вил себе время. В воображении сразу возникло все сочинение, можно было браться за перо. Я начал так. Когда человек сидит перед часами, ему кажется, что время едва ползет. Как он ни взглянет на часовую стрелку, она словно застыла. Но если человек мчится в автомобиле, течение времени становится для него более наглядным. Пока он сосчитает "раз, два, три", мимо него уже промелькнуло и осталось позади несколько телеграфных столбов. А близлежащие предметы - например, камни мостовой - даже сливаются в одну бесконечную ленту. Каждая секунда, каждая доля секунды - кусок этой несущейся ленты. В такой картине я изобразил время как движение. Помню, в своем сочинении я смело заявил, что при температуре минус 273 градуса Цельсия не существует времени, ибо при такой температуре нет движения, это абсолютная смерть, абсолютный межпланетный ноль. А наше время, двадцатый век, я уподобил несущемуся на всех парах экспрессу. Только не улыбайтесь. Надо и здесь учитывать время и, в частности, возраст отважного философа, строчащего за партой сочинение. Итак, наш век я уподобил экспрессу. Мне очень хотелось провести жизнь в таком экспрессе; поэтому я поместил себя туда в качестве пассажира. Однако едва я написал слово "пассажир", это сравнение резнуло меня. Нет, увлеченно писал я, не пассажиром, не в вагоне, а на локомотиве мечтаю я провести жизнь. На локомотиве, чтобы и мои усилия убыстряли его ход. Движение поезда я представил очень красочно. Этапы жизни были станциями, на которых останавливается поезд. Здесь мы теряли некоторых спутников, вместо них входили новые. Я сочинял с воодушевлением и особенно увлекся, когда вообразил человека, отставшего от поезда. Экспресс тронулся; в окно видно: человек бежит, догоняя последний вагон, но поезд набирает скорость, всем ясно - человеку не успеть, а он в отчаянии все еще бежит. Экспресс поворачивает на закруглении, здесь можно взглянуть на отставшего последний раз, и мы видим, как каждое мгновение нас отделяет от него, как между нами ложится время. Для нас, будущих инженеров, писал я, жизнь есть яростное стремление вперед: инженер, человек техники, кто хочет жить вместе с веком, никогда не должен отставать от времени, от экспресса современности. Этим я закончил сочинение и заработал пятерку. А теперь, в 1928 году, упрямо дожимая "АДВИ-100", я все чаще ощущал, что время уходит, словно поезд от того, кто отстал. По ночам меня стал преследовать кошмар: я куда-то бегу - локти прижаты к бокам, корпус устремлен вперед, мелькают коленки, дыхание учащенно - и вдруг с ужасом вижу, что не подвигаюсь ни на шаг, что бегу на месте. Во сне я делаю судорожные усилия, чтобы оторваться от мертвой заколдованной точки, напрягаю силы, но напрасно: продолжается страшный бег на месте. 31 Как-то в те дни, в вечерний час, к Бережковым зашел Ганьшин. Бережков лежал на кушетке в своей комнате. Теперь он часто проводил так вечера - ничего не делая, не притрагиваясь к чертежной бумаге или к книгам, не включая света. Он услышал шум в прихожей, услышал, как Мария Николаевна здоровалась с гостем... В иные времена Бережков выбежал бы к своему другу, встретил бы его шуткой и улыбкой, а сейчас не хотелось подниматься. Он услышал голос Ганьшина: - Бережков дома? - Да. - Очень хорошо. Он нужен. Нужен? Вдруг взволнованно забилось сердце. Бережков вскочил. Ему почудилось, что вот-вот, сию минуту, в его жизни произойдет какой-то нежданный-негаданный счастливый поворот. Это не раз бывало в прошлом. И нередко вестником новой, необыкновенной эпопеи являлся Ганьшин. Вспомнилось, как много лет назад, зимним вечером 1919 года, Ганьшин вошел сюда же, в этот дом, в эти двери, и воскликнул чуть ли не с порога: "Бережков, погибаем без тебя! Ты нужен!" И через пять минут друзья уже неслись на мотоциклетках по залитым луной зимним улицам Москвы на заседание "Компаса". Теперь опять такая же зима, такая же луна! Вот она - в смутном прямоугольнике окна. От нее в неосвещенной комнате голубоватый полумрак. Быстро нашарив туфли, Бережков бросился встречать того, кто только что сказал о нем, Бережкове: "Он нужен!" Ганьшин уже снял тяжеловатую шубу на меху и меховую шапку. Носовым платком он протирал запотевшие очки. Без очков его лицо теряло обычную насмешливость, было несколько беспомощным и добрым. Уже известный профессор, теоретик-исследователь авиационных двигателей, он возглавлял винтомоторный отдел в Центральном научном институте авиации, постоянно бывал занят, сосредоточен на своих исследованиях и очень редко находил свободный вечер, чтобы встретиться с другом. Бережков схватил обе руки Ганьшина и посмотрел ему в глаза. - Подожди! Не надевай очков! Говори сразу! Скажи что попало, первую подвернувшуюся фразу. Пусть будет нелепость, ерунда, но говори, говори сразу! Ошеломленный этим натиском, Ганьшин неловко улыбался. Бережков вглядывался в его близорукие глаза. - Ну! - подгонял он. - Интересная задачка, - проговорил Ганьшин. - И тебе хорошо за нее заплатят. - Заплатят? - Бережков разжал пальцы, его руки вяло упали. - Что ты? - Надевай свои очки. Не то... Бережков уныло покачал головой. - Не то, Ганьшин... - А я уверен, что ты увлечешься. Это интереснейший заказ. Я узнал о нем случайно и сразу объявил, что такую вещь может сделать только Бережков. Ганьшин произносил фразы, которые раньше безошибочно действовали на Бережкова. Но тот сказал: - А теперь ты врешь. Зачем? - Вовсе не вру. Что с ним? Ганьшину не нужен был ответ. Он знал от Марии Николаевны про подавленность, про тоску друга и составил вместе с ней небольшой заговор, чтобы как-то разбудить, воскресить прежнего жизнерадостного, вечно увлеченного, азартного и озорного Бережкова. Ганьшин никогда не одобрял прошлых заблуждений и метаний своего друга, считал, что Бережкову не следует ничем отвлекаться от работы в институте авиационных моторов, от навсегда избранного прямого пути, но на этот раз в виде исключения все-таки решил помочь ему отвлечься. Он отыскал для Бережкова, специально этим занявшись, конструкторскую серьезную задачу, сулящую к тому же, в случае успешного решения, немалый гонорар. А сие, как было известно с давних пор, обычно тоже задевало некоторые струнки Бережкова. Однако что-то с первых слов было испорчено, с первых слов не удалось. 32 Вскоре все сидели в столовой. На электроплитке готовили кофе. Бережков не надел пиджака, так и остался в домашней фланелевой куртке. Лицо, раньше всегда розовое, заметно пожелтело, казалось обрюзгшим. Уголки губ уже не загибались ребячливо вверх. Ганьшин положил на скатерть небольшой пакет, обернутый в газету, - видимо, какие-то бумаги, - передвинул его, многозначительно произнес: "Вот!" - и даже поднял по-бережковски указательный палец, но и этот прием, рассчитанный на неистребимое любопытство Бережкова, не произвел никакого действия. - Что с тобой, Алексей? - Ничего... Служу. Хожу на службу. - Но ты как будто болен? - Нет, температура не повышена. - Духовная? Это я вижу. Бережков усмехнулся: - Ничего, бывает... Отлежусь. - Но почему ты не спросишь, что я тебе принес? - Я спрашивал. - А этот сверток? Почему не крикнешь: покажи? - Ну, покажи... Сверток был раскрыт. Там оказались два американских журнала. В одном среди прочих рекламных объявлений целую страницу занимала реклама автомобиля "кросс" с несколькими фотоснимками. На автомобиле был установлен мотор с воздушным охлаждением. В другом журнале, в обзорной серьезной статье, этому мотору было посвящено пятнадцать - двадцать строк. О нем там говорилось, как о последней технической новинке. Но никакого конструкторского описания, никаких расчетных данных, ни одного чертежа не приводилось. - Надо спроектировать, - повторил Ганьшин, - тракторный мотор такого типа. Мотор в шестьдесят сил с воздушным охлаждением, с вентиляторным обдувом. Ищут конструктора. Кто сконструирует подобный мотор? Я ответил: Бережков! Только Бережков! Далее Ганьшин очень ясно проанализировал задачу, произвел примерный расчет теплоотдачи, набросав на полях два-три уравнения. - Для проектирования, - говорил он, - дают шесть месяцев. А у тебя это будет готово, знаю, в две недели. И заработаешь три тысячи рублей. Столько тебе будет уплачено по договору. Бережков молча рассматривал снимки. - Ну, что же ты молчишь? Сделаешь? - Должно быть, сделаю. Спасибо тебе... Не хочется, а сделаю. - Что с тобой? - снова спросил Ганьшин. - Чего же тебе хочется? - Чего мне хочется? Когда-то ты хорошо понимал меня. А теперь... Теперь мы с тобой очень разные. - Все-таки скажи. - Мне хочется, - сказал Бережков, - чтобы конструкторы Америки рассматривали снимки моего мотора. Нашего мотора, Ганьшин! И говорили бы между собой: "Черт возьми, никакого конструкторского описания, никаких расчетных данных, как бы нам сделать такую вещь". Ганьшин промолчал. - Хочется необыкновенных дел! - продолжал Бережков. - Мне надоела служба, опротивел наш несчастный мотор в сто лошадиных сил, над которым мы возимся два года, который за это время безнадежно устарел. Все опротивело, друг... Ты помнишь, мне мечталось... Э, мало ли о чем мечталось?! - Но мы с тобой теперь хорошо знаем, - сказал Ганьшин, - что в технике не бывает необыкновенного. Все подготовлено предыдущим развитием. Есть законы технической культуры, через них не перепрыгнешь. - Вот в этом и проклятие! - Почему? Ты просто хнычешь. У нас культура моторостроения развивается, мы движемся... - Движемся... - Бережков махнул рукой. Он не продолжал спора, опять стал безучастным. А Ганьшин высказывал свои мысли. Человек инженерного мышления ныне уже не может сомневаться, что советский авиамотор скоро будет создан. Если это не удалось до сих пор, то совершится через год или через два года. Для этого есть база, несколько заводов, надо лишь работать. Индустриальная культура понемногу возрастает, научные институты расширяются. Чего ты еще хочешь? Поразить мир гениальными конструкциями? Чудесным способом перескочить через все этапы? Чепуха! Этого не бывает и не будет! Пора стать реалистом, обрести философию инженера. Возьми Ладошникова... Бережков встрепенулся. - Ну, как он? Что у него нового? Ганьшин сказал, что новый большой самолет Ладошникова, "Лад-8", успешно прошел испытания в воздухе. Заинтересовавшись, Бережков расспрашивал о подробностях. Какой размах крыльев у этого "Лад-8"? Какую он показал скорость? Грузоподъемность? Сколько на нем моторов? Один? Какой же марки? Какой мощности? - Ладошников, - говорил Ганьшин, - облюбовал "Майбах", последнюю модель, шестьсот пятьдесят сил. - "Майбах"? - протянул Бережков. Ему вдруг вспомнилась история "Лад-1", для которого одно время предполагалось заполучить немецкий мотор "Майбах", снятый в дни войны со сбитого русскими зенитчиками "цеппелина", - мотор, тогда самый мощный в мире. Лишь "Адрос" был еще мощнее. Но где теперь "Адрос"? Заброшен, не доведен... Ганьшин продолжал отчитывать Бережкова: - Приглядись, как работает Ладошников. Это подвиг последовательности. Он с железной логикой переходит от одной своей конструкции к следующей. А ты мечешься. Предаешься пустым мечтам. Кем ты себя воображаешь? Разочарованным гением? Непонятым художником? Пора наконец уразуметь, что ты не художник, ты техник. Пожалуйста, можешь целый год прохныкать и проваляться на своей кушетке, мотор у нас появится и без тебя. Сначала маломощный, небольшой, потом пойдет нарастание мощности, восходящая кривая. Но пусть это будет и твой восходящий путь. Другого перед тобой нет! Претерпи мужественно неудачи и работай! И не мечтай, пожалуйста, ни о чем несбыточном. Бережков покорно слушал. Да, Ганьшин нашел свое место в технике, в науке, стал авторитетным ученым, вся последующая жизнь была перед ним словно прочерчена. А он, Бережков, опять маялся, опять не знал, что с собой делать, не находил себе дороги в мире. Маша сказала: - Ганьшин, довольно его пробирать... Давайте лучше чем-нибудь его развеселим. - Хорошо, - сказал Ганьшин. - Где будем встречать Новый год? Чур, только не у вас! - Почему? - Потому что из этого субъекта, - он подтолкнул Бережкова, - мириадами выделяются флюиды мрачности. Вся квартира ими переполнена. Соберемся у меня, идет?! И тряхнем, Бережков, стариной. Придумай что-нибудь невероятное, чтобы гости ахнули! - Да, - невпопад произнес Бережков. Маша разговорилась, была рада гостю. Лишь Бережков сидел по-прежнему молча - отсутствующий, постаревший, погруженный в свои переживания. Ганьшин рассказал о некоторых новостях. В промышленности, особенно в машиностроении и в металлургии, заметно оживилось проектирование. Проектируются новые заводы. Говорят, готовятся важные решения такого же рода и об авиапромышленности. Бережков спросил: - Новые заводы? Моторостроительные? Где? Ганьшин этого не знал. Можно предполагать, сказал он, что будет выстроен завод для выпуска моторов типа "Майбах". Ладошников обратился к правительству с запиской о необходимости соорудить такой завод, чтобы обеспечить моторами его новые машины "Лад-8". Идут толки и о других новых заводах. Да и некоторые старые будут, как поговаривают, расширены, обновлены. Московский автомобильный завод АМО определенно будет перестроен. Там начаты уже проектные работы. Оба друга не знали тогда, что эти толки, эти новости были предвестниками первой пятилетки, знаменитого первого пятилетнего плана; не знали, что менее чем через полгода этот план будет провозглашен с трибуны партийной конференции на всю страну и на весь мир. В тот вечер Бережков еще не понимал, что, тоскуя и томясь, он всем сердцем ждал эту новую эпоху великих и необыкновенных дел. - Теперь везде требуются проектировщики и конструкторы, - говорил Ганьшин. - Ты валяешься, ноешь, а между тем настает, кажется, твое время. Поднимайся, берись за карандаш, черти и черти! Я уверен, ты еще потрясешь нас всех своей карьерой. Бережкову вспомнилась фраза, которую он где-то прочел: "У поэта нет карьеры, у поэта есть судьба". Он произнес эти слова вслух. Ганьшин махнул рукой. - Неисправим! - воскликнул он. У Бережкова радостно екнуло сердце. "Неисправим!" Значит, он еще прежний? Значит, его еще можно узнать?! - Слышал ли ты, горе-поэт, - продолжал Ганьшин, - что кто-то изложил в стихах правила трамвайного движения. Там есть и такое: "Старик, оставь пустые бредни, входи с задней, сходи с передней". Понял? - А мне это неинтересно. - "Старик, оставь пустые бредни..." - еще раз продекламировал Ганьшин. Он рассмеялся. Ему нравилось это двустишие. Прощаясь, Ганьшин снова пригласил всех к себе встречать Новый год. - Тысяча девятьсот двадцать девятый, - сказал он. - И мне скоро тридцать шесть. - А мне тридцать четыре. И еще ничего не сделано. - Вот и делай скорей мотор с вентиляторным обдувом. Иди завтра же заключай договор. Пойдешь? - Пойду. Подзаработаю. - Иронизируешь? Перестань же ныть! - Хорошо, не буду. Уходя, Ганьшин долго надевал калоши, шубу. Потом, вдруг перестав укутываться, провозгласил: - Знаешь, в запасе имеется еще один способ вывести тебя из спячки! - Какой там еще способ? - Обязательно приходи ко мне под Новый год. Приготовим тебе сюрприз. Новогодний сюрприз. 33 Проводив гостя, Бережков взял из столовой журналы, оставленные для него Ганьшиным, и пошел к себе. В комнате по-прежнему был лунный полусвет. На полу в светлой голубоватой полосе вырисовывалась крестом тень оконных перекладин. Задумавшись, Бережков смотрел на этот крест. Час или полтора часа назад он услышал отсюда возглас Ганьшина: "Он нужен!" - и вскочил, как на призыв судьбы. Но друг ушел, а у Бережкова ничего не изменилось. Заказ? Ну, сделаю, а дальше? Он усмехнулся, включил электричество, положил на стол журналы и рассеянно стал перелистывать. Плотная, меловой белизны, глянцевитая бумага скользила в пальцах. Типографские краски - цветные и черная - были очень яркие. Журналы молодой Советской страны печатались не на такой бумаге, не такими красками. Медленно переворачивая страницы, Бережков даже в пальцах ощущал иной, неизвестный ему мир - Запад, заграницу. Вот объявления знаменитой "Дженерал моторс компани", вот рекламы фирмы "Райт", фирмы "Сидней", вот небольшая, очерченная овальной рамкой марка Форда. Бережков листал дальше. В рекламах, заголовках, фотоснимках, рисунках, чертежах перед ним вставала американская промышленность автомобильных и авиационных моторов, проплывала индустриальная Америка. На раскрытой странице, занятой рекламой моторов "Сидней", был изображен леопард в прыжке. Объявление извещало о выпуске нового авиационного мотора "Сидней-Леопард" мощностью в семьсот лошадиных сил. Все свои моторы фирма "Сидней" называла так: "Сидней-Пума", "Сидней-Ягуар", "Сидней-Лев". К этой мощности, к достигнутому новому пику, сразу подошли, как знал Бережков, несколько конкурирующих американских фирм. Почти такой же мощности уже достигли и последние немецкие моторы "Майбах", "БМВ", "Тайфун" и другие. А у нас? Советские заводы с великими трудностями стали выпускать авиамоторы в триста сил, и то иностранной конструкции, сегодня уже устаревшие, уже замененные на Западе более современными моделями. И ни одного своего мотора, созданного русскими конструкторами! Неужели мы, черт возьми, творчески бессильны? Кто доказал, что американцы или немцы умнее, талантливее нас? Нет, с этим Бережков никогда не согласится. Прошло свыше четырех лет с тех пор, как он смиренным младшим подмастерьем поступил в учение к Шелесту, в Научный институт авиадвигателей. Он уже чувствовал, на что способен сработавшийся коллектив, руководимый таким умницей. Сам он за это время был вышколен, получил теоретическую выучку, стал, без преувеличения, отлично образованным специалистом. Он учился с жадностью, жадно вчитывался в новейшие труды по специальности, жадно всматривался в чертежи. Конечно, чертежи самых новых, самых мощных авиамоторов были коммерческим секретом той или другой иностранной фирмы и не публиковались, но в институт Шелеста теперь часто поступали моторы в натуре, приобретенные в различных странах. Эти моторы изучались на испытательной станции АДВИ. Шелест сам с любовью, с увлечением занимался оснасткой такой станции в новом здании института. Из-за границы по его выбору были выписаны многие мерительные инструменты и приборы. В Управлении Военно-Воздушных Сил он не знал отказа, когда просил об ассигнованиях в золоте для этой цели. Родионов говорил ему: "Вы получите все, Август Иванович, только давайте скорее советский мотор для авиации". Но Шелест не удовлетворился иностранным оборудованием; он давно вынашивал мысли о некоторых собственных приборах, каких не знали за границей. Иногда он брал под руку Бережкова и, прохаживаясь с ним по испытательному залу, выложенному кафельными плитками, ласково заглядывая ему в глаза, делился с ним своими замыслами. Бывало, здесь же, в разговоре, с присущей ему легкостью, с улыбкой, Бережков находил конструкторские решения для какой-либо идеи Шелеста. Конечно, не все мысли поддавались так легко воплощению в некую вещь, в прибор. Кое-что удавалось не сразу, требовало переделок, доводки, упорной работы. Шелест гордился своей станцией. Он утверждал, что она не уступает ни одной подобной установке во всем мире. Для изучения очень мощных двигателей был сооружен стенд на открытом воздухе - при форсировке, когда из мотора выжимается все, что он может дать, в институте из-за сотрясения и гула нельзя было бы работать, если бы мотор ревел в самом здании. С неугасающей жадностью Бережков накидывался на все современные авиационные моторы иностранных марок, прибывающие в институт. Многие часы он проводил около них, разбирая и собирая механизм, чтобы схватить замысел конструктора, быстро набрасывая черновые, приблизительные чертежи главных разрезов. В заграничных конструкциях он нередко встречал то, что с совершенной ясностью давно видел в воображении, порой даже начертил, но не построил, не осуществил, не мог осуществить. Он в таких случаях ощущал, будто кто-то выхватил и отнял от него конструкторскую счастливую находку. Но он не злился: в ту пору в нем еще не пошатнулась вера, что его время впереди, что рано или поздно он станет создателем самых замечательных двигателей на земном шаре. Узнавая конструкции, которые давно виделись ему, он как бы говорил незнакомому автору: "Ну-ка, посмотрим, как тебе это удалось?" Иногда он восхищался отдельными решениями, но в этих своих заочных встречах с иностранными конструкторами он все же не нашел ни одного, перед кем открыто или втайне преклонился бы, кто заставил бы его признать: "Это гений, я не могу так". Нет, всякий раз Бережков испытывал даже некоторое разочарование, всякий раз он твердо знал: "Можно лучше!" Недавно и Шелесту и Бережкову очень понравилась изящная мощная машина - американский мотор фирмы "Райт", в пятьсот лошадиных сил, для глиссера. Автор этого мотора, пожалуй, наиболее удачно воплотил идею, которая была теоретически разъяснена и разработана Шелестом. На специфическом языке конструкторов она, эта идея, обозначалась кратко: "жесткость". В курсе Шелеста так называлась большая глава, содержавшая много вычислений, расчетов и формул. Мотор "Райт" отличался так называемой блочной конструкцией, которая дотоле не употреблялась в авиационных двигателях, - все цилиндры "Райта" были отлиты в одном куске алюминия, в едином блоке, в монолите металла. Еще до знакомства с "Райтом" Бережков пришел к мысли, что современный авиамотор требует блока цилиндров, такая конструкция виделась ему в фантазии, он даже выразил ее в набросках, и теперь, разглядывая этот прибывший из Америки мотор, разъятый в сборочном зале АДВИ, Бережков снова ощутил, будто кто-то из чужой страны выхватил и осуществил его замысел. Но теперь чувство было уже горьким. Неужели ему так и суждено лишь рассматривать чужое, неужели так и пройдет жизнь? Снова, но на этот раз с грустью, он мысленно сказал неизвестному ему конструктору: "Что же, поглядим, как тебе это удалось". Изучая машину, он быстро уловил в ней скрытые недостатки, которые для Бережкова, для его острого творческого взора, были кричащими. Талантливому конструктору, автору "Райта", все же не хватало дара общей компоновки. Резко повысив жесткость цилиндровой группы, он не вполне справился с высшей, более трудной задачей, - свою идею он не сумел сделать сквозной, провести сквозь все элементы машины, жестко скомпоновать вещь в целом. Но вместе с тем Бережков ясно понимал, - может быть, яснее, чем сам конструктор "Райта", что в этой машине, в ее блочной конструкции, заложены возможности развития, которые делают ее наиболее передовой из существующих. Он ощущал в себе силу доказать это, выявить эти возможности в некоей новой машине. Он снова знал: "Я могу лучше". Нередко после исследований на испытательных стендах его страстно тянуло к чертежному столу, к карандашу. Хотелось нанести на бумагу воображаемые его, Бережкова, создания, которые рождались в нем, томили его, как наваждение. Никто не заказывал ему таких работ, но Бережкову становилось иногда невмоготу. Словно под гипнозом, с немного смущенной мечтательной улыбкой он, случалось, вечером запирался у себя от всего света и, мгновенно выключившись из окружающего, начинал чертить, переносить на бумагу чертежи, которые представали ему в воображении. Но вдруг, опомнившись, печально опускал руки. И бросал, иной раз буквально швырял в угол, скомканный лист и карандаш. Кому, для кого, для чего он чертит? Где, на каком заводе будут строить эту вещь? Чертить в ящик? Творить для себя, для одного себя? Нет, Бережков никогда этим не занимался. Он попросту не понимал, как мог бы человек техники, индустрии, творец машин, находить удовлетворение в тщательно разработанных проектах, которым суждено остаться на бумаге. Но почему же суждено? Завод, завод, могучая техническая база - вот что ему нужно! 34 С поникшей головой, в тоске, он стоял у своего стола, уже не перелистывая журналов, грустно уставясь на рекламы американских моторов. Да, он сумел бы лучше! Не лукавя, не красуясь, Бережков повторил это сейчас, наедине с самим собой, перед своей совестью конструктора. Он уже знал себя, знал, что его талант созрел. Когда-то он творил словно по наитию, по чутью, чудесным и как бы необъяснимым образом, теперь, получив серьезное образование, поработав в коллективе Шелеста, он приобрел теоретически ясную техническую руководящую идею, стал зрячим в технике, в ее высших областях. Но где же точка приложения его сил? Вспомнился опустошенный и словно выжженный, словно обугленный внутри Любарский, построивший для собственного удовольствия моторчик-игрушку. Как вздыхал этот инженер с мефистофельской бородкой, листая французские альбомы!.. Бережков машинально взял номер американского журнала. В мыслях вдруг предстал мистер Роберт Вейл, жизнерадостно крякающий, без стеснения растирающий при госте полнеющее розовое тело. Много времени утекло с тех пор, как Бережков бросил ему вызов, сказал: "Мы еще потягаемся с Америкой!" Да, утекло много времени... Бережкову уже тридцать четыре года, а он еще ничего не создал, ничего, кроме чертежей и нескольких заброшенных, недоведенных моторов. Как изменить это? Что сказал бы Бережков, если бы его спросили: "Говори, что тебе надо?" Завод! Завод, где его чертежи, его фантазии становились бы машинами, - вот что ему нужно, вот где он померился бы наконец силами со всеми конструкторами Европы и Америки. Ему представился такой завод. Во всех проходных будках - завеса воды. Сначала раздеться, пройти сквозь теплый водопад, надеть по другую сторону белый костюм - только так можно вступить на территорию завода. Необыкновенная чистота во всех цехах! Э, что мечтать?! Вздохнув, Бережков погасил свет и еще долго стоял, смотрел на пол, на лунную дорожку, где опять косым крестом вырисовывалась тень оконных перекладин.  * ЧАСТЬ ПЯТАЯ *  Три вечера под Новый год 1 Бережков, не затрудняясь, назвал дату, когда случился новый поворот в его судьбе. Эту дату действительно нельзя было забыть; она была особенной, пожалуй, даже странной. Событие, о котором пойдет речь, произошло под Новый год, в последний день, в последние часы уходящего 1928 года. - Если нам с вами удастся правдиво написать про этот вечер, - говорил Бережков, - у нас получится настоящий новогодний рассказ нашего века. Совершенно фантастический и вместе с тем совершенно истинный. Мы с вами подходим к временам пятилетки. Это эпоха фантастических дел. Я впервые ощутил ее тогда, под Новый год. Ощутил и мгновенно был захвачен. В этот день еще с утра Бережков удивился своему несколько приподнятому настроению. "С чего бы это?" - думал он. Одеваясь, он подошел к календарю, оторвал очередной листок, посмотрел на новое число, тридцать первое декабря, последний день года. Хорошо, что наконец истекает этот год, который не дал ему счастья. Вот, наверное, с чего взялась его приподнятость. Что предстоит ему сегодня? Новогоднюю ночь он, как условлено, проведет у Ганьшина. Тот посулил ему сюрприз. Что это будет? Может быть, какая-либо встреча, неожиданная и в то же время желанная. Бережков смотрел на листок календаря, где типографской черной линией было как бы подчеркнуто "1928". Уже свыше пяти лет пролетело с того вечера, когда он в Выставочном киоске, близ павильона "Металл и электричество", купил две никелированные гаечки. Давно он затерял маленький шестигранник, который собирался беречь всю жизнь... Где-то затерялась и строгая девочка. А что, если она найдется? Нет, слишком нелепо было предположить, чтобы сегодня, у Ганьшина, который даже не знал о той давней встрече на выставке, могла объявиться Валентина. Однако Бережков подумал: "А вдруг?" Подумал, помечтал... Как это говорится? С Новым годом... С новым счастьем... Бережков не запомнил, чем он занимался в этот день... В очень светлом, большом чертежном зале института было шумнее, чем обычно. Праздник, предстоящий вечером, уже вторгся в служебный обиход, разбивал сосредоточенность. Каждому хотелось, чтобы скорее миновал рабочий день. Каждый предвкушал традиционную встречу Нового года, когда в дружеской компании провозглашают всяческие здравицы, пьют вино и веселятся до утра. Приблизительно в час дня в зале появился Август Иванович Шелест. С утра он где-то читал лекции и сюда, в свой институт, только что приехал. Он тоже, видимо, сегодня не был расположен приниматься за дела. Кивнув всем, он не прошел в свой кабинет, не направился к столам конструкторов, а прислонился к горячей большой печке, облицованной молочно-белым кафелем. Смуглый, с орлиным профилем, с красивой проседью, он молча стоял, греясь у печки, и смотрел куда-то в окно с неопределенной довольной улыбкой. Здесь вскоре нашла Шелеста его секретарша: - Август Иванович, вам два раза звонили из Управления Военно-Воздушных Сил. Просили меня, как только вы вернетесь, сообщить туда об этом. - Что же, сообщите, - сказал Шелест. Через минуту произошел следующий телефонный разговор: - Товарищ Шелест? - Да. - Говорят из секретариата товарища Родионова. Дмитрий Иванович просит вас приехать. - Когда? - Сейчас. - Сейчас? А что такое? Может быть, вы меня ориентируете? - К сожалению, ничего не могу добавить. Дмитрий Иванович приказал отыскать вас и немедленно пригласить к нему. - Но... - Шелест несколько встревожился. - Мне все-таки следовало бы продумать, подготовить вопросы, о которых будет разговор. Не надо ли мне взять с собой те или иные материалы? - Нет. Товарищ Родионов об этом ничего не говорил. Пожалуйста, сейчас же выезжайте. Он вас ждет. Шелест отправился. В АДВИ стало тотчас известно, что директор института зачем-то вызван к начальнику Военно-Воздушных Сил. Строились всяческие предположения. Может быть, новогодние премии, награда? Но за что же награждать, если институт так и не создал советского авиамотора, если злосчастный "АДВИ-100" до сих пор так и не доведен? Или заграничная командировка? Нет, вернее всего, новое задание. Но какое? Конструкторы с интересом ожидали возвращения директора. Однако через полтора-два часа, когда служебный день уже подходил к концу, оттуда же, из секретариата Родионова, вновь позвонили в институт. Было передано, что Родионов просит ведущих конструкторов института немедленно приехать к нему. Все они были перечислены в небольшом списке, утвержденном, видимо Родионовым. - Пусть захватят с собой удостоверения личности, - предупредили из секретариата. - Пропуска для всех этих товарищей будут готовы. В списке значился и Бережков. Подобных приглашений доселе не случалось. От института до Управления Военно-Воздушных Сил было не близко. Поехали на трамвае. Бережков уже успел забыть о своих предчувствиях, теперь он был по-настоящему взволнован. Уставившись в замерзшее окно, он стоял на площадке трамвая, то и дело ощущая внутреннюю дрожь. Он не мог разговаривать от волнения, молчал всю дорогу. 2 В приемной начальника Военно-Воздушных Сил горело электричество: на улице уже смеркалось. Войдя вместе с товарищами, Бережков увидел несколько конструкторов из винтомоторного отдела Центрального института авиации и среди них Ганьшина. Ганьшин сидел на подоконнике, как не полагалось бы сидеть профессору, в потертом, мешковатом, как всегда у него, пиджаке, в очках на вздернутом носу, с обычной скептической полуулыбкой. Конструкторы из его отдела о чем-то расспрашивали его; они, видимо, тоже только что прибыли сюда; Ганьшин что-то ответил и пожал плечами. В углу дивана сидел Шелест, явно раздосадованный или обиженный, надутый. Своих учеников, конструкторов АДВИ, он встретил без улыбки. "Э, тут что-то уже произошло", - подумал Бережков. И подошел к Ганьшину. - Здравствуй. Что такое? Почему нас вызвали? Ганьшин лаконично ответил: - Сверхмощный мотор... - Как? - Сверхмощный мотор, - повторил Ганьшин и опять пожал плечами. - Расскажи толком! - закричал Бережков. На него покосился секретарь Родионова, покосился, но ничего не сказал на первый раз. А Бережков требовательно сжал обеими руками кисти Ганьшина. - Ну, расскажи же! Вспомнилось, как он недавно стоял вот так же перед своим другом, ожидая от него каких-то чудесных, захватывающих слов. Но тогда их не оказалось. - Спроси у Шелеста, - произнес Ганьшин. - Нам обоим там влетело... Он указал на тяжелую, плотно прикрытую дверь, ведущую в кабинет Родионова. Туда вошел секретарь. Затем дверь снова раскрылась. - Товарищи! Дмитрий Иванович вас просит. 3 Бережков первый раз в жизни вошел в кабинет Родионова. Вдоль стены, позади стола, где сидел Родионов, виднелись укрепленные на проволоке модели советских самолетов. Их было много. Выделялись характерные, однотипные по очертаниям, последовательно возраставшие в размерах, монопланы Туполева. Его новый самолет, тяжелый бомбардировщик, тогда только что вступивший в строй Военно-Воздушных Сил, во много раз уменьшенный в модели, был поднят несколько выше к потолку и раскинул почти на полстены мощные крылья светлого легкого металла. Рядом выстроились самолеты Ладошникова, тоже большие, длиннокрылые, поблескивающие нетронутым краской алюминием. Бережков знал: Ладошников, как и все другие русские конструкторы, страдал из-за отсутствия отечественных двигателей. Он не мог развернуться вовсю, проявить весь свой дар: в его распоряжении были лишь моторы заграничных марок; все они являли собой как бы сгустки технической мысли уже истекшего, вчерашнего дня, то есть были, по существу, уже отсталыми, ибо промышленность, создающая моторы, уже ушла вперед, уже доводила, испытывала неведомые нам новинки. В сравнении с машинами Туполева и Ладошникова казались маленькими многие другие самолеты, развешанные в кабинете, особенно разведчики и истребители. Все они были созданы советскими конструкторами. Но и для маленьких машин в стране не было своих моторов. Не было ни одной модели авиамотора и в кабинете Родионова. Правда, некоторые моторы иностранных марок выпускались на наших заводах, но Родионов не дал места в своем кабинете этим двигателям. Бережков одним взглядом охватил эту картину: самолеты без моторов. Родионов поднялся навстречу входившим - сухощавый, высокий, прямой, в военном темно-синем френче. Он приветствовал всех улыбкой, показал рукой на стулья. - Нуте-с, нуте-с, рассаживайтесь, товарищи, - весело заговорил он. - Разговор будет о большом деле. Он помедлил, поглядывая на лица, ожидая, пока все расположатся. Снова улыбнулся и повторил: - О большом деле! Бережков мгновенно уловил - в те часы он был особенно чуток, - что Родионов переживает некое особенное состояние. Сквозь красноватый здоровый загар, всегда свойственный Родионову, пробился свежий румянец. Жест был сдержанно быстрым. Глаза блестели. - Я почувствовал тогда обаяние Родинова, - говорил Бережков. И, увлекаясь, забегая, пожалуй, несколько вперед, он очень теплыми, даже влюбленными словами нарисовал облик Родионова. - В тот вечер я как бы вновь открыл для себя, понял Родионова, - рассказывал Бережков. - Потом Дмитрий Иванович часто вызывал нас, и я всегда восхищался его четкостью, целеустремленностью, деловой обаятельностью, которую он излучал. Он удивительно сочетал в себе деловую сухость, особого рода недоступность, краткость, лаконичность речи с необыкновенной привлекательностью. Всем своим видом, каждым жестом он как бы говорил: "К делу! Быстрее к делу!" Однако, когда вы ему что-либо излагали, он, перебивая вас своим любимым "нуте-с", очень внимательно глядя вам в глаза, словно стараясь прочесть мысли, которые живут у вас, кроме тех, что вы высказываете, располагал к тому, чтобы быть с ним очень откровенным. Он умел слушать, от него исходил ток доброжелательства, доверия. Однако случалось, что Родионов мгновенно изменялся. Именно мгновенно - это было его отличительной чертой. Вот он с вами спокойно разговаривает, спокойно и внимательно выслушивает, никакого волнения или раздражения вы в нем не замечаете, и вдруг, если для него выяснилось, что ваши слова или поступки являются неверными, вредными для дела, которому он беззаветно служит, его охватывало негодование. Он как-то особенно поднимал брови, густо краснел и сразу, без промежуточных оттенков, без нарастания, брал очень круто: начинал быстро, горячо, резко говорить, резко жестикулировать, гневно обрушиваясь на факты или мысли, которые, по его убеждению, являлись неправильными, нетерпимыми. В эти минуты прорывалась наружу его страстность. Потом, после такой вспышки, после того как с силой выбьет его пламя, оно, опять-таки не постепенно, как-то сразу, будто вбиралось внутрь, пропадало, как прихлопнутое. Дмитрий Иванович несколько секунд молчал, потом становился обычным, сдержанным Родионовым. - Приведу еще одну черточку Дмитрия Ивановича, - вспоминал Бережков. - Бывают работники, которые взяли за правило считать, что в служебной обстановке нельзя посмеяться, пошутить. Они педантично придерживаются этого и ведут себя несколько искусственно, как, по их мнению, должны были бы вести себя на этом месте большие люди. В манере Родионова не было ничего подобного. Он был восприимчив к юмору. При обсуждении любого вопроса он легко улавливал какую-нибудь юмористическую грань, особенно если ее умел мельком выделить остроумный собеседник, и Родионов тогда с удовольствием, просто и весело смеялся. Его смех обрывался тоже как-то круто, и Родионов опять в один миг становился требовательным, внимательным человеком дела. Мягких переходов я за ним не знал. На похвалу, на всякие материальные поощрения и награды он был очень скуп. Работы без напряжения, без увлечения, без накала он не признавал. Постоянное собственное напряжение, казалось, не утомляло Родионова. Весь смысл жизни для Родионова был в его борьбе, в его работе. Он служил своим идеалам, служил партии и в этом, как я думаю, находил единственное и полное удовлетворение. В собранной, подтянутой фигуре Дмитрия Ивановича, во всех его поступках, даже в атмосфере, всегда будто несколько наэлектризованной вокруг него, жил этот дух преданности делу, которое ему поручила партия. Все ради дела - вот чем всегда веяло от Дмитрия Ивановича. Мелкие люди, для которых личное благополучие, деньги, награды, карьера были самым главным в жизни, не любили Родионова и не удерживались около него. Но те, для кого счастьем жизни было творчество - например, конструкторское, - для кого высшей наградой, высшим наслаждением было само создание, сотворение нужной вещи, те обожали Родионова. Все ближе соприкасаясь с ним в дальнейшем, мы, конструкторы, вскоре убедились, что, если в том или ином изобретении, предложении имеется хоть малейший толк, оно найдет максимальную поддержку у Дмитрия Ивановича. Мы знали: он не только продвинет конструкцию в п