до виновато сникшего Одинца, -- смятый негромкий голос: -- Прощайте, товарищ капитан! Прощайте, ребята!.. -- Нет-нет! -- заторопился, зачастил на берегу Одинец, подбегая к воде. -- До свидания, Шестаков, -- и, сложив руки трубочкой, повторил: -- До свиданья, до свиданья! -- Пусть будет до свиданья! -- уже эхом донесло голос старшего в лодке -- связиста Шестакова. -- По туману проскочат, -- подал совсем мирный голос с жалобной надеждой ординарец майора Зарубина Ухватов, моя в реке котелок из-под каши. -- На середине реки туман уже отнесло... солнце встает... лодка перегружена... -- бормотал Одинец, забыв про распри с тыловиком-громилой, он ощупью нашаривал задом волглую от тумана траву или камень, метясь усесться, вышлепывал мокрыми губами, стравливая провод с медленно вращающейся катушки: -- Ах, шоб я счас не сделал, шоб им чем-то помочь... -- Ну, друг сердешный Яков, в степу или где ты вырос, грести веслами придется. -- Да я могу, могу, -- заторопился Яков. -- Я на веслах гребся, -- и, чего-то стесняясь, замялся, -- у дому отдыха отпуск проводил, жэншынов на синей лодке по озеру катал... -- Должно быть, он уже не верил тому, что было с ним когда-то такое: дом отдыха, озеро, синяя лодка и женщина, щупающая ладошкой воду за бортом. Ягор, ободряя Якова, себя и Лешку, повертел головой: -- 0-ох, ен бя-адо-овай! С бабами нискоко не чикается, раз-два -- и усе-о... "Пущай поговорят, пущай отвлекутся", -- думал Лешка, помогая гребцам кормовым веслом. Слыша, как лягухами начали шлепаться за борт грузила, привязанные к проводу, и понимая, что успели они отплыть на целую катушку, это почти что полкилометра, сто метров на снос, все равно далеко они уже от берега, снова мелькнуло про Обь, про переметы. Кормовой тоже старался отвлечь от все грузнее наседающей тревоги доступными ему средствами. Долго отдыхавший в тыловой связи, ухажер и сердцеед Яков сперва худо греб, мешаясь в веслах, махал по воде. Но с каждой минутой работа шла слаженней, связисты приноравливались к делу. Ягор сперва стравливал провод, потом выбрасывал грузила за борт, мало путался, тоже вошел в ритм. "И чего я на них набросился? Они-то в чем виноваты? У всякого своя война". На середине реки растянуло, пронесло пелену тумана, открыло ничем не защищенную реку и хилый челнок на ней. Сильное стрежневое течение подхватило лодку, натянуло провод, чаще зашлепали грузила за бортом. "Так мы стравим весь провод и уплывем к немцам!" -- Лешка во всю лопату садил веслом на корме, без крика убеждал Ягора, чтоб он безостановочно выбрасывал связь и одновременно черпал, черпал воду -- конопатку из щелей вымыло, лодка текла по всем щелям, бурунами била в дырки от выпавших клепок и гвоздей. Учуяв тревогу в голосе кормового, Ягор старался изо всех сил, с ужасом однако убеждаясь, что в лодке воды не убывает. Лешка-то знал: как только убавится груз, течь уменьшится, и приказал выбросить за борт освободившу- юся катушку. -- А як же ж отчитываться? -- Сказано! -- рыкнул Лешка, и хозяйственный мужик Ягор с сожалением кинул железяку за борт. Метров еще двести-триста и лодка попадет в "мертвую зону", под укрытие яра. "Неужто проплывем?" -- боясь громко радоваться, обнадежился Лешка. Но за изредившимся туманом, на чуть обозначившемся берегу, высоком и голом, который кто-то из глубинных россиян назвал точно -- слудой, над одним из оврагов дрогнула вспышка, соплею выкинуло дымок. "Неужто по нам?" -- втягивая голову в плечи, не переставая работать веслом, насторожился Лешка. Мина плюхнулась неподалеку, и не успело еще выбросить взрывом холодный ворох воды и окатить гребцов, как замелькали вспышки над парящим берегом, над слудой этой постылой, запело, заныло над головами связистов, струями визгливых пуль взблинило поверхность воды. Яков с Ягором упали на дно лодки, схватились друг за дружку. -- Грести! Грести-ы-ы! -- вопил Лешка, цепляя запятниками ботинок за ботинок. -- Ребята! Ребя-а-а-ата-а! -- уже не орал, уже выламывал из себя голос Лешка. Он еще пытался своим веслом, гнущимся в шейке, гнать тяжелую лодку вперед. Вспомнил про автомат, дал очередь над головами связистов. Они расцепились, качнули лодку, в которой плавала, звонко билась о борт банка, загнутая что совок, и, красно змеясь, в петли, в круги, в бухту, сматывался за бортом в воде и в лодке провод, в котором ногами запутался Ягор. -- Застрелю-уу-ууу! -- А, Божечка! А, Божечка!.. -- Яков хватал выскальзыва- ющие из рук весла. -- Черпай! Черпай! Греби-и! -- уже визжал Лешка, тыча веслом в Ягора, который снова выронил банку, налимом хлюпался в воде, скользил по лодке, гоняясь за банкой, вылавливая ее. -- Сапогом! Сапоги-ы-ы-ы! -- Ягор не понимал. -- Сапогом, сапогом отчерпывай! -- Яким сапогом? Лешка ударил его веслом: -- Сапогом, остолоп! Своим сапогом! -- Видать, угодил Лешка веслом в голову связиста, и худо угодил. Беспомощно раскинув руки, Ягор поплыл по корыту, ткнулся в ноги напарника. -- Ягор! А, Ягор! Ти... тебя вбило? -- бросив весла, Яков пытался приподнять барахтающегося в воде товарища. "Все! Теперь все!" -- опадая в себе, уже бессильно опустил весло Лешка. Проводом, захлестнувшимся на ноге, Ягора потянуло за борт. "Теперь вот в самом деле все!" Наполненная водой лодка кренилась на правый борт. Лешка налег на левый борт, пытаясь выровнять крен, хотел еще сказать, и как можно спокойнее: "Вы уйметесь?!", -- и не успел. С заглотом, чмокнув, возле борта лодки плюхнулись мины, выбросив слитым воедино взрывом сноп воды. Захлестнутую лодку шатнуло. Черпнув бортом, она зависла на секунду в нерешительности на ребре и со стариковским кряхтеньем, хлюпаньем, бормотаньем и скрипом начала перевертываться. И чем круче зависала лодка, вытряхивая с громом за борт катушку, телефонный аппарат, банку, весла, людей, тем она делалась поворотливей, шустрее. Опрокинулась же посудина вовсе резко. Как бы выпустив из себя дух, громко ахнула пустым нутром об воду и успокоение поплыла кверху изопрелым, дряблым дном, будто старая кляча, освободившись от непосильной работы и груза, причмокивая бортами, она довольнехонько покачивалась на волнах и волнушках от кипящих взрывов. Бывший наизготове, Лешка успел оттолкнуться ногами от лодки. Вода не покрыла его с головой, лишь холодом, словно тонкой струной, резанула по груди. Привыкший купаться на Оби еще в забереге и булькаться все лето в воде, чуть прогретой на мели, Лешка не испугался холодной воды, не впал в панику от первого, разящего ее удара. Всадив пальцы в лункой выгнившую со дна кокору, держась за корму лодки, Лешка искал глазами своих связчиков. Их нигде не было видно. Вцепившись в борт лодки, до конца держались они за нее, если их ударило бортом, оглушило -- тогда все, тогда конец. Но они, однако, могли попасть и под лодку. Очутившись во тьме, меж водой и днищем, непременно решат они, что находятся уже на том свете. Лешка, как и всякий рисковый житель, возросший возле реки, не раз тонул в родной Оби, бывал в разного рода переделках, слыхал об ужасе от сознания, что, сам того не заметив, успел ты уже перекочевать в верхний мир. Он собрался крикнуть: "Эй!" -- и внезапно увидел мелькающие вспышки выстрелов, черно вздымающиеся дымы, подумал, что это наши парни вступили поскорее в бой, чтобы помочь попавшим в беду связистам. О том, что за ними, на виду тонущими, открылась такая же охота, как и за летчиком, что упал с парашютом в реку, Лешка отчего-то думать не решался. Он глубоко дышал, дожидаясь, когда уймется рывками работающее сердце, слегка подгребал рукою, скоро можно будет плыть, если хватит силы воли отпуститься от лодки. Но отпускаться придется -- это по ней, по видимой цели бьют фашисты. Рядом с бортом лодки взбугрилась вода, и кочаном всплыла голова с широко раззявленной дырой рта, пытающейся орать, однако вместо крика из отверстия, в котором разрозненно торчали зубы, выплескивалась вода. Не дав себе подумать о том, что человек, не умеющий плавать, увлечет его вглубь, Лешка щипками хватал тонущего за голову, но не было волос на голове солдата. Тогда он сгреб тонущего за шкирку и потянул к лодке, которая вдруг сделалась верткой, все норовила куда-то ушмыгнуть. Тонущий вцепился в Лешку мертвой хваткой, заключил его в объятия, поволок сперва по течению, затем в глубину. "Вот теперь-то уж в самом деле конец!.." -- успел еще вяло подумать Лешка, ясно сознавая, что теми силами, которые остались при нем, слепую стихию не одолеть. Но тело его, сердце, голова, разум и инстинкт, жаждой жизни наполненные, все его существо боролись, упирались, били руками и ногами; пока держался за лодку, успел отдышаться, его сухонькое, гибкое тело, с детства укрепленное трудом, напружинивалось, выкручивалось из намертво на нем сцепленных рук. Он на мгновение выбился наверх, сплюнул воду из сжатого рта, хватил воздуха и изо всей силы ударил кулаком по мокрой голове тонущего. Тот сморился, роняя голову вниз лицом, но не отцеплялся, все волок и волок кормового за собой в глубину. "0-о-оа-а-ай!" -- в отчаянии успел выдохнуть Лешка. Снова сомкнулась над ним вода, снова стозвонно позвала к себе почти нежно звучащая глубина, напоминающая вкрадчиво мягкую, ласково шелестящую травку, набитую мелкими кузнечиками, стрекочущими слитно, широко, до самого гаснущего горизонта. Покорное согласие плыть и плыть в ту, призывно звучащую бездну, окутывало сознание, но оно еще не умерло, оно звало к сопротивлению. Каким-то, не ему уже принадлежащим усилием, судорогою скорее он взметнул вверх колени, уперся ими во что-то твердое, с силою оттолкнулся и сразу почувствовал, как расплываются они, два за жизнь боровшиеся существа, -- один в кромешную, тонким звоном наполненную, таинственную глубь, другой -- к свету, к воздуху и, увидев его, свет этот небесный, наполненный грохотом и дымом, он не сразу его почувствовал и воспринял. Билось только сердце в груди, билось и дышало, дышало. Пловец Лешка был деревенский, не мастеровитый, обладал лишь одним стилем -- собачий он называется. Он гребся, работал ногами, которые сводила в коленях судорога, и какой-то еще не онемелой мозгой сообразил -- надо плыть от проклятой лодки, от корыта этого маслянисто склизкого, дно которого щепало пулями. Чудилось, под ним, под дном, шарятся, по ногам щупаются, хватаются чьи-то пальцы, вот-вот снова поволокут в бездну. Лешка обнаружил, наконец, что весь перед гимнастерки с него сорван вместе с карманом, клапан второго был сделан, как и у всех солдат, из подлокотника гимнастерки. Мешочек из бязевой портянки, набитый письмами и карточками сестер и матери, вырван с мясом и унесен утопшим человеком. Гимнастерка сопрела от пота и соли на солдатских плечах до бумажной ветхости, остатки гимнастерки никак не сползали с голого тела. Лешка цапал зубами лоскуты гимнастерки, выгрызал гнилье, сплевывал, отрыгивал просоленные тряпки, почти умильно думая о том, что это Бог его надоумил снять нижнее белье и оставить в земляной норе -- предчувствовал Лешка: купаться придется и, коли вернется -- наденет сухое. Здесь нет мамки, нет малых сестер, которые, плача, натягивали на него сухое, тащили на горячую русскую печь, когда он сорвался за борт катера на Оби. Мать выла и лупила его кулаками, но тоже натягивала на него мягкое, теплое, сухое, малые сестренки кричали: "Не бей! Не бей! Ему больно!.." Лешке удалось сорвать с себя лоскутья, отпластать зубами рукава. Правда, на все это ушли остатки сил, и он перевернулся на спину, словно курортный пловец, блаженствуя и красуясь перед отдыхающими гражданами. Кроме того, в недвижного, само собой плывущего человека, не будут стрелять, -- рассчитывал он, -- много тут всякого добра болтается, в том числе и всплывших мертвецов, во всех не настреляешься. Немцы и в самом деле отвлеклись от куда-то плывущей лодчонки, от человека, булькающегося возле нее. На плацдарме во всю его неразмашистую ширину разгорался бой, но стоило взмахнуть руками, двинуться к берегу, как вокруг забулькало, забрызгалось, кто-то с берега стрелял, короткими очередями, настойчиво, расчетливо. Пришлось нырять. Тут вспомнилось: кто-то совсем недавно, а-а, док-доктор из штрафной говорил, будто утопшие еще долго, час, а может и полтора, ползают, шарятся по дну реки, сонно подпрыгивают -- сокращаются мышцы остывающего тела. Он представил, как сейчас под ним, раскидывая руки в немой русалочьей воде, ходят по дну, сталкиваются лбами, не узнавая друг друга, Яков с Ягором, -- и поскорее выбился наверх. "Ну, нигде спасенья солдату нету, ни в воде, ни на суше! Раз так, то и бояться нечего: ни воды, ни пуль, ни Ягора с Яковом, которые могут схватить за ноги". За ноги хваталась, ломила кость холодная вода, которую, сколько бы он тут ни плюхался, -- не согреть ему. Не скоро, не вдруг Лешка достиг мертвой зоны, пули чиркали по воде уже по-за ним, но мины густо и плотно хлестали по берегу, разбрасывая землю и каменья. Прикрытый яром, из последних сил тащил себя Лешка к желто и красно посверкивающей в налитых кровью глазах крепи берега. От перенапряжений, от сверхусилий, что уже и не усилия, ползучая, жильная тяга, она уже и не в теле, она уже дальше -- духом она называется, звенело не только в воде, но и в ушах, в голове, во всем заглохшем теле. Можно было встать, идти по дну, но он, предсмертно хрипя, все молотил и молотил отерпшими, чужими руками по воде. Наконец, достиг песчаного опечка, уткнулся в него лицом, лежал распластанно. Судорогой скручивало, выворачивало нутро. Тонко воя, он не глотал, он ел воздух вместе с дымом, пылью, песком. С каждым спазмом из утробы его вырывалось мутное облако недавно съеденной каши, в котором клубилась, шарилась по его рукам, по животу, по груди мулява, но он ничего не чувствовал, он все плыл, все плыл по бесконечной реке, зыбился под взрывами, и все в нем звенела, звенела заупокойным звоном, никак не отдалялась от него гибельная, беспросветная глубь. Майор Зарубин, работавший у телефона и все время краем глаза наблюдавший за рекой, властно крикнул. Двое бойцов, оставив боевые дела, выскочили к воде, схватили Лешку под руки, волоком затащили под прикрытие яра и бросили на землю -- "пусть проблюется". Шел бой. Фашисты атаковали. Бойцам и командирам на плацдарме было не до какого-то солдатика, в одиночку выкарабкавшегося из реки, вырвавшегося из лап смерти. Каждую минуту вокруг погибали сотни таких же солдат. Предоставленный самому себе, Лешка дополз до камня, лег на него животом, переломился -- и сколь из него вышло воды и слизи -- не помнил, казалось, конца не будет мутному потоку, весь он изовьется, вывернется надсаженной утробой. Сколько пролежал он в полубеспамятстве, ослабленный, вялый, -- тоже не знал. Все не сходила красная пелена с глаз, и, когда он сделался способен зреть, убедился -- и не сойдет. Обеспокоен- но шевелящаяся, мутная у приплесков вода была бурая. Ссохшаяся за ночь пена красным пухом шевелилась на осоке. Песок на урезе черен от крови, берег устелен трупами, точно брошенным лесом на сплавной реке. Со стоном залез Лешка в укрытие, снял с себя все мокрое, выковырял из земли узелок сухого белья, трясясь, натянул его на себя, но согреться не мог, его колотило, взбулындывало в норке, казалось, он вот-вот развалится и развалит своим, без кожи вроде бы сделавшимся телом рыхлый яр, всю эту мертво оголившуюся слуду. Неизведанное до сего дня, пустынное, беспросветное одиночество давило его, он плакал, не утирая слез, не испытывая ни радости, ни торжества от того, что спасся, просто холодно, просто воет сердце от запустелости, просто жалко самого себя. И близость боя, возможность умереть не страшит, даже как бы тихо, ненавязчиво манит, сулит от всего избавление. Ох, какое это опасное, какое крайнее чувство -- ему только поддайся. Но черный от копоти, грязный, распоясанный, босой, скатился с яра попить воды Леха Булдаков, хлебнул из котелка, закашлялся, нашарил Лешку в земле, тряхнул его: -- Тебе облегчиться надо,-- прокричал он, -- воду выпустить, иначе не согреешься. -- Леха Булдаков тоже рос и работал на реке, лихачил, химичил, тонул, человек он опытный и не изгальничал на этот раз. -- Дед, а дед! Кинь суда хламиду. Лешка послушно встал на колени в устье земляной норки, в полусне пустил струю в пространство, которая текла и текла сама собой; не сознавая, что с ним происходит, он продолжал дремать, отдаленно чуя грохот боя, кипящего кругом, его все несло, все качало, переворачивало, стискивало водою. Булдаков разорвал мешок, завернул в него Лешку, укрыл ссохшейся телогрейкой, в которую тот завертывал телефонный аппарат при переправе, сверху набросил сорящую песком шинеленку, в которой перебедовал и уже испустил дух не один раненый бедолага. -- Тебе б счас, паря, кружку водки! -- бормотал Булдаков, укутывая Лешку. -- А мне бы дак и цельный котелок... Для отваги. Не реагируя на шутки Лехи, но мягчая от его заботы и ласки, Шестаков тихо вздохнул: "А мне бы уснуть и не проснуться". Но он проснулся. Начавши выходить из забытья, попробовал шевельнуться. Железная боль охватила все тело, особенно сильно болели ноги и руки, казалось, вбиты в них сплавные скобы, а тело, на котором все еще не ощущается кожа, наполнено патефонными мелкими иголками и они, пересыпаясь, порют, втыкаются в воспаленную плоть острием. Земля изнуренно подрагивала, сыпалась. Из мира, видневшегося пятнышком в устье норки, доносился привычный уже, будничный гул войны. "Неужели это никогда не кончится? Как все устало, как болит. Может, лучше бы и не выплывать на берег. Нет, нет, надо превозмогать себя, менять дежурного телефониста. Война идет, работы требует, никуда от нее не денешься, идет она, проклятая, идет", -- Лешка сел, переждал кружение в голове и почувствовал, что она, голова, упирается в твердое. "Я в ячейке!" -- тупо и равнодушно отметил он и увидел перед собой ухмыляющуюся рожу из тех базарных рож, которые всюду вроде бы одинаковые и запоминаются как одно лицо, -- жуликоватого, разбитного малого, не возвеличивав- шего себя трудовыми подвигами, не утруждавшего себя утомительной честной жизнью -- блеклое, невыразительное лицо, но глаза цепкие, лоб не без "масла", в глубоких морщинах лба заключен какой-то смысл, не всем доступный. Ниже глаз начиналось второе лицо, как бы приставленное к верхней половине -- узенький нос с чуткими зверушечьими ноздрями, в губах, сплошь иссеченных шрамами, добродушная подстегивающая приветливость, бодрость. Завершается все это сооружение смятым подбородком, форма которого искажена шрамами. Ко всему лицевому набору приставлены такие же, как у капитана Одинца, лопухи-уши. Несмотря на войну, на постоянное, изнуряющее напряжение, мужик или парень этот держался беспечным, разудалым ванькой с трудоднями. -- Тебе чего, Зеленцов? -- Ит-тыть! -- ощерился собеседник. -- Скоко тебе толковать-то? Не Зеленцов, а Шорохов. Шо-ро-хов, понял?! -- Видать, много за тобой концов тянется, и не только телефонных. -- Лешка, взнявшись, задел головой верхотуру, насыпалось песку за ворот. Вышаривая комочки из-под гимнастерки, вылез на свет Божий. Но свету никакого нигде не было. Весь берег, подбережье и река затянуты зыбучей, спутанной тучею отгара. Молнии огней рвали эту тучу, не небом, не землей, войной сотворенную, но не могли порвать, лишь баламутили. Туча, ворочаясь в себе, текла в самое себя, на мгновение вспыхивала изнутра, раскаты слились в единый гром взрывов -- работала во всю мощь артиллерия с обеих сторон. Выше пороховой тучи кружились самолеты, соря бомбы, зыбая, сгущая и клубя пороховую тьму. Смесь взрывов, монолитного небесного гула резали, распарывали звуки пулеметов и автоматов, совсем уж досадливо, вроде припоздало с треском рассыпались винтовочные выстрелы. -- Ну, че, дыбаем потихоньку? -- подмаргивая, искривил один глаз Шорохов. С обеих сторон на голове его висели телефонные трубки. Одну из них, обинтованную, Лешка сразу опознал и понял -- совместили артиллерийского связиста с пехотным -- не хватает народу на этом, на правом берегу. Лешка вспомнил о коробочке с табаком, достал ее, развинтил, вяло обрадовался, что табак не намок, зацепил всей щепотью и протянул на закурку Шорохову. Напряженно следивший за Лешкиными действиями, Шорохов мгновенно скрутил цигарку, прикурил от зажигалки и сказал, что за это он корешу доставит шамовки. Ночью. На вопрос насчет обстановки, как бы между прочим, объявил, что однако там, под высотой Сто, немцы добивают передовой батальон. -- К-ка-ак добивают? -- Обыкновенно. -- А наши, наши что же? -- Наши контратакуют, снарядами фрица глушат, не дают ему особо трепыхаться. Лешка поводил и поводил плечами, разминался, изгоняя боль из суставов. Все, что могло из него вытянуть, уже вытянуло, но мутить не переставало, липкая тошнота плескалась в чисто промытом просторном нутре. -- Слушай, а ребята, ну те, что Колю Рындина принесли, где они? -- Щусевцы-то? Они долго на берегу кантовались, вроде как тебя с вестями ждали. В общем-то, думали, что ты жрать чего приплавишь. Но как ты потонул, оне ушли. -- Давно? -- Да нет, токо што. Их неустрашимы