тв - гуда давно обращалась его мысль. Необычайно мощный комплекс энергетики, химии, лесохимии и металлургии - такой представала ему пустынная пока Восточная Сибирь. Уже немало лет разрабатывались главные проектные ориентиры. Ныне Сталин требовал отчета, готовил, не оставляя других планов, исподволь зреющих, эту наступательную операцию, сражение на Востоке. Теперь в отличие от довоенных годов Сталин слушал министров или других понадобившихся ему лиц и диктовал решения не в зале заседаний, где присутствовали члены Политбюро, - он отбросил даже эту формальность. В старости нелюдимый, Сталин впускал к себе в свой кабинет, вот как и сейчас, наряду с вызванными для доклада еще лишь двух-трех приближенных. Сообщение Онисимова слушал вместе со Сталиным и сидевший в кожаном кресле Берия. Погрузневший, несколько обрюзгший, он, хотя уже и обладал маршальским званием, по-прежнему носил штатскую одежду, добротный, сшитый но моде пиджак. Искусный зачес светлых волос прикрывал просвечивающую лысину. Голубые холодные глаза сквозь круглые без оправы стекла взирали на Онисимова. Ведая, как и раньше, органами внутренних дел - Сталин еще со времен тридцать седьмого года поставил их как особое свое орудие над самыми высшими органами партии и государства, - Берия постепенно стал охватывать и ряд народнохозяйственных задач, год от года более крупных. Ни одно большое строительство уже не обходилось без его участия. Распоряжаясь Главным управлением лагерей, сосредоточивая на ударных стройплощадках неисчислимые колонны заключенных, он командовал возведением новых мощных гидростанций, или, как говорилось тогда, великими стройками коммунизма. В этом, - позволим здесь себе строчку авторского отступления, - пожалуй, обнаженно выступал трагический парадокс времени. Впрочем, Онисимов, тот, каким он был тогда, докладывая Сталину проблему восточносибирской металлургии, не знавал даже и мыслей о парадоксах, о противоречиях эпохи. От вопросов, которые могли возмутить его, коммуниста, разум и совесть, он уходил, ускользал простейшим способом: не мое дело, меня это не касается, не мне судить. Любимый его брат погиб в тюрьме, в душе он оплакал Ваню, но и тогда остался твердым в своем "Не рассуждать!". Для него не было пустыми словами выражение "солдат партии". Позже, когда вошло в обиход "солдат Сталина", он с гордостью и, несомненно, по праву считал себя таким солдатом. И каждую встречу со Сталиным острейше переживал. Берии он бдительно остерегался. Они, два члена ЦК, разговаривали на "ты", но эпизод тридцатилетней давности - "не могу вам, Берия, доверять!" - не был, конечно, забыт ни тем, ни другим. Онисимов отлично знал, что Берия лишь выжидает случая, чтобы расплатиться, расправиться с ним. Однако для этого требовалось дозволение Сталина, хотя бы молчаливое. Александр Леонтьевич так и жил в атмосфере непрестанной опасности, привык, что днем и ночью над ним занесена рука. Но Сталин Онисимова не отдавал. Сталинский листок, сохраняемый Онисимовым, продолжал действовать, оберегая его. Чувствуя полную внутреннюю собранность, Онисимов, подчас прерываемый вопросами прохаживающегося генералиссимуса, четко докладывал главные данные проекта. Вот он указкой очертил недавно открытое в излучине Ангары железорудное месторождение. Называя на память разведанные и предполагаемые запасы тамошних руд, нуждающихся в обогащении, он неожиданно уловил еле заметную усмешку на тонких втянутых губах старика Челышева. Что такое? Неужели он в чем-то ошибся? Невольно Онисимов вновь взглянул на карту. Да, он показал не тот изгиб Ангары Потрясенный оплошкой, он хотел тут же ее исправить, но Сталин произнес: - Сколько электроэнергии возьмут ваши обогатительные фабрики? Онисимов, не затрудняясь, назвал интересующую Сталина величину. - Эти показатели, товарищ Сталин, выведены на основе опыта наших лучших обогатительных и агломерационных установок. - На основе опыта... - не то вопросительно, не то недовольно сказал Сталин. - Опять, значит, будете жечь уголь, чтобы выпекать агломерат? - Однако других способов, - ответил Онисимов, - в распоряжении металлургов пока нет. Товарищ Челышев, надеюсь, подтвердит. Челышев ограничился кивком. - Таким образом, показатели, - продолжал Онисимов, - принятые нами... Сталин, однако, не дослушал. - Что же выходит? - перебил он. - Получим огромное количество энергии от Енисейской гидростанции, от Ангарского каскада. А кто ее будет забирать? Металлургия? Он говорил, не повышая голоса, но в тоне сквозило раздражение. Упрекнул Онисимова в том, что тот предпочитает тратить дорогой уголь в то время, как следовало бы шире использовать в металлургических процессах электричество. По-прежнему недовольно протянул: - На основе опыта... Прошелся, отчеканил: - Опыт - хорошая штука, но таких условий, которые металлурги получат в Восточной Сибири, такого избытка электричества еще нигде не существовало. А новые условия требуют и новой технологии, нового опыта. Не так ли? Удовлетворенный своей речью, ее ясностью, логичностью, он последние слова произнес уже без раздражения. Потом подошел к столику, на котором рядом с папкой Онисимова стояла початая бутылка боржоми, налил четверть стакана, отхлебнул. - Так вот, товарищи, - ваша задача: всюду, где возможно, повышать энергоемкость. Почему бы, например, нагревательные печи и колодцы не перевести на электричество? Как и в других случаях, он опять выказал знание деталей производства. Онисимов лишь кратко ответил: - Есть! - Надо и в доменном деле искать способы применения электричества. Как ваше мнение, товарищ Челышев, можем ли мы в какой-то мере заменить кокс электричеством? Челышев сказал: - У нас, товарищ Сталин, существует поговорка: начальник доменного цеха - это хороший кокс. - Эту вашу поговорку я слышал уже много лет назад... По-вашему, значит, нельзя использовать для доменной плавки электричество? - В малых печах возможно. - А в больших нельзя? Капризные нотки явно слышались в этом вопросе. Сталин, привыкший, что все и вся склоняется пред ним, сейчас сердился, что технология не хочет ему повиноваться. Челышев, однако, под этой нависшей грозой сохранил спокойствие. И даже ироничность. - Можно, - сказал он - Все можно, товарищ Сталин, если прикажут. Но будем сидеть без чугуна. Берия приподнял белесые брови. Глаза сквозь круглые стекла смерили Челышева, перебежали на Сталина. Однако гроза не разразилась. Сталин прошелся, опять обратился к Онисимову, велел показать энергетический баланс. Конечно, поведение Сталина, его вопросы с несомненностью свидетельствовали, что применение электричества в металлургии вскоре станет или, пожалуй, уже стало новым увлечением, новым коньком Хозяина. Александр Леонтьевич засек это в уме. Однако в те минуты по-прежнему мучился оплошкой, которую совершил, очерчивая изгиб Ангары. И пока шел разговор о проектных основах будущей далекой металлургической базы, он все не выпускал из рук тонкой длинной указки. Но уже было неуместно возвращаться к географической карте. А после, сидя рядом с Челышевым в машине, вынесшейся из Кремля, он сам себя казнил. - Ужасная ошибка. Непонятно, как я обмишурился. - Бросьте. Ерунда. Да, старик обладал легким характером, промашка Онисимова представлялась ему и впрямь ерундой. Но Александр Леонтьевич не мог себе ее простить, был совсем убит. Как он допустил такую кляксу? Он, не переносящий ни малейшей небрежности ни в чем! И где же, перед кем! - Бросьте, - с той же добродушной грубоватостью повторил Челышев - Никто же не знает, что вы ткнули не туда. - Но знаю я! Этого достаточно. И еще немало дней терзался, страдал. Сейчас, рассеянно глядя в окно своего нового, так и не обжитого кабинета, на улицы Москвы, уже присыпанные первым ноябрьским снегом, следя за медленным полетом снежинок, Он Онисимов спрашивает себя: скоро ли, наконец, настанет время, когда его мысли будут сосредоточены только на деле, ему ныне порученном? Он заставляет себя придвинуться к непривычно малому письменному столу, заваленному трудами о некой, ничуть его не влекущей северной стране. Да, надо побороть эту несобранность, ему несвойственную. В самом деле, намереваешься, например, подстричься, и вдруг на ум приходит фраза, оброненная когда-то Теосяном, или устремленный на карту Восточной Сибири непроницаемый взгляд Сталина. Приходится постоянно быть настороже, не давать воли видениям, которые ежеминутно готовы нахлынуть. И заниматься делом! И если уж пора стричься, то с этим больше не тянуть! Разумеется, Онисимов мог бы позвонить в парикмахерскую Совета Министров и вызвать на дом мастера, уже ему привычного. Так и поступали иные сотоварищи Александра Леонтьевича, принадлежавшие наравне с ним к высшему служилому кругу. Однако Онисимов никогда к подобным вызовам не прибегал, ему претила эта барственность. И вообще, почему не пойти в парикмахерскую? Именно в Совет Министров! Именно в ту! Где же, черт возьми, его достоинство ничем не запятнанного члена партии? Полчаса спустя по вылощенному автомобильной резиной асфальту, на котором не залеживался снежок - его тотчас убирали, - машина Онисимов подкатила к каменной серой громаде в Охотном ряду. Онисимов в темной мягкой шляпе, в зимнем пальто с неброским, недорогим черным барашковым воротником быстро взошел по знакомым ступеням. Его сухощавое, бледное лицо казалось невозмутимым. Кто-то, спускаясь навстречу, поклонился Александру Леонтьевичу. Тот улыбнулся, приветливо кивнул. Его вид как бы гласил: да, был работником промышленности, отвечал перед партией и правительством за металл, за топливо, а ныне получил новое важнейшее государственное поручение. И точка! И ничего более! Порою, опять отвечая с улыбкой на поклоны, он прошел светлым широким коридором в парикмахерскую. Разделся, сел в кресло к своему мастеру, достал сигарету, чиркнул спичкой, огонек заходил, заплясал в его худощавых пальцах - непросто дался Онисимов этот марш сюда. Неожиданно в памяти возникло: "избегайте ошибок". Э, их разве избежишь? Степенный мастер, в отличие от многих собратьев по профессии не щедрый на слова, - эту его особенность ценил Александр Леонтьевич, - накинул простыню на плечи Онисимов тронул рукой его каштановые, или точней, желудевого, тона волосы, пригляделся, затем ножницами стал подравнивать затылок. В какую-то минуту, когда парикмахер легчайшими касаниями бритвы срезал отдельные волосинки вдоль отчетливой, строго прямой линии пробора на левой стороне головы, Онисимов проговорил: - Все не седею? - Да, седина почти вас не берет. Но отлив, Александр Леонтьевич, уже не тот. - Какой отлив? - Вы извините, масла уже нет. - Какого масла? - Ну, блеск не маслянистый. Сухой. И волос хрупкий, не тот. Словно проверяя себя, парикмахер вновь тронул пальцами прическу Онисимова, помедлил и спросил: - Вы часом не прихворнули, Александр Леонтьевич? Впоследствии Онисимову не однажды припоминался этот вопрос. 11 В середине ноября правительство северной страны прислало, наконец, официальное согласие принять Онисимова в качестве представителя Советской державы - так называемый агреман. С этого момента интересующие нас события обрели стремительность. Агреман, насколько автору удалось установить, был получен в пятницу, уже в субботних утренних газетах под рубрикой "Хроника" появилось сообщение о том, что Онисимов назначен послом, в субботу же ему были вручены все документы, вылетать предстояло во вторник рано утром. Обнаружилось, разумеется, множество мелких забот, которыми еще следовало заняться в оставшиеся до вылета дни. Список недоработок, заключительных дел заложил несколько страниц, испещренных каллиграфически четким почерком Александра Леонтьевича. Опираясь на свой маленький штат, тоже отправлявшийся вместе с ним в чинное северное государство, Онисимов с неутомимой методичностью приводил дела к совершенной ясности, к ажуру - это бухгалтерское словцо, равно как и металлургическое "попадание в анализ", принадлежало к излюбленным его выражениям, - вымарывал пункт за пунктом. Конечно, этому легиону мелочей, медленно редевшему, этой последней расчистке было предназначено и воскресенье. Он сам аккуратнейше упакует свои чемоданы, не в его обыкновении сваливать на кого-нибудь такую работу. Однако один час Александра Леонтьевича, воскресный завтрак, по издавна заведенному порядку (разумеется, если Онисимов не находился в отъезде) принадлежал семье, Или, верней, сыну Андрюше. Онисимов включил и это в список дел, его рукой было записано: "Побыть с А.". Заглянем же к началу этого предотъездного совместного завтрака в обширную столовую Онисимовых. Сквозь оба больших окна, вдоль которых свисают раздвинутые красноватые плотные занавеси, проникает тускловатый свет предзимнего городского утра. Из двенадцати стульев, обступивших покрытый камчатой скатертью стол, сейчас заняты лишь два. Сдвинут и третий, дожидающийся хозяйки дома. На своем постоянном месте с краю стола сидит Александр Леонтьевич. Свежевыбриты его неполные, скорей впалые щеки, он бреется сам каждое утро, из этого правила не бывает исключений. Дома все уже привыкли к нездоровой желтизне его лица. Он одет по-деловому в свой обычный служебный костюм. Ортодокс скромности - такое прозвище было дано ему, товарищу Саше, еще в армии, - он годами носит вот эти залоснившиеся сзади до блеска темные в полоску брюки и столь же вытертый пиджак. Зато сорочка свежохонькая. Войдя первым в столовую, он захватил с собой несколько сегодняшних газет, но теперь отодвинул всю пачку, доложил перед собой очки и молча смотрит на сына, который уселся напротив. Лицом, да и всем спадом Андрей не напоминает отца. Слегка вьются светло русые волосы, тонкая кожа, на которой чуть рдеет румянец, кажется девичьей. В серых глазах то и дело проступает живая игра. Во взгляде Андрея порой можно прочесть и неуверенность или, пожалуй, некое вопросительное выражение. Подбородок его мягко очерчен. И будто для контраста с этими нежными чертами задорно вздернут нос. Конечно, все это вовсе не отцовское. Да и не материнское. Что же все-таки в нем, этом нешумном мальчике, онисимовского? Он выдался в своего деда Леонтия Онисимова, русского бродячего плотника, искателя не то правды, не то счастья, который бог весть какими судьбами был занесен из вятских лесов в Харьков и там женился до страстной любви на украинке Анне, или Ганусе, как ее называли подруги. Темнобровая Анна, ставшая матерью, стала и коренником семьи, находила заработки и непутевому, непрактичному мужу, и себе, постоянно ходила на поденщину или брала стирку домой, выбивалась из нищеты. Свою устремленность к цели, энергию она вместе с точеным лицом передала Александру. А потом также и Ване. Но вот маленький Андрей игрой наследственности перенял дедовские черты. В характере Александра Леонтьевича, казалось бы, однолинейном, целиком подчиненном лишь одной страсти-работе, таилось и несколько неожиданное качество: глубокие родственные чувства. Никто не догадывался, как остро он горевал по несчастному, погибшему в заключении брату. Эта душевная ссадина и поныне не зажила. Зная за собой эту привязчивость, Александр Леонтьевич все же не ожидал, что рождение ребенка - столь позднее - вызовет у него сильные переживания. Приезжая со службы обедать, Александр Леонтьевич брал на руки, прижимал к себе теплое маленькое тельце, приникал к нему губами. А если не заставал малыша дома, шел в его комнату и там, притворив дверь, подносил к лицу его подушечку, дышал милыми запахами. В дальнейшем, когда в мальчике пробудилось сознание действительности, мысль, отец не проявлял так бурно своих чувств. Постоянная замкнутость взяла свое. И вот его сын уже старшеклассник. Александр Леонтьевич смотрит на него скоро и паспорт получать... А беленькая, чуть с румянцем физиономия выражает что-то неопределенное, неоформленное, детское. Не скажешь, куда он устремлен, каким он станет, где проляжет его путь. Чего только в нем не намешано! Иногда увлекается и техникой, как-то стал мастерить какие-то модели и, не доведя до ума, бросил. Любит книги, читает порою запоем, главным образом художественную литературу. Этим тоже он вышел не в отца. Да и не в мать. Сам-то Александр Леонтьевич уже в тринадцать лет впрягся в лямку заработка, сумел и заканчивать коммерческое училище, и помогать семье. А в шестнадцать уже избрал свою дорогу, стал верным солдатом партии большевиков. Избрал до конца дней. Андрюша смотрит на задумавшегося отца, но не впрямую, как-то искоса. Машинально водит по скатерти пальцем (такой жест был и у Вани), то поднимает, то опускает глаза. В этом взгляде, как и в чертах лица, тоже сквозит неопределенность, нерешительность, некая противоречивость. Мальчик испытывает к отцу и любовь и жалость, но пора бездумного преклонения миновала. В ожидании завтрака Александр Леонтьевич поворачивает тарелку, чтобы на нее падал свет, сдувает померещившуюся ему пылинку, тщательно протирает салфеткой. Когда-то эта свойственная Онисимову брезгливость, его почти маниакальное пристрастие к чистоте восхищали сына. Вечно трудившийся, беззаветно преданный работе, постоянно, днем и ночью, будто трехжильный, занятый на службе, отец раньше был недостижимым примером, непогрешимым авторитетом для Андрюшки. Затем обожание надломилось. На смену явилось иное, более сложное или, лучше скажем, не совсем и сейчас еще сложившееся отношение. 12 Когда ж сыновнее обожание пошатнулось? Как это было? Сидя вот так же за воскресным завтраком тому назад четыре года, или, пожалуй, уже почти пять лет, третьеклассник Андрюша, отхлебнув кофе, вдруг звонко сказал: - Папа, а вчера Головешка наврал про тебя. - Который? - нервно спросила Елена Антоновна. - С ее легкой, а быть может, тяжелой руки "головешками", звались все члены семьи Головни, даже старший из братьев Алексей Афанасьевич, первый заместитель Онисимова, человек куда более приемлемый, нежели склонный дерзить Петр - директор Кураковки. "Наврал" про Андрюшиного отца "головешка", с которым мальчик водил компанию во дворе, - Ленька Головня, сын Алексея. - Что же ой сказал? - произнес. Онисимов, храня спокойствие. Оказалось, ничего особенного. Просто описал эпизод, действительности недавно приключившийся. Произошло вот что. На прошедшей неделе Онисимов, министр стального проката и литья, поехал со своим первым заместителем - Головней-старшим - на межведомственное совещание к министру путей сообщения, который, кстати говоря, был одновременно и секретарем Центрального Комитета партии. Снова напомним, что в те годы - годы, когда старел и до рассвета не спал Сталин, - день и ночь для значительного слоя высших служащих ничем не отличались: механизм управления не приостанавливался до утра. Совещания, созываемые в двенадцать, а то и в час ночи, стали обыденностью. За полночь началось и бдение у министра путей сообщения. Было широко известно, что он любил поговорить, поэтому заседания у него особенно затягивались. Наперед зная, что отсюда до света не выберешься, Анисимов и Головня, приезжавшие каждый на своей машине, обычно одну из них отправляли восвояси: пусть шофер поспит - с тем, чтобы на другой вместе возвратиться по домам, благо и жили они рядом, в разных подъездах многокорпусного здания у Москвы реки. Предугадка оправдалась и на этот раз. Говорливый министр лишь в шестом часу утра объявил совещание законченным, потом еще порассказал, не спеша, что-то назидательное из своей практики и, наконец, отпустил приглашенных. Огромные квадратные часы на башне министерского здания у Красных ворот показывали уже больше шести, когда на улицу гурьбой вышли крупнейшие клиенты железных дорог, высшие командиры хозяйственных штабов. Нежно пригревало поднявшееся уже солнце, московская весна набирала силу, воздух был по-утреннему свеж, из близкого сквера доносился запах вскопанной влажной земли Утреннее оживление уже охватило город. Другие участники совещания быстро разъехались, а наши два металлурга, недоуменно поглядывая по сторонам, продолжали стоять на тротуаре. Случилось так, что в это утро они остались без машины. Оба шофера уехали, понадеявшись, очевидно, друг на друга Что делать? Нескончаемой цепочкой люди шли к полукруглому, словно раковина эстрада для оркестра, строению на противоположной стороне площади, строению, над которым виднелась большая буква "М". Ба, это же метро! Не долго думая, широконосый, с веселыми, ясными вопреки бессоннице глазами Алексей Афанасьевич предложил: - Едем на метро. Как раз доберемся к "Библиотеке Ленина". А там мы уже дома. И министр со своим первым заместителем двинулся в метро. Знакома ли тебе, читатель, толкучка раннего шестичасового московского метро? В семь утра на многих предприятиях начинается рабочий день, люди торопятся к проходным. Толпа повлекла руководителей министерства, однако, не дойдя до касс, они приостановились. На них зашумели: - Чего встали на дороге? Сопровождаемые бесцеремонными толчками, недовольными возгласами, они выбрались в сторону и, не без юмора переглядываясь, занялись поисками денежной наличности. Жизнь обоих складывалась так, что можно было обойтись без карманных денег. Специальный буфет, так и именовавшийся спецбуфет, обслуживал без всякой оплаты коллегию министерства, чем, скажем к случаю, Онисимов никогда ни в малой мере не злоупотреблял: попросит принести стакан чая, крепкого, как деготь, и бутерброд с сыром. Да несколько пачек сигарет. И этим ограничится. И сослуживцы так или иначе, следовали его воздержанности. Первый заместитель обнаружил, наконец, завалявшуюся в кармане трешницу. Встав в очередь, подошли к кассе. Онисимов спросил: - Скажите, сколько стоит билет до "Библиотеки Ленина"? Кассирша взглянула на этого прилично одетого пассажира: - У нас, гражданин, все билеты в одну цену. А сзади уже нервничали, торопили. - Сколько же? Кассирша не поверила, что с ней разговаривают серьезно: - Вы что, смеетесь? Пятьдесят копеек. Так вот, с грехом пополам, билеты были взяты, Кто-то отдавил Онисимову больную забинтованную ногу, когда втискивались в вагон. Он перенес это стоически Ему ли, знавшему работу у жарких печей и в разливочной канаве ему ли морщиться от каких-то минутных, ничтожных неудобств? И, вздернув верхнюю губу, показав крепкие зубы, он улыбнулся отжатому в угол своему спутнику, который с комическим сокрушением покачивал головой. На станции "Библиотека Ленина" они покинули метро. Вон на той стороне Москвы-реки возвышается их мрачноватый, в темной облицовка, без единого украшения многооконный дом, детище тридцатых годов. Среди прочих пешеходов они идут по тротуару: Онисимов неизменном темном в полоску пиджаке, в несмявшемся за ночь, будто только что надетом, твердом белом воротничке, в недорогой кепке - ни дать, ни взять пунктуальнейший заводской служащий, отправившийся с утра пораньше на работу, - и сутуловатый, наделенный, что называется, медвежьей статью Головня, улыбающийся чему-то, может быть, попросту этому солнечному дню, нежданному приключению - прогулке, обмундированный в полувоенный, защитного цвета, добротный костюм. Поглядывая на Кремлевскую стену, на очерченный парапетом пустынный в этот час проезд в Боровицкие ворота, они, пересекая площадь, зашагали напрямик к Каменному мосту. Но почему вдруг с разных сторон поднялась трель милицейских свистков? И почему к нечаянным путешественникам бегут милиционеры? - Стой! Куда вас понесло? Два руководителя министерства оторопело остановились. - Разве здесь нельзя пройти? Как и в кассе метро, их неведению не поверили и тут. Вышколенные московские милиционеры с подозрением оглядывали странных нарушителей. Даже принюхивались: не шибает ли спиртным? Нет, ровно бы ни в одном глазу. - Кто вы такие, москвичи? - Да. - И не знаете, где надо переходить? Первый раз, что ли, вышли на улицу? Ответом было смущенное молчание. - Предъявите паспорта. Паспортов, однако, не оказалась ни у того, ни у другого. Досадуя, но сохраняя всегдашнюю невозмутимость, Александр Леонтьевич протянул свое удостоверение члена правительства. На миг милиционеры склонились над раскрытой твердой книжечкой. Затем вытянулись по струнке, взяли под козырек, остановили движение транспорта на площади, почтительно провели к мосту заплутавшую пару. Эту-то историю Андрейка узнал во дворе от Головни-сына. И за семейным завтраком спросил: - Папа, ведь это неправда? Онисимов кратко ответил: - Этакий казус был. И "казус" действительно был. Чему удивляться, помня ушедшие времена? В семье больше об этом не говорили. Однако что-то в облике отца, которому Андрей безгранично поклонялся, вдруг померкло. Мальчик, наверное, и сам не смог бы объяснить, почему именно тогда в его мысли об отце впервые вторглась критическая нотка. Еще неясная, невнятная... Андрей и теперь уважал, любил отца, но... Но вот и сейчас неприятно, что папа сидит рядом с этим полотном в золоченой раме, полотном, где выписан во весь рост в форме генералиссимуса Сталин, сложивший на животе руки. Андрей следит, как отец вытирает тарелку, снимая какую-то едва видимую, а то и совсем не существующую пылинку. Неприятно... Но кто знает, не стало бы еще неприятнее, если бы отец поспешил убрать этот портрет, как это уже сделали в некоторых квартирах по соседству. Мальчик смутно улавливает душевную драму отца. Жалость к нему, такому осунувшемуся и словно бы посеревшему с лица, колет, щемит мальчишечье сердце. 13 Так они и сидят, помалкивая, пока в столовую обычным деловым шагом не входит Елена Антоновна. Сколь помнит Андрюша, он всегда видел мать подобранной, подтянутой. Она и сейчас такова: поседевшие волосы гладко причесаны, отвороты светлой блузки выпущены поверх серого жакета. Рослая, постоянно выпрямленная, она и дома нередко носила строгий костюм, не жалуя так называемые домашние платья. Ее суховатому облику противоречили, пожалуй, лишь щеки, несколько обвисшие, - в них было что-то бабье, как бы свидетельствующее, что и ей, опытной деятельнице, не имевшей, ни единого взыскания за все тридцать пять лет своего партстажа, ведомы и переживания женщины, тревоги матери. На нее смотрит и Александр Леонтьевич. Точно такую же прическу, не заслонявшую синевато-розового родимого пятна на краю лба, Елена носила и треть века назад, когда Онисимов впервые увидел ее на каком-то совещании в райкоме, - носила, как бы объявляя. "Ничего перед партией не таю". Это ему понравилось, что-то в душе отозвалось. Помнится, мысленно он определил. "Твердый товарищ". Общаясь на партийной работе, сблизившись в жаркой борьбе против оппозиции - сначала троцкистской, потом зиновьевской, и, наконец, объединенной, - они в некий день предстали миру мужем и женой. Пожалуй, это был брак не по любви, а, так сказать, по идейному, духовному родству. И Онисимов не обманулся. Теперь, много-много лет спустя, он мог бы убежденно повторить раннее свое определение "Твердый, надежный товарищ". Елена Антоновна и в нынешнее утро вопреки немалому числу забот, вызванных приближающимся отъездом мужа, не пренебрегла своей безотменной воскресной материнской обязанностью: побывала в комнате сына, проверила, как он поддерживает порядок у себя в бельевом шкафу, на письменном столе и на книжной полке. Направляясь к Андрюше и мужу, к оставленному для нее месту хозяйки, она держит в руке том Сочинений Ленина в темно-коричневом с золотым тиснением переплете. И, усевшись, положив книгу, произносит: - Очень отрадно, что ты начал читать Ленина. Елена Антоновна сказала сыну "отрадно", но в ее взгляде, осторожно посланном мужу, можно уловить беспокойство. Онисимов ее понимает без слов. Мало ли теперь молодых фрондеров, распустившихся без твердой руки, предвзято подбирающих выдержки из Ленина. Андрею не сообщается о родительских опасениях Мать, приподняв со скатерти темно-коричневый том, отчитывает мальчика за другое: - Хорошо, что ты интересуешься сочинениями Ленина, но нельзя же проявлять неуважение к книге. - Неуважение? - робко откликается сын. Появляется Варя в белом переднике, в свежей белой косынке. Ловко разложив по тарелкам сосиски и картофельное пюре, она бесшумно исчезает за дверью. Можно продолжать разговор. Голос Елены Антоновны не по возрасту звонок. Даже теперь, когда ей перевалило за пятьдесят, порой на собраниях она удивляет силой и чистотой голоса. Сейчас в просторной, с высокими потолками столовой каждое слово хозяйки явственно звучит: - Ты сунул ее в кучу других книг и, как видно, забыл, что она существует. Андрей, этот увалень, вместо того чтобы аккуратно нарезать сосиску, берет ее в руку и надкусывает. Отец безмолвно его останавливает. Материнская нотация продолжается. - Если ты взял у папы с полки этот том... Повторяю, мы только рады. Но почитал и изволь сразу же поставить на место. Вдруг взрослым эта книга потребуется. Ты понимаешь? Мальчик согласно кивает. Мать позволяет себе приступить к завтраку. Однако назидание не закончено: - Кроме того, если желаешь что-нибудь запомнить, заведи тетрадь и делай выписки. Нельзя же портить книгу своими пометками. - Что за пометки? Онисимов кладет вилку, подтягивает к себе украшенный золотым тиснением томик. Еще не хватало - сын начал что-то отмечать у Ленина. Однако спокойствие, спокойствие! Последний совместный завтрак не должен обернуться стычкой, жена уж и так переусердствовала. Александр Леонтьевич спокойно спрашивает у сына: - Не обидишься, если взгляну? Мальчик вдруг оживляется, в глазах мелькает лукавство: - Папа, ты уже изъясняешься, как дипломат. Голова Андрюши по-отцовски чуть склонена набок (вот она - наследственная черточка). Александру Леонтьевичу известно, что за сыном этакое водится: тих, незаметен, послушен и вдруг вымолвит, как выпалит, удивит словцом. Но и отец умеет найтись сразу. - Ты первый раз это обнаружил? - По правде, говоря, не первый. - Ну что ж... Не ты один открыл во мне дипломатические способности. Сказано это бодро. В доме Онисимовых еще пытаются скрыть от Андрюши, сколь тягостен, горек для отца уход с прежней работы. Только что произнесенная шутливая фраза Александра Леонтьевича тоже служит такого рода маскировке. В подобном тоне вторит жена, ее нажим жирнее: - И способности и эрудиция! Вот папу и назначили. У него теперь очень важная задача. Вышколенный Андрюша не возражает, не выказывает сомнения, лишь по привычке отводит серые большие глаза Александр Леонтьевич поближе придвигает к себе книгу, откидывает темно коричневую твердую крышку, надевает очки. В эту минуту доносится приглушенный расстоянием звонок у входной двери. Слышно, как Варя пошла открывать. Кто там? К завтраку никого не ждут. Почту беззвучно опускают в дверную щель. Телеграмма? Лицо Елены Антоновны стало настороженным. Видно, что она до сих пор на что-то надеется, может быть, на какую-то внезапную перемену в судьбе мужа. Появляется Варя: - К вам, Александр Леонтьевич, портной из министерства. Принес костюм. - Так пусть оставит. - Без примерки он не может. - Ох, опять двадцать пять... - Я ему сказала подождать. - Нет, нет, почему он должен ждать. Проведите его, Варя, в кабинет. Быстро поднявшись, сбросив очки, Онисимов выходит из столовой. Сын успевает крикнуть ему вслед: - Папа, мы без тебя кофе пить не будем! Мама, да? - Само собой понятно. Мог бы не кричать. Мальчик на миг съеживается, но, когда Варя забирает кофейник, чтобы подогреть на плите, он, улыбнувшись каким то своим мыслям, негромко произносит: - А Журкевич уже строчил фраки отъезжающим за границу дипломатам... - Какой Журкевич? Что с тобой? - Ну, его принимают за академика. Главный портной наркомата иностранных дел. Не помнишь? У Ильфа и Петрова. Елена Антоновна, откровенно говоря, равнодушна к Ильфу и Петрову. Конечно, известное воспитательное значение этих авторов никто не отрицает. Она и сама когда-то их листала. Но в цитате, приведенной сыном, ей сразу почудилось неуважительное отношение и к наркомату, и к главному портному, да, пожалуй, и к дипломатам. Впрочем, она в этом не уверена. И предпочитает молчать. Или, что называется, воздержаться от высказываний. 14 Мать и сын молча сидят за столом. Вскоре Александр Леонтьевич возвращается в столовую. На нем форма дипломата, облеченного самым высоким рангом. Мышиного цвета сукно украшено золотым шитьем, прорисованы золотой ниткой и пальмовые ветви на отложном воротнике, и звезды на погончиках. Такие мундиры дипломатов были введены при Сталине, который на склоне лет одевал в форму ведомство за ведомством. Онисимов знал, что ему вряд ли понадобится это разукрашенное одеяние - советские дипломаты за границей отнюдь не показывались в мундирах, да и внутри страны теперь такого рода парадные костюмы, след минувших времен, надевались все реже. Но не были отменены. Что же, порядок есть порядок. Онисимов во всем покорился портному. Кстати, мундир вот сразу и пригодился. Пусть взглянет Андрей. При других обстоятельствах Александр Леонтьевич, конечно, не позволил бы себе демонстрировать дома эту свою парадную, с иголочки, одежду, но сейчас им двигала все та же потаенная мысль: не хотелось, очень не хотелось, чтобы сын догадался об ударе, постигшем отца. Ничего не стряслось, никакого удара! Да, да, он просто получил новое ответственное назначение. И даже, изволь видеть, отмечен золотым шитьем. Мальчик смотрит на отца, опять занявшего свое место возле написанного маслом поседевшего генералиссимуса, и снова ощущает укол жалости: надетый впервые серый мундир резче оттеняет, как похудел, пожелтел отец. По воскресной традиции Елена Антоновна сама разливает в чашки кофе. Отхлебнув, Александр Леонтьевич вооружается очками, раскрывает том Ленина. Перед текстом - фотография. Владимир Ильич, видимо, слушает кого-то, слегка вытянув шею к собеседнику, прищурив один глаз. Снимок на редкость удачный, живой. Объектив схватил мгновение, когда у Ленина возникает усмешка. Она уже чуть морщит верхнюю губу. Вот-вот Ленин произнесет свое "гм-гм". Минуло почти сорок лет с тех пор, как Онисимов впервые прочел Ленина. Это была потрепанная, без переплета, брошюра "Что делать?". Пожалуй, ни одна книга, ни раньше, ни потом не действовала столь сильно на Онисимова. Ясность мысли Ленина, его убежденность, логика покорили пятнадцатилетнего Сашу. Что делать? Сплотиться в партию, в дисциплинированную монолитную организацию пролетарских революционеров - таков был усвоенный Онисимовым на всю жизнь ответ. Его программой, его верой стали ленинские строки "Дайте нам организацию революционеров, и мы перевернем Россию!". И что же, Владимир Ильич, разве не перевернули? По-прежнему прищурясь, Ленин смотрит из книги на Онисимова, на возвышающегося над его головой единодержавного генералиссимуса. Отодвинувшись от стола, чтобы не испачкать мундир, Александр Леонтьевич быстро перекидывает страницы, ища сделанные сыном пометки. А, какие-то строки отчеркнуты карандашом. Глаз уже схватил: "...марксист должен учитывать живую жизнь...". И далее еще одна карандашная черта. Понятно. О различии между марксизмом и анархизмом. И на сердце уже отлегло. Признаться, Александр Леонтьевич опасался, что сын, этот маленький книжник, станет предвзято подбирать выдержки из Ленина, как делают некоторые нынешние, осмелевшие без Сталина молодые фрондеры. Опасался, ибо после Андрея книга была лишь наскоро просмотрена матерью. К тому же Онисимов и дома придерживался своего правила, давно ставшего привычкой "доверился - погиб!". Сейчас он воочию убеждается в невинности пометок сына. Однако продолжает листать, находит еще черточку. Что же, опять ничего страшного. А дальше и вовсе нет следов карандаша. Это знакомая Андрюшкина манера: почитал, почитал и бросил. Ладно, в данном случае помиримся на этом. Как говорится, могло быть хуже. Исхудалые пальцы Александра Леонтьевича тянутся к коробке с вытисненной мордой пса, забирают сигарету. Чиркнув спичкой, он закуривает. Дрожь пальцев в эту минуту лишь едва уловима. Еще раз - теперь уже с легким сердцем - он переворачивает десяток другой страниц. Том открывается на сложенной вчетверо вклейке - факсимиле Ленина. Но что это? Оттуда выглядывает и уголок какого-то другого листка. Нет, не зря Онисимов заслужил у металлургов прозвище следователя! Выразительно взглянув на жену, - "так-то ты смотрела!" - он извлекает бумажку Фу-ты ну-ты, стихи! Нет ни названия, ни имени автора. Но, несомненно, это рука сына, Кривульки-буковки выведены совсем еще по-детски. Да, не перенял Андрюша ни отцовского, ни материнского - тоже неизменно отчетливого - почерка. - Если, Андрюша, это твой секрет, - произносит Александр Леонтьевич, - я читать не буду. Сыну не в новинку покраснеть. Смущенный, он держит ответ: - Никакого секрета... Просто списал девчачьи стихи. - Девчачьи? Чьи же? - Не знаю... Списал тут у одного. Серые Андрейкины глаза выдерживают испытующий отцовский взгляд. Елена Антоновна возмущена. Что за поветрие: заходили по рукам разные стишки, нигде не напечатанные. Онисимов говорит: - Отбросим дипломатию и прочтем. Он оглашает строки: Ты обо мне не думай плохо, Моя жестокая эпоха. Я от тебя приму твой голод, Из-за тебя останусь голой [стихи И.Лиснянской] Елена Антоновна не выдерживает: - Почему голой? Какой голод? Что за ерунда? Движением руки Александр Леонтьевич останавливает жену. И продолжает во всеуслышание: На все иду. На все согласна. Я все отмерю полной мерой. Но только ты верни мне ясность И трижды отнятую веру Я так немного запросила За жизнь свою - Лишь откровенность. А ты молчишь, - глаза скосила, Всевидящая современность. - Хватит! - прерывает Елена Антоновна и поворачивается к Андрею: - Какая же это у тебя в четырнадцать лет отнятая вера? Может, объяснишь? Отец говорит: - Не он же сочинял. - Пусть и не списывает такую глупость! Водворяется молчание. Александр Леонтьевич безмолвно перечитывает: За жизнь свою - Лишь откровенность. Нет, он не может, не умеет быть откровенным. Разучился этому давным-давно. Возможно, сейчас следовало бы мягко, задушевно сказать сыну: "Твои отец был и остается солдатом своей партии. А солдат думает о бое, а не о всем ходе войны. О войне думают другие...". Он оставляет невыговоренным такое признание. И, подойдя к сыну, погладив его мягкие русые волосы - эта ласка тоже нелегко дается Александру Леонтьевичу, - говорят иное: - Не смотри вот. - Уткнувшись взглядом вниз, отец приставляет с обеих сторон к глазам ладони наподобие шор. - Надо смотреть вот как... Отцовская большая голова теперь приподнята, рука козырьком приложены ко лбу, зеленоватые глаза будто озирают горизонт. Нередко и на заводах, и в разговорах с цеховыми инженерами, с директорами Онисимов вот так же показывал, каким должен быть взор каждого работника. Дав мальчику этот завет, Александр Леонтьевич сует в карман вышитого золотом мундира коробку "Друга" и, захватив с собой том Ленина, уходит в кабинет. В простенке висит скромно окантованный снимок Сталина и Орджоникидзе Онисимов на минуту останавливается перед этой фотографией. В уме неожиданно всплывает: Ты обо мне не думай плохо, Моя жестокая эпоха. 15 Самолет, на каком Онисимову и сопутствующим ему нескольким сотрудникам предстояло оторваться от московской земли, уходил в шестом часу утра. В эти ноябрьские дни 1956 года в Москве после растаявшего первого снега установилась осенняя мокрядь. По черно блестевшему асфальту, пролегш