- Беги за Сашкой... - Куда это делся ваш приятель? - спросил Тартаковский, когда вышел из-за занавески. - Покурить вышел. - Я смотрел в зеркало на Тартаковского и пытался понять, догадывается ли он, что у меня нет денег? Напрасный труд. По лицу Тартаковского невозможно было ничего узнать. Тартаковский взбивал в алюминиевой чашечке мыльную иену и жевал губами. - Совсем как в старом анекдоте, - сказал Тартаковский. - Офицеры говорили: учись, учись - студентом будешь. А студенты, так те отвечали: не будешь учиться - офицером будешь. Так я вас спрашиваю: зачем это вам понадобилось быть офицерами? - Во-первых, в Красной Армии не офицеры, а командиры. А во-вторых, вы не понимаете азбучных истин. - Я не понимаю. Ну-ну. А может быть, я хочу узнать, понимаете ли вы? Такого вам в голову не приходило? В парикмахерскую влетел Сашка и поднял ладонь: все в порядке. Я откинулся на спинку кресла и, перехватив в зеркале взгляд Тартаковского, спросил: - Узнали? - Вполне, - ответил Тартаковский. Горячая мыльная пена защекотала кожу, и я забыл все на свете. Мыльная пена покрыла все мое лицо. Кожу под ней слегка покалывало и зудило, и это было приятно. Но еще приятней было прикосновение бритвы. Она слегка почесывала и гладила кожу, собирая пену. От горячей салфетки, наложенной на лицо, я задохнулся. Пар раскрыл поры, и я чувствовал, как воздух проникал в кровь. Тартаковский быстрыми мазками накладывал на лицо крем. Под толстыми пальцами Тартаковского кожа делалась упругой, как резиновый мяч. После массажа Тартаковский обрызгал меня одеколоном, как будто облил огнем, который жег, не сжигая. Такого я еще в жизни своей не испытывал. Когда после всех процедур Тартаковский оставил мое лицо в покое, мне показалось, что оно совсем новое. Пока брился Сашка, я разглядывал себя в зеркало. Витька тоже разглядывал. Потом мы вышли на улицу и стали разглядывать себя в стеклах витрин. - По-моему, Тартаковский типичная контра, - сказал я. - С чего ты взял? - спросил Сашка. - Так. Интуиция, - ответил я. В другое время Сашка бы задал сотню вопросов, но сейчас Тартаковский его меньше всего интересовал. Меня тоже. - На всякий случай надо будет выпить, чтобы он сдох, - сказал Сашка. И таким образом судьба Тартаковского была нами решена. Мы закурили, хотя нас уже начало тошнить от папирос, и пошли вверх к Базарной улице. С таким же успехом мы могли пойти вниз: нам было все равно куда идти. Жара стала еще сильнее, но кожа на моем лице была прохладной. Не трогая лица, я чувствовал бархатистую гладкость кожи. После бритья наши лица как-то неуловимо изменились, и мы не могли без смеха смотреть друг на друга. О том, что мы выпили, мы забывали, а когда вдруг вспоминали, то начинали покачиваться. Мы загораживали дорогу встречным девчонкам и говорили им черт знает что. Девчонки смеялись, и даже к черту не все посылали. К Базарной улице мы пошли напрасно. Возле аптеки на нас налетела Сашкина мама. По-моему, она специально нас караулила. О хороших футбольных вратарях говорят, что они умеют выбирать место. Сашкина мама тоже умела. Она перехватывала Сашку в любой части города. Я и Сашка незадолго перед встречей успели выбросить окурки. А Витька держал папиросу во рту. К счастью, Сашкина мама смотрела только на своего сына. - Красавчик мой, - сказала она и похлопала Сашку по щеке. Для этого ей пришлось чуть ли не становиться на цыпочки. Мы, конечно, похорошели после бритья. Но назвать Сашку красавцем - это уж слишком. Сашка оставил на щеках бачки, и от этого его узкое, длинное лицо стало еще длиннее. С выпуклыми глазами и большим носом Сашка был похож на козла. - Дай-ка я на тебя посмотрю. Как ты догадался оставить пейсы. Жаль, что тебя не видит твой дедушка. У тебя остались деньги? Немедленно пойди и сфотографируйся. Нет, вы подумайте, кто мог знать, что у меня такой красавец сын? - у Сашкиной мамы было одно бесспорное достоинство: в ее присутствии можно было молчать - она одна говорила за всех. Я толкнул Витьку. Но он, кажется, забыл про папиросу. Лихо заломленная, она торчала в углу его рта. Сашкина мама посмотрела на Витьку, потом на Сашку. Ее выпуклые глаза стали еще больше. - Что я вижу? Вы начали курить? - Почему мы? Папиросу ты видишь только у Витьки. Что тут особенного? У человека болит коренной зуб. - А глаз? Глаз тоже болит? - Пустяк. Небольшой ячмень. - Такое придумать, такое придумать! Прямо голова пухнет. Чтобы люди добровольно шли в солдаты! - Сашкина мама посмотрела на меня. - Твоя мама, наверно, довольна. - Представьте себе, что нет. - А я что говорю? Мама остается мамой, есть у нее партийный билет или нет билета. Из открытого окна аптеки Сашкину маму окликнула ее приятельница. Пока они переговаривались, мы незаметно ушли. - Мне надо зайти к маме, - категорически сказал я. - Что вы будете делать до шести часов вечера? - Мы тебя подождем, - сказал Сашка. - Нечего меня ждать. Я могу задержаться. - Чего тебе у нее сидеть? - Мало ли чего. Ей же интересно, как я сдал экзамен. - Твоей маме интересно? - Мама остается мамой... - Пойдем пока искупаемся, - сказал Витька. - С ума сошел. Истратить столько денег на крем и одеколон, чтобы сразу все смыть. Я теперь три дня даже умываться не буду, - ответил Сашка. Он пристально смотрел на меня. А я чувствовал себя предателем и все же готов был выдержать все, лишь бы поскорей повидать Инку. Мы остановились против Дома санпросвета. С тех пор как он открылся, мама перевела сюда свой рабочий кабинет. - А ты подумал о билетах на Джона Данкера? Где мы возьмем деньги на билеты? - спросил Сашка. - Что же я должен делать? - Идти на пляж и зарабатывать деньги. - Хорошо. Через час я приду на пляж. - Отец же обещал пятнадцать рублей, - сказал Витька. - А билеты в первый ряд стоят восемнадцать. Мы же обещали девочкам билеты в первый ряд. А если они захотят пить, я не говорю за мороженое, если они захотят пить, ты поведешь их к водопроводу? Да? - Хорошо. Я приду на пляж. - Интересно. Кто тебя будет ждать на пляже до трех часов? - Сейчас тоже идти бесполезно: уже два часа. - Значит, ты идешь к маме? - Да, иду к маме. - Очень хорошо. Объясняться с девочками будешь ты. - Согласен. - Значит, ты идешь к маме? - Иди ты... А куда вы пойдете? Где же мы встретимся? - Сашка уже уходил по улице, а Витька стоял, не зная, что делать. - Приходи к шести часам ко мне. Отец уже будет дома, - сказал он. Я переходил мостовую. Улица в этом месте сужалась так, что деревья на противоположных тротуарах смыкались вершинами. Посередине вдоль мостовой пробивались пятна солнца. Я вошел в парадное, постоял минуты две, потом осторожно посмотрел через дверное стекло: на другой стороне за деревом прятался Сашка. Ничего не поделаешь, пришлось зайти к маме. У нее сидел заведующий горздравотделом. Разговор между ними был неприятный, я это сразу понял: мама улыбалась, а глаза у нее блестели. А заведующий горздравотделом обрадовался моему приходу. - Поздравляю, поздравляю, - сказал он. - Вас, Надежда Александровна, с таким сыном. А тебя, Володя, с хорошим началом собственной биографии. Что ж, я пойду. Надежда Александровна, не буду вам мешать. - Как это вы пойдете? Мы же ни о чем не договорились! - О чем договариваться? ВЦСПС отказался поддержать наше ходатайство. А через голову я прыгать не могу. - Вы согласились: положение санитарок ненормальное, их зарплата не соответствует затраченному труду. - Согласен. И вместе с вами подписывал письма во все инстанции. Но ВЦСПС ясно ответил: подымать вопрос о повышении зарплаты несвоевременно. И потом. Надежда Александровна, вам известна единица измерения труда? Мне нет. А без этого наши ходатайства бездоказательны. - Мне известно, что на двести семьдесят пять рублей при существующих ценах работающий человек вынужден жить впроголодь. Об этом надо написать в ЦК, товарищу Сталину. - Нет, Надежда Александровна, я больше никуда писать не буду. Не чувствую за собой права беспокоить товарища Сталина. - Хорошо, - сказала мама. - Я проведу письмо через бюро горкома. Вам же придется краснеть. - Всегда готов исправить ошибку. До свидания. Желаю тебе, Володя, успехов. Заведующий горздравотделом вышел. А мама все еще смотрела на дверь, и губы ее улыбались, а глаза блестели. Я как-то вдруг понял, что мама очень одинока и далеко не все может. А до этого я думал, что мама очень сильная и может добиться всего, чего захочет. И снова, как утром, мне стало жаль маму, и я очень любил ее. - Я сдал историю на "отлично"... Мама повернула ко мне голову, и лицо ее стало другим, не таким, как за секунду до этого. - Я тебе очень благодарна. И очень рада, что у меня есть ты. Я не ожидал такого признания, я никогда не слышал от мамы ничего подобного. Я всегда чувствовал, что это я должен радоваться и гордиться тем, что у меня такая мама. - Ты преувеличиваешь, - сказал я и улыбнулся. Простить себе не могу этой самодовольной улыбки! Я подошел к столу и положил на него руки. При этом я отвернулся к окну, чтобы мама не уловила запаха вина и табака. Мама накрыла мою руку ладонью и посмотрела на меня. - Я говорю совершенно серьезно, - сказала она. - Я очень мало уделяла тебе внимания. А теперь уже поздно: ты уже в нем не нуждаешься. - Мама открыла ящик стола и достала какой-то сверток. - Можешь одеть сейчас. Старую рубаху оставь, я ее заберу домой. В свертке была ковбойка такой же расцветки, как та, которую я носил. Когда мама покупала рубашку, ей, наверно, трудно было представить, какой другой цвет будет мне к лицу, и поэтому она выбрала то, что уже было проверено и привычно для глаза. Я обнял маму и поцеловал ее в висок. И, тут же вспомнив, что она может уловить запах вина и папирос, отошел и стал надевать рубашку. Мама пристально посмотрела на меня, и на какое-то мгновение мне показалось, она что-то заметила. Может быть, она и уловила нечто новое в моем облике, но не поняла, чем это вызвано. Она даже не заметила, что я побрился. Мама всегда была погружена в себя, в свои дела и заботы. - Хотелось сегодня пообедать вместе с тобой, - сказала она. - Но не выходит: в три часа у меня бюро. - Мама говорила, как будто извинялась передо мной. А я с легким сердцем сказал: - Ничего, пообедаем в другой раз, - и про себя подумал: "Только обеда мне сейчас не хватало". Я оглядывал себя в новой рубашке и представлял, как буду выглядеть в новых туфлях и суконных брюках, которые прислал Сережа. И еще я думал, что минут через десять увижу Инку. Сейчас мне за сорок. У меня седые волосы и больное сердце. С моей болезнью люди не живут больше десяти лет. От меня это скрывают, но я все знаю. По ночам я слышу, как спотыкается сердце. Когда-нибудь, споткнувшись, оно остановится навсегда. Никто не может сказать, когда это случится: завтра, через год или через десять лет. Не стоит думать о неизбежном. Но когда подходишь к обрыву в черную пустоту, невольно оглядываешься назад. Кем я был? Эгоистом? Юнцом, не способным глубоко задуматься и чувствовать? Наверное, все это было. Я жил в городе, где много солнца над вечно изменчивой морской равниной. Рядом жила Инка и мои друзья. Я был уверен, что для меня уготованы все радости жизни: ради моего счастья мама отбывала ссылку, а Сережа убивал и был сам дважды ранен в гражданскую войну. Я любил и часто повторял ленинские слова: коммунистом стать можно лишь тогда, когда обогатишь память всеми знаниями, которые выработало человечество. Я был в школе и везде, где учился потом, круглым отличником. И мне казалось, что этого вполне достаточно, что все остальное придет постепенно само собой, - главное быть отличником. Но теперь, наедине с собой, в долгие бессонные ночи, я понимаю, что знал очень мало. Я знал наизусть все ошибки Гегеля и Канта, не прочитав ни одного из них. Разумный мир, единственно достойный человека, был воплощен в стране, где я родился и жил. Вся остальная планета ждала освобождения от человеческих страданий. Я считал, что миссия освободителей ляжет на плечи мои и моих сверстников. Я готовился и ждал, когда пробьет мой час. В пределах этого представления о мире - я думал. Самые сложные явления жизни я сводил к упрощенному понятию добра и зла. Я жил, принимая упрощения за непреложные истины. У меня было много разных обязанностей - мелких и крупных, но я не чувствовал их тяготы: все, что я делал, было для меня естественно, как дыхание. Все это, конечно, не что иное, как факты моей личной биографии. Не больше. Жизнь человека в своей индивидуальности не похожа одна на другую. 3 Вряд ли Сашка все еще меня караулил. На всякий случай я вышел во двор и перелез через забор на другую улицу. Она под углом выходила к трамвайной остановке. Таких улиц, коротких и тихих, было много в нашем городе. За углом я подождал трамвая и вскочил в него на ходу. На повороте я оглянулся: ни Сашки, ни Витьки видно не было. Кондуктор сказал, чтобы я поднялся на площадку, но я сделал вид, что не слышу, и спрыгнул против сквера. Можно было доехать до пустыря в начале Приморской улицы. Но я боялся, что там меня может подкараулить Сашка, и поэтому пошел через сквер. До Инкиного дома я бежал. По лестнице я тоже припустился бегом. Обычно я перепрыгивал сразу пять ступенек. Я мчался вверх, и у меня брюки трещали в шагу. И все равно мне казалось, что я поднимаюсь очень медленно. Я попробовал прыгать сразу на седьмую, не снижая скорости. Носок туфли неожиданно соскользнул, и я чуть не разбил подбородок о ребро ступеньки - едва успел удержаться руками. Когда я поднялся на Инкин этаж, у меня ноги дрожали в коленках. Я знал, что Катя и Женя сидят у Инки и переделывают с Инкиной мамой платья к сегодняшнему вечеру. Когда я звонил, то подумал: дверь мне откроет Женя. Я нарочно так подумал в надежде, что после этого дверь откроет если не Инка, то во всяком случае не Женя. Дверь открыла Женя. - Мы ведь просили до шести часов нас не трогать, - сказала она. От злости я чуть не выпалил: Джон Данкер на сегодня отменяется. Сам не знаю, как я удержался. - Успокойся, никто тебя трогать не собирается. - Тогда все в порядке, - сказала Женя и хотела закрыть дверь. Я боком успел протиснуться в коридор, повернувшись предварительно к Жене спиной. - Осторожно, - сказал я. - Не забывайся: я не Витька. В коридор, откинув тяжелую портьеру, вошла Инкина мама. Первое, что она сделала, - это зажгла свет. - А-а-а, поздравляю! - сказала она. Это слово за сегодняшний день я слышал раз пятьдесят. Но что имела в виду Инкина мама, понять было трудно. На всякий случай я сказал: - Спасибо. Глаза у Инкиной мамы были тоже рыжие. Но по Инкиным глазам я сразу догадывался, о чем Инка думает, а по глазам ее мамы - нет. Когда Инкина мама на меня смотрела, я чувствовал, что она видит меня насквозь. Правда, до разговора с Инкой на бульваре меня это мало тревожило. - Инка дома? Я не смотрел на Инкину маму, но все равно знал, что она улыбается. - Представь себе, с утра уселась за книги. - Мы же ничего не успеем к вечеру, - сказала Женя. - Я пойду к Инке? - сказал я, и получилось так, как будто я спрашиваю на это разрешение. - Господи, какие дураки, - сказала Инкина мама и прошла в кухню. Инка стояла коленями на стуле. Локти ее упирались в стол. Она повернула голову и косила глазами на дверь. Как только я открыл дверь. Инка мгновенно наклонилась к столу. Глупо было притворяться, что она меня не замечает, но Инка притворялась. Я стоял у Инки за спиной. Пальцы ее левой руки прятались в волосах, а в правой она держала ручку и даже писала какие-то цифры. - Хватит притворяться, - сказал я. - Я не притворяюсь. Я занимаюсь. Я уже все билеты перерешала. Можешь проверить. Правда-правда. Я и без того видел, на этот раз Инка говорила правду: под каждым билетом был подложен листок с решением примера и доказательством теорем. И совсем не для того, чтобы ее ругать, я так бежал. И с чего я взял, что она притворяется? Просто она, как и я, наверно, ни на секунду не забывала вчерашний вечер в подъезде, если даже о нем не думала. И, как и я, наверно, ждала какого-то продолжения. Но, начав говорить, я уже не мог остановиться, и говорил, и делал совсем не то, что хотел. - Опять врешь, - сказал я. - Этот пример ты еще не решила. - Подумаешь, сейчас решу. В корнях запуталась. Я облокотился на стол, взял у Инки ручку и стал извлекать кубический корень. Браться за это, конечно, не стоило: ответить, сколько будет дважды два, я бы тоже сразу не смог. Я сидел слепой и глухой и только чувствовал на своей щеке Инкино дыхание. - Володя, ты выпил? Никогда не думал, что это доставит Инке столько радости. - Ну, выпил, подумаешь, - мне самому понравилось, как небрежно я это сказал. Я старательно выписывал какие-то цифры и выражения и понимал, что безнадежно в них запутался. - И ты курил! Инка говорила, как будто в чем-то меня уличала, и каждое новое открытие еще больше радовало ее. Меня тоже. Я и бежал к ней, чтобы успеть показаться в новом для нее качестве. Но я не думал, что доставлю Инке столько радости. - Володя, ты побрился, - говорила Инка, и ее голос просто звенел от радости. - Побрился и надушился "Красной маской". Откуда ты знаешь, что "Красная маска" мужской одеколон? Этого я, положим, не знал; я даже не знал, что одеколон, которым обрызгал нас Тартаковский, называется "Красная маска". - Ты-то сама откуда это знаешь? Я наконец плюнул на кубический корень и посмотрел на Инку. Она откинулась на спинку стула, сцепив на затылке руки, и сверху на меня лился свет ее рыжих глаз. - Я все знаю. В папином отряде есть летчик. Он каждое утро пьет коньяк и душится после бритья "Красной маской". От него всегда Пахнет вином, табаком и "Красной маской". - Тебе нравится? - Как он может мне нравиться? Ему же тридцать лет. Он почти ровесник моей мамы. Мне даже в голову не приходило, что Инке может, кроме меня, кто-то нравиться. - У тебя одно на уме. Я спрашиваю про запах. - Знаешь, Володя, когда мы поженимся... Инка не договорила, что будет, когда мы поженимся. Мы слишком близко смотрели в глаза друг другу. Инка слезла со стула и обошла стол. За стенкой смолкла швейная машина. Женя спросила: - Теперь хорошо? - Теперь сойдет, - ответила Инкина мама. - Запомни, в этом месте шов должен быть очень тонким. Инка прижималась боком к столу и, повернув голову, смотрела в окно. - Что будет, когда мы поженимся? - Ничего не будет. Ты же сам говоришь, что у меня ветер в голове. Хочешь, я тебе постираю рубашку? Новую рубашку всегда надо простирнуть, прежде чем одевать. Видишь, как она топорщится. Хочешь? - Не хочу, - сказал я. - Что будет, когда мы поженимся? Инка уже стояла возле меня и снимала рубашку, а я, помогая ей, поднимал то одну, то другую руку и, как последний дурак, спрашивал: - Что будет, когда мы поженимся? Уже стоя в дверях, Инка сказала: - Я буду поить тебя по утрам коньяком. Папиросы я тебе буду покупать тоже душистые, а не такую дрянь. Инка вышла из комнаты, а я крикнул: - Много ты понимаешь! Это же "Северная Пальмира". Где ты, Инка? С кем ты? Через три года я уже пил. Но не коньяк, а простую водку. Я начал пить ее на финском фронте. По приказу полагалось пить по сто граммов. Но в приказе не было сказано, сколько раз пить. Ротные строевые записки подавались накануне, а на другой день многих из тех, кто жил вчера, сегодня уже не было, и мы пили их сто граммов. А бриться каждый день я не мог. Кожа на моем лице выдерживала палящий зной и пятидесятиградусный мороз, жгучий ветер и острый, как иглы, снег. Но не выдерживала ежедневного прикосновения бритвы. "Красной маской" я душился каждый день до тех пор, пока выпускали этот одеколон. Он исчез, кажется, перед Великой Отечественной войной. Всю жизнь я хотел быть похожим на того летчика, которого никогда в глаза не видел. Это в память о тебе, Инка. Но я так и не стал мужчиной, по которым женщины сходят с ума. Одна моя знакомая сказала, что я только внешне похож на мужчин, которых любят. Это очень обидно, но я ничего не мог с собой сделать, Инка. Я стоял перед зеркальной дверкой шкафа. В ванной комнате лилась вода. За стеной стрекотала швейная машина. Сначала я только прислушивался. Потом стал разглядывать себя в зеркало. Ничего. Парень как парень. Я едва уловимым движением напрягал мускулы и заставлял мелко и часто вздрагивать их. Я увлекся и не заметил, как в комнату вернулась Инка. Я увидел ее в зеркале. Инка подошла и встала против меня, загородив зеркало спиной. - Ну-ка, еще так сделай, - сказала она и ткнула указательным пальцем в мою грудь. Я заставил вздрагивать мускул, а она сосредоточенно тыкала в него поочередно каждым пальцем. - Володя, хочешь, я куплю тебе новую рубаху? - Инка снизу засматривала мне в лицо. - Хочешь? Я накопила деньги. Правда-правда. Хочешь? Когда Инка на меня так смотрела, я знал: она что-то натворила. Но сейчас мне было не до этого; я думал, что должен во что бы то ни стало поцеловать Инку. Надо было для этого просто нагнуться. Но я, как дурак, смотрел Инке в глаза и поэтому нагнуться не мог. Мне все время казалось, что она догадывается о том, что я хочу сделать. - Знаешь, какую я тебе куплю рубаху? Голубую. Я ее давно приглядела. Сейчас пойдем, и я куплю. Обидно, что у тебя нет ни одной шелковой рубахи. А вечером ты ее наденешь в курзал. Мне было приятно, что Инка обо мне заботится. И ничего против голубой шелковой рубашки я не имел... Но разговор о рубашке мешал мне поцеловать Инку. - Зачем мне две новые рубахи? - сказал я. - Через месяц все равно надену военную форму. По коридору прошла Инкина мама. - Инна! Еще до того, как она ее позвала. Инка выскочила в коридор. По голосу Инкиной мамы я понял: что-то произошло, и стал прислушиваться. - Что ты наделала? - спросила Инкина мама. - Ничего особенного, просто постирала рубаху. - Горе мое, кто же стирает такие вещи в горячей воде? Надо было простирнуть в холодной с солью. Я очень хорошо представлял, как Инка и ее мама стоят друг против друга и разговаривают. Когда Инкина мама привела Инку записывать в школу, я подумал, что они сестры. И не только я - все так подумали. Инкиной маме было тридцать пять лет. Больше всего я боялся того времени, когда Инкина красота поблекнет от старости. Поэтому я любил смотреть на Инкину маму и при этом думал, что по крайней мере еще девятнадцать лет Инка будет такая же красивая. Это примиряло меня с жизнью. Конечно, девятнадцать лет не вечность, но все же больше, чем я к тому времени прожил. И еще я думал, что Инкина мама, а значит, и Инка останутся красивыми до сорока лет. Почему до сорока? Этот возраст я считал пределом, когда еще не стыдно думать и говорить о любви. - Горе мое, ты же ничего не умеешь! - говорила в ванной комнате Инкина мама. - Я учусь, - ответила Инка. - Надо же мне когда-нибудь научиться стирать рубахи. И говори, пожалуйста, тише: Володя услышит. - Если бы только услышал! - Я ему куплю новую рубаху. Что сделала Инка с моей новой рубашкой? Это для меня было далеко не безразлично. Я так отчетливо видел себя в новых туфлях и новой рубашке, что представить себя без нее просто не мог. Но когда Инка вернулась в комнату, я придал своему лицу выражение полного безразличия. Во всяком случае мне казалось, что я придал. - Ты слышал? - Конечно. Я сидел на стуле и улыбался. Инка подозрительно на меня смотрела. - Правда, не обижаешься? - спросила она. - Нет. - Правда, не обижаешься? - Нет. Инка стояла, прислонясь боком к столу, и смотрела на меня. - Скажи, что ты хочешь, чтобы я сделала, чтобы ты не обижался? Скажи. - Я не обижаюсь. Я взял Инку за руку. Инка сама подошла ко мне: ее я не тянул. Нагнулась она тоже сама. Я ее поцеловал. Но оттого, что в комнате было светло и каждую секунду мог кто-нибудь войти, того, что вчера, я не почувствовал. Вернее, почувствовал, но не так сильно. Инка засмеялась. И у меня сразу пропала охота целоваться. - Ты чего смеешься? - Так. Я давно знала, что ты хочешь меня поцеловать. Я сама могла, но хотела, чтобы ты. Когда ты захочешь еще меня поцеловать, не надо на меня смотреть и говорить тоже не надо. Просто поцелуй, и все. - Нечего меня учить. Я сам все знаю, - сказал я. - А девочкам передай: никуда мы сегодня не пойдем. Денег нет. Понимаешь, нет денег. - Я давно отпустил Инкину руку, но Инка не отходила. Она положила руки на мои голые плечи. - Володя, вы их пропили, - Инка снова обрадовалась. Ее всегда радовали всякие нарушения общепринятых правил. А как отнесется к этому Женя, представить было трудно. - Ты очень догадлива, - сказал я. - Девочкам передай: в курзал пойдем завтра. - А где мы завтра возьмем деньги? Свои я не дам. На свои деньги я куплю тебе рубаху. - Никто у тебя денег не просит. И вообще... Что "вообще" - я не знал. Просто у меня сорвалось это слово, а что говорить дальше, я не придумал. Я поцеловал Инку в губы. Она больше не смеялась. А я больше не злился на Инку. Я даже представить не мог, что за минуту до этого на нее злился. И я больше не боялся, что в комнату кто-то войдет. Я даже хотел, чтобы в комнату вошла Инкина мама. Тогда бы я сказал ей: "Я люблю Инку и совершенно неважно, что мне всего восемнадцать лет, потому что я буду ее любить всю жизнь, до самой могилы". Я обедал у Инки. За столом Женя издевалась над моей рубашкой. Белые полоски на ней затекли розовой краской, а в дополнение к разноцветным клеткам появились неопределенного цвета пятна. - В Бразилии это было бы модно, - острила Женя. - Наплевать, рубаха-то все равно новая, - отвечал я. Конечно, я мог бы ответить похлестче. Но мне не хотелось. Я не хотел терять ощущения взрослости и портить себе настроение. Я только поглядывал на Инку и в ответ встречал ее сияющий взгляд. Инкина мама сказала: - Господи, какие дураки! Я лишь улыбнулся, как показалось мне - многозначительно и чуть небрежно. Перед уходом я сказал: - Между прочим, с платьями можете не спешить. Подробности у Инки. У Жени вытянулось и без того продолговатое лицо, но я уже вышел из комнаты. Я был доволен: во-первых, я сдержал слово и объявил девочкам о том, что мы не идем в курзал, а во-вторых, избежал при этом истерики. Закрывая за мной дверь. Инка просунула наружу руку и пошевелила в воздухе пальцами. Этого она могла не делать: я терпеть не мог легкомысленных жестов. Я сбежал на лестничную площадку, подпрыгнул и сел на перила. Я скользнул вниз, соскочил на повороте и пошел по лестнице как нормальный человек. 4 Сашка ждал меня на трамвайном круге в Старом городе. Он сидел на рельсах и сам с собой играл в "ножичек". - Был у мамы? - Сашка вытер пальцами лезвие перочинного ножа. - Был. - Смотри, на самом деле был. - Сашка заинтересованно разглядывал мою рубашку и щупал материю. - Не пойму: это природный цвет или брак? Мы пошли по широкой, до мелочей знакомой нам улице. Сашка сбоку пристально меня разглядывал. - У Инки ты, конечно, тоже был, - сказал он. - Был. - А девочкам сказал, что мы не пойдем в курзал? - Представь себе, сказал. - Один интимный вопрос: ты уже целуешься с Инкой? Между нами не было секретов, но тут я инстинктивно почувствовал, что не должен говорить Сашке правду. - А ты целуешься? - Мужчины на такой вопрос не отвечают. Они только неопределенно улыбаются, - Сашка улыбнулся. А я не улыбался. Я вдруг понял: Сашка и Катя давно целовались, и Витька с Женей целовались тоже. Я стал припоминать и припомнил, как они неожиданно пропадали, а потом делали вид, что не поняли, где мы должны были встретиться. И подумать только: я ни о чем не догадывался! А Инка, наверное, все понимала. Каким же болваном я выглядел в ее глазах. Я думал об этом, шагая рядом с Сашкой по улице. Сашка что-то говорил, но я не прислушивался. За низкими оградами поливали огороды. И у единственной на всю Пересыпь колонки собралась очередь. Мы прошли сквозь нее, как сквозь толпу. Много глаз красивей твоих: Серых, черных, зеленых, Но нигде не видал таких Серо-зелено-черных, - читал Сашка. По тому, как Сашка читал, я понял, что это его стихи. - Нравятся? - спросил Сашка. - Блок? - У тебя тут все в порядке? - Сашка постучал по лбу указательным пальцем. - Твои? Тогда прочти дальше. - Дальше еще надо придумать. Эти строчки я придумал, пока сидел на рельсах. Лучший способ похвалить Сашкины стихи - это не поверить, что стихи его. На со-о-олнечном пля-я-яже в июне В своих голубых пижамах, - заныл Сашка и тут же спросил: "Ничего?" Он где-то услышал новую песенку Вертинского. Вертинскому Сашка подражал здорово. Он и без того говорил немного в нос, а чтобы увеличить сходство, сжимал нос большим пальцем. Мы все делали вид, что не принимаем Вертинского всерьез, но как только слышали его песенки, так сразу настораживались. Одна Женя категорически его отрицала и затыкала уши, когда его слышала. Но, по-моему. Женя поступала так из принципа: у нее было колоратурное сопрано, и она признавала только классику. Когда мы собирались, Сашка пел Вертинского как будто в шутку, как поют "Карапет мой бедный, отчего ты бледный". В наш город пластинки с песенками Вертинского попали из Одессы. А в Одессу их привозили контрабандой моряки дальнего плавания. Песенки прижились и заполонили город. Пришлось проводить специальный городской комсомольский актив. Алеша произнес речь, в которой призывал оберегать молодежь от тлетворного влияния буржуазного декаданса. Мы не очень хорошо поняли, что такое "декаданс", но слово "буржуазный" решило участь Вертинского. Его песенки были признаны идейно порочными. Правда, от этого их не стали петь меньше. Но слушать Вертинского считалось некомсомольским поступком. Мы после комсомольского актива запретили Сашке даже в шутку петь Вертинского. Сами не пели и не разрешали другим. Нам даже в голову не приходило, что можно проголосовать за какое-нибудь решение, а потом это решение нарушить. Поэтому мы ушам своим не поверили, когда в прошлом году, проходя мимо дома Алеши Переверзева, услышали голос Вертинского. Мы могли, конечно, сразу позвать Алешу, но мы не позвали, мы сначала дослушали песенку. Мы ее и раньше слышали, но все равно сначала дослушали. Туда, где исчезает и тает печаль, Туда, где расцветает миндаль... - печально и хрипло прозвучали заключительные слова. Патефон еще пошипел и смолк. Мы переглянулись. - Алеша! - громко позвал Сашка. Чья-то рука задернула на окне занавеску. - А-ле-ша! - хором крикнули мы. Патефон снова зашипел, но тут же смолк. На терраску вышел Алеша, и у висков его белели остатки мыльной пены... наверное, брился. - Привет, - сказал он. - Алеша, ты знаешь, почему мы тебя вызвали, - сказал я. Алеша обеими руками убрал со лба волосы и ушел в дом. Вернулся он через минуту, и в руках у него были пластинки. На терраску выбежала Нюра в коротком платье, из которого она давно выросла, и в волосах у нее торчали жгуты бумаги. Алеша поднял над головой пластинки и с силой бросил их на крыльцо. Нюра взвизгнула и убежала в комнату. Алеша сел на крыльцо, закурил, и руки у него дрожали. - Липкие, как зараза, - сказал он. - Откуда она их только натаскала. Вот ведь как бывает, профессора. - Алеша говорил так, как будто оправдывался перед нами. И я подумал: "Нюра доставала пластинки Вертинского с его согласия". Но что-то помешало мне сказать об этом Алеше. Сам не знаю, что... Потом опустели террасы, И с пляжей кабинки снесли. И даже рыбачьи баркасы В да-а-алекое море ушли, - ныл Сашка и поглядывал на меня. Я иронически улыбался, и в то же время мимолетная грусть легонько сжимала сердце. - Почему мы решили, что Вертинский разлагает? - спросил Сашка. - Во всяком случае, на меня он не действует. - Тебе кажется, что не действует. На самом деле очень действует, - сказал я. У меня таких дежурных фраз было сколько угодно в запасе. Когда я их произносил, то не придавал словам никакого значения. Мы вышли на Витькину улицу. Море выглядело удивительно пустынным и плоским. Дядя Петя рыхлил у ограды землю под помидорами. Когда он увидел нас, то пошел между грядок в другой конец огорода. - Настя! Вынеси пятнадцать рублей, - громко сказал он. Тетя Настя подвязывала помидорные кусты. Она выпрямилась, увидела нас. - А-а-а, сейчас, - сказала она и пошла в дом. Витька таскал ведрами воду из бочки и поливал прополотые грядки. Нас он, конечно, заметил, но не подавал вида. Тетя Настя подошла к калитке и сунула в мой карман деньги. - Идите на берег, - быстро сказала она. - Витя туда придет. Мы сидели на теплом еще песке и смотрели, как рыбаки готовились отплыть в море. Они снимали с кольев просохшие сети и на плечах несли их в шаланды. На двух шаландах уже поставили косые паруса, и они, кренясь на правый борт, пошли к горизонту. - Не надо было брать деньги, - сказал я. - Почему? Одно другого не касается. - Пусть бы дядя Петя почувствовал. - Пока что чувствуем мы. Подошел Витька и молча сел рядом с нами. Сашка достал пачку "Казбека". Наверно, купил ее по дороге на Пересыпь. Лично мне курить не хотелось: у меня и без того было горько во рту. Витька тоже не хотел. Но Сашка сказал: - Пижоны. Если хотите научиться курить, курите через силу. Привыкнете потом. Мы закурили. - Отец молчит. Мать плачет тайком. Может, мне в самом деле не ехать в училище? - сказал Витька. - Очень умно. Тогда зачем тебе нужен был синяк? - Витя, я тебя понимаю; дядя Петя - это не Сашкина мама... - Здравствуйте... При чем тут моя мама? - Помолчи, Сашка. Понимаешь, Витя, мне тоже не по себе. Но ты подумай - это же начало собственной биографии. Нам просто повезло. Подумай, Витя. - А я не думаю? Так думаю, аж голова трещит. - Не обращай внимания. Голова трещит от папирос. У меня тоже трещит, - сказал Сашка. По песчаному откосу взбирался, подняв к нам лицо. Мишка Шкура. За четыре года он сильно вырос, но остался таким же придурковатым. - Дали бы курнуть, - сказал он, запыхавшись. Сашка открыл коробку. - Ты смотри, "Казбек"! С какого достатку? - Шкура сгреб сразу пять папирос. Одну тут же закурил, четыре зажал в кулаке. - Рыбачков угостить, - пояснил он. Мы молча ждали, когда он уйдет. А он не уходил. Стоял боком к нам, и ноги его по щиколотку ушли в песок. - Вчера на Майнаках дамочку одну попутали. Ничего дамочка, - сказал он, улыбнулся и старательно сдул с папиросы пепел. - Прикурил и проваливай, - я носком туфли бросил в Мишку песок. Он на ногах съехал вниз, поднимая пыль. У подножия откоса остановился. - Витек, скажи своим фраерам: по новой бить будем. - Шкура захохотал и пошел к берегу. Потом остановился. - Слыхали, Степик вернулся. Поимейте в виду. Витька встал. Я поймал его за руку и снова усадил: - Нечего с дерьмом связываться. - Интересно, неужели этот недоумок на самом деле в шайке? - спросил Сашка. - Цену себе набивает, - ответил Витька. - Зря ты меня удержал, надо было бы ему на всякий случай по морде съездить. - Степик что-то скоро вернулся. Наверно, сбежал, - сказал Сашка. - Не думаю. Шкура хоть и дурак, но об этом трепать бы не стал. По городу ходили глухие слухи, что по ночам на курорте какая-то шайка ловит и насилует одиноких женщин. Мишка Шкура, встречая нас, говорил: "Вчера одну блондиночку того..." Женщин Шкура определял по мастям. Изредка, для разнообразия, называл их дамочками. Мы ему не верили. Он давно уже пытался нам внушить, что связан с воровским миром. Другое дело Степик. Он вошел в нашу жизнь совершенно случайно. Этот двадцатипятилетний зеленоглазый грек с фигуркой подростка был окружен какой-то жгучей таинственностью. Мы изредка встречали его на улице, в курзале. Он шикарно одевался. В широких брюках и коротеньком пиджачке "чарльстон", щуплый и маленький, он всюду появлялся в сопровождении двух верзил. И где бы он ни появлялся, находились люди, которые его узнавали и говорили за его спиной: "Степик"... Как-то раз мы были свидетелями его встречи с начальником городского отделения милиции. - А, Степан, - сказал начальник, - все еще на свободе? - Он остановил Степика на углу недалеко от погребка Попандопуло. - Меня зовут не Степан, а Степик. Если бы мы поменялись местами, вы бы на свободе давно не были, - голос у Степика был по-мальчишески звонкий. - Куражишься? Ничего, авось скоро попадешься, - сказал начальник милиции и похлопал Степика по плечу. Степик достал из нагрудного кармана пиджака белоснежный платочек и обмахнул им плечо. - Не надо фамильярности, гражданин начальник, - сказал Степик и пошел по улице, скучающий и пресыщенный, с двумя верзилами по бокам. Мы к тому времени прочли "Одесские рассказы" Бабеля и, конечно, понимали: Степик - не Король. И нам было очень обидно за представителя власти, над которым Степик так открыто издевался. Зимой мы были в кино. Не помню, какую смотрели картину. После сеанса мы гуськом пробирались к выходу. Впереди шел какой-то торговый моряк. Вдруг в толпе произошло движение, нас оттиснули к стене. Мимо меня прошел Степик и на какое-то мгновение прижался к моряку. Тот вскрикнул и схватился за живот. Толпа вынесла его на улицу. Моряк упал на тротуар и лежал скорчившись, прижимая ладони к животу. Все произошло так быстро, что никто ничего не заметил и не понял. Я тоже не сразу сообразил, что произошло. Женщина в теплом платке сказала удивленно и испуганно: - Зарезали!.. Ко мне нагнулся какой-то парень в кепке, надвинутой до бровей, с поднятым воротником осеннего пальто. - Между прочим, этого фраера завалили за длинный язык, - сказал он и пошел по тротуару. На углу под фонарем я увидел Степика. Он уходил как всегда неторопливо, и рядом с ним шли его неизменные телохранители. - Что он тебе сказал? - приставал ко мне Сашка. А я стоял и не знал, что делать. Моряк лежал и тихо, сквозь стиснутые в оскале зубы, стонал. К нему нагибались, что-то говорили, потом подняли на руки и понесли в больницу. - Пошли в милицию, - сказал я. - Ты видел? Ты что-нибудь видел? - приставал Сашка. По дороге в милицию я рассказал все, что видел. Витька и Сашка заявили, что пойдут вместе со мной. - Никуда вы не пойдете: видел все я, а не вы. - Тогда и ты не пойдешь, - сказал Витька и загородил дверь. - Балда, ведь все равно ваши показания с моих слов недействительны. Сашка и Витька решили, что в милицию мы войдем все вместе, а рассказывать буду я один. Девочки, и особенно Инка, их поддержали. Дежурный милиционер с усами под Чапаева уже знал о происшествии. Он долго и подробно выспрашивал меня о деталях. - Значит, ножа не видел, только видел, как Степик прижался к тому моряку? - спросил он. - А кто толпу сдерживал? Не заметил? Ну, так. Давай теперь все по порядку запишем. Писал он долго, изредка о чем-нибудь меня переспрашивал. Потом сказал: - Уехать тебе недели на две некуда? - А хоть бы и было, я бы все равно не уехал. - Значит, не боишься? - Не боюсь. - Смелость, она, понимаешь, не в том, чтобы головой в петлю лезть. Ты пока поостерегись один по вечерам ходить. И вообще чаще на улице оглядывайся. В ту же ночь на Пересыпи, в Старом городе и в порту провели облаву. Степика тоже арестовали. Я, Витька и Сашка раздобыли финские ножи. Зачем нам были ножи, не знаю. Уверен, что ни при каких обстоятельствах мы бы не решились пустить их в ход. Но ножи мы носили. И, наверное, поэтому мы уходили в самые глухие места города, наслаждаясь жгучим чувством ожидания опасности. Девочек на такие прогулки мы, конечно, не брали. Через месяц состоялся суд. Следователь не допустил меня выступать свидетелем. Начальник милиции и Алеша, которым я заявил самый решительный протест, ответили мне, что без меня обойдется. Но на суд я все же пош