Крупная желтая звезда, поднявшись высоко, горит над черным лесом. Как-то однажды Маклецов наигрывал на гитаре, а Рита сидела на бруствере, зажав ладони в коленях, закрыв глаза. Она еще не пeла, но песня уже звучала в ней. И вот эта желтая звезда низко стояла над землей. Я ее запомнил с тех пор. Она ярче и крупней других звезд. И всходит каждую ночь. Я люблю смотреть на нее. Перед утром темнота сгущается. Танков не слышно. Повсюду на плацдарме стрекочут в траве кузнечики, и воздух звенит от них. Постепенно небо над высотами отделяется от земли, и становятся различимы какие-то странные предметы, похожие на наклоненные телеграфные столбы. Поднялся ветер. Мигают и меркнут звезды. Один радист спит, свернувшись в окопе, другой борется со сном у щитка рации, и лицо его после ночи кажется измученным и бледным. Начинает рассветать. Воздух посвежел от росы и влажен; это чувствуется лицом. И шинели наши, и волосы влажны. А когда я провел по холодному стволу автомата, ладонь стала мокрой. Теперь уже можно различить, что это не столбы, а пушки с задранными вверх стволами. Они стоят открыто на высотах, как никогда не стоит артиллерия. И вот первый луч солнца из-за Днестра вспыхнул на стволе пушки, и мы видим, что это не немецкие, а наши стопятидесятидвухмиллиметровые орудия, а на их задранных вверх стволах повешены артиллеристы. В стереотрубу они хорошо видны. Распоясанные, босые, как будто старающиеся достать землю пальцами ног, с опущенными вдоль тела руками, головы склонены к плечу, они мерно покачиваются на ветру, поворачивая к нам свои мертвые лица, освещенные восходящим солнцем. Это, наверно, с того плацдарма приволокли захваченную батарею, втащили на высоты и на стволах, захлестнув веревки за дульные тормоза, повесили батарейцев в устрашение нам. Пять часов. Тихо. Я спускаюсь в землянку. Над столом на стене - ходики. Разведчики привезли нам их из-за Днестра. Над циферблатом пара глаз со сверкающими белками. Качается маятник, слева направо бегают веселые белки: тик-так! тик-так!.. Я вдруг замечаю, что сижу, опершись локтями о колени, сжав в ладонях виски. Поспешно достаю табак, скручиваю папиросу. Как я все же не умею владеть собой при людях! Ложусь на спину и курю. Над моим лицом накат в одно нетолстое бревно. Выше - слой земли. Мину он еще выдержит. И то легкую. Снаряд разнесет его. Неужели на том плацдарме все кончено? Я представляю себе, как их вешали. По времени это, очевидно, было тогда, когда мы сидели с Бабиным и разговаривали. А в полукилометре отсюда им надели веревки на шеи и подъемным механизмом начали подымать ствол, как это обычно делают при стрельбе на дальние расстояния. А они стояли босые. Сначала подымался один ствол, потом натянулась веревка, потом человек начал отрываться от земли. Почему в такие минуты люди стоят? Им дают лопаты, и они сами роют себе могилу. Ведь у них железные лопаты в руках. Что это, покорность или великое презрение? Люди умирают с песней. Кричат под залпами вещие слова, которых не слышно за выстрелами. Почему не борются? Или есть что-то такое, что не может переступить человек, оставаясь человеком? Фашисты переступили. Рассказывают, даже в газовых камерах люди оставались людьми. Матери, сдавливая друг друга телами, пытались освободить детям место, чтоб им не тесно было стоять. Там, в темноте, когда пускали газ и смерть душила людей, с какой яркой силой среди них, обреченных, вспыхивали человечность и любовь! И немцы учли это. Потом они уже казнили детей отдельно. Потому что матери, видя смерть своих детей, становились опасны. Даже это они учли! Бывала холера, бывала чума, это - фашизм. Я стараюсь не смотреть на часы поминутно. Хорошо долго не смотреть, а потом глянуть сразу, когда пройдет много времени. Я жду, пока пройдет много времени. Потом смотрю на часы. Прошло шесть минут. Начнет он сегодня или не начнет? Если в семь не начнет, значит, все. Надо дождаться семи. Интересно, какие калибры немецкой артиллерии я помню? Пятидесятимиллиметровая танковая пушка. Семидесятипяти. Нет, семидeсятипяти - это французская пушка. Мы однажды захватили такие. Впрочем, и у немцев есть. А какая пушка на "фердинанде"? Длинный ствол, дульный тормоз, как кулак, прицельный огонь. А калибра не помню. Интересно другое: сколько у них здесь танков? Никогда не забуду, как этой зимой немецкие танки купали нас пятерых в воронке от авиабомбы. Там было целое озеро, лед, разбитый минами. Мы спрыгнули туда. Скроемся под водой - выглянем. Стоят. А один танк вообще стал у края воронки и ведет по кому-то огонь. Жизнь бы в тот момент отдал за одну противотанковую гранату. Ровно без десяти минут семь над нами тяжелое гудение самолетов. Я выскакиваю из землянки. Двенадцать двухмоторных "петляковых" проходят над плацдармом. Первые тяжкие удары. Столбы земли и дыма у немцев. Немецкая передовая скрывается в дыму. У нас пехота тоже попряталась. Она уже ученая, наша пехота. Знает, что бьют по немцам, а попадают иной раз по своим. Зато на командных пунктах все выскочили из ровиков. Маклецов у себя открыл стрельбу вверх из автоматов, салютует бомбардировщикам. Мы тоже выпускаем вверх по целому диску. "Петляковы" долго бомбят передовую и что-то еще за высотами. Когда они улетают, мы опять залезаем в окопы. Восемь часов. Солнце уже припекает, воздух сух, и небо с утра выцветшее. День будет палящий. И, как всегда перед жарким днем, голова мутная, усталость во всем теле и сильно сохнет во рту. Пью и не могу напиться. Девять часов. Жду еще полчаса и иду спать. Я так и не понял, заснул я или нет. Я вскочил оттого, что ясно услышал орудийный залп. В следующий момент я сидел с бьющимся сердцем, вслушиваясь. Но даже пулеметы не стреляли на передовой. Наверху, в сухом от солнца окопе, радист пробовал самодельную дудку, старательно выводя на ней белорусскую "Перeпелочку". Как раз это место: А у перепелочки ножки болят, Ты ж моя, ты ж моя перeпелочка, Ты ж моя, ты ж моя невеличкая... Звук камышовой дудочки, тонкий и печальный, дрожал в знойном воздухе. Что же это? Я только что отчетливо слышал орудийный залп. Или, когда я задремывал, он раздался в мозгу у меня, словно лопнула до отказа натянутая струна? Я вышел из землянки, ладонью растирая затекшую щеку,- сухой, слепящий свет ударил в глаза. Над лесом дыбом стояла лиловая туча, и на фоне ее свет солнца был разительно ярок. Клубящийся верхний край тучи снежно белел, он уже достиг солнца, а тень холодком ползла по земле. И этот резкий свет, и надвигающаяся на него тeнь - все было какое-то предгрозовое. Тень закрыла передовую, начала краем взбираться на высоты. И когда она перевалила их, короткими молниями сверкнули артиллерийские залпы. В тот же момент воздух с шумом стал раздираться множеством летящих снарядов. Сжавшись в окопах, мы ждали. Зажмурясь. Упираясь лбами в колени. Грохот обрушился сверху, в дыму и пыли потопив все. В какой-то миг показалось, что задыхаюсь. Я разорвал воротник гимнастерки. Сверху рушилась земля. На головы, на согнутые спины, словно заживо погребая нас. На сколько рассчитана артподготовка? На полчаса? На час? Надо пережить. Когда она кончится, начнется главное: пойдут танки. А позади километр земли, обрыв и - Днестр. ГЛАВА XI Оглохшие, засыпанные землей, мы подымаемся в полуобвалившихся окопах, воспаленными глазами вглядываемся из-за бруствера,- танки! Они идут, обтекая высоты, в пыли и дыму, танки. В бинокль я вижу, как движутся над кукурузой бронированные желтые башни с длинными стволами, а позади, по примятым просекам, бежит пехота, сквозь дым блестя касками. Я смотрю и не могу оторваться, у меня наступило какое-то торможение. Рев моторов движется на нас, и ни одного нашего разрыва на всем поле. - Связь! - кричу я наконец. Шумилин подает трубку. Мельком вижу его лицо, землистое от въевшейся глинистой пыли. Сухие землистые губы. Рядом Коханюк ставит стереотрубу. Она валится ему на руки. Снова ставит. Снова валится. Глядит на меня испуганными глазами. - Ножку выпусти! - кричу я ему. И тут же забываю о нем: первый разрыв мой встает на поле. Значительно впереди. - Товарищ лейтенант! - кричит мне радист. Кажется, Теплов. Я еще не запомнил их хорошенько. Большие, косящие от волнения глаза. Пыльные ресницы. Указывает на поле. В пехотной траншее происходит какое-то движение. Один пехотинец выскочил. Ползет на четвереньках. - Сволочи, что делают! Пехотинец вскочил, путаясь в полах шинели, бежит к нам. Упал. Больше не встает. Трах! Меня обдает землей. Радист, только что стоявший рядом, слепо ползет по дну окопа. Голова уперлась в стенку окопа, а он все ползет, словно хочет зарыться в землю. Дернулся. Вздрогнул. Затих. Одна нога остается поджатой к животу. Тррах! На минуту глохну. Рот полон теплой тошнотной слюны. И тут же вижу свои разрывы. Перед танком взлетела вверх черная земля. - Огонь! Уже все поле в разрывах. Мгновенные вспышки в дыму. Мелькнув, исчезают автоматчики. И снова возникают. Справа, оглушая, хлопают противотанковые пушки. - Огонь! Кто-то дергает меня за ремень: - Пригнитесь, товарищ лейтенант! И тут вижу, как впереди бруствера все расчистилось - и только мгновенно возникающая пыльца и треск разрывных пуль. Кукурузу точно сбрило. Пробив дым разрывов, выскакивает танк. Орущая толпа автоматчиков. - Огонь! Что-то говорит Шумилин. Вижу, как шевелятся его серые губы, и ничего не пойму. Хватаю трубку. Нет связи! Шумилин стоит у аппарата точно приговоренный. Второй радист возится на дне окопа у своей рации. Спешит. - Сейчас, сейчас, товарищ лейтенант!.. Пальцы от поспешности дрожат. - Ну! - Сейчас, сейчас... Он готов заплакать. Чертова техника! Пока боя нет, хоть последние известия слушай. Как бой - отказывает. - Быстро по связи! - кричу Шумилину и стараюсь не смотреть на поле, чтоб не видеть приближающийся танк. Шумилин хватает аппарат, катушку и только подымается над бруствером - тррах! Еле успеваем присесть. Он оборачивает ко мне странно изменившееся лицо, с посветлевшими, какими-то отчаянными глазами, хочет что-то сказать, но говорит только: "Стреляют!" - растерянно и жалко. - Связь давай! - кричу я на него, боясь поддаться жалости. Засуетившись, он поспешно лезет из окопа. Последними уползают за бруствер его длинные, в глине сапоги. - Провод дерните! - кричит он уже оттуда.- Чтоб не спутать мне. И едва успевает отползти - тррах! - Шумилин! Высунувшись, ищу его глазами. Нету. Потревоженная кукуруза указывает след. У меня отлегло от сердца: жив. - Товарищ лейтенант! - зовет меня радист. Он нашел повреждение. Повернув рацию задней стенкой ко мне, показывает дыру от осколка. Всовывает в нее палец. Лицо радостное: он не виноват. Стискиваю зубы, чтоб не обругать его. И тут замечаю Коханюка. Сидит в углу окопа, острый носик в крупных каплях пота, широко распахнутые вздрагивающие глаза. Вот бог послал разведчика. С ним не воевать, нос ему утирать. - Гранаты неси! - кричу на него, чтоб не видеть его рядом. В кукурузе артиллеристы разворачивают пушку. Успеют или не успеют? Оттого, что я ничего не делаю в такой момент, меня все раздражает. И Коханюк и радист. Набрасываюсь на радиста: - Выкинь ты свою рацию к чертовой матери! Не отрывая от меня испуганных глаз, он пятится в землянку, уволакивает рацию за собой. Какие-то стекла пересыпаются в ней и гремят. Тррах! Я успеваю заметить, откуда бьет. Это из посадки справа, "фердинанд". Высунется, выстрелит и упятится назад. Если его не уничтожить, он эти пятидесятисемимиллиметровки в кукурузе расщелкает по одной. А у меня связи нет. - Связь! - кричу я Коханюку.- Ну, быстро! Тут сзади наклоняется в окоп чье-то незнакомое грязное лицо. - Артиллеристы? - Ну! - Девятьсот шестнадцатого полка? - Ну, говори! -- Связист ваш там, в воронке. Раненый. Хватаю автомат: - Ждите здесь. Выскакиваю из окопа. Петляя, бегу между разрывами. Кукуруза кончается. Пустое, голое место. Низкая трава. Разрыв! Падаю. В бомбовую воронку скатываюсь головой вниз. на дне ее, на чьей-то шинели, лежит Шумилин, голый до пояса. Рядом мальчишка-пехотинец, тоже раненный и перевязанный уже. - Да лежите вы, дядя,- просит он плачущим голосом, беспокойно оглядываясь и удерживая Шумилина. Но тот опять пытается встать, хрипит: - Помощь мне! И вдруг увидел меня. Глаза, горячечные, сухие, потянулись ко мне исступленно: - Помощь мне, товарищ лейтенант! Жена умерла, получил письмо... Нельзя умирать мне... Детишек трое... Помощь мне надо!.. И рвется встать, словно боясь, что, лежачего, смерть одолеет его. - Сейчас перевяжу! Лежи! А вижу, что ему уже ничего не поможет. Руки, ребра - перебито все. Даже голенища сапог исполосованы осколками. Он истекает кровью. Снаряд, видно, разорвался рядом. Как он жив до сих пор? Наверное, одним этим сознанием, что нельзя ему умирать. - Сейчас, сейчас,- говорю я и не могу выдержать его просящего взгляда. - Намучився я з ним,- жалуется пехотинец.- Тут такэ робыться, а вин нэ лежить. Нэ чулы, товарищ лейтенант, отбили нимца? - Отбили... Я рву рубашку Шумилину на широкие полосы, бинтую, и они сразу же намокают кровью. Так вот почему Шумилин не хотел идти на плацдарм. Дети! Этого я еще не понимаю, но чувствую, что ради детей на все можно пойти. Даже на унижение. И все-таки он ни на кого не переложил свою судьбу. По краю воронки, загораживая небо, пробегает боец. От его сапог сыплются вниз комья глины, Еще один пробегает. Все туда, к Днестру... Пехотинец смотрит на них снизу, оглядывается на меня. Потом карабкается из воронки, цепляясь за землю здоровой рукой. Я его не удерживаю - сам не знаю, отчего вдруг пожалел. Шумилин дышит неровно, широкие ребра то проступают сквозь кожу, то опадают. И все ближе, слышней клокотание в горле. - Снаряд... в ногах разорвался,- говорит он сквозь это мокрое клокотание.- С танка... Не слыхал даже... Там... И пытается показать рукой, но только чуть шевелит голым плечом. Перебитая рука, обескровленная, с белыми синеющими ногтями, остается бессильно лежать на земле. - Порыв где? На болоте? - Не проложил он,- стонет Шумилин. Как не проложил? Я сам посылал туда Мезенцева проложить по болоту связь. Вернулся дрожащий, мокрый еще... Сознание то разгорается, то меркнет в глубине зрачков, и взгляд у Шумилина ускользающий. Кажется, oн уже не понимает меня. Только стонет: -- Там... нитка... Наверху... И все пытается показать рукой. - Понятно! Лежи! Наверху происходит что-то странное. Отсюда видно только желтое от пыли небо и вспыхивающие в нем ослепительно белые разрывы зениток. Но стрельба явно приблизилась. Я не могу бросить Шумилина живого и не могу больше оставаться здесь. Тряпки под моими руками уже все напитались кровью. Глупо, но мне кажется, что они вытягивают из него последнюю кровь. Ее невозможно остановить. Зрачки Шумилина закатываются под верхние веки, но он усилием возвращает их назад, словно нe давая себе уснуть. Я закрепляю последний бинт. Беру eго катушку, аппарат. - Шумилин,- стоя над ним, говорю я громко, чтоб он слышал меня.- Сейчас я пришлю санитаров. Понял меня? Минут двадцать обожди. Он начинает беспокоиться, сознание сразу возвращается к нему. Не оборачиваясь, лeзу из воронки. Рыхлая земля едет под сапогами вниз, крошится в руках. уже сверху оглянулся. Шумилин силился встать. Кровь пошла у него горлом, течет по небритому подбородку, по голой груди, на бинты. Он захлебывается ею, но расширенные, как от удушья, испуганные глаза пытаются остановить меня. Понял, что я бросаю его. Много раз после вспоминал я, как смотрел на меня умирающий Шумилин. Я и до сих пор вижу его глаза. И уже никогда ничего не смогу ему обьяснить. Hо за Днестром стояли мои пушки и не стреляли, потому что не было связи. А немецкая артиллерия с закрытых и открытых позиций крушила все на плацдарме. Мне нужно было воевать. И, отвернувшись, чтоб не видеть, я выскочил из воронки. С аппаратом в руке, согнувшись, бегу по полю. "Ви-и-у-у!" - из-за края поля нарастающий вой мины. Падаю. Прижимаюсь щекой к жесткой, щетинистой, сухой и теплой щеке земли. Разрыв! Прижимаюсь изо всех сил. Как трудно от нее оторваться! Еще разрыв! Отрываю себя от земли. Среди многих проводов, ползая на коленях, ищу свой провод. Отсюда поле подымается постепенно, и мне нe видно, что там происходит, кроме встающих дымов разрывов. Изредка в кукурузе появляются люди, бегут вниз стороной, словно скрываясь от кого-то. По частой стрельбе противотанковых пушек, по сплошной трескотне пулеметов и автоматов чувствую, каков накал боя, и кажется, он приближается сюда. В одном месте, зажав в кулаке провод, лежит пехотный связист в обмотках. Рядом воронка мины. Голова связиста втянута в плечи. Успел только сжаться во время разрыва и так и остался уже. Не зная, чей это провод, я соединяю концы и ползу дальше. Вдруг точно такая же связь, как моя, попадается мне: красный глянцевый провод. Но мой должен идти по болоту. Я все же подключаю аппарат. Кричу, кричу - и на том и на другом конце провода молчат. Неужели в обе стороны порыв? Взяв провод в руку, бегу по нему к Днестру. Порыв оказывается близко. Нахожу второй конец. Лежа срываю зубами изоляцию, подключаюсь: - "Щука", "Щука", я - "Карась"! И - радостный голос из-за Днестра: - Товарищ лейтенант!.. Это мой провод. Значит, Мезенцев не проложил тогда связь. Сволочь! Теперь я вспоминаю: как раз тогда начался обстрел по болоту. Я еще подумал: "Неплохо, пусть поучит его". Такого поучишь. Пересидел где-то, отключившись, и вернулся мокрый, будто по болоту лазал Вот он отчего беспокоился, в глаза не смотрел. "Товарищ лейтенант, вы же культурный человек..." Недаром я всегда ждал от него подлости. Нагадил и скрылся. А Шумилин убит. Всю войну провоевал. И детой трое. За кого-то теперь сиротами. Я лежу под обстрелом, сращиваю провод. В трубке уже голос Яценко: - Мотовилов! Где ты провалился, черт бы тебя взял? Что у вас там происходит? Связь перебило? Связистов по линии гони. Жалеешь их! - кричит он оттуда. Несколько мин обдают меня землей. Проклятое место. От грохота уши точно заложило. Чей-то связист, рыскавший по полю на четвереньках, валится на бок. И вдруг что-то взорвалось во мне. - Чего вы кричите! - ору я в трубку, стараясь перекричать все, что творится вокруг.- Вы на меня сейчас не кричите! Ясно? С тяжелым гулом, придавив на земле все звуки боя, проходят над плацдармом наши бомбардировщики. Я еще долго не могу говорить, во мне все дрожит. Потом докладываю обстановку. За гребнем уже черной стеной встает дым, и земля подo мной вздрагивает от бомбовых ударов. Отключаюсь и иду туда. Пот ест лицо, щиплет потрескавшиеся губы. Внезапно в кукурузе часто и оглушительно захлопали противотанковые пушки, раздались крики, и, мгновенно возникший, несется сюда рев мотора. На бегу стягиваю через голову автомат. Ремень зацепился за пилотку, пилотка падает. Подбираю ее и вижу вдруг: низко над кукурузой, распластав крылья, вспыхивающие мгновенным огнем, идет на бреющем полете наш штурмовик. Под ним, стремясь уйти, ломится меж стеблей немецкий танк прямо на батарею. И видно, как артиллеристы, стоя на коленях за щитами, торопятся. Пак! пак! пак! пак! - частят пушки. Из кукурузы, пригнувшись, выскакивают несколько пехотинцев. - Стой! - кричу я. Над нами, толкнув ревом мотора, проносится самолет. Один пехотинец, не видя, набегает на меня. Раскрытый, задыхающийся рот, опустошенные страхом глаза. - Стой! Он останавливается. - Ложись! Двое других тоже ложатся. Близкий взрыв. Танк стоит, развернувшись в обратную сторону. - За мной! И первый бегу по кукурузе, обвешанный катушкой, телефонным аппаратом, биноклем. Аппарат, сползай на живот, бьет по коленям. Автоматная очередь. Падаю. Отползаю в сторону. Еще очередь. Горячий удар по ноге. Выше колена. Прижимаюсь к земле. Сверху падает на меня срезанный пулями кукурузный лист. Земля сухая, теплая, лезет в нос. Осторожно оглядываюсь. Пехотинцев уже нет. Смылись все-таки. Чувствую, как кровью намокает штанина, и от этого сразу слабею. Тошнота подкатывает к горлу. Немец где-то рядом. И видит меня. А мне он не виден. Над нами самолет делает круг. Я лежу ничком. Катушка на спине, по ней меня сразу можно заметить. Осторожно отстегиваю лямки, шевелю плечом - катушка сваливается на землю. Немец не стреляет. Это, должно быть, танкист. Ему надо пробиться к своим. Я тихонько просовываю приклад автомата меж стеблей, трясу слева от себя кукурузу. И сейчас же - очередь! Не видит меня, на шорох бьет, туда, где шевелится кукуруза. Немного погодя трясу стебли правей. Их сейчас же срезает. Вот он откуда бьет! Метрах в шестидесяти от меня, озираясь, отползает с автоматом в руках танкист в черном, вывалянном в пыли обмундировании. Прижимаясь к рыхлой земле, осторожно ползу за ним. Раненую ногу жжет, колено мокро от крови. Немца уже плохо видно, только мелькает за стеблями. Плечом вытираю потную щеку. Прикладываюсь к автомату. Пот заливает глаза. Немец то возникает на мушке, то исчезает. Не разглядеть. Тогда резко свищу. Шевеление стихло. Потом за стеблями понемногу приподнимается светловолосая голова. Даю очередь. Голова падает. Жду. Тихо. Подношу к глазам бинокль. Приближенный десятикратно, танкист лежит затылком ко мне, так близко, что кажется, дотянешься рукой. Крови не видно. Несколько стеблей у самой головы срезано пулями до основания, торчат низкие пеньки. Не попади первый, вот так бы я лежал сейчас. Недалеко от танка, в широкой борозде, оставленной гусеницей, валяется другой танкист, без мундира, в нижней рубашке. Сколько их было? Трое? Четверо? Выскакивали, видно, через нижний люк. Танк стоит совершенно целый, пятнистый, как немецкая плащ-палатка. Только без гусеницы, и спереди сплавившаяся дыра. Если забраться под него, лучше НП не выдумаешь. Немцы по нему стрелять не будут. Бросив катушку и аппарат, хромая, бегу по кукурузе в свою землянку. Каждый шаг горячей болью отдается в ноге. Пули уже посвистывают густо, сшибая верхушки стеблей. Бегом, ползком добираюсь, спрыгиваю в траншею. Пусто. Ни Коханюка, ни второго радиста нет. Все брошено. Только убитый по-прежнему лежит в углу, засыпанный по плечи землей. Ждали, наверное, меня, приказаний никаких нет, танки, обстрел. Быть в бою и не стрелять - не у всякого нервы выдержат. Забегаю в землянку. После жары, и солнца - сыроватый дух погреба. Плащ-палатка с нар содрана, шинели моей нет. Только фляжка висит на колышке, вбитом в стену. Срывало фляжку. Пью, перевожу дыхание и снова пью. Вода выходит из меня потом. Пустую фляжку бросаю на нары. Прислушиваюсь к стрельбе сверху, расстегиваю брючный ремень. Рана пустяковая, но перевязывать трудно. Такое место, что повязка едет вниз, на колено. Вот если немцы захватят в таком положении, с подолом гимнастерки в зубах. Кое-как закрепляю бинт, поспешно застегиваю ремень и сразу чувствую себя уверенней. В тугой повязке рана спокойней. Передав на тот берег, что буду менять НП, отключаюсь, с автоматом в руке перемахиваю через бруствер. Кто-то, тяжело дыша, лезет ко мне под танк. Отрываюсь от бинокля. Сержант с красным, потным лицом. Воротник гимнастерки расстегнут, пыльный чуб торчит из-под пилотки, веселые глаза подмигивают дружески. - Молодец, лейтенант! - хрипит он, и шея надувается.- Самый мировой НП. В трубке докладывают мне с огневых позиций: - Выстрел! Два мощных разрыва встают в кукурузе перед "фердинандом". - Твои? - хрипит сержант. Мне некогда ответить. Самоходка пятится, сейчас уйдет в посадку. Кричу новый прицел. Разрыва жду с замершим сердцем. Взлетела земля. Уходит! - Пять снарядов, беглый огонь! Взрывы. Дым. Огонь. Черные смерчи земли. Когда опять становится видно, "фердинанд" стоит на оголенной перепаханной земле. Как будто даже не подбитый. Стоит и не шевелится больше. - Сволочь! - говорит сержант.- Это он мою пушку подбил. Расчет накрыло. От самоходки пригибаясь, бегут три черные фигурки. - Дай по ним! - Ну да! - говорю я.- Снаряды тратить!.. Мы смотрим друг на друга и смеемся. И отчего-то вдруг легко становится, словно груз с плеч. - Житуха вашим огневикам! - завидует сержант.- Детей нарожать можно. Так и сидят за Днестром? - Так и сидят. Под танком бензиновая вонь. А в стеклах бинокля - слепящее солнце, желтая кукуруза, зной. По всему полю встают дымы разрывов. Среди них отползают рассыпанные цепи немецкой пехоты. Пулеметы захлебываются. Уже ясно, что оборона устояла. Сейчас немцы перегруппируются и полезут снова. Сержант куда-то исчез. Возвращается с буханкой хлеба и какими-то бумажными стаканчиками. Лезет под танк, прижимая их к груди. Хрипит: - Рубать хочешь? Двоим нам тесно под танком, но веселей. - Ты где голос потерял? - Танки шли... Он распечатывает один стаканчик. Мед. Вот бы чего сейчас: холодной колодезной воды. Чтоб зубы ломило. У меня до крови растрескались губы, язык распух. Даже слюны во рту нет. Сержант опять исчезает. Вижу, как он по широкому следу гусеницы ползет к убитому танкисту. Что-то делает около него. Возвращается с фляжкой. Лeжа на животе, задрав голову,- на здоровой шее напрягаются все мускулы,- пьет. Потом передает мне. Ром. Все же пью. Растрескавшиеся губы щиплет, как от спирта. Сержант финкой достает тянущийся мед из бумажного стаканчика, ест, подмигивая мне хитрым глазом: - Так воевать можно! И хохочет. Зубы у него влажно блестят сладкой слюной. Мне становится завидно. Беру второй стаканчик, отламываю хлеба. Лежа под танком плечо в плечо, едим и наблюдаем. Мед белый, отдает каким-то лекарством. - Он у них искусственный,- говорит сержант: он все знает.- Синтетический. И опять подмигивает. Это у него привычка. Оказывается, я здорово хотел есть. Жую хлеб, и песок хрустит на зубах. Сухая земля, и трава, и хлеб - все под танком воняет керосином. С полным ртом, прожевывая, сержант кивает вверх на днище танка: - Не пробовал, башню не заклинило? - Не пробовал. Снаряды видел. Есть. Мне тоже пришла и голову эта мысль: в случае чего - стрелять из танка. Сержант ест, напряженно думает. - Ты пушку ихнюю знаешь? - Сообразим,- говорит он.- Наводчик же. После меда горло дерет от сладкого, невозможно без воды. Проткнув пустой стаканчик финкой, сержант кидает его за плечо. - Запасливый народ немцы. Покормили и снаряды оставили. Он пучком травы вытирает лезвие, поплевав на него. И тут слышим мину. Она разрывается метрах в двадцати от нас. И сейчас же вторая. За танком. Отползаем вглубь. Закрываем головы руками. Неужели заметил? Еще несколько мин рвутся вокруг нас. Железные осколки со звоном бьют по броне, по гусенице. Дым. Ничего не видно. Когда редеет дым, видим танки. Пятнистые в желтой кукурузе, они движутся cо всех сторон, выплескивая из стволов длинные молнии. И по всему полю резко бежит пехота. Хватаю трубку, дую, кричу... Перебило связь! - Лейтенант! - хрипит сержант откуда-то сверху.- Э, друг! Давай сюда! Лезу к нему в нижний люк. Ударяюсь головой о какой-то железный угол. Слепой от боли, шарю пилотку в темноте. Руки натыкаются на что-то скользкое и мокрое. На минуту гадливое чувство. Вытираю ладони о тряпье. Впереди, в низком сиденье, запрокинутая голова танкиста, слипшиеся в крови волосы. - Порядок! - Сержант лязгает затвором. Мы разворачиваем башню, ждем, чтоб нe открывать себя раньше времени. Видно только вперед и немного вбок, и мы плохо понимаем, что происходит. Танки идут не все. Штук пять остановились в низине и оттуда ведут прицельный огонь. Чьи-то самолеты ревут над нами. - Давай! Выстрел глушит. Подаю снаряд. Танк наполняется газами. Трудно дышать. Он целится долго. Мне ничего не видно, от этого я нервничаю, мне кажется, он пропустит танк. - Давай! Он ждет. Потом выстрел. Падает к ногам горячая гильза. Торопясь стреляет. Стою со снарядом в руках. Выстрел. Снаряд. Танк где-то близко. He вижу, чувствую только. Стреляй же! Спина его как каменная. Вместe с выстрелом отклоняется. И сейчас же приникает опять. Кричит чтo-то. - Что? Он отклоняется, и я вижу: в кукурузе горит танк. Сержант гладит казенник пушки. Смеется. Черная от копоти рука вздрагивает. И тут вижу, левей нас в посадке сбилась наша пехота. Над головами чья-то рука трясет пистолетом. А сверху пикируют на них "мессершмитты". И два танка, обходя горящий, стреляя с ходу, мчатся сюда. - Стреляй! Когда он приникает к пушке и я перестаю видеть, мне опять кажется, что он медлит. Выстрел. Глохну. Снаряд. Выстрел. Поле сквозь узкую прорезь все в разрывах. Солнце перевалило высоты, слепит глаза, и трудно стрелять. Раскаленное солнце. И дым. И кажется, все в танке раскалено. Сержант рукавом размазывает по лицу грязь. Мы стреляем, стреляем, оглохшие, и что-то кричим, не слыша своих голосов. Это как исступление. Еще один танк горит в кукурузе. Кто подбил? Быть может, мы. Подавая снаряд, слышу частую стрельбу противотанковых пушек. Кукуруза горит. И дым все сильней. Клоками его несет через нас. Откуда дым? Он уже слепит. И пахнет гарью. Мы уже плохо видим друг друга. Это где-то близко горит. Я подаю снаряд и кричу ему в ухо: - Погляжу, где горит! Не отрываясь, он дергает головой. Я выползаю через нижний люк. Горит кукуруза позади нас. Горит земля. Сплошной черной полосой. Дым уже накрыл противотанковую батарею. Она стреляет оттуда, из дыма. Ветром огонь несет к нам. Едкий белый дым ползет по земле. От танка до кукурузы метров сорок. Сухая трава. По ней огонь пойдет как по шнуру. В танке горючее в баках. И снаряды. Спасение одно: перекопать землю. Но ничего не успеем и нет лопат. Нам уже не уйти. Я возвращаюсь в танк. - Что там? - кричит сержант, обернувшись, протирая слезящийся глаз. Не отвечаю, беру снаряд. - Горит где?.. - Стреляй!.. Глаза наши встречаются. И он понимает все. Сузившимися, похолодевшими зрачками смотрит нa меня. Больше мы не говорим. Стреляем, стреляем как одержимые. Солнце раскаленное, огненное. Кашель рвет горло. И голова пухнет. И ярость подымается в душе. И отчего-то обидно. Не знаю, на что. Но так обидно никогда еще не было в жизни. Осколки бьют в броню, как в колокол. Разрыв! Разрыв! Потом сразу резкий свет, словно вспыхнуло все, ударяюсь обо что-то твердое, и - пустота. Подымаюсь на дрожащих ногах. Сержант стонет, держась за живот. Переступая по выскальзывающим из-под ног гильзам, подхожу к пушке. Стою, держась за нее. Перед глазами все плывет. Слабыми руками пытаюсь развернуть ее. Заклинило. Сержант сидит внизу белый, сжав губы. По пальцам течет мокрое и черное. Я наклоняюсь к нему, он пытаетcя улыбнуться: - Хана!.. Как в тумане тащу его через нижний люк. И когда вылезаем, вижу: горит весь плацдарм. А из огня все еще стреляет противотанковая батарея. Цельной обороны уже нет. В разных местах вспыхивает, перемещаясь, стрельба. Только немецкие танки, стоя открыто, стреляют в огонь из длинных стволов, добивая тех, кто еще сопротивляется. Пытаюсь взвалить сержанта на бедро. Он тяжелый, размякший, у меня не хватает сил. Разрыв! Сержант перестает стонать... - Сейчас, сейчас... Я тащу его ползком. Трава уже дымится. Огненные искры, красные хлопья сажи летят в лицо. Замечаю, что гимнастерка на мне тлеет. Прихлопываю ладонями огонь. Дым eст глаза. Прижавшись лицом к земле, дышу и ползу опять. В ушах звон. И отовсюду пересекающиеся огненные трассы. - Сейчас, сейчас! - Я повторяю это, как в беспамятстве. Сердце колотится в висках. Кто-то, хрипя, дышит рядом. Оглядываюсь. Это я дышу. Кашель душит. Подсовываю два пальца за воротник, дергаю, обрывая пуговицы. Нет воздуха. Сердце выскочит сейчас. И тащу, тащу его на себе, ничего не соображая, задыхаясь, с разъеденными дымом, слепыми от слез глазами, через огненные искры, через трассы пуль, с шипением впивающихся и землю. Руки мои проваливаются. Окоп. И сейчас же страшный взрыв. Там, где была батарея. Больше она нe стреляет. Втаскиваю за собой сержанта, волоку по ходу сообщения. Чья-то брошенная землянка. Солома на нарах вся шевелится, кишит мышами. Они бегут сюда отовсюду, с писком выскакивают из-под ног. Огонь и дым гонят их сюда. Я разрываю на сержанте гимнастерку. Он лежит безжизненно, отвернув голову. И тут вижу крошечную ранку над ухом. И кровь. Я тащил его уже мертвого. И руки мои в его крови. Кто-то в тлеющей шинели сваливается сверху. Сидя на дне окопа, с обезумевшими страшными глазами, размазывает по лицу копоть, кровь и пот. Сухое рыдание, как спазма, рвет его горло: - Пропали! Горит все!.. Я глянул вверх и увидел над собой солнце. В черном дыму стояло над плацдармом слепое, расплывшееся солнце. Уже в сумерках мы контратакуем. Гаснущая за высотами неспокойная заря светит в лицо нам. После короткой артподготовки, поддержанные минометами, мы выскакиваем из леса, и нам удается сбить незакрепившихся немцев. Мы гоним их по черной, покрытой пеплом, кое-где дымящейся земле. Пуля перебила у меня автомат, и я бeгу с одним пистолетом. Около брошенных артиллерийских позиций, среди убитых коней, зарядных ящиков, разрытой снарядами земли завязывается рукопашный бой. Новая волна немцев накатывается на нас. Они выскакивают из-за гребня, черные со стороны света. Длинный немец с занесенной рукой - в ней что-то блеснувшее - набежал на меня. Я успеваю скрестить над головой руки. Удар приходится в них. Поймав за кисть, удерживая другой рукой, выламываю запястье. Близко задохнувшиеся от боли расширенные зрачки, табачная вонь чужого рта, сдавленный крик. Зверея, мы ломаем друг друга. И тут страшный удар сзади - и все, качнувшись, повернулось перед глазами: и немец, и накренившаяся полоса заката... Удар о землю на минуту вернул сознание, и я вижу, как множество ног в обмотках, только что бежавших вперед, с той же быстротой мимо, мимо меня бегут обратно. Выстрелы. Крики. Дым близкого разрыва. Я пытаюсь ползти за ними, кричу. Кто-то дышащий с хрипом, пробегая, кованым ботинком наступил мне на руку. И с облегчением чувствую, как беспамятство наваливается на меня... Никогда я не видел такого холодного, пустого, далекого неба, какое было надо мной в эту ночь. Я очнулся от холода на земле. Знобило. Но рту был железистый вкус крови. Где-то отдаленно стреляли, и красные пули цепочками беззвучно летели к далеким звездам и гасли. Я осторожно потрогал затылок, вспухший и мокрый,- боль обожгла глаза. Лежа на земле, я плакал от слабости, и слезы текли по щекам, а свет звезд дробился в глазах. Потом я почувствовал себя тверже. Недалеко от меня темнела убитая лошадь, стертая металлическая подкова голубовато блестела на торчащей вверх задней ноге. Я вспомнил, что тут артиллерийские позиции, и сообразил, что сюда придут. Пошарил около себя на земле пистолет. Его нигде не было. Одна граната уцелела на поясе. Встав на четвереньки, пополз, часто останавливаясь от слабости и прислушиваясь. Две черные тени в касках, хорошо видные на фоне неба, двигались стороной, бесшумно. Иногда они останавливались там, где слышался стон. Красный огонь, удар выстрела, и, постояв, они двигались дальше. И снова останавливались, снова вспышка, выстрел - и дальше шли. Переждав, я пополз со всей осторожностью. Ладонями по временам я чувствовал теплый пепел, земля кое-где еще дымилась, и ветром раздувало красные угли. Я полз по своей земле, где каждая тайная тропочка, любой бугорок знакомы, памятны, не раз укрывали от пули. Тут по ночам вылезали мы из щелей и блиндажей - и те, кто жив сейчас, и те, кого уже нет,- ложились на траву, дышали полной грудью, расправляли затекшие за день суставы. Сколько раз всходил из-за леса молодой месяц, старел, наступала глухая пора темных ночей - лучшее время для разведки, снова нарождался молодой месяц. На наших глазах поднялась здесь кукуруза и скрыла нас от наблюдателей, потом она стала желтеть, и это тоже было хорошо: не нужно было обновлять маскировку. И вот - пепел. И земля эта - чужая, и я уползаю с нее один, а недалеко черными тенями движутся немцы и достреливают раненых. И так же, как всегда, светят над землей звезды, и уже показался из-за леса желтый рог молодого месяца, но свет его сейчас опасен мне. Уже близко уцелевшая кукуруза. За ней - дорога. А там - лес. Важно скрыться в лес. Я узнаю это место. Здесь когда-то пехотный шофер пытался проскочить днем на "виллисе", крутанул резко и вывалил полковника. Внезапно близкий щелчок взведенного курка. Вздрогнув, припав к земле, оглядываюсь. Пепельное небо. Черные стебли кукурузы. Кто там? Наш? Немец? Но немцу зачем прятаться? А может быть, раненый. Мне кажется, я слышу дыхание. Или это кровь шумит в ушах? Земля подо мной начинает дрожать. Идут танки. Два немецких танка и бронетранспортер приближаются по дороге. Если в кукурузе немец - все! Он крикнет. Танки проходят, освещенные луной. В башнях стоят танкисты. В косом свете вспыхнувшего фонарика - пыль как дым. Лежа снимаю гранату. Не кричит. И уже шелохнулась надежда: наш. За танками негусто валит пехота. Короткие сапоги, вздымающие пыль, тускло блестящие каски, расстегнутые мундиры, засученные рукава. Некоторые несут автоматы, положив поперек шеи, держась руками за ствол и за приклад. Задние идут по плечи в пыли. И еще один танк, замыкающий. За рокотом и лязганьем не слышно шагов. Мы лежим затаившись, вжимаясь в землю: я и тот в кукурузе. Это наш, наверное, такой же, как я, раненый. Я осторожно ползу к нему. - Не стреляй! Свой! Человек приподымается с земли. Панченко! -- Ползить сюда, товарищ лейтенант! И ползет мне навстречу. - Держиться за меня. Неловко он пытается обхватить меня за спину. - Постой. Я сам. В неосевшей пыли мы проскакиваем дорогу, скрываемся в лесу. Неотдышавшиеся, сидим в кустах, в тумане и шепчемся, как гуси в камыше. - Мышко! Панченко! Я говорю какие-то слова и, точно слепой, трогаю его лицо руками, глажу по щекам. Я чувствую - могу разреветься. А он жмется: неловко ему. И мне уже неловко, и мы молчим, смотрим друг на друга и молчим, и хорошо бы закурить сейчас. Мы только что могли пострелять друг друга. - Мышко! Черт окаянный! Ты знаешь, как ты меня напугал? -- Я сам злякався! И улыбается. - А ты искал меня? Искал, оказывается. Ползал по полю от убитого к убитому, переворачивал лицом к свeту и полз дальше. Пехотинец какой-то сказaл eму, что видел, как убило меня, и он полез сюда. Из всех людей в эту ночь он один не поверил, что я убит, и, никому не сказал, полез за мной. Это мог бы сделать брат. Но брат - родная кровь. А кто ты мне? Мы породнились с тобой на войне. Будем живы - это позабудется. Мне отчего-то ничего не страшно сейчас. Самое большее, что могут сделать немцы,- это убить нас. Но это, в конце концов, не самое страшное. Сколько уже лeт ведут они бесчеловечную войну, а люди остаются людьми. - Дэ ж ваша пилотка? - Панченко уже критически осматривает меня. Нету пилотки. Мне всегда доставалось от тебя за непорядок. Ругай и сейчас. Я не понимал прежде, что это приятно - когда тебя ругают. - И галихве в крови. - Вот видишь, опять виноват. Не сердись, Мышко, наживем новые галифе. И пилотку наживем, было бы на что надевать. - Та вы ж и ранены, наверное? - Не буду больше. Он укоризненно смотрит на меня своими маленькими, как бы томящимися от усилия мысли глазами. А мне расцеловать хочется его длинноносую, угрюмую, милую морду. -