таким образом, я бродил по улицам Москвы, уже усыпанным снегом. По пути я рассеянно разглядывал плакаты, афиши, объявления и приказы, расклеенные всюду. Вдруг у одного подъезда я увидел вывеску: "Центральная моторная секция РСФСР". Ого, моторы!.. Это, пожалуй, мне по сердцу. Я вошел. Учреждение являло собою несколько пустых и холодных комнат, в которых сидели два или три товарища в шинелях. Я отрекомендовался как студент последнего курса Московского Высшего технического училища, предъявил документы, немного рассказал о себе, и меня тут же приняли на службу в качестве заведующего организационным отделом. Я раздобыл лист бумаги и красиво вывел: "Организационный отдел центральной моторной секции РСФСР". Этот лист я прикрепил к дверям одной из комнат и расположился в ней. Моторной секции принадлежал гараж на двенадцать - пятнадцать автомашин. Мы выдавали ордера на пользование этими автомобилями. Однако получить у нас машину было адски трудно, даже по записке из Совета Народных Комиссаров, ибо наши машины были вечно в разгоне или вечно чинились. На должности заведующего организационным отделом мне пришлось заниматься чисто бумажной, конторской работай - я писал какие-то планы, какие-то отчеты. Однако через месяц-другой, несколько попривыкнув, я нашел случай развернуться во всем блеске и представил грандиознейший проект устройства в Москве центрального распределительного гаража на тысячу машин. Это был совершенно замечательный труд, толщиной не менее как в дюйм. Там до мельчайших подробностей описывались функции обслуживающего персонала от директора до подметальщика и были приложены десятки чертежей и схем. Проект предусматривал сооружение круглого двухэтажного здания для гаража с подъемными машинами, с автоматической сигнализацией. Машина выехала - в сигнальной комнате на пульте вспыхивает красный огонек, вернулась - светится зеленый. В учреждении, где нужна машина, нажимают кнопку, в сигнальной комнате на распределительной доске выскакивает соответствующий номерок. Чертеж этой комнаты был исполнен в красках. Я изобразил, как на вращающемся стуле сидит одна девушка и управляет всем автомобильным хозяйством города Москвы. Конечно, весь этот проект мог иметь реальное значение только в будущем. Но заглянуть в будущее так приятно!.. Я писал и чертил с искренним воодушевлением, совершенно отрываясь от земли. А на земле... А на земле у Александровского вокзала раскинулось кладбище автомобилей. Там машины сваливали и вверх колесами, и боком, и одну на другую, и как угодно. Под открытым небом лежало несколько тысяч разбитых и сломанных машин. Их привезли в Москву с Западного фронта, куда они, купленные у союзников, попали во время войны. Ремонтировать было негде и нечем, запасные части пропали или вовсе не прибыли, и всякий, кто хотел, бесцеремонно раздевал эти машины. Бензина почти не было. Ездили на керосине, на газолипе, на спирту и даже иногда на коньяке. Спиртом заправлялись в Лефортове на спиртовом заводе. Открывались ворота, машина въезжала во двор к крану, который был выведен наружу, чтобы не выдавать пропусков в здание. Из крана бежал чистый спирт. Это было невероятнейшее расточительство из-за нищеты. Мой мотоциклет ходил на керосине. Перед отправлением в путь приходилось паяльной лампой раскалять карбюратор докрасна, и после этого машина шла как миленькая. По дороге мотор отказывал, снова пускалась в ход паяльная лампа, снова карбюратор раскалялся докрасна и - снова в путь. Но часто не оказывалось ни спирта, ни керосина, ни бензина. Заводы стояли, здания не отапливались, электричество не действовало, годных автомобилей почти не было. Бережков помолчал, улыбнулся и неожиданно сказал: - А ведь они летят! Летят, черт побери! "Беседчик" понял его чувство, его мысль. Да, как кратко и как вместе с тем велико расстояние от тех годов разрухи до этой ночи, когда, описывая огромные круги, третьи сутки без посадки летит советский самолет с мотором Алексея Бережкова, устанавливая новый мировой рекорд. Как же был пройден этот путь? Сумеет ли Бережков рассказать об этом? Бережков потянулся к телефону, но, сдержав себя, опять не позвонил. 7 - У той эпохи имеется, как вам известно, - продолжал Бережков, - общепринятое наименование: военный коммунизм. Помню лозунг того времени, повторявшийся в газетах, на плакатах, в речах: "Социалистическое отечество в опасности!" Люди шли и шли на фронт. В Москве не хватало хлеба, не хватало топлива, многие заводы замерли, трамваи почти не ходили. И все-таки эти дни остались в памяти как время кипучего подъема, созидания! Сколько нового возникало тогда: закладывался новый мир! Как раз в эти годы был, например, создан Центральный аэро- и гидродинамический институт имени Жуковского. Изумительное время! Мы подголадывали, но не унывали. "Мировой скорбью" чело не омрачалось. Напротив, никогда раньше столько не смеялись. И сейчас вспоминается много смешного. Например, посмотрели бы вы, как мы зимой добирались на службу на мотоциклетках. Приходилось приспосабливать ноги к функции лыж и маневрировать таким образом между сугробами. Ух, какие были тогда сугробы! Даже центр Москвы - Тверская и Кузнецкий мост - был заметен сугробами. И, представьте, я не помню, чтобы я мерз на мотоциклетке. Мы были молоды и не ежелись от холода в самые свирепые морозы. Холодно, когда стар. А весь наш новый мир был миром молодости. В те времена я ходил зимой в коротком овчинном тулупчике, подпоясанном широким военным ремнем, в крагах и в папахе, подаренной мне Ладошниковым. Мотоциклетка была моим неразлучным другом, участником и помощником во всех моих приключениях и романах. Выберешь свободный вечер, посадишь на багажник свою даму - и летишь, летишь куда-то против ветра, счастливый, молодой, уверенный, что тебе предстоит что-то великое совершить. Скоро у меня появилась новая интересная работа. В один прекрасный день явился Ганьшин... - Ганьшин, ты до утра, что ли, решил спать? - прервал вдруг рассказ Бережков и без церемонии схватил за ногу прикорнувшего друга. Тот заворочался. "Беседчик" увидел заспанную, удивительно добродушную и действительно курносую, как описывал Бережков, физиономию. Приподнявшись, Ганьшин близоруко огляделся. - Чего тебе? - проворчал он. - Сегодня у нас ночь рассказов. Познакомься. - Бережков представил меня. - Если я что-нибудь совру, подымай ногу! - Заранее поднимаю! И в воздухе заболталась нога в коричневой штанине. Бережков поймал ее, прижал к дивану, но нога тотчас снова поднялась. Все рассмеялись. С Ганьшина сошла сонливость. Поджав обе ноги под себя, он нашарил в кармане очки и принялся их протирать. К нему сразу протянулось несколько рук со стаканами вина и кофе, бутербродами и пирожками, Ганьшина, видимо, любили в этом доме. 8 - Итак, - продолжал Бережков, - в один прекрасный день ко мне пришел сей муж и, как всегда, сказал: - Бережков, ты нужен. - Рад служить. Что, куда, где? - Нам нужен председатель технического совета при Бюро изобретений. Нужно организовать совет, который рассматривал бы изобретения, давал бы им оценку, устраивал бы испытания, - короче говоря, нам нужен ты. Мне так наскучила бумажная работа в организационном отделе автосекции, что я немедленно согласился на совместительство. Грядущие поколения, вероятно, не поймут этого магического слова. В годы военного коммунизма можно было служить по совместительству хотя бы в десяти местах. Кто имел меньше трех-четырех совместительств, того мы считали просто лодырем. Бюро изобретений помещалось в Замоскворечье, на Ордынке, в новом, очень высоком и страшно холодном доме. Там на пятом этаже я занял несколько комнат, где расположились машинистки, секретари, консультанты - все честь честью. Я принимал заявки, рассматривал изобретения, организовал экспериментальную мастерскую и со всей добросовестностью старался всякое мало-мальски стоящее изобретение оценить, солидно опробовать и рекомендовать. Весьма полезное дело - штамповка жестяных мисок и тарелок - было третьим занятием, третьим совместительством вашего покорного слуги. Предложение о штамповке металлических мисок тоже прошло через Бюро изобретений, было рассмотрено и принято. "Изобретатель" (в данном случае трудновато произнести это слово без кавычек) получил патент и полукустарный заводик в Москве для производства своих мисок. Однако дело почему-то не пошло. Из-под пресса почти сплошь выходил брак. Почему? Никто этого не понимал. Я смело взялся поправить беду, пошел по совместительству и на завод мисок. Прежде всего я переконструировал пресс. Получилась изящная и сильная машинка. Но как ни поставлю металл - рвет. Опять повозился над прессом - нет, не его вина, пресс был рассчитан правильно. Я стал вертеть в руках и разглядывать рваные миски. Вижу, что металл покрыт как будто наждаком, а наждак, как известно, создает огромнейшее трение. Странно - откуда тут наждак? Стали чистить керосином пресс, но миски опять выходили рваные и опять будто посыпанные наждаком. Не злодейское ли это дело? Не подбрасывает ли какой-нибудь мерзавец наждаку под пресс? Но меня вдруг осенило. Я вспомнил, что когда на металлургическом заводе прокатывают раскаленные листы, то они покрываются тончайшей окалиной. И в тот момент, когда мы под прессом начинали тянуть металл, эта тончайшая окалина отделялась и превращалась в некое подобие наждака. Вот где, оказывается, таилось злодейство! В неопытности, в невежестве, в незнании элементарнейших вещей. Что же, однако, делать? Как избавиться от наждака? Я устроил ванну из соляной кислоты и опускал в кислоту каждый листик металла перед тем, как дать его под пресс. В результате пошли идеальные миски, ибо кислота начисто съедала окалину. Эти штампованные жестяные миски тогда пользовались большим успехом. Сейчас я не совсем точно представляю, на каких юридических основах существовали мисочный и другие подобные заводики, приютившиеся под крылышком Бюро изобретений. Это не были частные предприятия, но они не считались и всецело государственными. Действовало какое-то право патента, авторское право изобретателя. В наше время это кажется невероятным, но тогда "изобретатель" мисок получал по закону в собственные руки какую-то долю продукции в натуральном виде и сбывал ее на Сухаревском рынке. Со мной же на фабрике расплачивались, к счастью, не мисками, а "дензнаками", как говорилось тогда, и я иной раз позволял себе роскошь угощаться и угощать своих друзей на той же Сухаревке, где главным лакомством была колбаса, поджаренная в кипящем сале. Сейчас нам ясно, что вместе с мисками, вместе с жареной сухаревской колбасой лез и пролезал капитализм, запрещенный, изгнанный, но чертовски цепкий и живучий. Знаете, что иногда мне приходит в голову, когда я обдумываю все пережитое? Если бы в России в те годы все-таки восторжествовал капитализм, то я стал бы или фантазером-неудачником, или, в лучшем случае, кем-либо вроде фабриканта мисок. Из дальнейшего рассказа вам это будет яснее. 9 Итак, Россия летела вперед, летела в будущее, летела через рытвины, сугробы, как летят аэросани по снежной целине. К грандиозной эпопее с аэросанями я, с вашего разрешения, теперь и перейду. Как я вам уже говорил, ко мне однажды вошел все тот же Ганьшин и сказал: - Бережков, едем! Тотчас на мотоциклетках мы отправились к Николаю Игоревичу Жуковскому. Это произошло весной 1919 года - не то в начале, не то в середине мая. Кажется, именно в те дни газеты сообщили о наступлении Юденича на Петроград. Коммунистическая партия снова обратилась к армии, к рабочим, к крестьянам, ко всем гражданам России с призывом напрячь силы на фронте и в тылу, чтобы отразить Юденича. Вот в такие времена Жуковский получил письмо от Совета Народных Комиссаров с просьбой помочь в создании нового вида оружия для Красной Армии - аэросаней. В его домик в Мыльниковом переулке мы приехали под вечер. Николай Егорович примостился на крыльце особнячка. На широких перилах он поставил чернильницу, разложил листки бумаги и, не замечая ничего вокруг, быстро писал. Он ловил последние минуты угасающего дневного света, ибо с электричеством постоянно случались перебои, а работать при коптилке Николай Егорович не мог. Ему уже исполнилось семьдесят два года, зрение стало сдавать, он надевал очки, когда писал. Здесь же, на крыльце, лежал раскрытый огромный зонтик Николая Егоровича, - видимо, просушивался после прошедшего дождя. Никакая погода не могла задержать Жуковского по утрам дома. В восемнадцатом - девятнадцатом годах трамваи почти не ходили, от извозчиков осталось лишь воспоминание. Жуковский каждый день отправлялся пешком на Коровий брод в Московское Высшее техническое училище, где по-прежнему читал курс механики и аэродинамики. Зимой он шагал в медвежьей шубе и в бобровой шапке. Весной он выходил в старой профессорской крылатке, в широкополой серой шляпе, а в ненастье - с зонтиком и в больших резиновых ботах. Несмотря на преклонный возраст, он много работал, совершал новые открытия. На восьмом десятке он пережил новый творческий расцвет после великой революции. По предложению и проекту Жуковского Советские правительство в декабре 1918 года утвердило решение о строительстве ЦАГИ (Центрального аэро- и гидродинамического института). В первое время одним из помещений института была комната, прежняя столовая, в квартире Николая Егоровича - эту комнату наименовали залом заседаний. Там же, в Мыльниковом переулке, на письменном столе Николая Егоровича были составлены первые учебные программы будущей Академии Красного Воздушного Флота, которая теперь носит имя Жуковского. Необычайно деятельный, многосторонний - "почти университет", по выражению одного из его учеников, - Жуковский в эти же годы занимался еще множеством проблем. При его участии был организован экспериментальный институт Народного комиссариата путей сообщения. По просьбе железнодорожников Жуковский создал ряд замечательных работ, - например, "О снежных заносах", где исследовал траекторию несущейся снежинки и выяснил характер снежных отложений перед преградой и за ней. С того времени и до сих пор борьба со снежными заносами всюду происходит "по Жуковскому". Так с новым увлечением, с вдохновением старый Жуковский служил своей родине, революционной России. Сейчас мы видели его, как всегда, за работой. Он сидел на крыльце и исписывал листок за листком. Кругом в палисаднике все зеленело, пахло свежестью, распускались первые веточки сирени. Поставив свои мотоциклетки, мы пошли к дому, перепрыгивая через многочисленные лужицы. 10 - Теперь, друзья, внимание! Сейчас я должен рассказать историю, которая в наших авиапреданиях фигурирует под заголовком "Николай Егорович и строгая девочка". Последние слова Бережкова вызвали непонятное мне веселое оживление гостей, но рассказчик невозмутимо продолжал: - На дорожке, ведущей к крыльцу, разлилась большая лужа. Это озадачило двух маленьких товарищей - мальчика и девочку, которые стояли перед лужей, раздумывая, как им обойти препятствие. Ребятам было лет по двенадцати - тринадцати. Они были одеты в одинаковые серые курточки, обуты в одинаковые сапожки. Жуковский продолжал писать, не замечая детей. Девочка строго на него поглядывала. Вообще, как выяснилось, это была очень строгая девочка. Шум мотоциклеток давно известил Николая Егоровича о нашем прибытии. Заслышав, что мы подходим к дому, он проговорил, не отрываясь от работы: - Я сейчас, сейчас... Входите... Вся картина скольжения аэросаней мне совершенно ясна... Сейчас я о ней вам доложу. - А разве бывают аэросани? - вдруг сказала девочка. Николай Егорович смущенно огляделся. - Вы ко мне, дети? - Мы не дети, товарищ Жуковский, - поправила его девочка. - Мы к вам. - Так проходите же, проходите... товарищи... Тут ваш покорный слуга совершил ужасную оплошность. Видя, что мальчик ступил в лужу, направляясь напрямик к крыльцу, я осмелился приподнять серьезную девочку и перенести ее на ступеньки. Боже, каким осуждающим взглядом я был награжден!.. Затем дети объяснили Николаю Егоровичу, что они являются представителями детского дома, расположенного неподалеку, представителями юных коммунистов. Мальчик говорил несмело, было видно, что его волновала встреча со знаменитым ученым. Порой он поглядывал на свою спутницу, как бы набираясь у нее решимости. - Юных коммунистов? - переспросил Жуковский. - Интересно... Очень интересно... Чем могу служить? - Мы просим вас сделать доклад о происхождении жизни на Земле. - Происхождение жизни? Признаться, я не особенно силен... - Не может быть, - перебила девочка. - Вы же известный профессор. - Деточка... То есть, извините меня, товарищ... Я прочитаю вам лекцию о развитии авиации. Это мне ближе. - Вы должны думать не только о себе... Пожалуйста, заострите тогда такой вопрос: авиация против религии. - Я приду к вам и расскажу, как человек летает и будет летать. И если не подведет электричество, мы устроим лекцию с туманными картинами. - Обязательно с туманными! - воскликнула девочка, но, словно спохватившись, тотчас опять сделалась строгой. - Но, пожалуйста, не слишком погружайтесь в технику. Сейчас ученые должны уделять внимание общим вопросам мировоззрения. Жуковский смиренно глядел на девочку, только глаза его улыбались. - Постараюсь, - сказал он. Затем юные делегаты договорились с Николаем Егоровичем о дне и часе его лекции. Кивнув на прощание Жуковскому, ребята вскинули правые руки. Интересно, что впоследствии схожий жест стал общепринятым у пионеров. В лице Жуковского выразилось любопытство. - Что сие значит? - спросил он. - Это наш знак, - ответил мальчик. - Руку поднимаем выше головы, - пояснила девочка. Серьезно взглянув на Жуковского, она добавила: - Чтобы всегда помнить: общественные интересы выше личных. - Вот как! - удивился Жуковский и тоже, по примеру ребят, приподнял согнутую в локте руку. - До свидания, товарищи. Круто повернувшись, дети стали спускаться по ступенькам. На секунду они остановились перед злополучной лужей, но, взглянув на меня, вспыхнув, девочка решительно пошла вперед, прямо по воде, увлекая за собой товарища. Не оглянувшись, они зашагали к калитке, но возле наших мотоциклеток остановились, замерли. Они считали недостойным излишнее увлечение техникой, но пройти мимо таких притягательных, таких диковинных машин было немыслимо. Я подмигнул Ганьшину. Видя, что Жуковский опять склонился над работой, мы тотчас очутились возле мотоциклеток. Сергей скомандовал мальчику: - Садись... Покажешь дорогу к детскому дому. Малец быстро взобрался на багажник. Сильно робея, я предложил презиравшей меня девочке место на моем багажнике. Представьте, она согласилась... Слушатели долго смеялись над этой историей, но поглядывали почему-то не на рассказчика, а на его жену. 11 Бережков продолжал: - Угадайте-ка, с чего началось наше заседание? Разумеется, с того, что Сергей Ганьшин изложил некоторые свои сомнения. Не провалим ли мы задание Совета Народных Комиссаров? Стоит ли нам браться не за свое дело - за серийное производство машин, в данном случае аэросаней? Кто из нас обладает опытом промышленного производства? Никто. В чем же, если трезво рассудить, должна выразиться наша помощь? Мы можем дать конструкцию, теорию, чертежи, расчеты, дадим даже опытный экземпляр аэросаней, а заводским производством, серийным выпуском пусть займется какой-либо завод. Не будет ли это вернее? К тому же все мы, говорил Ганьшин, загружены и перегружены другими крайне важными делами, прежде всего созданием ЦАГИ, постройкой новых самолетов, организацией моторного отдела, и так далее и так далее. Совещание происходило в просторной теплой кухне, которую Леночка, дочь Николая Егоровича, сумела сделать самой привлекательной, уютной комнатой большого, почти не топившегося зимой дома. Мы все уверяли Жуковского, что ни одна комната так не располагает к работе, к дружеским разговорам, как этот наш "малый конференц-зал". Овальный стол, покрытый вязаной скатертью, плюшевая кушетка, большие старинные часы красного дерева - все это было сейчас скрыто сумерками. Электрического тока в этот вечер все близлежащие кварталы не получили. Огонь из плиты озарял наше собрание. Другим источником света был каганец на большом блюдце, поставленный на стол около Леночки, которая вела протокол на листах-четвертушках, вырванных из старых тетрадок. Мы расположились возле плиты, на которой уже шумел чайник, обещавший нам вскоре по стакану горячего чая. Было бы жарко, если бы в открытое окно не врывался прохладный свежий воздух, пахнувший после дождя сырой землей, садом. Сидевший на кушетке Николай Егорович повернулся боком к Ганьшину, продолжающему излагать свои неопровержимые доводы, вытащил носовой платок и, держа его в опущенной руке, стал машинально им помахивать. Это был явный знак, что Жуковскому пришлось не по душе то, что он слышал. В неверном полусвете нельзя было разглядеть его лицо, но движение руки, в которой белел платок, заметили мы все. У самой топки на полу устроился Ладошников. Казалось, он был поглощен лишь обязанностями истопника. Время от времени он подбрасывал в печь то березовые сыроватые полешки, то кусочки фанеры и досок. Он это делал ловко, умело. Вот помешал в топке кочергой, вот отодрал немного коры от березового полена, кинул бересту в огонь. Она мгновенно вспыхнула, свернулась трубочкой, отсветы огня ярче заплясали на лице и на руках, испещренных, как и прежде, мелкими шрамами, царапинами. Как-то случилось так, что из всех учеников Жуковского заботу о его нуждах в трудные годы разрухи взял на себя Ладошников. Сам крайне неприхотливый, не искавший никаких привилегий для себя, он лично доставлял Жуковскому повышенный продовольственный паек, получал и привозил для Жуковского дрова, которые здесь же, во дворе, пилил, колол и складывал, а иногда даже притаскивал на собственных плечах связку щепы из мастерских ЦАГИ. Сейчас Ладошников неотрывно глядит в топку. Его лицо, озаренное пламенем, кажется чудным, не таким, как обычно. Странно - чему он улыбается? Определенно, на лице то и дело возникает легкая, почти незаметная улыбка. Или, может быть, это лишь шутки огня? А Ганьшин продолжает говорить, находит все новые доводы. Гусин - наш неуемный славный "Гуся", - щеголявший в ту пору в грубошерстном свитере и огромных, так называемых "австрийских" ботинках, не выдерживает, вскакивает, пытается перебить Ганьшина. Но профессор Август Иванович Шелест, который по просьбе Николая Егоровича вел собрание, неизменно останавливает "Гусю", охраняя права оратора. Когда Ганьшин закончил, Шелест попросил всех помолчать и заговорил сам. Как всегда остроумный, чуть поседевший, но все еще молодой, он с тонкой усмешкой начал свое слово. - Я берусь предсказать, - заявил он, - что произойдет, если мы, по совету уважаемого Сергея Борисовича Ганьшина, передадим заказ на аэросани какому-нибудь заводу. На заводе обязательно найдется свой Ганьшин. И знаете, что он там скажет? "У меня, товарищи, есть серьезные сомнения. Не провалим ли мы задание Совета Народных Комиссаров? Стоит ли нам браться не за свое дело? Зачем нам строить то, что сконструировано не нами?" Под общий смех Шелест продолжал свою саркастическую речь. Он превосходно показал, что предполагаемый заводской Ганьшин предложит, исключительно ради интересов дела, переслать заказ правительства снова Николаю Егоровичу Жуковскому и его ученикам, конструкторам аэросаней. - А в итоге армия, - говорил Шелест, - останется без аэросаней. Времени у нас немного: всего до первого снега, до зимы. Предлагаю поэтому подшить к делу сомнения уважаемого Сергея Борисовича и приступить к производству аэросаней нашими силами... И дать их в срок... Так остроумно и абсолютно убедительно Шелест разбил Ганьшина. Впрочем, наш посрамленный скептик недолго переживал поражение. Под конец он махнул рукой и стал смеяться со всеми. 12 Николай Егорович был доволен. И только Ладошников... Вот удивительно! Несколько минут назад он как будто улыбался. А сейчас, когда все смеялись, он единственный сидел без всякого признака улыбки. Сидел, кидал в огонь кусочки фанеры и бересты, смотрел, как они свертывались от жара. Жуковский обратился к нему: - Михаил Михайлович, как твое мнение на сей счет? Ладошников повернул голову к Николаю Егоровичу и некоторое время молча смотрел на него, потом быстро встал. - Простите, Николай Егорович... Я все прослушал. Думал о другом. - Может быть, позволительно узнать, о чем? - Николай Егорович, не гневайтесь... Я давно ломаю себе голову, а сейчас сообразил... Сообразил, как сделать прочную конструкцию из фанеры. Трубчатая конструкция - вот решение! Легкие полые трубки из фанеры... Словно трубчатые кости птиц... Николаю Егоровичу было трудно сердиться на своего любимца, особенно в такой момент, когда тот узрел в воображении новую конструкцию. По должности Ладошников в то время был преподавателем на курсах красных летчиков. Эти курсы, первые в республике, возникли в 1918 году при участии Жуковского. Но главным в жизни Ладошникова было создание ЦАГИ. Вместе с другими учениками Николая Егоровича он разрабатывал проект этого исследовательского института авиации, а потом, после того как правительство утвердило проект, каждый день, чуть ли не с рассветом, а зимой даже и затемно, приходил в выделенное институту помещение, где был оборудован отдел опытного самолетостроения. Теперь ему уже не было надобности запродаваться какому-нибудь коммерсанту, зависеть от жалких подачек. Теперь не в промозглом ангаре с кустарной мастерской в углу, а в центральном научном институте авиации, которому, несмотря на отчаянную разруху, молодая республика давала материалы, средства, топливо, Ладошников создавал свой новый самолет. Приноравливаясь к возможностям, он работал над конструкцией легкого, быстроходного боевого самолета, несложного в производстве, сделанного из самых доступных материалов. Одновременно он проводил разные свои исследования в нашей старой аэродинамической лаборатории. - Интересно, - произнес Жуковский. В его голосе уже не слышалось ноток недовольства. - Очень интересно... Об этом мы с тобой еще поговорим. А пока сообщу для твоего сведения, что все собравшиеся здесь единодушно... - Жуковский взглянул на Ганьшина, и тот смущенно кивнул, - ...единодушно решили взяться за постройку аэросаней для Красной Армии. - Правильно. Поддерживаю. Но я, Николай Егорович, буду заниматься самолетом... - Конечно, будешь. Но сейчас мы решаем вопрос об аэросанях. Нас интересует одно: твое участие в этом деле. - Николай Егорович, я не смогу... Не смогу отвлекаться... Жуковский ничего не ответил. В полусумраке мы видели его грузноватую фигуру, патриархальную седую бороду, огромный куполообразный лоб. Носовой платок, который он держал за самый копчик опущенной рукой, снова заходил. На этот раз никто не стал удерживать "Гусю". Вскочив, он воскликнул: - Зачем же ты пришел? Ведь мы с тобой изобретатели аэросаней!.. Мы с тобой первые в России, первые в мире поехали на аэросанях... И если уж ты отказываешься, то кто поверит в это дело? Скажи, пожалуйста, зачем же ты пришел?.. - Будем считать меня отсутствующим. Ладошников подошел к столу, взглянул на список присутствующих, аккуратно составленный нашим секретарем, отобрал карандаш у оторопевшей Леночки и вычеркнул свою фамилию. - Мало ли что я придумывал, - пробурчал он. - Тот же вездеход... Но на него потом не отвлекался... Вот тут-то и заговорил Николай Егорович. Заговорил очень тонким голосом, тончайшим фальцетом, что с ним случалось, когда что-либо возмущало его до глубины души. Он даже перешел на "вы". - Вы позволяете себе считать, что в трудное для страны время вам дано право отсутствовать?.. - Николай Егорович, впервые в жизни я получил полную возможность делать то, что я хочу... - А-а... Вы убеждены, что великие события в истории нашей родины произошли лишь для того, чтобы дать вам возможность конструировать то, что хочется... На каком же основании? На том, что вы обладаете талантом? Но талант, милостивый государь, - это обязанность! Обязанность перед народом! Оборвав свою отповедь, Жуковский помолчал и вдруг мягко добавил: - Ты помоги товарищам. И на самолет у тебя время останется... Ладошников неожиданно расхохотался. Он снова взял злополучный карандаш и четко вписал свою фамилию. Потом в скобках поставил две буквы: "М. г.". Леночка спросила о значении этих букв. - Это значит "милостивый государь", - сказал Ладошников и вновь рассмеялся. - И знаешь, Миша, - самым мирным тоном произнес Николай Егорович, - почему бы тебе не соорудить аэросани трубчатой конструкции? Будем рассматривать аэросани как бескрылый фюзеляж самолета. Ну-ка, как покажут себя там твои трубки из фанеры?.. Леночка, чайку бы... Леночка стала разливать чай. Николай Егорович взглянул в раскрытое окно, с удовольствием втянул носом весенние запахи сада и, улыбаясь, сказал: - А хорошие были эти ребятки из детского дома!.. Девица очень серьезная. Как это она? "Общественное выше личного..." И Жуковский чуть приподнял над головой свою старческую руку. В тот же вечер я вписал в тетрадь, куда заносил разные понравившиеся мне афоризмы, изречение Николая Егоровича: "Талант - это обязанность". 13 Так создалась наша комиссия. Она называлась "Компас" - комиссия по постройке аэросаней. Я тоже был включен в состав комиссии, участвовал в обсуждении множества организационных и технических вопросов, выдвигал разные предложения, иной раз, поглощенный другими занятиями, пропускал заседания, то есть, говоря по правде, лишь походя помогал делу. Однако месяца через два после учреждения "Компаса" у меня опять появился Ганьшин. Опять прозвучал его возглас: - Бережков, ты нужен! Погибаем без тебя! Надо сказать, что Ганьшин стал мало-помалу энтузиастом "Компаса". Вам, если не ошибаюсь, уже известна эта особенность моего друга: он сначала сомневается, киснет, брюзжит, потом соглашается, потом влезает в дело с головой. Мы с ним отправились на внеочередное заседание "Компаса". На заседании все переругались, потому что дело не ладилось, а когда дело не ладится, люди обязательно переругаются. Но выяснилось следующее. Аэросани, как я уже упоминал, изобрели два друга, два русских конструктора - Ладошников и Пантелеймон Степанович Гусин. Гусин - "Гуся" - был одним из способнейших учеников Жуковского, милейшим человеком, бессребреником. Как сказано, он был изобретателем, однако таким, которого нельзя подпускать на пушечный выстрел к мастерским. Раньше чем там успеют что-нибудь построить, у Гусина рождаются новые идеи, он прибегает в мастерские, рвет чертежи и сует другие. Так строили, строили - и ничего не выходило. На заседании в конце концов решили, что нужен главный конструктор, который поставит производство. Пост главного конструктора был предложен мне. Я сказал, что внимательно ознакомлюсь с положением на месте и завтра дам ответ. На другой день я отправился в мастерские, где уже и раньше не однажды бывал. В мастерских стоял дикий холод и полнейший хаос. Я обнаружил там Гусина, который ходил среди верстаков, хватал у рабочих инструмент и начинал сам пилить или строгать. На первый взгляд казалось, что дело совершенно безнадежно. Но я всегда был стихийным оптимистом, всегда верил, что можно одолеть все трудности. Вечером на заседании "Компаса" я заявил, что если мне окажут доверие, дадут полную, непререкаемую власть в мастерских, то я берусь организовать производство аэросаней. Вопреки протестам Гусина, это было принято. Комиссия решила отстранить Гусина от производства и предоставила мне право единолично принимать все решения в мастерских, технические и организационные. Меня назначили директором заводоуправления "Компас". Впервые в жизни я полностью отвечал за дело. И тут, отвечая головой, делая ошибки и исправляя их, я прошел настоящую жизненную и техническую школу. "Компас" был для нас школой. И не только школой... Какое знаменательное слово "Компас" - правда? Для меня оно - это слово и это дело - было поистине компасом: оно, как намагниченная стрелка, указало мне, - еще не знавшему самого себя, не знавшему, что я хочу и что могу, - указало: вот твой путь! Впрочем, я понял это лишь значительно позднее, после многих событий, которые в свое время будут вам изложены. 14 А теперь скажу вот что. С юности я был не только изобретателем, фантазером, но вместе с тем был человеком практики. Еще до "Полянки" я прошел дьявольскую школу у Жуковского. Мы - несколько студентов, участников авиационного кружка, - вместе с Жуковским собственными руками выстроили его аэродинамическую лабораторию. Мы пилили, вытачивали, слесарили, мастерили из дерева и из железа. Все оборудование там было сделано нашими руками. Когда мне теперь приходится иногда бывать в том помещении, где зародилась лаборатория имени Жуковского, ныне безмерно разросшаяся, эти помещения страшно волнуют, потому что, глядя на какое-нибудь устройство, вспоминаешь, как когда-то сам это мастерил. Ведь в этой лаборатории, где ты строгал доски и забивал гвозди, потом учились, прошли курс сотни и тысячи студентов, ныне летчиков и инженеров авиации. Далее следовала уже известная вам эпопея мотора "Адрос" в триста лошадиных сил. Причем должен сказать, что этот мотор вовсе не был похоронен после крушения Подрайского, после развала покинутой всеми "Полянки". В течение двух лет в сарае Высшего технического училища мы с Ганьшиным время от времени собственными руками крутили его. Обливаясь потом, изнемогая от усталости, мы вручную запускали его для того, чтобы он, сделав несколько сот или тысяч вспышек и при этом начадив так, что в сарае нельзя было дышать, через несколько минут заглох или сломался. Мы исправляли его и снова запускали. На этом мы так развили себе мускулы, что рукава чуть не лопались от бицепсов. Вот что такое школа конструктора! Надо почувствовать технику не только в лаборатории, в учебниках, на чертежах, по и собственной спиной, собственными бицепсами. Миски, сколь бы они ни были презренны, тоже многому меня научили. Это тоже была неплохая школа - моя первая школа массового производства. Штампуя миски, я понял, что с массовым производством шутить нельзя. Вы повольничали, понервничали, ошиблись, и вся партия в несколько тысяч штук выходит в брак. Но аэросани - это не миски. Мне доверили ответственное военное задание, новое заводское производство. Здесь закрепились, утвердились во мне качества и хватка практика. Здесь я вполне осознал истину, что дело конструктора не только чертеж, не только конструкторский замысел, но и производство, но и вещь в металле со всей ее последующей судьбой. Дальше вы увидите, что на другом, решающем этапе моей жизни это сыграло огромную роль. Так некоторыми счастливыми обстоятельствами своего развития я был подготовлен к тому, чтобы понять, что нашу страну преобразуют, превратят в великую индустриальную державу не только изобретения, но, главное, заводы, множество заводов, массовое, серийное производство машин; понять, что нам нужна фантазия, нужна мечта, нужно преодоление невозможного, но преодоление невозможного в серийном, обязательно в серийном масштабе. 15 В мастерских мое первое распоряжение было таково: никаких улучшений, никаких усовершенствований, никаких изменений в чертежах, пока из мастерской не выйдет первая партия аэросаней. Быть может, самое трудное, самое мучительное испытание для конструктора - не поддаться соблазну сделать лучше, когда конструкция уже запущена в серию. Милейший Гусин продолжал чуть ли не каждый день приносить усовершенствования, иногда адски соблазнительные. Из меня тоже буквально фонтанировали новые, блестящие идеи, я в воображении видел, осязал новые потрясающие конструкции аэросаней, иногда я ловил себя на том, что рука вычерчивает эскизы, и я рвал и прятал чертежи; "наступал на горло собственной песне", не позволял ни себе, ни кому другому вносить ни одной поправки, пока не будут готовы первые десять машин, которые мы строили для Красной Армии. Это был период, когда во мне закалялся дух конструктора. Я иногда мечтаю написать книгу под таким названием: "Как закалялся дух конструктора". И, представьте себе, буквально через месяц, к первому снегу, мы выпустили десять аэросаней, десять машин, крайне несовершенных, без тормозов, с плохонькими моторами "Холл-Скотт", но все-таки машин, на которых можно ездить, хоть очень трудно остановиться. Только теперь я понимаю, как я был прав тогда. Только теперь, будучи главным конструктором завода, выпускающего авиационные моторы, я понимаю, что достаточно поколебаться, отступить перед трудностями, склониться к мысли, что эту вещь лучше бросить, а сделать вместо нее новый мотор, - "перекинуться", как я называю, на новый мотор, - достаточно поддаться этому соблазну, и вы погубили свой мотор, свое доброе имя конструктора, вы и завод пустили под откос. "Компас" для меня - чудесное время закалки. В бывших конюшнях роскошного ресторана я работал до двенадцати, до часу ночи, потом садился на мотоциклетку и, усталый, но ощущающий подъем и счастье творчества, уезжал домой. Вскоре я совсем переехал на жительство в "Компас", облюбовал себе комнатку в подвале, рядом с котельной, где было потеплей, и почти не появлялся дома. Помню, я сочинил чуть ли не целую поэму под названием "Компас". У меня, к сожалению, она не сохранилась, но у Пантелеймона Гусина, наверное, есть... 16 Бережков взглянул на часы. Было около двух. Он плутовски подмигнул и сказал: - А не потревожить ли нам "Гусю"? Он такой добряк, что не рассердится. Пусть по телефону прочтет мою поэму, мы ее запишем. Бережков достал из кармана записную книжку, нашел фамилию Гусина, повторил два раза вслух номер телефона и, откинув с аппарата цветной шарф, поднял трубку. Дождавшись голоса телефонистки - в Москве тогда еще не было автоматического телефона, - он вдруг, вероятно, неожиданно для самого себя, назвал совершенно другой номер. - Алло! Это Бережков. Я сплю. Клянусь, что сплю. Даю слово: как только скажете, сейчас же опять засну. Что? Над Уралом? Как мотор? Спасибо. Засыпаю, сплю... Он положил трубку. Его глаза блестели. Но он, сдерживая себя, спокойным тоном объявил: - Летят над Уралом. Там уже светает. Земли не видно. Из облаков торчат верхушки гор. Моторная часть работает великолепно. С минуту он помолчал, потом снова взял трубку, назвал номер телефона Гусина: - Пантелеймон Степанович? Разбудил тебя? Это Бережков. Спал? Тогда извини, бросай трубку, переворачивайся на другой бок - ничего спешного. Все-таки хочешь знать? Не надо, не хочу тебя тревожить... Что? Да, только что получили от них последние сообщения. Извини, засыпай, узнаешь утром. Очень хочется? Но только при одном условии. Разыщи мою поэму "Компас" и прочти мне по телефону. Или нет, отложим, "Гуся", д