ли ты взглянуть, каким ты вышел на рисунках? Молодые художники один за другим показали эскизы. Затем и сеньор с мягкой величавостью продемонстрировал свой рисунок. - Понравилось? Узнал себя? - спросил он. - Нет. И вообще, сеньор, мне кажется сомнительным ваш метод. К чему прибегать к таким спектаклям, устраивать нарочитые ужасы, если в жизни столько настоящих ужасов? И при этом вы убеждены, что рисуете с натуры? Грузчик взял один из картонов, перевернул чистой стороной и, посматривая на лица окружающих, стал быстро водить углем. - Пожалуйста, занимайтесь чем угодно, - говорил он. - Можете смеяться, разговаривать... Вскоре он показал картон. Сеньор и его ученики узнали себя. Да, это были их лица, но искаженные смертельным ужасом. - Картон, нарисованный грузчиком, вы, мосье, видите перед собой, - закончил старый служитель. - Этот грузчик и был Калло. Что же касается знаменитого римского художника и его учеников, то их имена, к сожалению, не сохранились для истории. На этом Шелест поклонился и снова сложил руки. - Не правда ли, дивная легенда! - воскликнул Бережков. Август Иванович всех нас пленил своим рассказом. Возможно, наши восторги показались ему чрезмерными. Так или иначе, он счел нужным сделать добавление. - Когда старый служитель смолк, - сказал Август Иванович, - я, крайне заинтересованный, спросил: "Нет ли здесь других работ Калло?" Служитель улыбнулся и провел меня в один из залов. Там царил Калло. Ему целиком принадлежал и соседний зал. На стенах висели не наброски углем, а гравюры и живопись. На небольшой табличке, сообщающей краткие сведения о жизни Калло, я прочел, что он оставил после себя свыше тысячи пятисот гравюр и картин и неисчислимое множество набросков. Он, этот гениальный художник, с непостижимой легкостью создававший чудеснейшие вещи, вместе с тем работал в искусстве, как приговоренный, - работал, работал и работал. Тут Август Иванович окончательно поставил точку. Как сказано, эта новелла безумно мне понравилась. В те годы я с ней, что называется, носился. Однажды Шелест нам признался, что он где-то вычитал свою новеллу. Это не охладило меня. Не скрою, пересказывая при каждом удобном и неудобном случае легенду о Калло, я пренебрегал дополнением, которое присовокупил к ней Шелест. Оно мне казалось необязательным. И совершенно зря. Лишь впоследствии я осознал это. 19 - Однако перестанем отвлекаться, - продолжал Бережков. - Буду, как обещано, придерживаться хронологической последовательности. Первую партию аэросаней, выпущенную к первому снегу тысяча девятьсот девятнадцатого года, мы не решились сдать Красной Армии - это было бы преступлением. Но, запустив в производство вторую партию, несколько усовершенствованную, сами мы, члены "Компаса", на свой риск и страх с удовольствием испытывали аэросани, курсируя во всех направлениях, устраняя всяческие неполадки, нередко терпя и аварии. В иных случаях, как я уже, кажется, докладывал, приходилось раздобывать лошадей и с позором волочить аэросани в мастерские. На таких санях я и повез члена Реввоенсовета 14-й армии. С вашего разрешения, напомню предысторию этого события. И Бережков сжато рассказал о том, что уже было известно мне: о том, как председатель "Компаса" профессор Шелест, взяв телефонную трубку, вдруг изменился в лице; как на заседании водворилось полное уныние; как Шелест воскликнул не без юмора: "Мы забыли, что у нас есть Бережков"; как члены "Компаса" провозились всю ночь над предназначенными для поездки аэросанями; как при выезде из ворот был разбит пропеллер. - От Кутафьи, - продолжал рассказчик, - мы тронулись около семи часов утра. Миновав Серпуховскую площадь и Даниловку, аккуратно проскользнув сквозь тесный проезд под мостом Московской окружной железной дороги, я вывел сани, как мне было сказано, на Серпуховское шоссе. Стоял сильный мороз при ясном небе. Навстречу выкатилось красноватое солнце, не режущее глаз. Позади осталось несколько фабрик и заводов, расположенных в Нижних и в Верхних Котлах. Редко-редко кое-где курилась одна-другая заводская труба. Над остальными не виднелось дымков: в те годы царила разруха, не хватало топлива, множество предприятий было заморожено. Сани легко скользили по широкой пустынной дороге. За Верхними Котлами, как хорошо известно московским автомобилистам, идет очень крутой спуск. Взлетев на гребень, я увидел, что навстречу двигается в гору длиннейший обоз. Сблизившись, я спокойно налег на руль, чтобы обойти обоз справа, но передняя лошадь в этот момент обезумела при виде летящего на нее чудища с быстро крутящимся, сверкающим на солнце пропеллером (на аэросанях, как я уже говорил, пропеллер укреплен позади, но его длинные лопасти, обшитые медью, сливающиеся при вращении в прозрачный сияющий диск, видны и встречным). Обезумев, лошадь кинулась в ту сторону, куда я плавно направлял сани, и преградила дорогу. Тормоза ненадежны, затормозить нельзя. Я резко повернул и... - в такие моменты соображаешь молниеносно - дал полный газ. Мотор взревел, скорость сразу прыгнула. Я попытался на крутом вираже обойти взбесившуюся лошадь. Правый полоз оказался над канавой. Чтобы привести сани в равновесие, я всем телом сделал бросок влево, и на меня тотчас с маху навалился Ганьшин, понимающий опасность. Сани накренились, и правый полоз в вираже несколько мгновений оставался в воздухе. Все это происшествие заняло лишь две-три секунды - правда, очень отчетливые, как всегда при серьезной опасности, - затем мы опять мирно заскользили по шоссе. Вдруг я почувствовал, что кто-то хлопает меня по плечу. Обернувшись, я увидел черные веселые паза нашего пассажира. Он подался ко мне и прокричал на ухо, чтобы я услышал в шуме мотора: - Молодец! Я первый раз сегодня полетал. Сразу стало веселее вести сани. Мы проехали несколько деревень и опять стали спускаться с горы. На горах нас всегда будто подкарауливал рок. Как гора - обязательно приключение. Я стал осторожно спускаться, притормаживая своеобразным способом: положив один полоз в санную колею, а другой - в рыхлый снег обочины. Спускаясь, мы обогнали буро-пегую лошадку, запряженную в розвальни, на которых сидел бородач, разглядывавший нашу машину. Мы медленно скользили. Под горой виднелась деревня. Над запорошенными крышами вились мирные дымки. Чудесно голубело небо. И вдруг... Я услышал - трах! Какой-то неприятный сухой треск. Машину затрясло, и в ту же минуту сзади раздался дикий вопль. Выключив мотор, я уперся во все тормоза, перевел и другой полоз на обочину, ибо на малой скорости в рыхлом снегу тормоза кое-как действовали, и, прокатившись около сотни метров, все-таки остановился. Поглядев назад, я увидел непонятную картину: крича во всю глотку, размахивая руками, возница топтался около лошади, недвижно лежавшей на снегу. Одновременно я с ужасом заметил, что одна из лопастей пропеллера имеет необычный вид: у нее недостает примерно одной трети. Вместо изящно закругленного конца торчит оборванная обшивка и обломанное дерево. Что за чертовщина? Ехали как будто осторожно, никаких твердых тел не задевали, и вдруг - пропеллера нет. Я вылез из саней, осмотрелся и неподалеку от лошади увидел на дороге какой-то блестящий предмет: это был обломок нашего пропеллера. Но я увидел и другое. Размахивая кнутом и что-то крича, к нам бежал возница. Из его воплей и ругательств мы уяснили, что наш пропеллер убил лошадь. Оказывается, когда мы медленно спускались, возница полюбопытствовал разглядеть поближе, что за чудо-юдо проскользнуло около него, и, нахлестывая лошадь, стал нагонять нас. Пропеллер, укрепленный на аэросанях сзади, при вращении сливается в прозрачный поблескивающий круг и неопытному взгляду почти незаметен, особенно против солнца. Получив кнута, несчастная лошаденка, несясь под гору, сумела нас догнать, и ее голова попала под пропеллер. Я покосился на члена Реввоенсовета. Он сидел, приоткрыв заднюю дверцу и полуобернувшись к бородачу. В ответ на мой взгляд у него вырвалось: - Вот угораздило! Возница кричал, что лошаденка у него одна, что он получил ее от комитета бедноты, когда делили барское имущество, что теперь без лошади ему лучше не жить на белом свете, а пойти с вожжами в лес и там повеситься. На его крик стал выбегать народ из близлежащих изб. В короткий срок мне стало ясно, что дело принимает плохой оборот. Я сжал руку Ганьшину и шепнул: - Немедленно отъезжаем! Сказать-то я сказал, а сам подумал: как же мы будем запускать мотор, когда кусок пропеллера валяется где-то на дороге? Всем известно, что неуравновешенность пропеллера вызывает колоссальное биение винто-моторной группы, что мотор при таких условиях может просто отскочить. Однако приказываю: - Ганьшин, запускай! - Что ты? Как тут запускать? - Запускай! Видишь, что творится. Не вступая в перебранку, не отвечая на выкрики и на вопросы из толпы, я решительно направился на свое место, но меня остановил член Реввоенсовета. - Куда вы? Я поспешно ответил: - Надеюсь, удастся стронуть машину под гору. Кое-как отмахаем версты три, а там осмотримся. Член Реввоенсовета посмотрел на меня пристальным недоумевающим взглядом. И вдруг его смуглое лицо, раскрасневшееся на морозе, покраснело еще гуще. Это был мгновенно охвативший его гнев. Однако я не успел осознать этого, ибо тут стряслось еще одно происшествие: внезапно раздался детский плач и крик. Как потом выяснилось, Ганьшин заметил, что из-под саней торчат две пары шевелящихся валенок. Он тотчас выволок за ноги двух мальчуганов, которые, пользуясь моментом, забрались под диковинные сани, где можно было поглядеть, потрогать, повертеть всякие любопытнейшие шестерни и гайки. Мальчишки заорали; гул толпы сразу стал враждебнее; выделялся чей-то голос, настойчиво повторявший, что за убитую лошадь надо снять с нас шубы. Я видел, что в толпе эта мысль воспринималась, как вполне деловое предложение. И я снова крикнул: - Ганьшин, запускай! - А как же с лошадью? И с этим дядькой? - Запускай! Член Реввоенсовета, быстро высвободившись из овчинного тулупа, соскочил с саней. Он стоял передо мной в длинной кавалерийской шинели, которая оказалась под тулупом, в буденовке, распахнутой у подбородка. Говорят: "Глаза метали молнии". Пожалуй, в тот момент я впервые увидел, ощутил, как это бывает. Гневное, возмущенное выражение его черных, на редкость больших глаз заставило меня отвести взгляд. - Как вы посмели? - вскричал он. - Опозорить себя бегством? Удрать? Кто же вы, черт возьми, такой? Откуда у вас это? Такая бесчеловечность, полное равнодушие к человеку? Я слушал, потупившись... За меня вступился Ганьшин. - Товарищ комиссар, надо принять во внимание... - Что? - резко спросил член Реввоенсовета. - То, что он отвечает за благополучный исход и безопасность поездки. А также и за вашу безопасность, товарищ комиссар. - Не ищите оправданий для постыдного поступка!.. Круто оборвав разговор, член Реввоенсовета повернулся к крестьянам, стоявшим близ саней. Тем временем обстановка изменилась. В толпе слышали, как он, никому здесь не известный военный, говорил со мной. Этого оказалось достаточно. Угрожающий гул затих. Бородатый дядька, лишившийся лошади, перестал размахивать кнутом и, заметно успокоившись, подошел к нашему пассажиру. Я мрачно стоял около саней. Как же я повезу его дальше? Неужели не сдвинемся? Осмотрел пропеллер. Нет, двигаться нельзя, если не придумать чего-нибудь невероятного. 20 Вскоре прибыла наша связная мотоциклетка. На седле, держа под мышкой обломок пропеллера, подобранный в снегу, сидел прозябший паренек Федя Недоля, которого я взял в эту поездку. - Вот он! - неожиданно воскликнул Бережков и указал на одного из своих гостей. Это был тот самый синеглазый, светло-русый человек с очень нежным, почти девичьим лицом, с виду лет тридцати - тридцати двух, в летнем сером костюме, человек, у которого при рукопожатии обнаружилась такая крепкая, не соответствующая, казалось бы, нежному лицу, широкая в кости, сильная рука. - Я, кажется, забыл его представить, - продолжал Бережков. - Федор Иванович Недоля, мой друг, а теперь и мой первый заместитель в конструкторском бюро. Тот ничего не сказал, но лицо его чуть порозовело. - Покраснел! - засмеялся Бережков. - Если бы вы знали, как он краснел мальчишкой!.. Во времена "Компаса" мы с ним построили трехколесный автомобиль с мотоциклетным мотором и с фанерным кузовом. Представьте, эта штука бегала. Я ее прозвал "беременная каракатица". Но Федя ни разу не произнес этого названия и всегда краснел, когда я так именовал нашу диковинку. Ему было тогда пятнадцать лет, он работал у нас учеником слесаря и был необыкновенно любознательным и сообразительным парнишкой. Я перевез в мастерские мой "Адрос" и время от времени пытался там запускать его. Этот мотор в триста лошадиных сил притянул Федю. Много вечеров после рабочего дня он то со мной, то с Ганьшиным, а потом и сам разбирал и собирал "Адрос", вытачивал для него разные детали. Иногда в котельной "Компаса", где я устроил себе пристанище, он засиживался у меня за полночь, слушал всякие мои фантазии и, случалось, краснея, показывал собственные чертежи. Он задумал тогда потрясающую... Ну, Федор Иванович, не буду, не буду... Знаешь, каким ты был в тот день, когда, держа под мышкой обломанный кусок пропеллера, слез с мотоциклетки? Разрешите, друзья, я вам опишу того Недолю. На нем были черные обмотки, из-за них он казался тонконогим, и огромные, не по ноге, солдатские ботинки, которые шнуровались сыромятным ремешком. Они были хороши в мороз, когда требовалось обвернуть ступню газетой и суконкой, надеть вязаные теплые носки. Но Федя все-таки продрог. Аккуратно перешитая солдатская шинелька, конечно, плохо грела. Над коротким носиком, заалевшимся от встречной поземки, от стужи, который Федя то и дело вытирал, - то бишь, Феденька, прости! - то и дело оттирал толстой рукавицей, торжественно торчало острие красноармейского стеганного на вате шлема-буденовки, явно слишком большого для его головы. Вот таким был тогда наш Федор Иванович! Сойдя с мотоциклетки, он посмотрел на изуродованную лопасть, потом на меня и побежал ко мне, протягивая обломок, словно я мог приклепать или пришить этот оторванный кусок. И, представьте, было видно по его глазам: он верит, что я немедленно что-то соображу, придумаю, найду. Нет, ничего не придумаешь! В ответ на расспросы Феди я лишь сквозь зубы выругался. Взятыми с собой одеялами мы закутали мотор, чтобы сохранить его теплым. Я проделывал это мрачно, ибо никаких надежд на продолжение поездки не было. А наш пассажир, опять подойдя к саням, о чем-то живо разговаривал с обступившими его людьми, - по-видимому, отвечал на их расспросы. Но я не посмел даже прислушаться. Меня жгла мысль: как же быть, неужели мы не сдвинемся? Федя ждал моей команды. Притопывая ногами не то от холода, не то от нетерпения, он все смотрел на меня своим верящим взглядом, надеялся, что я вот-вот скажу: "За работу, делать то-то". Нет, ни черта не поделаешь! Неужели я сейчас пошлю его в Москву на мотоциклетке с сообщением об этом злосчастном происшествии? Язык не поворачивался произнести такое приказание. Неужели я так и посрамлю перед членом Реввоенсовета нашу работу, наши сани, весь наш "Компас"? А народ, крестьяне, собравшиеся тут? Для них эти невиданные аэросани являлись, конечно, в какой-то степени символом революционного города, Москвы, нового мира! Эх, черт возьми, как нехорошо!.. И вдруг сверкнула идея. А что, если изуродовать и другую лопасть, отпилив от нее равный кусок? Не уравновешу ли я этим пропеллер? Нет, это маловероятно. Таких случаев, таких операций, насколько я знал, еще нигде не бывало. Ну и что же, - почему не попробовать? Через мгновение со всем свойственным мне пылом я был уже абсолютно убежден, что нашел правильный выход, и абсолютно поверил в успех. - Федя! - крикнул я. - Немедленно езжай в деревню и привези как можно быстрей поперечную пилу. - Зачем, Алексей Николаевич? - Быстрей, быстрей!.. Объясню потом... Но Федя уже сообразил. - Уравнять? - проговорил он. - Да, да... Лети... Федя вскочил на мотоциклетку и дал ходу. Член Реввоенсовета обернулся. Я подошел к нему. Мне все еще было неловко после тех резких, гневных слов, которые я от него услышал. - Товарищ комиссар, сейчас мы кое-что проделаем с пропеллером. Минут через пятнадцать, надеюсь, можно будет ехать. - Ехать? Насколько я понимаю, с таким пропеллером двигаться нельзя. Я вскинул голову. - Двинемся! Двинемся и доберемся, куда надо. Наш пассажир опять посмотрел на меня пристально, посмотрел так, будто увидел меня наново. На его лице, так изумительно передающем движения души, проступило выражение заинтересованности. - Посмотрим, - сказал он, - как это вам удастся. Нетерпеливо поджидая Федю, я подошел к мотору и, сунув под одеяло руку, с тревогой проверил, не остыл ли мотор. 21 Я нервно ждал: скоро ли явится Федя? Наконец он примчался с пилой. Я залез на мотор, Федя встал внизу, и мы принялись перепиливать здоровую лопасть, чтобы отрезать от нее точно такой же кусок, какого не хватало у противоположной. Пилить пришлось по медной обшивке, и я один раз хватил себе пилой по пальцам. Показалась кровь, но в горячке я не чувствовал боли. После дьявольских усилий медь все же поддалась, и обе лопасти оказались одинаково изувеченными. - Прошу садиться, - обратился я к члену Реввоенсовета. Он посмотрел на пропеллер и недоверчиво покачал головой. Я твердо повторил: - Прошу садиться. Сейчас тронемся. А сам подумал: вдруг не тронемся? Но смело сделал приглашающий жест. С мотора были сняты одеяла и тулуп. Наш пассажир подтолкнул мужичка в сани и сел рядом с ним, как бы говоря своим веселым видом: все будет отлично. Занял свое место и я. Ганьшин встал у пропеллера. Ну, теперь будь что будет. Я прокричал: - Запускай! Запускали мы обычно так. Ганьшин подпрыгивал, цеплялся руками за верхнюю лопасть и, увлекая пропеллер весом своего тела, делал четверть оборота; затем, выпрямляясь, - вторую четверть и кричал: "Контакт!" Я отвечал: "Контакт!" - и давал газ. Мотор или забирал, или не забирал. Говоря по правде, почти в ста случаях из ста он не забирал. Тогда мы опять и опять начинали заново; опять и опять перекликались: "Контакт!" - "Контакт!", пока наконец не раздавался первый выхлоп. Однако на этот раз нам адски повезло. Мотор был еще теплый и забрал сразу, причем как-то особенно бойко и весело. Воздух сотрясся частыми оглушительными выхлопами, и народ в первый момент шарахнулся, как от пулемета. Я осторожно прибавил газку и легко сдвинул машину, благо она стояла на спуске. Сани плавно убыстряли ход. За нами в восторге побежали мальчишки. Ганьшин догнал сани на ходу и, перевалявшись через борт, сел рядом со мной. Я показал Ганьшину поднятый большой палец. У нашего брата, механика, это означает: "на большой", "на ять", "великолепно". Пропеллер был уравновешен. Я поддавал и поддавал газку, поднимая скорость. Я обернулся. Все глядели нам вслед. Впереди толпы, положив одну руку на руль мотоциклетки, стоял Недоля в своей старенькой перешитой шинельке. Великоватую ему буденовку он сдвинул на затылок, чтобы не мешал большой суконный козырек, и восторженно смотрел, как вертелись укороченные лопасти, уже сливавшиеся в единый почти прозрачный круг, как удалялись сани. Член Реввоенсовета одобрительно кивнул и, слегка отогнув воротник шубы, улыбаясь, что-то крикнул мне. По движению губ я видел, что это было одно какое-то слово, но не разобрал его в гуле мотора. Мне, однако, почудилось, - впоследствии я тут не ручался за точность, - почудилось, что он крикнул: - Контакт! И я, уже опять повернувшись к ветровому стеклу, глядя на быстро набегающую снежную дорогу, во всю глотку проорал в ответ: - Контакт! Ганьшин подозрительно покосился на меня, но ничего не проговорил. 22 Замолчав, рассказчик встал, подошел к окну и некоторое время вглядывался в ночную Москву, в мерцание ее редких в этот час огней. Затем Бережков резко повернулся и сказал: - Попробую воскресить настроение тех минут... ...Впереди, за ветровым стеклом, - все снег и снег. От бесконечного белого блеска порой набегает слеза. Давно наш бородач сошел в каком-то большом селе. Член Реввоенсовета вместе с ним побывал в исполкоме и вернулся в сани. Мы несемся и несемся по Серпуховскому шоссе, по накатанной санной дороге. Иногда глаз отдыхает на мелькающих избах, дымках, на далекой темнеющей полосе леса, который вдруг, не успеешь оглянуться, уже встал по обочинам, навис лапами хвои или голыми сучьями над быстро скользящими санями. А потом снова простор, наш особенный русский снежный простор с легкими тенями заметенных оврагов и речек, с чуть чернеющей в стороне деревушкой. Внимательно смотришь вперед, управляешь санями, слушаешь мотор, ощущаешь биение винта, привычно на глаз определяешь скорость и лишь в какие-то редкие моменты, окидывая взглядом даль, вдруг сознаешь: это она, Россия. Показались фабричные трубы Серпухова - мы, следовательно, уже покрыли свыше ста километров расстояния от Москвы. Ай да саночки! Не подвели! По сторонам появились домики, я снизил скорость, сани на тихом ходу покатили вдоль широкой улицы, в которую влилось шоссе. Сбоку тянулись железнодорожные пути, виднелись составы красных товарных вагонов. Вот и надписи: "Вход на платформу", "Кипяток", еще дореволюционные, с твердыми знаками; вот и каменное массивное здание вокзала. Оно украшено гирляндами хвои, на красных полотнищах начертаны приветы недавно исполнившейся второй годовщине великой революции и призыв разгромить Деникина. С большого портрета смотрит Ленин. В этот час здесь, видимо, грузилась на колеса какая-то воинская часть. На вокзальной площади расположились подводы, снарядные двуколки, пушки, походные кухни... Молодой боец, устроившись на тюках прессованного сена, с жаром играл на гармошке. Внизу, вероятно, плясали, но спины красноармейцев, папахи и буденовки заслоняли от нас пляску. Лица поворачиваются к нам на звук мотора, даже гармонист, кажется, замирает в неподвижности, воззрившись на рокочущие невиданные сани. Мы с Ганьшиным мгновенно приосаниваемся. Тут нам и пронестись бы, оставив за собой лишь взвихренную пыль! Но вместо этого приходится со всей силой нажимать на тормоза. Черт возьми, проедем ли мы здесь? К счастью, член Реввоенсовета, коснувшись рукой моего плеча, показывает на боковую улицу. Следуя его указаниям, я вывел сани почти на окраину и по его знаку затормозил у приметного белого каменного особняка. За оградой стояло на привязи несколько оседланных коней. Велев нам подождать, он пошел в дом. Изувеченный, но честно послуживший нам пропеллер продолжал крутиться. Я чувствовал, как дрожит машина, эта дрожь передавалась и мне. Как хорошо все получилось! Мы не посрамили "Компаса". В немыслимо трудном положении я все же нашел выход, сумел доставить члена Реввоенсовета сюда, к штабу. Я не ощущал абсолютно никакой усталости; хотелось получить еще задание, мчаться дальше. Но нам было велено ждать. Приоткрыв дверцу, я поглядел вокруг. Позади, за два-три квартала от нас, пересекая улицу, где мы остановились, двигались ряды красноармейцев. Они держали равнение, за спинами блестели винтовки, над головами проплыл огненный шелк знамени. Чувствовалось, что они шагали под песню, но в гуле мотора нельзя было ее расслышать. Внезапно Ганьшин схватил меня за руку. К нам подходил наш пассажир, приветливый, улыбающийся. - А что, товарищи, - спросил он, - нельзя ли продолжить нашу поездку до Тулы? - До Тулы? Хоть сейчас! - Отлично... Сначала подкрепитесь, пообедайте... Будьте готовы через два часа... В сопровождении вестового, который был прислан, чтобы указывать нам дорогу, мы подъехали к другому дому, завели сани во двор и там дали наконец передохнуть мотору. Тут подоспел на мотоциклетке Федя. Закутав мотор одеялами и всякой ветошью, мы отправились в дом перекусить. Нам подали грандиознейший обед: мясные щи и огромные порции прекраснейшей гречневой каши. На сладкое был настоящий чай с настоящим сахаром. Переволновавшиеся, не спавшие ночь, мы втроем забрались после обеда на огромную русскую печь и моментально уснули. В назначенный срок нас разбудили и скомандовали: "По коням!" Веселые и бодрые, мы принялись запускать мотор, но не тут-то было. Как выдолбленная тыква абсолютно лишена способности произвести хоть единый выхлоп, так и наш мотор, сколько мы его ни крутили, не давал ни одной вспышки. Открыли карбюратор. Оказалось, что туда не поступает горючее. Для запуска у нас был прилажен отдельный бачок с эфиром. Открыли этот бак, отвинтив гайки, трубы, проделывая все это голыми руками на морозе. Из бачка не течет. Выяснилось, что эфир (как известно, очень жадно поглощающий влагу) напитался водой, которая осела на дно эфирного бачка и там замерзла, наглухо закупорив трубку. Так как эфир нельзя греть огнем, то мы кипятили воду и тряпками, намоченными в кипятке, отогревали бачок. Кипяток моментально стыл, мы совершенно заледенели, руки сковало морозом. Член Реввоенсовета несколько раз подходил к саням и молча смотрел, как мы хлопотали около мотора. Наконец он потерял терпение, сказал, что поедет в Тулу на паровозе. Для нас это был жуткий конфуз. Однако он дружески попрощался с нами, не намекнув мне ни единым словом на мою провинность, из-за которой он вспылил в пути. Он уехал, а мы еще долго возились с тряпками и кипятком, лелея блаженную надежду, что мотор наконец оживет. Но все было тщетно. Когда стемнело, я завел мотоциклетку, Федя уселся на заднее седло, и мы понеслись в Москву, чтобы прислать на выручку другие сани. 23 Через некоторое время мы выпустили вторую, усовершенствованную партию аэросаней (на этот раз с работающими тормозами) и с торжеством передали десять машин Красной Армии. Экипажи этой первой боевой эскадрильи аэросаней были сформированы из команд бронеавтомобилей. Это был народ, побывавший на фронте. По нашему мнению, все они отчаянно придирались к саням. Командира этой группы, молодого рабочего, украинца, у нас так и прозвали "Смерть Бережкову". Новые хозяева ходили вокруг машин, запускали моторы, выверяли механизмы, испытывали сани на ходу, иной раз застревали в сугробах или опрокидывались на крутом вираже и тогда костили нас на чем свет стоит за недостатки конструкции. Вскоре на подмосковной станции Перово мы провожали этот отряд, отправлявшийся на фронт, и помогали грузить аэросани на платформы, прицепленные к бронепоезду. Командир, прозванный "Смерть Бережкову", расцеловал на прощанье меня, Бережкова. - Спасибо, - сказал он. - Будем вам писать. И когда-нибудь, наверное, еще свидимся. Такое "спасибо" вознаграждает за все. Позади столько трудов, рабочих будней, мелких изматывающих неполадок, всяких споров, заседаний, ссор, курьезов, неприятностей, всего, что изо дня в день составляет жизнь конструктора, занимающегося "доводкой" машины, этой нескончаемой "доводкой", которую иногда хочется проклясть, и вот... Мы стоим на перроне, отправляем наши сани. Гудок паровоза. Медленно трогается бронепоезд, направляющийся на фронт, проходят тяжелые бронеплощадки, изготовленные на московском заводе "Серп и молот", из люков выглядывают стволы орудий, затем проплывают открытые платформы с нашими аэросанями, на которых уже укреплены пулеметы, обернутые сейчас брезентом, и тускло сверкает в свете зимнего солнца медная обшивка на пропеллерах. Блестит и вороненая сталь штыков на винтовках у часовых - они сидят и стоят на платформах в тяжелых бараньих тулупах, в валенках и теплых шапках. Поезд развивает скорость, мелькает хвостовой вагон, последняя теплушка, с тормозной площадки на нас смотрит молодой командир отряда. Он снимает ушанку и на прощанье машет ею нам. Еще некоторое время видны его темные вьющиеся волосы, улыбка, тяжеловатый подбородок, потом все сливается, все поглощает даль... "Когда-нибудь, наверное, еще свидимся", - сказал он мне. И, знаете ли, так оно и вышло. Бывают же такие замечательные совпадения, замечательные встречи. Мы снова встретились шесть, - нет, виноват! - семь лет спустя при необыкновенных обстоятельствах, когда я... Но, впрочем, об этом у нас будет речь в надлежащем месте. 24 За окном светало. - Третий рассвет, - сказал Бережков. В комнате все понимали, что означали эти слова: "третий рассвет". Мотор Бережкова был уже двое суток в работе, нес и нес без единой остановки советский самолет по огромному замкнутому кругу. "Беседчик" ждал, не скажет ли Бережков еще что-нибудь о перелете, - об этом так хотелось услышать!.. Самого Бережкова то и дело подмывало перейти на эту тему, но он и теперь сделал отстраняющий жест, опять "выключился", по его выражению. - На чем мы остановились? - спросил он. - Вы не закончили о "Компасе". - О, "Компас" поработал не зря. Я уже вам говорил, как мы провожали со станции Перово первый отряд аэросаней. Этот отряд не раз отличался в боях. Наши войска гнали разбитую белую армию все дальше на юг, к Черному морю. Экипажи аэросаней пересели опять на броневики. А наши славные аэросани, вся первая партия, прибыли для ремонта к нам в Москву. Некоторые были расщеплены, пробиты осколками и пулями. В 1920 году мы выпустили еще две серии по тридцать штук, но в боях этого года аэросани больше не участвовали. Война с Польшей, взятие белопольской армией Киева, затем наше контрнаступление, волнующие дни похода на Варшаву - все это было летом. Далее, тоже еще до зимы, последовал героический прорыв укреплений Перекопа, за которым отсиживался Врангель. Как вы знаете, разгромом Врангеля окончилась гражданская война. Однако несколько месяцев спустя, в марте 1921 года, вспыхнул контрреволюционный мятеж в Кронштадте. В историческом штурме Кронштадта приняла участие колонна аэросаней, выпущенных "Компасом". Вы найдете в Центральном архиве Красной Армии приказ военного командования, отмечающий роль аэросаней в кронштадтской операции. Мы, группа работников "Компаса", тоже побывали там, на льду Финского залива. С вашего разрешения, я расскажу об этом. Помню, как сейчас, весенний мартовский денек, когда во дворе мастерских "Компаса" ко мне подбежал Федя и, запыхавшись, волнуясь, проговорил: - Алексей Николаевич, мы едем! - Куда? - В Петроград. На штурм Кронштадта. - С чего ты взял? - Пойдемте. К нам приехал комиссар бронесил республики. Он ищет вас. - Ну... А почему ты вздумал о Кронштадте? - Потому что он спросил, пройдут ли аэросани по такому снегу до Петрограда. И я сразу догадался. - До Петрограда? В Москве стояла оттепель. Глубокий еще снег всюду осел. На корпусах аэросаней, облупленных и поцарапанных, которые без моторов и пропеллеров находились тут, во дворе, под навесом, ожидая ремонта, блестела влага. Опилки, грудами лежавшие у циркульной пилы, отволгли, потемнели. Небо было сплошь затянуто низкой, ровной облачностью. В таких днях есть своя прелесть. Я люблю этот запах талого снега, весны. Но как отправиться по такой оттепели в пробег до Петрограда? А что, если по пути, на Валдайской возвышенности, на ее грядах, уже вовсе сошел снег? Федя нетерпеливо ждал, что я скажу. Он был уже не тем пятнадцатилетним парнишкой в огромных, не по ноге, солдатских бутсах, в стеганной на вате, тоже великоватой для него буденовке, каким в нашей "Тысяче и одной ночи" впервые появился перед вами. Носик, конечно, был по-прежнему коротковат, что, однако, не мешало нашему юному... Федя, не буду! Клянусь, о сердечных тайнах не скажу ни слова! Можно продолжать? На ногах, как и тогда, были обмотки, черные армейские обмотки, но уже новые, не те. Если не ошибаюсь, Федю немного обмундировали на курсах всевобуча - всеобщего военного обучения, куда он одно время ходил по вечерам вместе с группой молодежи "Компаса" и, кстати сказать, отличился там как пулеметчик. Ботинки, кепка, гимнастерка - все на нем было ладно пригнано. Он и теперь выбежал во двор в этой защитного цвета гимнастерке, слинявшей в стирках, выбежал прямо с работы, не застегнув ворота. Разговаривая со мной, он зачерпнул пятерней снегу и сырых опилок и, по свойственной ему привычке к чистоте, стал оттирать замасленные руки. Я смотрел, как с его рук падал сразу потемневший мокрый снег. - По такому снегу? - сказал я. - Боюсь, что не пробьемся. - Как же так, Алексей Николаевич? - Попытаться можно. - Пойдемте же! - воскликнул Федя. - Пойдемте к комиссару. Но комиссар уже сам появился во дворе, уже шел к нам. Я поспешил ему навстречу. 25 Знаете, кто это был? Родионов. Дмитрий Иванович Родионов, которого впоследствии все мы знали как командующего авиацией, начальника Военно-Воздушных Сил страны. Тогда, в 1921 году, он был политическим комиссаром бронесил республики. В тот день я его увидел впервые. Помню, еще издали что-то поразило меня в этом человеке. Что же именно? Попробую дать себе отчет. Лицо? Да, пожалуй, и лицо - чисто выбритое, с каким-то особым выражением собранности, сдержанности в складе губ, покрытое ровным красноватым загаром. Лишь позже я узнал, что он провел зиму под солнцем Средней Азии и, будучи членом Революционного военного совета Туркестанского фронта, воевал там с басмачами. На вид ему было приблизительно лет тридцать. Впрочем, еще до того, как я разглядел в подробностях лицо, внимание привлек весь его облик, удивительная прямизна стана, в чем, однако, не чувствовалось никакой нарочитости или напряжения, четкость походки и такая же четкость, строгость воинской формы. Звезда ярко выделялась на его буденовке. На груди, на серой шинели, стянутой в талии ремнем, проходили наискось, с одного борта на другой, три широких темных галуна, которые служили и застежками. Помните ли вы такую форму? Вы можете ее увидеть на некоторых известных портретах Михаила Васильевича Фрунзе, который тоже носил подобную шинель с косыми галунами. Всем своим видом приехавший к нам комиссар, казалось, подчеркивал: воинский долг есть воинский долг, дисциплина есть дисциплина. Рядом с ним шли два-три работника наших мастерских. - Здравствуйте, - сказал он, обращаясь ко мне. - Вы товарищ Бережков? - Да, я. Он достал из внутреннего кармана шинели бумажник, вынул небольшую твердую книжечку - удостоверение - и протянул мне. В развороте книжечки я увидел заверенную, как полагается, круглой печатью фотографию, на которой он выглядел еще моложе, и впервые прочел его фамилию. Упомяну еще одну подробность. В бумажнике, который он держал раскрытым, я заметил какой-то красный билет и невольно разобрал строку жирного шрифта: "Решающий голос". В тот момент я ни о чем не догадался и только в дальнейшем, пожалуй, уже под Кронштадтом, где встретился с Родионовым снова, сообразил, что видел у него билет делегата X съезда партии, происходившего тогда в Москве. Возвращая удостоверение, я сказал: - Слушаю вас, товарищ Родионов. Без всяких введений он приступил к делу: - Сколько у вас в данный момент аэросаней? - На ходу? - Да. Нуте-с... - Немного, товарищ Родионов. Всего шесть или семь. - Почему "или"? - Потому что "на ходу" - это весьма условное понятие, товарищ Родионов. И восемнадцать штук в ремонте. - Так... До Питера пройдете по такому снегу? - Сомневаюсь... Можно попытаться. Но на любой обнажившейся гряде, на любой плешине застрянем. - В таком случае... Суть вот в чем, товарищ Бережков. В Питере у нас есть колонна аэросаней. Но они потрепаны и частью повреждены. Кроме того, они легко опрокидываются на морском льду. Нужны, следовательно, механики, знающие толк в этих машинах, и очень искусные водители. Найдутся ли у вас такие? - Конечно, товарищ Родионов. Скажу без ложной скромности, что и я сам... - ...искусные механики-водители, - перебил он, - которые смогли бы быстро отремонтировать сани и повести их в бой? Нуте-с? В его речи появлялось время от времени это словечко "нуте-с", которому он придавал самые разные оттенки. Признаться, я предполагал было сообщить о некоторых своих достоинствах, о том, что имею основание считать себя всероссийским чемпионом по аэросаням, но вместо этого, в ответ на вопросительное подстегивающее "нуте-с", коротко проговорил: - Понятно, товарищ Родионов... Смогу. Он воспринял это так же сдержанно, как вел весь разговор. Казалось, никакого другого ответа он от меня и но ждал. - Так. И надобно еще человек десять. Выдержанных, смелых, искусных в этом деле. Выдержанных... Я покосился на секретаря нашей партячейки Авдошина, который вышел во двор вместе с Родионовым. По профессии ткач, не попавший в армию из-за возраста и, кажется, из-за болезни, высокий, сутулый, с острыми лопатками, обрисовывающимися под пальто, с желтоватым исхудалым лицом, Авдошин был к нам послан с какой-то остановившейся московской ткацкой фабрики и работал в "Компасе" уже приблизительно полгода. Совсем недавно он имел со мной крупный разговор, резко упрекнул за оторванность от общественных организаций, назвал "политически невыдержанным". Что-то он скажет сейчас? Может быть, ввернет что-нибудь такое, от чего меня бросит в жар... - И побольше коммунистов, комсомольцев, - продолжал Родионов. Недоля, стоявший возле нас, начал переминаться с ноги на ногу. Он покраснел, явно хотел что-то воскликнуть и лишь в силу дисциплинированности и природной деликатности не решился прервать наш разговор. Авдошин вынул карандаш и потрепанный блокнот. - Бережков, - произнес он, - помоги прикинуть список... Как ты думаешь, кто еще вызовется сам? Родионов сказал: - Да, давайте-ка сейчас наметим список. Выезжать надо сегодня вечером. И пусть товарищи успеют побывать дома, проведут часок с семьей. Возглавлять группу будет... Он посмотрел на меня и неожиданно спросил: - Вы знаете их лозунги? - Чьи? - Кронштадтцев. Вам ясен смысл восстания? Признаюсь, я почувствовал, что краснею, и чуть не ляпнул, что некогда было в эти дни прочесть газету. Черт их знает, что у них за лозунги. Как будто "долой коммунистов" и "вольная торговля" или что-то в этом роде. В оттенках контрреволюции я не разбирался, раз навсегда уяснив одно: где контрреволюция - там иностранная рука. - Смысл? - переспросил я. - Англичанка гадит. Родионов рассмеялся. - В качестве введения в философию это, пожалуй, правильно. Итак, товарищ Бережков, вы будете возглавлять группу. Наметим-ка ее. Мы с Авдошиным занялись списком. Родионов тем временем раскрыл дверцу аэросаней, присел на место стрелка, потрогал кронштейн, служивший для крепления пулемета, пригнулся, прищурив один глаз. - Никогда еще не ездил на такой штуковине, - произнес он. И обратился к нам: - Нуте-с... Список уже был начерно составлен. Однако едва Авдошин стал называть фамилии, Федя, не отходивший от нас, снова вспыхнул. Невольно вытянувшись, отчего его тонконогая фигурка стала как будто еще тоньше, он проговорил: - Прошу записать меня. Родионов оглядел его. - Вы хорош