риказ ссадил с машин, а то были бы мы сейчас за Дунаем на формировке, в баньке парились бы. А вы б тут воевали,- оживленно говорил разбитной солдатик, пришедший вместе с Архиповым. Как бы платя за гостеприимство, он ко всем поворачивался, довольный, и голос его то затихал, то усиливался.- Это на полчаса приказу опоздать или бы немец погодил с наступлением - и все, читали бы мы про вас сводки. Мы уже по машинам сидели. Заряжающий Никонов - комбат определил его по густому, табачному голосу - спросил: - Чего же вы сюда шли в таком разе? Семеро вас осталось, ни начальства над вами, ни приказа - топали б за Дунай. Кто вас неволил? - Кто? - бойко, весело засмеялся пехотинец.- Будто сам не знаешь кто? Я, если знать хочешь, имею право вовсе не участвовать. - То есть как же это ты имеешь право? - А так. Могу на законном основании сидеть в тылу.- Он подождал, пока всем любопытно станет.- У меня грудь куриная. Солдата с "куриной" грудью и Беличенко встречал впервые. Ему стало интересно. Но он продолжал стоять на своем месте и слушать. А там сразу несколько голосов спросили озадаченно: - Чего это? - Грудь, говорю, куриная. Можете пощупать, если сомневаетесь. Стало тихо. Видимо, в самом деле щупали. -- Меня четыре медкомиссии отставили,- весело хвастался пехотинец, пока остальные удостоверялись на ощупь. Потом незнакомый голос, принадлежавший человеку пожилому, сказал: - Грудь куриная, а не летаешь. Так, может, ты несешься? И все засмеялись. "Все же веселый мы народ,- подумал Беличенко.- Из тех, что сейчас смеются, после боя, может, и половины не останется. И знают они это, и все же шутка у нас не переводится. А если в душу к любому заглянуть, что он несет в ней?.." Словно подтверждая eго мысли, тот же пожилой голос заговорил: - А вот мне, ребята, через свой дом припало идти. Как посмотрел - до сих пор вижу. Хутор наш на горе стоит, место сухое, веселое. Внизу речка. Весной, как садам цвести, не хвалясь скажу, лучше нашего места не видел... Вот так он одной улицей прошел - нет улицы. А по другой не успел факельщиков пустить, тут наши его нажали. Так на той улице все деревья целые, все листочки на них зеленые. Поглядел я, как мои четверо у соседей жмутся, да и пошел дальше войну догонять. Что сделаешь? А я плотник, я хороший могу дом поставить... Как они там без меня справляются? - Что дом! - перебил пехотинец с "куриной" грудью.- Это все отец перед войной копил, все старался, хотел новый дом поставить. Пока строили, так он вокруг все похаживает до подкладывает, с плотниками говорит уважительно, чтоб не обиделись. Отец хозяин был. Поставили, первый раз печь затопили, сели завтракать. Отец, как полагается, поллитровку на стол. "Ну, говорит, дом поставили, теперь будем жить". И только он это сказал, девчонка наша вбегает с улицы: "Батя, война!" Было это двадцать второго июня, а еще июль не кончился, мать уже на него похоронную получила. Мне лично домов не жалко, мне только людей жаль. Ветер явственно донес рокот танковых моторов, и солдаты некоторое время прислушивались. Из темноты по двое, по одному стали выбегать пехотинцы. Некоторые на бегу оглядывались, стреляли куда-то назад и вверх и бежали дальше, минуя батарею. - Что делают, что делают, сволочи! - наблюдая за пехотинцами, с гневом и презрением повторял Никонов. Солдаты уже не разговаривали, а стоя смотрели на отступавшую пехоту. Слева, из-за садов, осветив их короткими вспышками, ударила минометная батарея, и четыре огненных разрыва встали впереди. Минометчики повторили залп, еще и еще. Оттого, что бойцы у пушек ничего не делали, а только ждали, тревога, возникшая при виде отступавшей пехоты, усилилась. Телефонист, до сих пор сидевший спокойно, стал вызывать командира батальона. - "Каспия"! "Каспия"! - повторял он все более, встревоженным голосом. Ему страшно было идти под разрывы, откуда бежали пехотинцы, и все свое желание жить он вкладывал в это "Каспия". Но Беличенко глянул на него, и связист строго сказал напарнику: - Посиди-ка, я сбегаю. И, взяв катушку в одну руку, побежал по проводу, тяжело топая сапогами, носки которых он ставил вовнутрь. Тоня видела, как Беличенко поглядывает на часы, уже несколько раз он оборачивался, будто ища кого-то, и, тотчас же забыв, начинал опять смотреть на поле впереди орудий. Брови сдвинуты, глубокая поперечная морщина разделила их, рот отвердел, и все лицо жесткое, неприязненное. Господи, если бы он понимал, какой он родной сейчас. - Ты что? - спросил Беличенко, заметив ее рядом и глянув на нее рассеянными глазами. Вдруг далеко впереди вспыхнуло, огонь взлетел по соломе вверх и исчез. На горящем снегу стояла скирда, белый дым густо валил от нее. Опять пыхнуло, и опять дым задушил огонь. Но вот пламя дохнуло из середины, охватило скирду, и лица бойцов на батарее смутно осветились. Это Горошко подал о себе весть. Отовсюду к горящей скирде потянулись трассы пуль. И несколько групп пехотинцев, попавших в свет, пригибаясь, шарахнулись в стороны, стреляя назад. Из темноты, сбоку, будто огненный глаз засверкал. Веер светящихся огненных нуль рассеялся над головами бегущих, и все услышали грубый стук танкового пулемета. - Танки! - оборачиваясь, закричал наводчик, мгновенно побледнев, одни темные глаза остались на лице. С внезапно вскипевшей злобой Беличенко оттолкнул его. - На танки не глядят, их бьют! Вспыхнула другая скирда, и стал виден танк, озаренный сбоку. Он шел стороной, длинная пушка его, красная от пламени, покачивалась. И еще несколько танков показалось на свет, гусеницы их кроваво блестели. Впереди падали и догорали на снегу ракеты. Беличенко выбрал первый. Неотрывно следя в панораму, наводил орудие. Воротник гимнастерки давил горло. Расстегнул его, всей потной шеей ощутив холод и ветер. Стало легче дышать. От напряжения глаз заливало слезой. Беличенко отер его, поглядел на темное, давая глазам успокоиться, и, когда вновь глянул в панораму, танк наползал на перекрестие. Он взял небольшое упреждение и выстрелил. Рявкнуло, оглушило орудие. Открыли замок, н теплый пар, пахнущий порохом, пронесло мимо лица. - Снаряд! - крикнул Беличенко. Окутавшись бензиновым дымом, взрычав так, что здесь было слышно, танк развернулся на орудие, стреляя из пушки. Беличенко стоял уже без шинели, без пояса, в одной расстегнутой гимнастерке и кубанке на потной голове. Крепко расставив ноги, прижавшись бровью к глазку панорамы, целился. Вдруг все закричали, раздался взрыв, и снег перед танком осветился. Но Беличенко не успел ничего понять: в этот момент он выстрелил. Весь подавшись вперед, душевным усилием помогая снаряду лететь, он увидел, как сверкнуло и взвихренный снег накрыл танк. Когда облако осело, танк стоял совершенно целый, только башня покривилась. Беличенко разогнулся. На поле горели еще два танка, и множество копен, прежде не видных, выступили теперь на свет. Еще вставали запоздалые разрывы, но ни танков, ни пехоты немецкой не было. И пелена страшного напряжения упала с глаз. Беличенко вытер лоб кубанкой, снова надел ее: - Дайте закурить. Он наклонился над солдатскими ладонями, пахнущими от снарядов железом и порохом,- в них бился зажатый огонек - и радостной была первая затяжка. А вокруг, светя папиросками, солдаты громкими голосами рассказывали подробности боя. Беличенко слушал с недоверчивой улыбкой: он ничего этого не видел. Он этот раз был за наводчика и из всего боя видел танк в стекле панорамы. Опершись спиной о щит орудия, который во многих местах был пробит крупными осколками, он стоял горячий, в распоясанной гимнастерке, точно хорошо поработавший плотник. Но чья-то рука уже застегивала пуговицы у него на груди. Конечно же, это Тоня. Кроме пуль, танков, снарядов и мин, оказывается, есть на фронте и такая опасность: простудиться. Он сверху смотрел на ее подымавшуюся от пуговицы к пуговице руку. А Тоня, пользуясь моментом, накидывает ему на плечи шинель. - Ты потный, остынешь.- Смотрит повязку.- У тебя кровь на бинтах,- говорит она. В самом дело, кровь. И он начинает чувствовать, как болит рука. Он берет у телефониста трубку и вызывает Назарова. До второго орудия метров сто пятьдесят, так что голос слышно и в трубку, и простым ухом. - Назаров? Живой? Хорошо стрелял... За танк спасибо. Нe ты подбил?.. А кто? И Тоня, и батарейцы смотрят на Беличенко и ждут. Им тоже интересно знать, кто подбил второй танк. Но комбат сузившимися глазами глядит поверх голов и вдруг кричит яростно: - Танки слева! По танкам слева прямой наводкой... Пехотинец бежал, согнувшись, метя по снегу полами шинели, сильно припадая на левую ногу. Лицо смято страхом, глаза одичалые. - Стой! - крикнул Горошко. Пехотинец обернулся, выстрелил назад куда-то и побежал дальше. Горошко дал над его головой очередь. - Стой! Пехотинец как бежал - присел, увидев Горошко, охотно спрыгнул к нему в окоп. Сел на землю, озираясь. - Куда бежал? - Все бегут... При свете горящей скирды Горошко разглядел его. Солдат был смирного вида. Глубоко насунутая ушанка примяла уши, они покорно торчали вниз; лицо небритое, глаза томящиеся, светлые. - Как то есть все бегут? - продолжал сурово допрашивать Горошко, поскольку дальше собирался попросить закурить.- Я вот не бегу. - А ты что же делаешь здесь? - робко спросил пехотинец. - Наблюдаю.- И Горошко широко показал рукой. На пехотинца это произвело сильное впечатление. Раз среди такого страха и грома человек сидит, приставленный к делу, значит, знает. И даже само место, где он сидел, показалось надежным. Он охотно подчинился. - Закурить есть? - спросил Горошко. - А увидит. - Кто? - Да он. - Разуй глаза. Где он? Нет, ты выгляни, выгляни. Но пехотинец не выглянул. Он и так насмотрелся достаточно, век бы всего этого нe видеть. - Милый человек! - сказал он с чувством, радуясь внезапно обретенной безопасности.- Мы же все пуганые, стреляные. Одно слово: пехота... Комбат кричит: "Пропускай танки над собой!" Артюхов, сосед мой, высунулся из окопа с гранатой - тут его танк и срубил пулеметом. Я уж сжался, сижу. Как его не пропустишь? Господи, ведь этак один раз испытаешь, другой раз не захочется. Как он надо мной пронесся, как опахнул жаром. И в робких глазах его опять плеснулся пережитый ужас. - Вот ведь как ты немца боишься,- сказал Горошко.- А он, между прочим, сам тебя боится. Пехотинец принял это, как вроде бы посмеялись над ним. Он ничего не ответил. - Ладно уж, кури,- разрешил Горошко, возвращая кисет.- Я тебя, можно сказать, ради табака и остановил. Вижу, солдат шибко бежит и не в себе как будто, ну, думаю, этот не успел табачок свой искурить. Горошко щелкнул зажигалкой, поднес огонек пехотинцу и следом за ним прикурил сам. Они сидели в одном окопе, два солдата. Тревожное, озаренное небо было над ними, и воздух вздрагивал от мощных толчков. Горошко несколько раз затянулся и выглянул; пехотинец остался сидеть, как сидел, во всем охотно положившись на него, поскольку на себя самого не полагался. Отсюда бой был виден иначе, чем с батареи. Метрах в пятидесяти от окопа жарко горела скирда соломы. За ней по самому краю поля мчались три низких танка, точно три дымовые завесы, оставляя за собой взвихренный снег, освещавшийся пламенем. А навстречу им длинными молниями попыхивали залпы орудий. Собственно, Горошко мог бы уже возвращаться: стога он поджег. Hо, обученный действовать в одиночку, надеяться главным образом на себя и на свой автомат, он не очень смущался, что вокруг уже не было наших. Поглядывая с интересом на появившиеся в пламени пожара каски немецкой цепи, он рассчитывал, что уйти успеет. Подпустив немцев поближе, он дал по ним очередь. - Что ж ты? Кaк же ты проглядел, а? Отражать теперь надо, - вскочив, в растерянности говорил пехотинец, суетясь и забывая про свой автомат. - Стреляй! - крикнул Горошко. Лицо его дрожало вместе с прижатым к щеке прикладом, один глаз при свете пламени блестел зло и весело.- Стреляй, говорю! Вот тут, за их спинами, словно несколько паровозов сразу стали выпускать пары, "катюша" дала залп через город. Воздух над головами наполнился шумом: это, набирая высоту, неслись огненные кометы. Пехотинец упал, но Горошко, сразу сообразив, дернул его: - Бежим! Под прикрытием залпа они выскочили из окопа, перебежали освещенное место и уже в кукурузе упали. Когда оглянулись назад, в стороне немцев возник город из огня и клубящегося над ним раскаленного дыма. Потом земля, на которой они лежали, задрожала, как живая, и грохотанием наполнился воздух. Горошко глядел на все это азартными глазами и откусывал зажатый в кулаке снег. - Господи, идем, что тут смотреть,- тянул его пехотинец.- Небо вон и то все в огне. Идем, пока живые. Огненный город погас так же мгновенно, как и возник. Только белый дым, разрастаясь, подымался в небо. - Ты сколько воюешь? - спросил Горошко и опять откусил снег крепкими зубами. Ему было жарко, снег таял от его горячей руки. - Месяц воюю. Месяц целый без отдыха,- пожаловался пехотинец, беспокойно оглядываясь. Над ними шелестели мертвые листья кукурузы, все вытянутые ветром в одну сторону. Слабо освещенные отблеском пожара, они казались теплыми. Горошко глянул на пехотинца и при этом смутном свете увидел его томящиеся глаза. И хотя пехотинцу было порядком за сорок, девятнадцатилетний Ваня почувствовал вдруг ответственность за этого человека, словно был старше его. - Пойдем, - сказал он, встав с земли, и поправил на плече автомат. И они пошли под уклон, скользя сапогами, хватаясь за стебли кукурузы, чтоб не упасть. Низкое зимнее небо было багрово освещено с земли, на которой шел бой. По временам за бугром вспыхивало ярче, кукуруза наполнялась множеством тревожно шевелящихся тeней, и грохот раздавался позади. - Пойдем, пойдем уж, - торопил пехотинец, полагая, что они удаляются от боя, а на самом деле вслед за Горошко шел на батарею, в самый что ни на есть бой. Но если бы даже узнал он, куда идет, вряд ли бы он решился отстать от Горошко: одному eму сейчас было еще страшной. Они подходили уже к садам, и там вовсе близко было до батареи, когда чуткое ухо разведчика среди звуков боя отличило с наветренной стороны негромкие голоса и приглушенное рокотание мотора, работавшего на малых оборотах. - Пойдем, чего тебе тут интересного? - видя, что Горошко опять останавливается, испугался пехотинец. Но тот скинул с плечи автомат и на мягких ногах неслышно перебежал к кустам, присел и увидел, как с бугра, хорошо заметный на озаренном небе, спускается темный танк. Вокруг него суетились черные фигуры людей. "Немцы!" Пока батарея вела бой, они неслышно выходили ей в тыл. На гребне показалась еще пушка, задранная в небо, и блеснули гусеницы второго танка, переваливавшего бугор. Горошко схватил пехотинца за отвороты шинели, притянул к себе, заговорил, дыша в лицо ему: - Слушай меня. Вспышки видишь? Это наша батарея стреляет. Они там ведут бой, а тут им танки с тыла заходят. Понял? Тише, говорю! Понял, что получается? Беги на батарею, скажи, а я пока задержу их. Беги все садами. Потом овражек будет, он тебя и выведет на батарею. Он говорил это и изредка встряхивал пехотинца, чтоб тот лучше понимал. Как только отпустил его, тот зашептал жарким, захлебывающимся шепотом: - Бежим вместе. Вместе мы скоро! Их вон сколько, что ты против них можешь? Бежим, милый человек. - Ты пойдешь или нет? - спросил Горошко и вскинул автомат.- Пойдешь, говорю? Пехотинец хотел еще сказать что-то, но вместо этого сморщился горько, повернулся и побежал, пригибаясь, А Горошко уже знал, что будет делать. С ним нe было ни гранат, ни бутылок с горючим - один автомат был с ним. Он будет стрелять и перебегать с места на место, завяжет бой. Танки не захотят себя обнаружить. А в случае чего он подожжет стожок сена у самых садов. Горошко лег в кустах, разбросав ноги. Под локоть ему попался камушек. Он отбросил его, чтобы руке был упор. Немцы сбегали с бугра и сразу исчезали в темноте, как только головы их опускались ниже грeбня. Но те, что вновь появлялись на бугре, были хорошо видны на фоне зарева. И Горошко дал очередь. Перебегая, он обнаружил, что пехотинец бежит за ним следом, как жеребенок за маткой. Боялся ли он один или его не хотел бросать, Горошко не понял и понять нe успел. С танка ударил пулемет, снег под ногами замелькал красным, зеленым, синим. Когда Горошко поднялся и побежал, пехотинец остался лежать лицом вниз. Ваня окликнул его; тот не отвечал и не шевелился. Опять ударил пулемет с танка. Огненные струи прижали Горошко к земле, перед лицом мгновенными вспышками освещались маленькие елочки, торчащие из-под снега. Теперь он полз к стогу. Лежа надергал сена - оно резко пахло на морозе,- достал зажигалку. Огонек задувало ветром. И едва только мелькнул он, как на свет ударили из автоматов. Немцы подбегали, и передние были уже близко. Лежа на животе, Ваня дал по ним очередь. Внезапно автомат смолк: кончились патроны. Он взглядом смерил расстояние до убитого пехотинца и понял, что если и успеет взять у него автомат, то стог уже не сможет поджечь. Тогда он, расстегнул телогрейку и, заслонясъ от ветра, зажег пучок сена. Крошечные огоньки врозь побежали по сухим травинкам и погасли один за другим. Спеша, Ваня полез в карман гимнастерки. Пальцы его наткнулись на какие-то бумаги. Это были те самые письма, которые Ваня писал Клаве и двум другим девушкам, всем одинаково сообщая, что, пока годы его полностью не ушли, он желает найти в жизни настоящего друга. Он скрутил из них бумажный жгут, поджег. Он не шевелился, пока бумага не разгорелась. Потом ослепленными со света глазами глянул в темноту и увидел бегущих с бугра немцев. Они показались ему огромными. Но нему ужe стреляли со всех сторон. Один немец вбежал и круг света с прижатым к животу автоматом. Всей своей напрягшейся незащищенной спиной Ваня почувствовал, как сейчас выстрелят в него, и жизнь, как крик, рванулась в нем. Но он пересилил себя, осторожно поднося к сену огонь. Немец дал очередь, отпрыгнул в тень и оттуда еще раз дал очередь. Последним своим усилием Ваня поправил огонь. И этот свет, ярко вспыхнувший и осветивший всю его девятнадцатилетнюю жизнь, был увиден на батарее. Назаров говорил по телефону, как вдруг услышал: - Танки слева! Еще не видя танков, Назаров вслед за комбатом прокричал команду: "По танкам слева прямой паводкой Огонь!" - оглянулся с трубкой в руке и заметил пламя нового горящего стога. И в тот же момент низко над окопом разорвался снаряд. Назаров пригнулся. Стоявший поблизости замковый загреб рукой воздух, подзывая его, сел на станину. Назаров подбежал, но тот сполз на колени и ткнулся лбом в ноги ему. Растерявшись, Назаров под мышки тянул его вверх, зачем-то пытаясь посадить обратно на станину. Замковый был грузен, он все тяжелее сползал вниз, ужe опирался о землю подгибавшимися в локтях руками и ладонью одной из них вдавливал огонек cобственной цигарки. Лопнул над ухом второй снаряд, и наводчик отскочил от орудия, размахивая рукой и дуя на нее, словно ожегся. Кисти на руке не было. Бросив замкового - у того сразу же подогнулись руки, он упал, ударившись подбородком о землю,- Назаров кинулся к орудию. Вшестером, взявшись за станины, они развернули его. Но высокий бруствер окопа не давал стрелять. И тут Ряпушкин, исполнявший при Назарове должность ординарца, схватил лопату и выскочил на бруствер. Разорвался снаряд поблизости, осколок звякнул по железу, чуть не выбив лопату из рук Ряпушкина. Тот испуганно пригнулся и стал быстро и яростно раскидывать землю. Остальные снизу, из-за укрытия, смотрели, как он, расставив ноги, работает под обстрелом. Только наводчик стоял посреди окопа, побелевшими пальцами левой руки сжимал правую, раненую, держа ее высоко над головой. К нему подбежал Бородин. Оглядываясь в сторону немцев, словно боясь не успеть, он снял со штанов тоненький ремешок и, как веревкой, сильно перекрутил наводчику руку у запястья, чтобы остановить кровь. А Ряпушкин все работал один на виду у немецких танков, и расчет смотрел на него. Так бывает перед атакой: уже все готовы, и нерны напряжены у всех, но кто-то должен первым оторваться от земли. И Назаров почувствовал это состояние солдат. Он сдернул с себя шинель и, возбудив себя этим резким жестом, выскочил с лопатой на бруствер. За ним выскочили остальные. Оттого что орудие Беличенко начало стрелять в это время, танки перенесли огонь на него, и снаряды рвались теперь далеко от окопа. Бойцы быстро расчистили бруствер, у панорамы за наводчика стал Бородин. Он стрелял, подолгу целясь, тщательно наводя, и с каждым его промахом, по мeре того как танки приближались, тренога и напряжение на огневой росли. Никогда еще Назаров ничего так горячо не желал в жизни, как сейчас одного-единственного удачного попадания. И дождался наконец. Под гусеницей сверкнуло, раздался тяжкий взрыв, и танк стал. В первый момент, когда Назаров оглянулся, он не сразу понял, что происходит вокруг. Какие-то люди, сгибаясь под тяжестью труб, бежали садами. Потом он сообразил, что это минометчики соседней батареи. Они отходят. - Стой! - закричал Назаров, с пистолетом выскочив наперерез им.- Стой! - Он выстрелил над головами.- Мы с тяжелыми пушками стоим, а вы отступать? Он чувствовал, что, если они не остановятся, он будет стрелять в них. И неожиданно и больно ударил его приказ комбата сняться с огневых позиций и срочно отходить. То, что в восторге боя, по молодости, не понимал Назаров, видел Беличенко. Для батареи это была последняя возможность отойти. ГЛАВА XI НОЧЬ КОНЧАЕТСЯ Только теперь, когда они покидали город, Беличенко расставался с Ваней Горошко. Он видел смерть его: когда вспыхнул стог сена, все поняли - это сделал Ваня. Но в тот момент сам он стрелял по танкам, и все они еще были вместе, в одном бою. Теперь он уходил из города живой, а Горошко оставался там навсегда. Улица, по которой шла батарея, горела с одной стороны. В окнах черных каменных стен вихрилось светлое пламя, от нестерпимого жара вспыхивали деревья на тротуаре. Раненые сидели на пушках, лицами к огню, и пожары отражались в их глазах. Вынужденные полагаться на чужую защиту, они тревожно оглядывались по сторонам. В подъезде одного из горевших домов головой на улицу лежал немец в каске, с автоматом. Одежда на нем тлела. Один из раненых спрыгнул, взял у него автомат и после долго не мог влезть на пушку, забегая то с одной, то с другой стороны. Беличенко шел у второго орудия. В коротком подпоясанном ватнике, неся левую руку на перевязи, он повесил автомат за плечо, и на его сильной спине он казался маленьким, как пистолет. Он вел батарею, но и мыслях то и дело возвращался к Ване, и один раз воспоминание больно поразило его. Подошла Тоня, держа что-то в руках. - Саша,- позвала она, показывая ему это. Беличенко увидел свою шерстяную гимнастерку, посмотрел на нее и ничего не понял. Он глянул на лицо Тони, похудевшее за эти дни, вытянувшееся. - Ваня отдавал стирать ее,- сказала она.- Когда уходил, просил Семынина забрать. Говорил: комбат любит эту гимнастерку. Вот и нет Вани Горошко, а Беличенко все еще чувствует на себе его заботу. Тоня всхлипнула, продолжая идти рядом, и слезы текли по ее щекам. Беличенко глянул на раненых, сидевших наверху; они как будто ничего не видели, все смотрели в другую сторону. Он понимал: плачет она не только о Ване, но и о Богачеве, о Ратнере - обо всех, кого перевязала она за эти дни и кого предстояло ей еще перевязать. А может быть, оттого она плакала сейчас, что была измучена физически. Люди находились в той крайней степени усталости, когда сильней всего сон. Раненые спали, сидя на орудиях. Всякий раз, когда близко проезжали мимо горящего дома, от сильного света, от жара, который они чувствовали лицами, раненые просыпались, мутными глазами смотрели на огонь и засыпали снова. Уже начиналась окраина города, когда заднее орудие вдруг дернулось и встало внезапно. От толчка раненые посыпались с него, один упал на перебитый пулей локоть, задохнувшись от боли, вскочил и, молча унося прижатую к животу руку, кинулся в сторону. Это под трактором подломились мостки, и он боком всей тяжестью сполз в кювет. Из кабины, ступив валенком на гусеницу, выпрыгнул тракторист Московка - в ватном промасленном бушлате, закопченной ушанке с незавязанными ушами, черный при свете пожара. Торопясь, зачем-то снял с головы шапку, стал на нее коленом и начал заглядывать под трактор. Другой тракторист, Латышев, широколицый, угрюмый, вдруг медведем попер на подходивших бойцов: - Чего, чего идете? Чего не видели? Во всех батареях трактористы и шоферы держались независимо, как особое племя технических специалистов. Беличенко знал характер каждого и обычно старался ладить с ними. Но сейчас разозлился: - Ты бы тогда был умный, когда трактор вел. А теперь тебе самое время помолчать. Он слез в кювет, обошел трактор вокруг. Спрыгнул туда и Назаров. Трактор сидел глубоко и, накренившись, косо стрелял из выхлопной трубы синим дымком. - Подгоняй второй трактор! - крикнул Беличенко. - Трактор давай сюда! - закричали, замахали руками бойцы, и некоторые побежали навстречу, рады случаю делать что-нибудь, только бы выбраться скорей. Подогнали. Подцепили стальной трос. Оба трактора взревели моторами, из-под гусеницы одного летела земля, он глубже осаживался, гусеницы другого, высекая огонь, скребли по булыжнику, и он боком сдвигался все ближе к краю кювета. Один за другим моторы заглохли. Стало неожиданно тихо. И все ощутили в тишине, что немцы где-то рядом. Когда тракторист неловко лязгнул по железу заводной рукояткой, сразу несколько человек оглянулись на него. Теперь не заводился увязший трактор. Уже лазили в мотор. Московка раз за разом с отчаянием рвал рукоятку. Трактор только всасывал воздух. Растолкав всех, к Беличенко подошел Семынин. - Немцы там шебаршатся,- негромко и в нос, чтобы кругом не слышали, сказал он Беличенко. Но все прислушались: Семынин ходил в боевом охранении.- Застукали меня вот на той улице. - Ты как сюда шел? - быстро спросил Беличенко. Семынин обиделся, толстые двойные губы его стали еще толще. - Что ж, я их на батарею поведу? Увел, а после дворами - сюда. Вас издали слышно. За танки принять можно. Вот они и опасаются. Когда Беличенко поднял голову, все смотрели на него. Он чувствовал, как измучены люди. И оттого, что в душе он жалел их и боялся поддаться этой жалости, он сказал жестким тоном приказа: - Будем тащить орудия одним трактором. Не возьмет сразу - будем тянуть по очереди. Он знал, какую тяжесть взвалил на людей, и не оставлял им права выбора. Так в трудные моменты легче. Потом оглянулся вокруг, встретил глазами Назарова. - Останешься здесь, лейтенант,- сказал он.- Трактор надо вытащить. В это время другой трактор, зацепив сразу две пушки, пытался сдвинуть их. Бойцы, налегая на колеса, и плечом и криком помогали ему. - Сам видишь,- сказал Беличенко. Сейчас он уйдет, а Назаров останется, и в трудный, в опасный момент над ним будет один приказ: его совесть. Но он уже видел Назарова в бою, знал, что на него можно положиться. И Беличенко говорил с ним, как с человеком, равно отвечавшим за все. - Ну, а если немцы - тогда подожжешь трактор. И батарея ушла. Некоторое время оставшиеся смотрели вслед ей, потом Латышев, крякнув, полез в мотор, и все взялись за работу. А батарея тем временем двигалась по городу. Трактор тянул одну пушку, расчет другой, оставшейся посреди улицы, слушал удалявшиеся лязганье, тарахтенье и выхлопы, и чем дальше все это удалялось, тем тревожнее было оставшимся людям. Они слушали неверную тишину, оглядывались, и постепенно чувство заброшенности и оторванности от всех овладевало ими. Пушка стояла, уронив на булыжник мостовой стрелу с железной кованой серьгой на конце. Но вот трактор возвращался, бойцы заранее подхватывали стрелу на весу, волнуясь, держали ее, чтобы прицепить орудие в тот самый момент, когда подойдет трактор. Потом они проходили мимо первой пушки, и теперь уже ее расчет провожал их глазами. На перекрестке двух улиц, предупрежденный разведкой, двигавшейся впереди, Беличенко внезапно встретил комбата в высокой папахе с красным верхом, того самого комбата, чья батарея была уничтожена в первое утро. С бойцами, заглушив моторы тракторов, он стоял под стеной каменного дома. То ли они трактор Беличенко издали приняли по звуку за танк, то ли просто не решались идти вперед, но они стояли здесь. И чем дольше они стояли так, тем страшней становилось завести моторы, нарушить тишину, в которую они напряженно вслушивались и в которой чудились им немцы. Даже разведку не выслали вперед, боясь oторваться друг от друга. Комбат шагнул навстречу Беличенко: - На огневой у меня немцы? Не видел? За его вопросом, в голосе, каким он спрашивал, Беличенко почувствовал тайную надежду: вдруг окажется так, что можно не идти туда? Беличенко посмотрел на него, на бойцов, на тракторы и понял, почему они здесь. Их послали обратно за пушками. В бою, когда танки шли на них и часть людей была перебита, а остальные бежали, наступил момент, когда бессмысленным, преступным делом показалось спасать искалеченные пушки. Но все это, такое убедительное и понятное в бою, пока смерть стояла над людьми, теряло смысл за чертой города. Там не было немецких танков, там оставался и властвовал один неумолимый факт: командир батареи бросил свои пушки. Он был жив, он вернулся, а пушки его остались у немцев. И это было сильней любых оправданий. С той же неумолимостью ему сказали: иди и не возвращайся без пушек. И вот он шел. И бойцы, которых пожалел он в бою, не заставил вернуться, когда они бежали к садам, а он, сжавшись, сидел за колесом пушки, теперь его же винили во всем. И тем не менее, хотя Беличенко сам видел, как этот комбат погубил батарею, ему сейчас по-человечески было его жаль. А чем он мог помочь? - Слушай, комбат,- сказал он,- у тебя два трактора. Мы одним тянем две пушки. Дай трактор. На минуту в глазах комбата мелькнула надежда. Он подумал, что если поможет выйти этой батарее, то и с него таким образом снимется вина, но тут же понял бессмысленность этой надежды. Уже тем, что батарея Беличенко, двое суток после него державшая южную окраину, вышла из города, не бросив пушки, этим самым подписывался ему приговор. И, устыдившись минутного малодушия, поняв, что за просьбой Беличенко стояло: "Все равно ведь пушек вам не спасти", он махнул трактористам: - Моторы! Какая бы судьба ни ждала его, он шел ей навстречу. И в этом одно было ему горьким утешением: он от своей судьбы не прятался. Без зависти - чего уж сейчас завидовать! - он сказал Беличенко: - Не могу, капитан. Дал бы трактор, да видишь сам... И они пошли навстречу пожару, откуда отходили сейчас последние бойцы. Многие в батарее до этой встречи осуждали Беличенко за то, что он приказал одним трактором тянуть две пушки. Они осуждали его потому, что они были люди и им хотелось жить, а всегда как-то легче, когда есть виноватый. Теперь они смотрели на него с доверием и надеждой. В том же боевом охранении, что и Семынин, но только, правее батареи шел Орлов. Он шел узкой улицей, стиснутой домами, мрачноватые шпили которых вонзались в небо. Улица была завалена рухлядью, выброшенной из окон: домашние вещи, подушки валялись на мостовой, свисали с чугунных балконов. На тротуаре стояла немецкая легковая машина с распахнутыми дверцами. Из нее свешивались через подножку руки и голова шофера с крепким затылком и волосами, упавшими на глаза. И, как всегда вокруг немецких машин, валялось здесь множество всяких вещей и тряпок, словно вывернули на мостовую сундук. Потом дома пошли ниже, улица раздвинулась, и Орлов увидел следы недавнего боя. Шага два не добежав до раскрытой двери дома, лежал на тротуаре, на боку, убитый пехотинец с котелком и хлебом в руках. Котелок выплеснулся и примерз, а хлеб он так и не выпустил из руки. Ни крови, ни следа пули Орлов не увидел на нем; ребячье лицо убитого было удивленным. Если бы его в этот раз не убило, а ранило только, он бы понял, что на фронте с пулями вперегонки не играют. Но он ничего этого понять не успел. Он даже не износил своей шинели - она была новая, недавно со склада. Здесь бой шел упорный; множество автоматных гильз валялось на земле, и воронки от мин зияли одна на другой. Видно было, что пехота держалась до тех пор, пока не пошли на нее танки. Орлов шел по следам гусениц. Несколько раз пехота наша, отступая, пыталась зацепиться, и там, где она завязывала бой, оставались убитые. Последний бой произошел в конце улицы, над оврагом. У низкорослого деревца лежал спиной на своем вещевом мешке пехотинец. Грудь его выгнулась, широкий небритый подбородок торчал и небо. Правая нога пехотинца, перебитая выше колена, неестественно подогнулась под спину. Орлов прошел шагов двадцать и увидел брошенное противотанковое ружье. Следы от него вели к оврагу, и глинистый край был осыпан. А по другую сторону дороги стоял наш пулемет и около него - раздавленный пулеметчик. Но и танк далеко не ушел. Он стоял в кустах над оврагом. Орлов огляделся и понял все, что произошло здесь. Пэтээровец бросил ружье и спрыгнул в овраг, а пулеметчик остался. Он был один, он мог уйти - кто ему судья? Но он до последнего стрелял по смотровым щелям, убил танкиста и сам погиб. Ярость ли так была велика в человеке или такое крепкое сердце? Орлов всмотрелся ближе. Лицо пулеметчика было искажено, но все же разглядеть можно. Обыкновенное немолодое лицо; под усами запеклась кровь. Вчера только Орлов сам подорвал гранатой немецкий танк. Но то было на глазах у всей батареи. На глазах у людей, в азарте, Орлов был готов умереть, хотя любил жизнь и знал многие ее радости. А вот так, одному... И, главное, никто не узнает после. Два дня пролежит здесь пулеметчик, потом немцы сгонят окрестных жителей с лопатами, и те зароют его где-нибудь и место заровняют. И хотя Орлов никогда никому не признался бы в этом, в душе он считал, что прав пэтээровец. Тот - жив. Он вернется в часть, и как расскажет о себе, так о нем и будут судить. Еще, может быть, и наградят, потому что рота воевала стойко - это сразу было видно. Орлов оглянулся, и вдруг ему стало страшно рядом с раздавленным пулеметчиком. С этого момента он уже не шел параллельными улицами, высматривая немцев, как ему положено было в боевом охранении, а жался к батарее. И когда он увидел немецкий танк и автоматчиков, осторожно пробиравшихся следом, он кинулся к своим не для того, чтобы предупредить об опасности, а у них ища защиты. Среди людей, оставленных Беличенко у трактора, был писарь Леонтьев. Стоя коленями на гусенице, сунув головы в мотор, трактористы копались в нем. Они отвинчивали непонятные Леонтьеву детали, смотрели их на свет пожара. Некоторые тут же ставили на место, другие клали на масленую тряпку, разостланную на гусенице. То Московка, то Латышев, не оборачиваясь, коротко бросали Леонтьеву: - Ключ подай на двенадцать! А ну, крутни рукоятку! Он срывался с места, делал что говорили и, подавая ключ или ветошь, старался по лицу догадаться: "Готов?" Но трактористы опять лезли в мотор. Не занятому делом Леонтьеву было сейчас тяжелее всех. Он прислушивался, вытянув шею, и каждый близкий выстрел отдавался и его сердце. Пошел снег. Он красной метелью кружился над домами, на фоне зарева. Спины трактористов и земля вокруг стали белыми, только на капоте трактора снег таял от тепла, и краска мокро блестела. Вдруг трактор взрокотал. Леонтьев вздрогнул, и тотчас же Латышев махнул рукой: "Глуши!" Они поспешно прикручивали последние детали. Вернулся Назаров, ходивший искать кого-нибудь из жителей. Он пришел со стариком венгром. Подведя его к трактору, громко, точно глухонемому, говорил: - Лопату нам, понял? Лопату нужно! - и почему-то показывал два пальца.- Лопата, разумиешь? "Разумиешь" было, правда, не венгерское слово - украинское. Но все же и не русское. И Назарову казалось, что так венгру будет понятней, раз не по-русски. - Разумиешь? - повторял он с надеждой. Но венгр и теперь не понимал. В зимнем пальто, надетом прямо на нижнюю белую рубашку, без шапки, седой и смуглый, с густыми черными бровями, хрящеватым носом и черными, блестящими глазами, он стоял рядом с трактором и повторял: - Нэм иртем. Нэм тудом... - Нету дома, говорит,- по-своему перевел Латышев, возившийся в это время с тросом лебедки.- А нам бы как раз народишку человек пяток - пособить. Леонтьеву казалось, что они говорят слишком громкими голосами, но Латышев, внезапно обидясь, заговорил еще громче: - Как же так никого нет дома? Мы у ваших дворов жизнь кладем, а ты - "нет дома"... Или нас дети не ждут? Да что, когда ты по-русски не понимаешь... Он нагнулся, показал рукой, как будто роет землю около гусеницы. - Лопату!.. Копать!.. Но в этот момент в переулке раздались выстрелы, топот ног по булыжнику, и оттуда, зажимая одной рукой бок и отстреливаясь, выбежал Орлов. . - Немцы! - кричал он. Добежав до трактора, упал в кювет и лежа продолжал стрелять в переулок, где никого не было. И тут все увидели, как из-за дома показался танк с крестами. Развернувшись, он пошел на них по переулку, ворочая башней из стороны в сторону: гусеницы егo, дрожа, укладывались на булыжник. В следующее мгновение, согнувшись низко, с бледным, некрасивым лицом, Назаров перебежал на противоположную сторону. И Леонтьев, и Орлов, и Московка, рядом лежавшие в кювете, видели, как младший лейтенант стал за дом и, прижимаясь спиной к стене, начал осторожно подвигаться, в отставленной руке держа противотанковые гранаты, а левой ощупывая впереди себя кирпичи. Так он дошел до угла, выглянул и отпрянул назад: с другой стороны танк тоже подходил к углу. Все замерли, глядя, как он поставил одну гранату на землю, а с другой что-то делал, держа перед лицом. Назаров опустил ее, быстро выглянул за угол и отскочил. Из-под танка выметнулся огонь, раздался взрыв, танк попятился, огрызаясь из пулемета; брызнули стекла из окон первого этажа, по всей стене дома возникли красные кирпичные дымки, ветер просвистел нaд головами тех, кто лежал в кювете. Назаров изо всех сил прижимался к стене дома спиной. Он опять так же быстро выглянул, кинул вторую гранату. Когда дым отнесло, танк стоял посреди улицы, пушка его, сникшая между гусениц, упиралась в камни мостовой. И вдруг улица перед трактором заполнилась выскочившим отовсюду немцами. Латышев, стоявший до сих нор за радиатором, сгорбясь, с длинным гаечным ключом к руке, первый кинулся им навстречу. Они схватились с рослым немцем, и над головами их и поднятой руке тракториста качался занесенный гаечный ключ. Только Леонтьев видел, как со спины к Латышеву скачками на подогнутых ногах приближался другой немец. Дико закричав, подхваченный незнакомым ему до сих пор чувством, Леонтьев выскочил наперерез немцу и ткнул в лицо ему железным дулом автомата. Тот опешил, попятился испуганно, а Леонтьев все совал в его уже окровавленное лицо дуло автомата, забыв, что из него надо стрелять. Неожиданно лицо немца взорвалось огнями, закачалось, поплыло, и мягкая душная тяжесть навалилась на Леонтьева. Он долго боролся под ней, потом почувствовал, что выныривает с большой, давившей его глубины. И когда вынырнул, вместе со звоном в