и это "что-то" звенело в нем тоненьким колокольчиком, словно стоял посреди каких-то далеких лунных переулочков с тенями от деревянных заборов, пахнущих впитанным за день теплом, перегретыми солнцем досками и сыростью апрельской земли в подворотнях. Он молчал, справляясь с мучительно-сладкой спазмой в горле, которая мешала ему сказать последнюю фразу: "До свидания, приходите к нам, на Гранатурова не обращайте внимания", - и по отблеску ее белков уловил: она смотрела через его плечо на красновато теплеющий восход месяца за вершинами сосен позади кирхи. - Какая ночь... Помните? "И звезда с звездою говорит..." И там еще чудесно: "Тишина, пустыня внемлет богу..." - сказала Галя шепотом. - И как далеко мы от дома... И как все грустно. И как все глупо со мной, в конце концов!.. Ведь вы не можете мне ничем помочь, правда? А я никогда не знала, я злилась, я смеялась над этим. Как глупо, господи! - Она подергала тесемки плащ-палатки. - Но ничего, лейтенант, это отвратительно, но я справлюсь, я справлюсь, буду укрощать плоть, голодать, как монашенка, и по утрам окатываться холодной водой... И худеть на черном хлебе. И стоять на коленях. Правда, меня с детства не научили молиться, вот беда!.. Что ж я буду делать? Что же тогда делать? Влюбиться назло в Гранатурова? Она засмеялась странно, с горькой ожесточенностью, и в смехе этом, во вздрагивающих бровях ему показались слезы, но ее близко светившие из темноты глаза были сухи, горячи, пытались почему-то смеяться над тем, что не имело права быть смешным, а было неожиданностью, от которой не умирают, нелепостью, не случавшейся с ней и случавшейся с другими, чего она даже не могла представить раньше по отношению к себе. "Зачем она так прямо говорит со мной?" - подумал Никитин, стесненный ее уничижающей откровенностью, ее насильным сквозь слезы смехом. - Я этого не понимаю, - сказал Никитин. - Что понимать? Для чего? Разве это нужно понимать? Ох, какую ересь и чепуху я вам наговорила, лейтенант, - сказала она, запрокинув голову. - Сама я виновата... Идите играть в карты. Это мужское дело важнее всякой женской чепухи. Спокойной вам ночи, Никитин. - До свидания, Галя. Приходите к нам завтра. - Не обещаю, лейтенант. Возможно. Никитин слышал, как зашуршала по ограде плащ-палатка, стала смутно удаляться под нависшей над тротуаром сиренью, и, отчетливо и звучно отдаваясь, застучали по каменным плитам каблучки сапожек. И он закрыл калитку, уже обеспокоенный тем, что могут подумать о его отсутствии, подошел по узенькой в траве дорожке к часовому. Тот переминался около дома, одолеваемый дремотой, рот его раздирала необоримая зевота, доносилось мычание, лающее покашливание; Никитин сказал тоном приказа: - Часовой! Выйдите сейчас на мостовую и на всякий случай постойте там минут пять, посмотрите, пока врач Аксенова до перекрестка к медсанбату не дойдет. - Ясно, товарищ лейтенант, - откликнулся часовой и, переступая в траве, крякая, забормотал дремотно: - Эх и ночь, звезды-то высыпали, как у нас в России, и месяц всходит. Не для солдат эта ночь, разные мысли в голову лезут... - Что? - спросил Никитин. - В такую бы ночь по деревне гулять. Девчата поют, а в полях тихо, только коростель дергает... Домой бы, товарищ лейтенант! - мечтательно заговорил осевшим после долгого молчания голосом часовой. - Вот стоял и думал: скоро, кажись, должна кончиться, шутка ли? В центре Германии мы, а домой когда? Эх, какой красавец на небо-то всходит, - опять сказал он, восхищенно глядя на широко светлеющее и багровеющее зарево над деревьями. - Весна-а... Домой бы, домой... "Да, да, мы в Германии, и сейчас весна, - подумал Никитин впервые за эти дни вроде бы полностью ясно и осознанно, подхваченный молодым пульсирующим током радости, облегчающим, как счастливые детские слезы, опустошением. - Да, да, конечно, весна, и война кончается!" Месяц всходил левее силуэта кирхи, показался из горячего бездымного пожара над соснами, отраженно вспыхнул в высоких стеклах колокольни, одна подставленная месяцу каменная стена посветлела, выступила из глубокой тени ограды, и улицы налились прозрачной молочной синевой, еще более загадочной, сгустившей темноту парка, тонкие голубые полосы пролегли по конькам соседних черепичных крыш - и спящий двор, где стоял Никитин, лужайка перед домом, песчаная тропка до самой калитки, прочерченная длинными тенями, застыли под месяцем в неподвижной прохладе травянистого воздуха. "Ведь я не ранен, не убит, и моему взводу, несмотря ни на что, просто повезло в Берлине, а остальное - пустяки. И все хорошо, все отлично, и вот весна в Германии, и скоро конец войны, и как прекрасна эта лунная ночь в немецком городке, и мне двадцать лет, и все еще будет, все, чего не было..." - подумал Никитин с тем прежним сладко и больно зазвеневшим тоненьким колокольчиком в груди, какой ощутил он возле калитки, провожая Галю, чувствуя сухой блеск ее глаз на своем лице. Это ощущение прилива молодости, прощающей доброты ко всему, похожей на рвущуюся из души нежность, счастливое ожидание чего-то нового, что было когда-то с ним в золотой поре детства и должно быть опять предвиденно и скоро, это ощущение ожидания еще не свершившегося в его жизни, томящая готовность к предопределенному войной - неизведанному и радостному - возникало в нем с особенной силой при передвижении в горящие города, незнакомые, не до конца разрушенные, залитые по крышам домов заревом, с отсвечивающими красным булыжником мостовыми под колесами орудий, или когда через мелкую сеть дождя размыто проступал в туманце на опушке влажного леса одинокий дачный домик, где, казалось, кто-то жил ничем не измененной, влюбленной верой и в нерушимое прошлое, где были молодые прекраснолицые женщины и где в блаженном тепле, ласковом уюте могли встретить и полюбить его. И под бегущий лепет дождя по капюшону, под чавканье грязи, под всасывающие звуки орудийных колес ему представлялся давний детский сон: какой-то фантастический поезд в золотистой, затопленной закатом степи идет меж густых трав, а он один в чудесно озаренном лиловыми лучами вагоне, испытывая нечто белое, светлое, чистое, стоит у раскрытого окна на душистом ветерке, видит эту совершенно сказочную, неземную, пустынную степь, огромные и нечеткие в первозданной гуще трав шары желтых марсианских цветов, видит ее глубоко дымящиеся желто-пепельным закатом горизонты с очертаниями таинственных городов на розовых берегах заросших пальмами рек, влекущие таким обетованным обещанием приближенной радости, что ему хотелось долго и сладострастно плакать тогда. Такой степи никогда не было в реальности, и он не помнил, когда снился этот сон. Но он чувствовал его, как неясное в звенящее в нем воспоминание чего-то несбывшегося и счастливого в его жизни. 4 Между тем игра в карты кончилась. Меженин, потный, возбужденный проигрышем, небрежно подгребал ворох рейхсмарок в сторону Княжко, а тот, засунув пальцы под ремень, легонько покачиваясь вместе со стулом, отсутствующе смотрел вверх, на абажур керосиновой лампы; старший лейтенант Гранатуров в расстегнутой гимнастерке, мыча невнятный мотивчик, притопывая ногой, устанавливал на тумбочке патефон, взятый батареей в качестве трофея еще в Польше; дежурный связист убито спал за низеньким столиком под книжными полками, всхрапывал зверскими переливами, одна щека его вдавливалась в пилотку, положенную на полевой аппарат. - Проводил-таки? Ну и как, Никитин? - подозрительно спросил Гранатуров. - Силен, силен, мушкетер! Тихой сапой действуешь? - Не понял, - сказал Никитин. - Проводил до калитки и немного подышал свежим воздухом. В городе тишина, великолепная ночь. С какой стати, комбат, вы взялись за патефон? Все спят, солдат разбудите... - Залпом "катюш" их не разбудишь, не то что музыкой! Храпом, дьяволы, пять патефонов заглушат - не почешутся! Ничего, под песенки крепче спать будут, - успокоил Гранатуров и, продолжая притопывать ногой, начал перебирать пластинки. - По-польски тут... вечерна година, значит - вечерний час? Как это, Никитин, ничего? Танго бы или что-нибудь душещипательное под настроение. Верно? - Ставьте эту, - посоветовал Никитин и подошел к камину, потрогал бронзовые статуэтки весталок. - Не ошибетесь. Гранатуров поставил зашипевшую под иглой пластинку, грузно повалился в кожаное кресло, так что звякнули пружины, сполз в нем поудобнее, расслабил перевязь раненой руки, вытянул ноги и по-озорному заулыбался своими слепящими зубами, поглядывая на Княжко, на Никитина, сказал: - А ничего живем, славяне. Роскошный дом, пиво, музыка, и война в зад не кусает. Ах, хорошо, братцы! И вот что скажу я вам, господа русские офицеры, заслужили мы божеский отдых, судьба нас приласкала - целыми остались, есть с чем в Россию вернуться. Главное - башка на плечах. Еще бы так месячишко отдохнуть и покантоваться, а потом - назад, в Смоленск, к родным березам! Ах, хорошо, братцы! Меженин! - крикнул он. - Давай-ка по-аристократически этот камин растопим! Дрова где-нибудь здесь есть? Под музыку огонек здорово пойдет. Жизнь мы заслужили, братцы! - сказал Гранатуров снова, заваливая голову назад и постукивая ногтями в подлокотник под ритм музыки. - Музыка есть, а танцев не получается. - Меженин сгреб всю кучу рейхсмарок на конец стола подле Княжко и не без огорчительной досады от полного проигрыша договорил натянутым голосом: - Ваши гроши, без дураков. Законно выиграли, накатило вам. Что будете делать с ними? Княжко, не переменив отсутствующего выражения лица, взад и вперед раскачивался на стуле, рассеянно слушая музыку, глаза его смотрели в одну точку перед собой; он ответил после молчания: - В камин. Растопите камин. - Не раскумекал, товарищ лейтенант. - Так вам будет спокойнее, Меженин. Попробуйте-ка растопить рейхсмарками камин, - повторил Княжко задумчиво. - Я сжигаю свое мифическое богатство. Выигранное у вас. - А-а, вон как вы решили. Чтоб, значит, дьявол не попутал? А нам что? Сожге-ем! Было бы приказано! С азартным согласием Меженин примерил расстояние до камина и стал незамедлительно швырять на его железную решетку груды рейхсмарок, затем поднес огонек зажигалки к пухлому вороху купюр, повел огоньком по краю бумаг. Купюры, тронутые пламенем, неохотно зашевелились, с шелестом загибаясь по углам, чернея, - и разом вспыхнули живым костром, снизу озарив весело-злое лицо Меженина. - Вот еще, - и Никитин ногой подбил к камину мешок с оставшимися рейхсмарками. - Бросайте в огонь все. - А может, оставим на всякий случай? Как? - с надеждой спросил Меженин и вприщур глянул на книжные полки. - Вон топлива-то сколько, на год хватит, и еще останется. - Делайте, что говорят, сержант. Все деньги - в камин! - Эх и люблю же я вас, господа русские офицеры, - сказал Гранатуров размягченным тоном. - Люблю и уважаю вас, дьяволы... Братцы, спокойненько и тихо послушаем пластиночку. Помолчим малость. Запахло в комнате дымком, теплым горьковатым пеплом, повеяло по ногам жаром огня, и забегали вихорьки пламени на железной решетке, и был домашний свет зеленого абажура над столом, и золотисто подсвечивались и камином и лампой корешки книг на полках, и стояла тишина во всем доме, и шипела заигранная донельзя пластинка, и женский голос пел на чужом языке, в котором звучали и горькая и счастливая влюбленность в поздние сумерки после разлуки, и исступленное ожидание невозможной встречи, и лейтенант Княжко, заметный узким мальчишеским лицом, легонько раскачивался вместе со стулом, и старший лейтенант Гранатуров полулежал в кресле, матово-смуглый, с косыми бачками, погруженный в мечтательное состояние умиления, - все на мгновение представилось Никитину где-то виденным, бывшим где-то, как будто очень давно знал эти лица и очень давно, тысячу лет назад, сидел вот в такой же чужой комнате с диваном, книгами, стеклянным абажуром и видел профиль Гранатурова сбоку патефона, вблизи влюбленного женского голоса, его забинтованную руку на перевязи, задумчивые глаза Княжко и Меженина на корточках, который пачками вынимал из мешка рейхсмарки и подкладывал их в огонь. И прежде Никитин раза два ловил себя на этом зыбком ощущении, поражавшем его смутной знакомостью секунды: так или похоже было... Где? Когда? Но никогда в его жизни не было подобного немецкого дома с библиотекой и камином, где весело горели вместо дров новенькие немецкие деньги, никогда не было такого мертвящего, беспредельного покоя в мире, словно минуту назад кончился бой на улицах города, и оглушающая тишина, заполнив ночь, пала за окнами внезапно... Женский голос уже кончил петь на польском языке о вечерних сумерках, когда она ждала его, и он не приходил, рассыпались, обреченно упали и сникли звуки аккордеона, лишь шипела пластинка, вращаясь. Все молчали. Глядели на камин, на красные и невесомые взлеты пламени, до глухоты закованные ошеломляющей тишиной, мнилось, впервые ночью услышанной, поэтому опасной, как обман судьбы, как ложная надежда в десятках километров от войны, которая вроде бы исподволь, коварно испытывала их двумя беспечными днями блаженства. Пластинка перестала крутиться, остановилась, скрипнув иглой. И стало слышно порхание огня, мышиное шевеление сгорающих бумаг на решетке камина, куда, ни слова не говоря, подбрасывал и подбрасывал рейхсмарки Меженин. Гранатуров очнулся первый, подтянул руку перевязью, в раздумчивости соединял косяком брови, и Княжко, теперь не качаясь вместе со стулом, вопросительно покосился на задернутые шторы, откуда вплотную подступала непривычная мертвенность ночи, без единого движения во дворе. Это было наваждение замороженного безмолвия, какое бывает в лунные ночи на передовой, околдовывающей траншеи немотой распростертого затишья, и Никитин, не слыша шагов часового под окном, подумал: "Заснул он, что ли?" - Что такое? Кто там по дому шляется? Сортир никак кто ищет? - вдруг вполголоса сказал Меженин, обладавший звериным чутьем и слухом, и настороженно повернулся от камина к офицерам: - Ну и тишина. Ровно по кладбищу мертвец ходит... - Проверьте-ка часового, Меженин, - сказал Никитин, - а то, похоже, все умерли в доме. В том числе и часовой. - Сейчас проверить? - Сейчас. Выйдите и посмотрите. И тотчас, как только вышел Меженин, Княжко поднялся, оправил пистолет на боку, как всегда, упруго и подобранно натянулся в струнку, сказал серьезно Никитину: - Мне пора во взвод. А часовых проверять не мешало бы каждую ночь. Тогда старший лейтенант Гранатуров, еще пребывая, еще нежась в состоянии расслабленного умиротворения, задвигался атлетическим телом в кресле и, потягиваясь, заговорил благодушно: - Не торопись, Княжко. Ничего с часовыми не случится. Уйдешь - скучно мне будет. Ей-богу! Посидим ради компании. Вот я тебя люблю, лейтенант, несмотря ни на что, а ты меня - не очень, как вижу. Кто старое помянет - тому глаз вон! Братцы, заведем еще какую-нибудь душещипательную... Но он не закончив фразу - бегущий топот над головой, глухие вскрики донеслись со второго этажа, хлопнула верхняя дверь, затем, точно чем-то толстым, ватным, задушило вверху голоса, - и Княжко, мельком взглянув на потолок, обратил спокойные зеленые глаза на Никитина, проговорил: - По-моему, с твоими славянами происходит что-то... Не слышишь? - Никто там у тебя шнапса не перехватил на трофейную дармовщинку? - спросил Гранатуров снисходительно. - Стекла не побьют, черти-лошади? - Ерунда! Что там может быть! - выговорил, пожав плечами, Никитин; он хорошо знал, что на втором этаже прямо над кабинетом его комната, никто из взвода не располагался рядом и никто в его отсутствие не заходил туда без надобности. - Подожди, я посмотрю и провожу тебя, - сказал он Княжко и пошел к двери, несколько тоже обеспокоенный непонятным шумом, голосами наверху. В коридоре было тихо, темно, пахло душным деревом и солдатскими сапогами, в нижних комнатах разносился заливистый храп, сочное почмокиванье, бормотание спящего взвода, и не слышно было ни шагов, ни шороха на втором этаже, на мансарде, куда вела деревянная лестница из закутка коридора за чуланом кухни. - Меженин! - окликнул наугад Никитин в потемки спертого воздуха нижних комнат. - Где вы там?.. Ответа не последовало. Он подождал, уже озадаченный, и ощупью стал подыматься по шаткой винтовой лестнице на второй этаж и тут, на темной площадке, остановился, прислушиваясь к тишине мансарды. В следующую минуту он явственно уловил слухом какое-то протяжное, животное мычание, слабый, вырвавшийся стон из-за двери своей комнаты, задавленный тяжелой возней, задыхающимся хриплым шепотом: "Дура, дура, молчи, сволочь!" - и, совсем не понимая, что здесь случилось, в чем дело, не понимая, кто мог быть ночью в его комнате, с ударившим приливом крови в висках сильно толкнул дверь мансарды. - Кто тут?.. - крикнул он. Лунный свет в широкое окно обнажал половину комнаты, синей полосой отражался в зеркальной дверце открытого бельевого шкафа, скомканная груда одежды валялась на полу около опрокинутого венского стула, а на кровати в глубине мансарды возился, мычал, боролся, трещал пружинами неясно чернеющий комок тел, и первое, что отчетливее успел заметить он, было что-то задранное круглое белое, похожее на женское колено, которое вздергивалось, елозило, высвеченное луной, по одеялу, по краю сползшей к полу перины, и там, оттуда, от чернеющей груды тел выдавливались, как из-под толщи подушки, зажатые вскрики: - Nein, nein, nein!.. [Нет, нет, нет!] - Кто тут, черт возьми!.. И Никитин, ужасаясь тому, что сейчас, через секунду, увидит кого-нибудь из солдат своего взвода, потихоньку затащившего немку сюда, на свободную мансарду, и взбешенный этим предположением, кинулся к кровати, грубо рванул кого-то в темноте за крутое плечо и, рванув, мгновенно узнал охриплый, пресекающийся руганью голос Меженина, квадратной массой отскочившего от постели: Меженин угрожающе возник перед ним в косяке лунного света - стеклянными шарами перекатывались сумасшедшие глаза на призрачно-белесом его лице, чернел рот, раскрытый судорожным дыханием. - Меженин! - отчаянно крикнул Никитин. - Ты что? Обезумел? - Не лезь, лейтенант... Не мешай, лейтенант... - хрипел ему в лицо Меженин, обдавая удушливым махорочным перегаром. - Не лезь!.. Уйди! Какое твое дело, лейтенант? Уйди отсюда... уйди, уйди, по-человечески говорю!.. Нечто омерзительное, оголенное, как звериный оскал безумства, проглядывало в этом остеклененном, мечущемся взгляде Меженина, в этом полоумном его бормотании, и Никитин, опаленный приступом отвращения и гнева, изо всей силы оттолкнул его от кровати, крича: - Спятил? Кто эта немка? Откуда? Как она оказалась здесь? - Шпионка, стерва, в дом пробралась... - просипел Меженин и, вроде сообразив, что надо теперь делать, с придыханием матерясь, бросился к постели, дернул на себя подушку, прикрывающую грудь без движения лежавшей навзничь женщины, цепко схватил ее за руку, рывком сорвал с постели. - Вставай!.. Говори! Зачем пробралась в комнату лейтенанта? А? Планшетку с картой стащить хотела? Говори, вражина, шпрехай, шпрехай, говорят! Он так крепко держал, стискивал ее кисть, что она тоненько, жалобно вскрикнула, вся выгнулась назад: "Nein, nein!" - и при лунном свете увидел Никитин ее загнутую шею, молоденькое бледное лицо, зажмуренные от боли глаза, ее длинные, почудилось, синеватые волосы, некрасиво, растрепанно свесившиеся на одну сторону. - Отпустите ее руку! Что вцепились в девчонку? Вы! Сержант!.. - скомандовал Никитин неостывшим голосом. - Какая еще, к дьяволу, планшетка? Ерунду городите, планшетка всегда со мной! Как вы ее здесь застали? Что она здесь делала? - Хрен ее знает, как сволочуга оказалась... Шкаф открыла... вещи выбирала... Вошел, а она окно пыталась открыть... - говорил Меженин прерывисто и, выпустив кисть немки, пинком ноги разбросал тряпки на полу, а немка загнанным зверьком вдруг прижалась спиной к стене, затрясла головой, дробно стуча зубами, всхлипывая, повторяла стонущим шепотом: "Nein, nein, nein!" - Заткнись, сука! - заорал с расхлестнутой свирепостью Меженин. - Завела свое "найн", как шарманка! Скажи лучше, зачем сюда пришла? Откуда пришла? Как?.. - Не кричите, Меженин! Что она вам ответит, если не понимает по-русски! - И Никитин, еще не зная, что нужно предпринять, как поступить, безуспешно подыскивая неповоротливые в памяти, известные немецкие слова, выговорил наконец: - Wer sind Sie, Frau? То есть, кто вы... откуда? Wer sind Sie?.. Немка звонко выстукивала дробь зубами, вжималась дрожащим телом в угол, и, когда что-то ответила слабым глотательным звуком, не понятое Никитиным, он поймал только единственно знакомое слово "Haus" и требовательно переспросил: - Haus? Wer sind Sie? Warum Haus? [Дом? Кто вы? Почему дом?] - Лейтенант! Слышь! - внезапно крикнул Меженин, срываясь к окну, и заколотил кулаком в задребезжавшую раму, распахнул одну половину. - Кажись, тревога! В этот же миг внизу, под окнами, раздались голоса, суматошное топанье ног, следом взвился пронзительный окрик: "Стой, стой, стрелять буду!" - и клацнул затвор, опять затопали, забегали около дома, сверкнула зарницей багровая вспышка, прогремело, оглушило звоном, и в оглушенной винтовочным выстрелом тишине послышались тупые удары, ругательства, чей-то задавленный взвизг, потом на нижнем этаже заревел бас Гранатурова: - Часовой! Сюда его, сюда! Кто такой? Тащи его, если жив!.. - O, Ku-urt! Ku-urt! - рыдающе вскрикнула немка и вытянутой тенью скользнула к окну, перевесилась вниз, по-детски затряслась, захлебнулась воплем и плачем: - Nicht schiepen! Kurt, Kurt!.. [Не стреляйте!] - Меженин, ведите немку вниз! Быстро! Никитин скомандовал это, сбегая по винтовой лестнице в густые потемки первого этажа, где потревоженно гудел из комнат говор разбуженных солдат, наткнулся на кого-то впотьмах, кажется, на заспанного Ушатикова, выскочившего в коридор ("Тревога? Немцы?"), увидел настежь раскрытую дверь гостиной, хаотичное движение фигур за порогом и ощутил едкую тесноту в груди, какая бывает при настигшей неизвестности, молниеносно и неотвратимо изменяющей обстановку. Когда он вошел, Княжко и Гранатуров уже стояли посреди комнаты, напряженные, хмурые, оба смотрели то на возбужденного часового, еще державшего карабин на полуизготове, то на безобразного своей крайней худобой мальчишку-немца лет шестнадцати, в очках, одетого в широкий не по размеру немецкий мундир, неимоверно грязный, прожженный на боку, свисающий на острых плечах; его огромные, покрытые пылью сапоги кругло расширялись нелепыми раструбами голенищ вокруг тощих ног, и видно было, как крупно ходили дрожью колени, обозначенные пузырями солдатских брюк. Мальчишка этот, затрудненно дыша, облизывал растрескавшиеся губы, полузакрытый прилипшими волосами лоб лоснился обильным потом, острый носик на давно не мытом его лице восково выделялся, словно у мертвого. - Ну? - густо прогудел Гранатуров и приблизился к немцу, сверху вниз окинул его черными, прожигающими глазами. - Откуда ты такой гусар, вояка появился? Вервольфик? Ну? Где оружие? Обыщи-ка его подробно! - приказал он часовому. - Всего обыскать, ясно? Выверни его наизнанку! Часовой сделал грозные глаза, закинул за спину карабин и рыскающими жестами стал ощупывать, выворачивать карманы немца, объясняя при этом жаркой скороговоркой: - Стою, луна как раз взошла... Слышу, шебаршит за домом, думаю - должно, кошка или собака, или кто из наших по нужде вышел. Обыкновенное дело... Глянул, а под яблоней за домом фигура стоит и, похоже, на окно вверх смотрит. И очки под луной - сверк, сверк!.. Не-ет, думаю, очкариков в нашем взводе сроду не было. Выскочил из-за угла, ору: "Стой, стрелять буду!" А он - наутек, я в небо пальнул - и за ним. Подмял его, а он, гаденыш, визжит и - за руку укусил! Стукнул я его по шеям, конечно... Поочередно выложив на стол донельзя несвежий, ржавого цвета носовой платок, солдатскую зажигалку-снарядик, смятую пачку сигарет "Юно", кучку пистолетных маслянистых патронов, облепленных галетными крошками, маленькую фотокарточку в целлофане - все содержимое карманов немца, часовой старательно почистил руку о полу шинели, с видом доказательства показал Гранатурову запястье, пояснил озлобленно: - Так в мясо зубами и впился, клеща немецкая! Из лесу, видать, вервольф, разведчик, не иначе - разнюхивал. Змееныш, а навроде пацан! - Все? - спросил Гранатуров, сверху вглядываясь в низко опущенную голову немца. - Значит, оружия нет? А ну-ка, часовой, осмотрите как следует место, где его схватили. Может, там что осталось. - Слушаюсь. Сейчас мы. Часовой пошел от немца боком, потом усердно затопал кирзовыми сапогами к двери и здесь на пороге оторопело посторонился перед Межениным, пропустив его; а тот, поигрывая желваками, втолкнул в комнату очень молоденькую немку, почти девочку, простоволосую, испуганную, в разодранном до бедра ужасающе нечистом платье, - она будто из последних сил продвигалась по расшатанной жердочке через пропасть, балансируя над гибельной высотой, отчего неприятно были видны напрягшиеся ключицы в разрезе незастегнутого платья; пухлые искусанные ее губы вздуто чернели, как рана. Увидев мальчишку-немца, она вскрикнула задохнувшимся шепотом: - Kurt, Kurt!.. И зажала ладонью рот, с отчаянием наклоняясь вперед, точно вдавливая рыдания в себя, а он, сгорбленный, повернул к ней грязное птичье личико, тряско запрыгали очки на восковом остреньком его носу, но не ответил ничего, только трудно сглотнул - кадык бугорком пополз по горлу. Никитин, еще помня белую коленку, елозящую по одеялу, задушенный крик "nein", смотрел на эту растрепанноволосую, некрасивую в своем разъятом страхе, молоденькую немку, на этого ссутуленного, безобразного в своей худобе и внешней воинственной нелепости мальчишку-немца, зачем-то ночью оказавшихся здесь, в занятом его взводом доме, - и, все яснее чувствуя взаимосвязь между ними, проговорил, спешно опережая объяснения Меженина: - Комбат, немку обнаружили в моей комнате... - Он запнулся и не назвал Меженина, чтобы сейчас не касаться некстати обостряющих положение обстоятельств. - В первую очередь надо выяснить... Непонятно, зачем ей надо было брать белье в шкафу... - Она? Была в твоей комнате? - проговорил Гранатуров, ожигая испытывающими глазами немку. - Если даже эта грязная кошечка - шпионка, каким образом она оказалась именно у нас? Так вот, допросить их, допросить немедленно! Выяснить - кто они? Кто послал их? С какой целью? Лейтенант Княжко!.. - Он властно взглянул на хмурого Княжко, ни звука в этом разговоре не вымолвившего, и добавил, как бы готовый разозлиться: - Ты у нас по-немецки соображаешь. Давай. Допроси их. Давай, Княжко, приступай! - поторопил он той приказывающей интонацией, в которой было и предвкушение сурового развлечения, и опыт человека, взявшего на себя привычную ответственность. - Действуй, я буду вопросы задавать. Сейчас все выясним, зашпрехают, гады, как миленькие! Княжко поморщился. - Я имею достаточное представление, какие следует задавать вопросы. Это во-первых. Во-вторых, когда мы с вами перешли на "ты"? Сегодня? - Ладно, ладно в бутылку-то лезть! Выкать буду. Ладно. - Благодарю. И лейтенант Княжко, весь суховато-упрямый, до предела заталенный ремнем и портупеей, шагнул к пленным и сейчас же заговорил по-немецки, обращаясь то к несуразно тощему юнцу, то к молоденькой немке, произнес несколько фраз довольно спокойно. Никитин разобрал одно знакомое слово "Name", понял, что он спрашивал имена, фамилии, увидел, как набряк страхом взгляд немки, как еле разлиплись опухшие ее губы, и она ответила тающим шепотом. - Emma... Herr Offizier... Юнец молчал, туго глотая, точно воздух не мог из груди вытолкнуть, лишь челноком ползал по горлу кадык, и тогда Гранатуров, нависая над ним из-за спины Княжко, сильно ткнул пальцем ему в плечо: - Что, онемел, сосунок? Курт - твое имя! Так? Спросите-ка его - из вервольфа он? Из леса? Сколько их там? Но Княжко оборвал его холодно: - Вот что, товарищ старший лейтенант, если вы будете перебивать меня и тыкать в пленного пальцем, я прекращу допрос. - Ладно, ладно! - зарокотал недовольно Гранатуров. - Цирлиха-манирлиха много, как вижу. Что они с нами сделали бы, если б мы у них в лапах оказались! На огне бы поджарили! - Кишки через нос потянули бы и плакать не дали! - напористо вставил Меженин. - Да и немочка - фрукт: ишь, козочкой притворяется. Шпионка, сука! Он топтался позади немки, поводил задымленными глазами по ее спутанным космами неопрятным волосам, по узеньким бедрам, по ее полным в икрах и тонким в лодыжках ногам. Он, видимо, не хотел простить и себе, и этой невзрачной немке ее сопротивления в мансарде, тот крик сквозь толщину подушки и, самолюбиво уязвленный, мстил ей и словами, и взглядом злобы, которая была понятна Никитину. "Что за ересь говорил он мне наверху? - подумал Никитин, опасаясь вспоминать ощущение скользкой черноты, захлестнувшей его на мансарде. - В чем я могу его обвинить? В попытке изнасиловать вот эту немку? Но он не боится меня, потому что никто ничего не видел, а к немцам нет сочувствия ни у кого. Неужели я посочувствовал ей?" За стеной, в коридоре нижнего этажа, пронесся шум голосов, засновали шаги людей, дверь приоткрылась - в проем всунулось пожилое серьезное лицо командира четвертого орудия сержанта Зыкина, он доложил сумрачно: - К нам патрули прибыли! Кто стрелял, спрашивают. Враз прибежали! - Поговори с ними, Никитин, - приказал Гранатуров. - И много не объясняй, не распространяйся, сами разберемся! Никитин вышел в коридор, где желтым пламенем чадила немецкая жировая плошка, поставленная на тумбочке под вешалкой, и горели плошки в двух комнатах - там шатались по стенам тени взбудораженных солдат; около входной двери темнели три незнакомые фигуры в плащ-палатках, тускло поблескивало оружие. Сразу же к Никитину выдвинулся один из них, судя по фуражке, офицер, прямой, сухощавый, спросил с начальственным требованием: - По какой причине на вашем участке возникла стрельба, товарищ лейтенант? Кто стрелял? - Ничего особенного, - ответил Никитин, соображая, что объяснять подробности - значит усложнить все, заранее вмешивать дотошную, всегда придирчивую комендатуру в дела батареи. - Перестарался часовой. Сами выясним причины. - Открывать стрельбу ночью в немецком городе - это не "ничего особенного", а ЧП, - неподатливо возразил офицер. - Вчера, например, обстреляли штабную машину в лесу, да будет вам известно. Один наш солдат убит, два офицера тяжело ранены. "Ничего особенного". Все трезвы в вашей батарее? И он с недоверием приблизил свое строгое, немолодое лицо, беззастенчиво принюхиваясь к дыханию Никитина, затем оглянулся на солдат: они уже группами столпились в дверях комнат, смотрели оттуда объединение и недобро, а сержант Зыкин в угрюмой замкнутости каменно уставился на огонек плошки. Взвод, не сговариваясь, общим молчанием поддерживал Никитина перед чужим начальством, хотя сейчас он сам до конца не сознавал, почему лгал офицеру из комендатуры и почему полностью не верил в серьезность того, что мог по долгу службы предполагать патруль. - Насчет выстрела мы разберемся, - проговорил Никитин. - Больше вопросов нет? Я должен идти. Офицер выждал немного. - Смотрите, лейтенант, смотрите в оба! Распущенность в условиях Германии знаете до чего доводит? - Будем смотреть в оба. Знаем. Когда же патрули выходили, мимо них боком вскользнул, суетливо втиснулся клином меж их телами часовой, едва не запутавшись в плащ-палатке офицера, что заставило его удивленно откачнуться, загремел сапогами по коридору к Никитину, выговаривая на бегу: - Нету, ничего нету, товарищ лейтенант! - Голову сломите! - остановил его Никитин. - Как следует осмотрели вокруг дома? - Чисто на карачках по всем уголкам облазил, товарищ лейтенант. Ничего нету! - Хорошо, идите на пост. И не дремать, ясно? - И, подумав, сказал ожидавшему приказаний Зыкину: - Проверьте часовых у орудий, пока тревоги не было. В столовой продолжался допрос. Мальчишка-немец, заикаясь, опустив маленькую птичью голову, отвечал на вопросы Княжко, очки сползали на кончик остренького потного носа, он с робостью глотал слюну в паузах между словами, вид его был все так же нелеп, жалок, пришиблен, и Княжко не перебивал его, выслушивал сосредоточенно-упрямо после каждой своей фразы. Гранатуров, придерживая здоровой рукой раненую руку, ходил по комнате, мерил ее шагами, то и дело глыбообразно возвышаясь позади Княжко, подозрительно гмыкал, издавал горлом густые мычащие звуки, одними этими звуками сомневаясь, не доверяя робкому лепетанию на немецком языке, которое, казалось, не могло быть доказательным, обмануть его, как и пришибленный вид пленного. Меженин стоял за спиной немки, презрительно оглядывал ее с ног до головы, ее разодранное на бедре платье, и это явно мстительное, раздевающее презрение его было отвратительно Никитину - не исчезал, не выходил из памяти обезумелый, удушающий табачным перегаром сип Меженина в мансарде: "Уйди, лейтенант, уйди, не мешай, говорю!" - Громче, сосунок! Не нуди! - грозно скомандовал Гранатуров, оборачиваясь к уныло поникшему под его командой немцу. - Что шелестишь, как мышь в крупе? Конкретно спросите его, Княжко! Из вервольфа он? Да или нет?.. Стало тихо. Немка всхлипнула, и увеличенные глаза ее, наполненные влагой, еще больше раздвинулись, замерли на нетерпеливо-требовательном лице Гранатурова - гулкий раскат его баса повторным громом ударил по комнате: - Конкретно - да или нет? Фашист он или сосунок всмятку? Каким образом оба очутились в этом доме? Княжко покривился, будто от тупой боли, сказал бесцветным голосом: - Перестаньте кричать, как на базаре... - Он говорил спокойно, но в тоне его накалялась тихая ярость. - Курт по фамилии Герберт, шестнадцати лет, месяц назад взят в вервольф, в боях не участвовал. Во что, впрочем, можно поверить. Дальше. Курт Герберт родной брат этой девушки, Эммы Герберт. О чем сказали оба. - Брат и сестра? Хо-хо! Знаем мы это! А видать, спят в одной постели, - проговорил Меженин зло, однако Гранатуров, заглушая его, настойчиво повторил вопрос: - Каким образом оба очутились ночью в этом доме? Цель? Какая цель была у обоих?.. - Вы что - меня допрашиваете? - спросил без интонации в голосе Княжко, и тихая ярость все упорнее нарастала в его глазах. - Так вот, слушайте внимательней! Как заявили Эмма Герберт и Курт Герберт, они хозяева этого дома. Представь, обнаружились хозяева, - Княжко вскользь усмехнулся Никитину, перевел дальше: - Жили здесь втроем с дедом, как я понял, с отставным полковником. Gropvater ist Oberst? [Дед полковник?] - быстро спросил он обоих по-немецки, еще раз уточняя для себя, и в ответ молоденькая немка как-то уж очень поспешно закивала ему, лепеча с надеждой и заискивающим согласием: "Ja, ja, Oberst... Reichswehr" [да, да, полковник... рейхсвер]. - Да, отставной полковник, семидесяти пяти лет. Месяц назад выехал, а точнее, конечно, удрал в Гамбург, поближе к англоамериканцам. Вероятно, как я думаю, боялся нашего прихода. Эмма Герберт осталась охранять дом. Тридцатого апреля, когда стали летать советские самолеты, ей стало страшно одной в доме, перевожу дословно, она взяла продукты из дома и стала жить у подруги в этом же городке, в каком-то сарайчике. - Дед полковник в Гамбурге у американцев, эта... козочкой в сарайчике жила. А этот Курт... Черт Иваныч в лесах с автоматом шастал? - резко выговорил Гранатуров. - Ничего себе хозяева! С целью разведки в свой дом вместе с сестричкой пришел? Что им тут вдвоем нужно было? Вот главное! Кто их послал? Тихая ярость, готовая вот-вот выплеснуться вспышкой (как ожидал Никитин), пригасла в глазах Княжко, он, похоже, намеренно не придал значения последнему вопросу Гранатурова и, обращаясь к одному Никитину, заговорил невозмутимо: - У меня, видишь ли, нет желания пристрастно допрашивать, а тем более воевать с грудными детьми. Особенно - вот с этими. Это первое. Второе. Эти наивные дети узнали, что Берлин взят, пережидать нечего, и решили бросить дом, двинуть в Гамбург к своему престарелому и перепуганному нашествием русских гроссфатеру. Взять вещички, переодеться - и в дорогу... Этот Курт вернулся из леса и сказал об этом сестре. Так они объяснили. И я готов верить, представь себе. Дальше. Эмма вошла в дом через черный ход со стороны сада. Курт ждал внизу. Кстати, этот Курт сказал, что в лесу, за озером, вервольфов человек двадцать, в том числе его сверстники, мальчишки лет пятнадцати-шестнадцати во главе с ефрейтором из какой-то разбитой части. Вооружены автоматами и фаустпатронами. - Та-ак! - длинно протянул Гранатуров, направляясь крупными шагами к Курту. - Та-ак! Автоматы и фаустпатроны? Двадцать человек? Тогда уж скажи, дорогой мой Курт, где они? Где располагаются вервольфы? Ни хрена за очками не видно! - Он витиевато выругался. - Во... зинд... вервольфы?.. - крикнул он, подбирая немецкие слова, и резко бросил большую свою руку на кобуру. - Во... ист вервольф? Вифиль... километер? Шпрехе [Где вервольфы? В скольких километрах? Говори...], щенок! Ну? Отвечай! И Курт вобрал птичью голову в узенькие прямые плечи, на которых, как на вешалке, обвисал широкий, с прожженной полой мундир, облизнул губы, обметанные крупными каплями пота, залопотал что-то испуганное, неразборчивое, в беспомощности озираясь на сестру, и Никитину показалось, что даже оттопыренные ребячьи уши его побелели. А она в онемелом страхе, умоляя раздвинутыми на половину лица глазами и Гранатурова и Княжко, перестала дышать, неразвитая грудь ее круто поднялась, затвердела камешками, и наконец она выдохнула вскриком отчаяния: - Nien, Herr Offizier, nein! Nein! [Нет, господин офицер, нет! Нет!] И закрыла лицо ладонями, мотая спутанными волосами в приступе тоскливой незащищенности. Струйки пота скатывались по грязным щекам Курта, голова все глубже уходила в плечи, тощая шея мелкими толчками Все ниже нагибалась, и сутуло, углами проступили лопатки под мундиром, потом хлипкий кашель вырвался из остренького его носа, он подавился, поперхнулся и еле выдавил какую-то разорванную фразу, глотая ее вместе со слюной. - Вчера в лесу обстреляли штабную машину, - вполголоса сказал Никитин, взглянув на Княжко. - Сообщил патруль. Он знает об этом? - Вчера? Обстреляли? - подхватил Гранатуров. - Ну-ка, Княжко, вопрос щенку! Они стреляли? "Неужели вот такие молокососы устроили засаду в лесу? - подумал Никитин, пытаясь соотнести обстрел машины с видом этой сгорбленной, жалкой мальчишеской спины немца и его мокро хлюпающего носа. - Просто не верится. Да им кашу манную есть, а не из автоматов стрелять. Не может быть, чтоб такие, как он!.." - Что там этот хмырь мокроносый мычит? - угрожающе спросил Гранатуров, не снимая руку с кобуры. - Если не ответил, повторить вопрос, еще повторить, Княжко! Вчера стрелял, а сегодня в разведку пошел? Эт-то пусть ответит! Княжко задал вопрос и с подчеркнутой сухостью перевел: - Он сказал, что вчера не был в лесу, а был в городе, у сестры. Кроме того, ефрейтор каждую ночь выбирает новое место ночевки. За разглашение тайны - расстрел. Некий Фриц Гофман был расстрелян за то, что поранил о сучок ногу, не мог идти... Ефрейтор зажал ему рот ладонью и выстрелил в сердце. - Вот гад! - пренебрежительно сказал Меженин, не то имея в виду ефрейтора, не то Курта. - Повесить ма