та, тихонько села на подоконник, долго глядела, как в синей дымке вечерней улицы один за одним зажигались шары-фонари, потом сказала не без упрека: - Уезжаете на все лето? Мельниченко в ту минуту брился; по привычке, оставшейся с фронта, он делал это по вечерам. - Уезжаем, сестренка, - ответил он и тотчас спросил: - С каких это пор мы перешли на "вы" - "уезжаете"? - Именно! - Она обеими руками охватила колено. - Не понимаю. - Василий Николаевич отложил помазок, взял бритву, пощупал кожу на щеке. - Сплошные ребусы. А конкретнее? - Глупо это все-таки как-то! Василий Николаевич даже не выказал озадаченности - нередко ее суждения, ее поступки поражали его своей непоследовательностью и вместе прямотой, неизвестно было, что можно было ждать от нее через минуту, Он не забывал, что она с ранних лет росла одна, и он сам, часто бывавший в долгих разлуках со своей сестрой, не без чувства некой вины перед ней прощал ей многое, чего не прощал другим. - Знаешь что, выкладывай-ка все начистоту, - сказал Василий Николаевич, взглядывая на нее в зеркало. - Все по порядку... - По порядку? - Да, докладывай. Без шарад и ребусов. - Ты, конечно, знаешь Алексея Дмитриева? - Трудно мне не знать Дмитриева. Но откуда ты его знаешь - это уже мне непонятно. Ах да, по госпиталю! - Я его знаю. Не только по госпиталю, если хочешь... И мне нужно его видеть два-три дня! Заранее не спрашивай зачем - не жди доклада. А может быть, это и не секрет - просто сейчас не скажу. Очень важное дело! Он, опять не показывая недоумения, намылил щеки, проговорил спокойно: - Ну хорошо, не буду спрашивать. Но оставить его в училище я не могу. У него стрельбы... А это не игрушки, сестренка. Несмотря на секреты чрезвычайной важности... Тогда Валя, возмущенная, спрыгнула с подоконника, прервала его: - Неужели у вас в армии все подчинено одному - как у вас называется, боевой подготовке? И больше ничего не существует? Вы не знаете своих курсантов, вы видите только шинели! Только свои пушки. Ты сам сухарь! У тебя погибла жена! А ты ни одного слова о ней! "Я понимаю. Твоя колючесть есть лишь форма самозащиты", - подумал Василий Николаевич и сказал по-прежнему сдержанно: - Если у тебя действительно какое-то серьезное дело с Алексеем Дмитриевым, то, может быть, ты объяснишь мне, в чем оно? - Сейчас - нет. - Она подбежала к нему, уже зная, что добилась своего, поцеловала его в намыленную щеку. - Ты все-таки понял! Спасибо тебе!.. Он долго думал позднее об этом разговоре и, догадываясь, в чем дело, решил оставить Дмитриева с орудием на два дня в училище, сознавая, как порой много значат в жизни человека два дня, два часа, даже час. Но, приняв это решение, он испытывал такое чувство, будто пошел на сделку со своей совестью, и тут же ловил себя на мысли, что по своему положению офицера привык (да, привык) смотреть на курсантов как на людей, которые обязаны выполнять чужую волю, чтобы обрести свою собственную, - и тут не до нежностей. Что ж, армия не случайный полустанок, на котором ты сошел, потому что ошибся поездом. Да, он никогда дома не говорил о своей жене. Сестра была права, но не понимала одного: воспоминания не облегчают. Однако ему почему-то казалось иногда, что она где-то рядом, что он встретит ее на улице, что однажды, придя домой из училища, увидит ее сидящей в своей комнате. А когда в этом году он встретился с женщиной, взгляд которой говорил ему слишком много, он непроизвольно для самого себя стал находить в ней качества, не похожие на качества Лидочки, и интерес к этой женщине у него пропал. Он не был однолюбом - просто ничего не мог забыть, хотя все между ними было кратким, быстротечным, как миг. Он видел Лидочку урывками между боями. В дни наступления, когда невозможно найти времени съездить в медсанбат, она сама, часто под огнем, приходила к нему на НП - приходила, чтобы только увидеть его. Ничего, все забудется. Время излечивает. Оно умеет излечивать. Весь день Алексей пробыл в артмастерских, а когда вернулся к обеду, батареи уже были пусты - дивизион выехал, и среди сиротливых коек бродила одинокая фигура дежурного, говорившего с унылой обескураженностью: - Что ж это такое! Пустота! А тут почту приволокли, целую кучу писем. Ну что я с ними буду делать? Бежать рысцой за машинами и орать: "Стой, братцы!"? - Юморист ты, - весело сказал Алексей. - Давай письма, через два дня буду в лагерях - раздам ребятам. Кому тут из наших? - Да вот, - пробормотал дежурный и принес целый ворох писем. Алексей лег на голый матрац соседней кровати, положил сумку с конспектами под голову, стал разбирать письма не без интереса. - Гляди, я пошел дневальных шевелить, - проговорил дежурный. - Обленились, орлы, в связи с новой обстановкой. Он читал адреса писем со всех концов России - из разных городов, колхозов, из воинских частей: счастливая была эта почта - никогда столько писем не приходило в батарею. Здесь были письма Гребнину из Киева, Нечаеву из Курска, Карапетянцу из Армении, Зимину из Свердловска, был денежный перевод Борису из Ленинграда. ("Неужели из Ленинграда? Значит, родные его вернулись из эвакуации?!") И вдруг спазмой перехватило ему горло, маленький желтый конвертик-треугольник словно обжег его пальцы. "Полевая почта 27513, Алексею Дмитриеву". Наискосок: "Адресат выбыл". И совсем внизу: "Березанск. Артиллерийское училище". И обратный адрес: "Омск. Дмитриева Ирина". "Дорогой, любимый брат! Вот пишу тебе, наверно, пятое письмо - и никакого ответа. Все письма приходят со штемпелем "Полевая почта изменилась" или "Адресат выбыл". Но я уверена, что ты не убит, нет. Последнее письмо получила из Карпат. И вот пишу, пишу... Я по-прежнему живу у тети Нюси, учусь в девятом классе, живем мы неплохо. Милый мой брат! Во всех письмах я не писала тебе о нашем несчастье... (Зачеркнуто.) Я надеялась и ничего не знала... А может, это ошибка? Ты помнишь Клавдию Ивановну Мещерякову, детского врача, мамину подругу? В ноябре сорок четвертого года мы получили от нее письмо из Ленинграда. Клавдия Ивановна пишет, что мама наша, милая, хорошая наша мама, пропала без вести. Где, как, отчего - она не пишет. Ты ведь знаешь, что она пошла врачом в полевой госпиталь и все время работала там, всю блокаду. Клавдия Ивановна была у нас: квартира заперта, и никого нет, а ключи у домоуправа. Я подумала сначала, что это ошибка, написала Клавдии Ивановне, но она ответила - это правда. Ей сообщили в военкомате. Я не представляю, Алеша. Я рвусь в Ленинград, чтобы хотя бы самой узнать... (Зачеркнуто.) Потом и мне сообщили из военкомата. Милый Алеша! Я не хотела тебе писать о маме, но лучше все знать без обмана, чем лгать. Я все, все помню: наше детство, нашу маму, надевающую серьги, - помнишь, когда она ожидала отца, - наши комнаты, наше парадное с кнопочкой звонка. Я не могу себе простить, что я однажды маму обидела, когда ты уже был на фронте. Я сказала: "Не надо меня воспитывать, я сама себя воспитываю". А мама чуть не заплакала. Какая я дура была! Я только сейчас поняла, какая была наша мама, она ни на что не жаловалась, сама соседей успокаивала. Вова и Павлуша ушли на фронт после тебя, а Елена Михайловна очень беспокоилась. А когда от тебя не было совсем писем, мама выходила только к почтовому ящику и говорила: "Завтра будет обязательно". Алеша, не могу писать, а тетя Нюся говорит, что не вернешь, успокаивает, а сама на кухне плачет. Я должна была тебе сообщить, Алеша. Крепко целую тебя. Твоя любящая сестра Ирина. Мой адрес: Омск. Улица Ленина, 25, Анне Петровне Григорьевой, для меня. 12 мая 1945 г.". 11 Он помнил: в тот день моросил дождь; возбужденные толпы ходили по улицам; на Литовской, на Невском - не пройти; около газетных киосков - длинные очереди. В два часа дня он вместе со многими одноклассниками-комсомольцами был уже в военкомате. Здесь толпилось много народу, в коридорах было шумно, накурено. Да, он кончил десятый класс. Да, ему будет восемнадцать. Повестка? Хорошо, он будет ждать повестку. Он простился с друзьями на Невском. Был вечер уже. Он шел домой. Нет, он бежал домой по затемненным улицам, по пустынным каменным набережным и видел, как зенитчики устанавливали орудия на площадях, на крышах домов, как дымящиеся лучи прожекторов шагали по небу, с размаху падали на Неву. Иногда сверкал, задетый светом, шпиль Петропавловской крепости, вспыхивала вода холодно и свинцово. Раздавались шаги патрулей на мостовой, у ворот стояли дежурные с карманными фонариками - за один день изменилось все. Он взбежал по лестнице. Никого не было дома - мать, должно быть, задержалась в поликлинике, Иринка отдыхала в лагере под Царским Селом. Когда он вошел в темную квартиру, пустую, с незадернутыми занавесками на окнах, и зажег свет, когда прошелся по комнатам несколько раз, книжный шкаф в кабинете отца скрипнул, как прежде, когда он открывал дверцу. Но все - книги в шкафу, учебники, конспекты на письменном столе, - все сразу показалось прошлым... Тогда, не в силах больше оставаться в комнатах, он вышел во двор и, ожидая мать, сидел на скамейке возле парадного, думал: что сейчас скажет ей? А небо все полосовали лучи прожекторов, и негромко переговаривались дежурные возле чугунных ворот. Война!.. Везде на улицах стало глухо, черно, неприютно: город на военном положении. Где-то в стороне Невы стучала пробная пулеметная очередь, трассирующие пули плыли в небе наискось, пересекая световой столб прожектора. Потом послышались от ворот знакомые шаги, и он вскочил, окликнул: - Мама! - Почему ты здесь? - спросила она. И он подошел к ней, попросил: - Мама, давай сядем здесь... Мама, я должен тебе сказать... Мама, посидим. - Алеша, что ты хочешь сказать? - спросила она, и он увидел ее глаза, которые потом долго не мог забыть. Оба сели на крыльце. И, может быть, оттого, что мать, будто все поняв, молчала, или оттого, что сидела рядом и Алексей ощущал ее теплое плечо, он искал необыкновенных, успокаивающих слов, но этих нужных сейчас слов не было. И с осторожностью он взял ее руку, грубую, потрескавшуюся от кухни и керосинки, прошептал: - Мама... Я, конечно, понимаю. Мама, я должен сказать тебе прямо... И внезапно услышал странно спокойный ее голос: - Что ж... пойдем... Я соберу тебя... Он ничего не ответил, задохнувшись от нежности, от жалости, от любви к ней, а сквозь пробные пулеметные очереди, сквозь тревожное гудение крыш доносились во двор тоскливые и далекие паровозные гудки. Потом он видел ее на вокзале. Два дня не было машины из лагерей, и два дня Алексей не выходил никуда из батареи. В корпусе, опустевшем и мрачном, непривычная тишина стояла в безлюдных батареях, только иногда, звеня шпорами, проходил по казарме дежурный офицер. Опустело и на училищном дворе: пушек, приборов и машин не было. Все в лагерях. Как заброшенный пруд, плац усыпался сбитыми ветром тополиными листьями. Алексей лежал на койке один во взводе, равнодушный ко всему. С открытыми глазами он лежал на спине, и казалось, что ему дремлется. У него не было никаких желаний. Солнце не было прекрасным и теплым - оно потухло. И стрижи не кричали под окном - какой в этом смысл? Ни в чем не было смысла. Никогда, никогда мама не отопрет ему дверь, услышав его шаги, никто не скажет ему "сын", и он не скажет уже до конца своей жизни "мама". А мама то улыбалась, то хмурила брови, то приходила из кухни в переднике и просила пропустить мясо в мясорубке ("Ты у меня сильный, должен помогать"), то сидела у стола под лампой, наклонив гладко причесанную голову, и прозрачные серьги тихонько покачивались в ее ушах. Он мог лежать на спине и час и два, не пошевельнувшись. Иногда только глаза его смежались, брови вздрагивали, и он чувствовал горячую горечь слез в горле. День отгорал, наступал вечер - сизые сумерки вползали в казарму, тени скоплялись по углам, потом становилось совсем темно, на плацу вспыхивал фонарь, бросал отблески на окна, но Алексей не вставал, не зажигал света. У него не было сил подняться, повернуть выключатель, сделать что-то; ему было все равно: день, сумерки, свет, темнота. Время потеряло свое значение. Мамы не было. Самое страшное, то, что не должно было, не имело права случиться, случилось... К концу второго дня приехал из лагерей помстаршина Куманьков. Увидев Алексея, одного, лежащего на койке посреди оголенных коек взвода, он удивленно спросил: - Ты чего? Алексей не отозвался. - Ты что? Заболел? Тебя же с пушкой оставили... - Оставили. - А ты чего лежишь? - Так. - Вернулся уж из мастерских? - Да. - Подожди, подожди, - заволновался Куманьков. - Ты когда вернулся? - Вчера или... позавчера... - Заболел, что ль, ты? Как же ты без столовой тут? Есть хочешь? - Не хочу. - А с пушкой как? - Никак. - Алексей отвернулся. - То есть как "никак"? Ты, парень, подожди. Что это ты? Я за орудием приехал. Или захворал никак совсем? И слова у тебя какие-то... На каком основании? Мы, стало быть, сейчас... это самое... то есть... Куманьков беспокойной рысцой выбежал в коридор и через несколько минут вернулся; в руках у него была связка ключей и градусник - принес из каптерки. - Ты, стало быть, Алексей, температуру проверь, а я, стало быть, сейчас в санчасть... - убеждая, заговорил он и стал настойчиво совать градусник Алексею. - Как же ты лежишь один - как это понимать? А мы сейчас температурку выясним - и в санчасть. А я, стало быть, всю жизнь не болел, устав не позволяет, - Куманьков захихикал. - Я этих врачей до огорчения не люблю, в детстве у меня грызь определили, а до сих пор - ничего, никаких оснований! Но бывает, чего там, бывает! Он, видимо, хотел успокоить, ободрить его, с уверенным видом уселся на койку, но Алексей вяло проговорил: - В санчасть не ходите. Врача не надо... - Он смежил веки, слезы потекли по его щекам, он резко повернул голову к стене. - Какое число сегодня? - спросил сдавленно. - Четырнадцатое, стало быть, - уверительно откликнулся Куманьков, видя измененное болью лицо Алексея, и на цыпочках вышел. 12 Первый дивизион располагался в лесу. Брезентовые палатки весело белели среди деревьев. Целый городок с улочками, линейками, с небольшим плацем-поляной, с волейбольной площадкой и открытой столовой вырос здесь, в сорока километрах от города. По утрам на ранних зорях весь лес трещал и звенел от птичьего гомона. Лукавые щеглы, подражая соловьям, начинали щелкать с конца ночи, и озябшие часовые во влажных от росы шинелях глохли на рассвете от лесных состязаний. Птицы встречали солнце раньше, чем дежурный офицер и горнист; смелые синицы прыгали по мокрым дорожкам, заглядывали в палатки, воробьи, неизвестно откуда взявшиеся в лагере, поднимали на зорях возню около кухни, надоедали заспанным поварам драчливым своим чириканьем. Птицы будили дежурного офицера, дежурный офицер - горниста, горнист будил дивизион. И начинался день. Жизнь в лагерях насыщена до предела: физзарядка, утреннее купанье в реке, завтрак, отъезд на полигон, подготовка орудий и, наконец, полевые стрельбы - так весь день, до ужина. Затем час личного времени, игра в волейбол, вечернее купанье, поверка и, наконец, отбой. Лес застилала сырая тьма, дневальные зажигали "летучие мыши". Лагерь погружался в тишину; отдаленно кричали коростели, а на реке с гулким уханьем всплескивал сом, выходя из глуби черного, холодного омута на лунный свет перекатов. И тучи комаров обрушивались на лагерь, как нашествие. В один из таких вечеров первый взвод вернулся из кино. Киноаппарат стоял на поляне под открытым небом, кусали комары, лента рвалась; какая-то птица, ослепнув от света, ударилась в зыбкий экран, где мелькали черные разрывы снарядов: показывали военный фильм. Когда после поверки вошли в палатку, Дроздов снял гимнастерку и, раздумчиво глядя на огонь лампы - вокруг стекла трещали крыльями мотыльки, - сказал с досадой: - Все прилизали! Представляю, как лет через двадцать-тридцать люди будут смотреть эту картину и удивляться: экая игрушечная была война! Сплошное "ура!" и раскрашенная картинка для детей. Стоило герою бросить гранату на высотку, как немцы разбежались с быстротой страусов. А разве так было? Немцы отстреливались до последнего, а мы все-таки брали высотки, как бы тяжело это ни было. - Великолепное умозаключение, - отозвался Полукаров со своего топчана, грызя сухарь. - Истина! - Вот как? - сказал Борис и щелчком смахнул со столика обожженного мотылька на пол. - Война тоже забывается, Толя, как и все. Дроздов лег на топчан, подложив руки под голову. - Не все. На войне не до красивых жестов. Война - это пот и кровь. А герой - это работяга. Этого бы только не забывать. Борис с насмешливым видом забарабанил пальцами по столу. - Толя, ты не замечаешь, что говоришь передовицей батарейной стенгазеты? - А ты не замечаешь, что ересь городишь? - Дроздов приподнялся на локте. Ему показалось, что Борис возражает лишь только для того, чтобы возражать. Но Борис не ответил, покривился как-то болезненно. В палатке зудели комары. За столиком Гребнин готовил для дымовой завесы ШБС - "щепетильную банку Степанова": спасительное это устройство, названное так по имени батарейного "изобретателя", было обыкновенной консервной банкой с пробитыми дырочками, в которую накладывались сосновые шишки, зажигались, после чего густой дым заволакивал палатку, как туман. Это было единственное спасение от комаров. Гребнин, старательно впихивая в банку сосновые шишки, предупредил: - Приготовиться, братцы! - Да что ты возишься? Разжигай! - разозлился Борис и хлопнул на щеке комара. - Живьем съедят! - Без нервных переживаний! - заметил Гребнин и подул в банку изо всей силы. - Все будет "хенде хох", старшина... Загоревшиеся шишки потрескивали. В палатке разнесся смолисто-едкий запах дымка. Сидевший у входа дневальный Луц насторожился, поднял нос, повел им, точно принюхиваясь, внезапно вытаращил глаза и оглушительно чихнул. Огонек в "летучей мыши" вздрогнул. Гребнин поздравил: - Начинается. Будь здоров! - Слушаюсь, - ответил Луц, вынимая носовой платок. Вслед за ним повел носом на своем топчане и Витя Зимин. Он, видимо, мучительно пересиливал себя, часто вбирая ртом воздух, но все-таки дважды чихнул тоненько и досадливо. В ответ ему из угла палатки внушающе рявкнул Полукаров и проворчал недовольно: - Бездарно! Это еще называется изо... Он не договорил, ибо разразился беглым чиханьем и, обессилевши, выкатив слезящиеся глаза на Гребнина, сел на топчане. Борис зло чертыхнулся и вышел прочь, хлестнув пологом. - Не кажется ли вам, дорогие товарищи, что наш старшина не в духе? - выдавил Полукаров, перекосив лицо, и исчез в дыму. - Кому известны причины? - Нелады с Градусовым, - мимоходом объяснил Гребнин и принялся гасить шишки. Палатка заполнилась плотным дымом, огонь "летучей мыши" расплылся в желтое пятно. Все накрылись одеялами с головой, после этого назойливое пение комаров прекратилось - по крайней мере, так казалось. Гребнин призраком ходил в дыму - он был единственным человеком из взвода, кто с завидной стойкостью переносил дым, - и для общего поднятия духа декламировал популярные в лагере стихи: Летают тучами - не сосчитать. Заслоняют и солнца пламечко. Налево посмотришь - мать моя, мать! Направо - мать моя, мамочка! Чтоб делу помочь, в своем шалаше Дым напускаю из ШБСе. - Живы, братцы? - спросил он. - В порядке? И поставил дымящую банку на стол. Полукаров хлестко убил комара на лбу и ехидным голосом завершил декламацию: Итог же прост - и ШБСа Не помогает ни шиша. В лагере пропел отбой горн, ему ответила сова из чащи - испуганно гугукнула, точно ветер подул в узкую щель. - Откройте полог! - приказал Дроздов. - На ночь надо проветрить. Невозможно дышать. Тотчас широко открыли полог, и чадящее ШБС вынесли вон. В это время в палатку оживленно вошли капитан Мельниченко и лейтенант Чернецов. Помкомвзвода Грачевский подал команду: - Взво-од... - Вольно! - Мельниченко кивнул, обветренное лицо его повеселело. - Что у вас тут за канонада была? Шли, и возле штабной палатки было слышно. - Действие ШБСа в мирной обстановке, товарищ капитан, - скромно пояснил Гребнин. - По причине дыма некоторые чихают так, аж у Куманькова в хозяйственной палатке ведро со стула падает. Засмеялись. Лейтенант Чернецов засмеялся со всеми; живые, с блеском глаза его словно излучили из себя искорки детского веселья; но, засмеявшись так непосредственно, так охотно, он вроде бы смутился и, заалев скулами, взглянул на капитана. Мельниченко присел к столу, снял фуражку; волосы его слегка выгорели - целые дни курсанты и офицеры были на солнце. - Верно, Гребнин. У Куманькова в палатке есть чему упасть, да еще грохоту наделать. Ну что ж, у первого взвода сегодня неплохие показатели. В среднем у каждого из десяти снарядов шесть в зоне поражения. Я вами доволен, Полукаров, вами, Луц, вами, Дроздов. У вас, Дроздов, прямое попадание после четвертого выстрела. Хочу на завтра предупредить, товарищи, не торопитесь с первым снарядом. От него зависит вся пристрелка. Сегодня Луц поторопился, первый разрыв ушел от линии цели едва не на ноль пятьдесят, пришлось затратить два лишних снаряда... А вилка у вас была отличной. Наступила тишина. Зудяще пропел одинокий комар. - Шесть в зоне поражения, товарищ капитан? - повторил Гребнин, и глаза его смешливо заиграли. - Я, признаться, боялся за Луца. Невероятно нервничал и шевелил губами... Луц поднес ладонь к добрым своим губам, вежливо заметил: - Я догадываюсь, товарищ курсант Гребнин, что вы завтра попадете в белый свет как в копейку. - Простите, товарищ капитан, разрешите мне ответить моему другу Луцу? - спросил Гребнин весьма деликатно. - Товарищ Луц, каждый курсант носит с собой генеральский жезл. Надо помнить. - Но вы забыли, Гребнин, - сказал Мельниченко, - что курсант не должен носить с собой лишние предметы. Все снова засмеялись, и опять охотнее всех засмеялся лейтенант Чернецов. - Однако я не вижу Брянцева и Дмитриева, - сказал капитан. - Дмитриев еще не приходил во взвод? - Он приехал? - Да, полчаса назад он привел орудие. - Капитан отогнул рукав кителя, посмотрел на часы. - После отбоя я отнял у вас три минуты. Спать! - Разрешите мне найти Дмитриева? - предложил Дроздов. - Я в одну минуту. - Нет, не разрешаю. Возможно, он задержался в столовой. Спокойной ночи! Офицеры вышли. Было слышно однотонное тырканье сверчков. Из лагеря доносились оклики часовых: "Стой, кто идет?" - А капитан, знаете ли... все же светлая личность! - проговорил из угла Полукаров. - В нем, знаете ли, что-то есть. Похвалил Мишу - и в то же время выстегал. А Чернецов наш - прелесть! Как ты думаешь, Дроздов? Ответа не было. Пепельный лунный свет, падая сквозь боковые оконца, заливал половину палатки, бледно озарял лицо Дроздова, его задумчиво блестевшие глаза. Спать ему не хотелось. Он слушал звуки леса, древний скрип коростеля, глухие всплески реки, треск сверчков за палаткой и думал о теплых огнях в далеких окнах, которые уже не светили ему так маняще, как прежде. Та встреча на вокзале и воспоминания о Вере постепенно притупились в нем, и оставались только сожаление и горечь. - Жаль, - прошептал он, - жаль... - Что жаль, Толя? - шепотом спросил Гребнин. Ответа не последовало. Когда Алексей вошел в палатку, все спали, лишь дневальный Луц сидел за столом и что-то писал при мерцании "летучей мыши". - Алеша, вернулся? - Он вскочил, с силой встряхнул ему руку. - Поднять взвод? - Не надо, Миша... Покажи мое место. Больше ничего не надо, - ответил Алексей. - Оставим все на завтра. - Есть на завтра. Устал с дороги, - прошептал Луц и провел его в глубь палатки, указал топчан, аккуратно застланный одеялом, и все же спросил: - Вопросы тоже оставить до завтра? - Да, да, - ответил Алексей, раздеваясь. - Ясно. - Миша на цыпочках отошел к столу, оглядываясь добрыми глазами. - Отдыхай. А в палатке пахло хвоей и дымком, лунный свет просачивался сквозь оконце, наверно, так же, как и тысячи лет назад; и, глядя на жидкие лунные блики, Алексей думал, что все четыре года войны он жил одной надеждой увидеть мать, жид надеждой успокоить ее: "Мама, ты видишь, я жив, здоров, все хорошо, мы снова вместе". А разве он не любил ее?.. Он так научился и доброте, и ненависти за эти четыре года. Он никогда не знал, что вдали от дома можно так любить мать, ее морщинки усталости возле губ, ее тихую улыбку. Вдруг он услышал голос: - Алексей! Он открыл глаза: на краю топчана сидел Дроздов в шинели, накинутой на нижнее белье; рядом стоял Луц и начальственно шикал на него: - Устал человек, не видишь? - Я лучше тебя знаю, Миша, когда он устал, - убедительно говорил Дроздов и, увидев, что Алексей очнулся от дремоты, воскликнул шепотом: - Здорово, старина! Почему не разбудил? А я тут встал воды напиться, а Миша мне... Где ты пропадал? - Толя... - Алексей помолчал. - Я получил письмо от сестры. Мама погибла. Я представить не могу... 13 Ранним утром майор Градусов вызвал Алексея в штабную палатку. - Вы вовремя приехали, старший сержант Дмитриев. Командование училища подписало приказ о назначении вас старшиной дивизиона. Я поздравляю вас. Майор Градусов протянул приказ. - Читайте. - Я не понимаю вас, товарищ майор, - сухо сказал Алексей. - Меня - старшиной дивизиона? Почему? - Постарайтесь понять. Грузно расхаживая по палатке, Градусов принялся объяснять обязанности старшины дивизиона, и Алексей уже слушал его с чувством неприязни. Ему неприятен был сейчас командир дивизиона с его резкой манерой говорить, с его нахмуренными бровями, командными интонациями в голосе; особенно неприятно было, что Градусов хотел его назначения на должность старшины дивизиона, это было совершенно непонятно ему: они разговаривали всего один раз и то на экзамене. "За что он снимает Бориса?" Градусов продолжал: - Я надеюсь на вас, старший сержант Дмитриев. Уверен, что вы наведете образцовый порядок в дивизионе. Прежний старшина не смог справиться со своими обязанностями как положено: распустил людей, мало этого - сам нарушал устав, не оправдал возложенной ответственности! Так вот, старшина... - Я только старший сержант, товарищ майор, - подчеркнуто сказал Алексей, пытаясь показать этим, что его совсем не радует новое нежданное повышение. - Я на фронте получил это звание. Майор Градусов заложил руки за спину, и ответная колючая твердость возникла в его ощупывающих глазах. - Будете старшиной, вам присвоят звание! Полагаю, что это звание выше звания старшего сержанта. Но коли вы так скромны, прежнее звание может остаться. Так вот! - слегка повысив голос, повторил он. - Вы теперь не только курсант, вы - старшина дивизиона. В ходе внутреннего распорядка, чистоты, чистки матчасти вам подчиняются все курсанты дивизиона и даже старшины батарей. Требуйте дисциплины с людей! Тем более это необходимо сейчас, в период стрельб! Знаю, надеюсь - вы это сможете. Вы отлично сдали экзамены после болезни - стало быть, у вас есть воля. Это, собственно, и все. Градусов некоторое время с пытливым упорством наблюдал Алексея; затем крупные губы его обозначили улыбку, он заговорил: - Как провели два дня в училище? А? Один! Свободный! Встретились, верно, с кем-нибудь? Н-да, молодость! Ничего, ничего, иногда не мешает проветриться. Офицер должен нравиться! Так-то! Вышел в город, прошагал по улице - чтобы все девки от восторга из окон падали! Так, Дмитриев? - спросил он уже с незнакомой, добродушной благосклонностью и кашлянул. - Ну, делу - время, потехе - час. Тут вот капитан Мельниченко прислал рапорт по вашему поводу. Что тут он?.. Кажется, вот хвалит вас. Прекрасно привели из мастерских орудие. Все, Дмитриев. Желаю успеха, идите! Принимайте дивизион. Алексей вышел; его немного трясло нервной, ознобной дрожью. А в лагере начиналось утро, дорожки были располосованы теплым солнцем, подсыхала роса. По песчаным тропкам прыгали синицы, нехотя отлетали в сторону, спугнутые шагами Алексея. Дневальные подметали линейки, заливали умывальники, среди поляны над походными кухнями вертикально поднимался погожий дымок; гремели черпаками повара. Дивизион находился на реке - было время утренней физзарядки и купанья. Алексей направился к своей палатке, сел на пенек, достал папиросы. Солнце из-за деревьев начинало чуть припекать, но в груди было холодно, пусто, и он никак не мог унять эту нервную дрожь после разговора с командиром дивизиона. Дневальный Луц выглянул из палатки, оббил березовый веник о ствол сосны, спросил, сощурясь от солнца: - Если не секрет, Алеша, зачем вызывали? - В большое начальство выхожу, Миша, - хмуро ответил Алексей. - Никогда не думал... - Ставят на полк? - сострил Луц. - Немедленно отказывайся. Скажи - некогда, грудные дети... - Ставят на дивизион. - Старшиной? Неужели? - догадался Луц, и брови его поползли вверх. - Так. А как же Борис? Снимают? Ну и ну!.. В это время со стороны реки донеслась песня, и синицы вспорхнули с дорожки. Потом дивизион показался на просеке, неся с собою песню. Борис вел строй, шагая сбоку; волосы у него были мокрые от купанья; возбужденно и придирчиво следя за строем, иногда пятясь спиной или задерживая шаг, он упоенно, перекатывая голос, командовал: - Громче пес-ню, пер-рвая батарея! Раз-два, два, три! Не-е слышно подголосков! Пе-ечатай шаг! Да, он был красив сейчас, Борис; его мужественное лицо, покрытое бронзовым загаром, выражало волевую сосредоточенность. Дивизион проходил мимо, но Алексей все не двигался с места. Он знал, что это внезапное смещение со старшин жестоко ударит по самолюбию Бориса, и сидел на пеньке до тех пор, пока мимо не прошел весь дивизион, не остановился возле столовой. Тогда Алексей сказал: - Миша, позови Бориса. - Это уже приказание старшины дивизиона? - спросил Луц. - Или еще нет? - Почти, - ответил Алексей. Спустя минуту Борис уже быстро шел по дорожке к Алексею, похлопывая сорванным прутиком по голенищу - жест майора Градусова, шел бодрый, оживленный после десятиминутной физзарядки и купания, и, казалось, от его гибкой походки исходила сила уверенного в себе человека. - Ты знаешь, мои вернулись из эвакуации, - еще издали с обрадованным и каким-то снисходительным видом сообщил он. - И не смогли черкнуть хотя бы десяток строк, а сразу с места в карьер прислали деньги! А здесь они мне так же нужны, как дятлу модный галстук в клеточку. Они утром не успели поговорить, и Борису не терпелось продолжить разговор; подойдя, он взял Алексея под локоть, повел по линейке. - Ничего провел время в училище? Валю видел? - Нет. - Что так? Ах, мои стариканы! - Борис снова щелкнул прутиком по сапогу. - Скажи - что с ними делать? Мамаша даже двух строчек не прислала. А сразу деньги, как беспомощному мальчику! Чудаки, если им все рассказать о войне, ахали бы целый вечер! - Он усмехнулся. - Вообще ничего стариканы! Ну вот подумай: для чего мне деньги, когда у меня полная планшетка фронтовых? И наверно, оторвали от себя! Он, видимо, находился еще под впечатлением того, что только что с песней лихо и браво привел в лагерь дивизион, и сейчас точно смотрел на себя со стороны, немного любуясь собой, этой игрой прутиком, которая назойливо мешала Алексею, раздражала его. - Знаешь, Алешка, теперь мы сделаем вот как: настрочим письмо моим, дадим твой адрес, пусть сходят и все подробно узнают о твоих. Только не медлить. Мамашу я свою знаю, она разовьет бешеную деятельность, все узнает... - Не надо, - сказал Алексей, - никаких писем не надо. Мать погибла в блокаду. Я получил письмо от сестры. Борис остановился, проговорил, разделяя слова: - Не может быть! - Слушай, Боря, тебя вызывал командир дивизиона. Зайди к нему. - Ох и надоели мне эти вызовы, если бы ты знал! В чем дело? Не знаешь? - Знаю, что глупость, - ответил Алексей. - Тебя снимают с дивизиона, меня назначают. А я только мечтал об этом. - Ах во-он что?! - Борис, бледнея, покривился, потом со всей силы щелкнул прутиком по голенищу и, больше не сказав ни слова, зашагал прочь. Когда через несколько минут он вышел из штабной палатки с холодным, застылым лицом и когда, уже пересилив себя, с превеселой бесшабашностью протянул руку Алексею, тот вскипел. - Ты что - хочешь поздравить, что ли? Может, думаешь, что я мечтал об этом назначении, ночи по спал? - Вот именно, хочу поздравить с повышением, Алеша! Спасибо, ты избавил меня от этой должности. Спасибо. Что ж, с удовольствием сдам тебе старшинство. Рад? - Места от радости не нахожу! Вечером второго дня помкомвзвода Грачевский сказал Борису: - Вы заступаете в наряд дневальным. Взвод готовился к разводу караулов, все чистили карабины около пирамиды, в палатке были только Гребнин, Брянцев и Витя Зимин. Оба заступали часовыми: Гребнин, назначенный на самый дальний пост, был недоволен этим и, сидя на топчане, огорченно читал устав, Зимин сворачивал на полу скатку. Борис, насвистывая, рылся в своем чемодане, который он принес из каптерки, достал оттуда папиросы - две роскошные коробки "Казбека"; услышав приказ Грачевского, он выпрямился, ногтем распечатал коробку и, продолжая насвистывать, помял в пальцах папиросу - у него был такой вид, будто он не замечал никого. - Брянцев, вы слышали? - повторил Грачевский, и некрасивое лицо его напряглось. - Ах это ты?.. Что, голубчик, начинаешь мстить мне? Или - как позволите понимать? - со спокойной ядовитостью спросил Борис. - Ох как ты быстро!.. Что, власть почувствовал? Грачевский замялся: - Я не мщу... Я не собираюсь мстить. Взвод идет в караул. Луца я не могу назначить второй раз дневальным. Ты ведь свободен. Целый год не ходил в наряд. - А ты уж забыл, что старшина не ходит в наряд? Или постарался забыть? Я еще, голубчик, не разжалован, кажется. - Но теперь ты... курсант, как и все. - Теперь он будет курить махорку, а не "Казбек", - невозмутимо вставил Гребнин, перелистывая страничку устава. - И прутиком не будет хлопать, как Градусов. "Часовой есть лицо неприкосновенное", - прочитал он углубленно фразу из устава и добавил: - Борис тоже считает себя лицом неприкосновенным. - Что ж, тогда ты кури "Казбек"! Пожалуйста! - Борис швырнул коробку на стол и с выражением самоуверенной неприступности обернулся к Грачевскому. - Запомни: сегодня я в наряд не пойду. Понял? Завтра пойду, послезавтра, но не сегодня... Тебе все ясно? Или требуется перевести с русского на русский? - Безобразие какое-то, - вздохнул Зимин и, подняв голову от скатки, захлопал своими длинными ресницами. Не находя убедительных слов, Грачевский потерянно затоптался в палатке. Гребнин же взял со стола коробку папирос, с безразличием отбросил ее в сторону, сказал: - Спасибо, милый Боречка. Тебя оскорбляет быть дневальным? Тебе не хочется подметать пол? Я видел таких пижонов на Крещатике. Ходили по вечерам с аристократическими галстучками. Мне хотелось таким побить морды. Но я воздерживался. Не потому, что морды у них стеклянные, нет. Не хотелось марать рук. - Что ты сказал? - Борис рывком схватил его за ремень, притянул к себе. - Что? Повтори! В это время в палатку вошел Алексей, бегло взглянул на обоих, устало спросил: - Что стряслось? - Выясняем добрососедские взаимоотношения, - ответил Гребнин, заправляя гимнастерку. - Все в порядке. - Здорово выясняете. А в чем дело? - Благодари его, что все так обошлось, Сашенька! - насмешливо выговорил Борис, кивнув на Алексея. - В другой раз мериться силой со мной можешь на ринге, это будет разумнее для тебя и для меня! - Не понимаю, при чем тут ринг? - спросил Алексей. Когда Грачевский начал объяснять, в чем дело, и, хорошо зная об их дружбе, стал неуверенно, робея даже, подбирать мягкие, полуоправдывающие и себя и Бориса слова, Алексей, слушая этот лепет, вдруг не сдержался: - Да что вы мнетесь, Грачевский? Что ж тут неясного, Борис? Что за нежности, черт возьми! Идет весь взвод - а почему ты не должен идти? - И, ругая себя в душе за эту горячность, он тише добавил: - А что касается ринга, то, прости, твоя угроза - глупость. Он сказал это, чувствуя, что он, конечно, прав и, конечно, не прав Борис, но сейчас же подумал, что ему сейчас, в своем новом положении старшины, легче быть правым, и внезапно ощутил жгучий, тоскливый стыд за свои слова, за свою несдержанность. "Что это со мной? Почему я так раздражен? Этого не должно быть между нами!.." - Я очень хорошо тебя понимаю! Очень хорошо! - с язвительным и каким-то горьким удовлетворением произнес Борис, ударил коробкой "Казбека" о стол так, что рассыпались папиросы, и вышел. 14 Дневник Зимина 13-е Мы в лагерях! Стоим в лесу на берегу по-походному. Комары носятся тучами, спасенья нет. Они очень злые. "До наглости!" - говорит Полукаров. Но нашли выход. ШБС. Все чихают от дыма. Я стараюсь крепиться, но ничего не выходит. Кто-то уже сочинил стихи: Вьется тучей Рой летучий, Ситуация ясна. Разведи-ка ШБСе, Шишек много, где же кружка, Легче будет на душе. Вообще я полюбил свой взвод. Мне даже часто как-то весело, когда думаешь, сколько у тебя хороших товарищей. Вот Степанов, он тихий, он учился в университете. А как стрелял вчера! Он подготовил данные за несколько секунд в уме. Кап. Мельнич. похвалил его перед строем после стрельбы, а Степанов пожал плечами и стал поправлять ремень, - у него всегда пряжка на боку, все время сползает, и никакой выправки. Во время вчерашнего купанья ст. дивизиона Бор. Брянцев сказал Степанову при всех: "Ты заранее знал расстояние до цели и батареи, шаг угломера". Степанов поглядел на него, улыбнулся и сказал: "Давай входные данные". Брянцев посмотрел на часы и скомандовал входные. Они стояли на вышке для прыжков. "Есть!" - сказал Степанов и нырнул в воду. Он вынырнул и сразу крикнул готовый угломер и прицел. На часах прошло 19 секунд. Все удивились. Брянцев подсчитал на бумаге и сказал: "Любопытно", - и ушел какой-то обозленный. Мне показалось, что он почему-то недоволен или завидует Степанову. Сегодня Полукаров рассказал интересную вещь. Он хорошо знает английский язык и прочитал в одном военном американском журнале, что команда "Смирно!" у них подается так: "Парни, смирно!" А вечером между Полукаровым и Степановым завязался горячий спор на тему, можно ли все знать. У нас во взводе есть интересный курсант - Нечаев. Он очень стремится к знаниям. В лагерях он решил наизусть выучить таблицу логарифмов. Полукаров стал над ним подсмеиваться, а Степанов ужасно разволновался и заявил Полукарову, что он читает по 26 часов в сутки - и все без толку, никакой системы, что Полукаров легкомысленный человек, разбрасывает на ветер способности. А смеяться над тем, что человек стремится к знаниям, это, по крайней мере, низко. Полукаров поднял руки и сказал: "Степа, сдаюсь. Ты не так меня понял. Нечаев набирается культуры, и я помогаю ему стать блестящим, воспитанным офицером. Вот почитай: "1. Не подавай сам свою тарелку с просьбой о второй порции (Нечаев любил поесть). 2. Не чавкай, не дуй и не издавай никаких других звуков при еде. 3. Смейся от души, если этому имеется причина. 4. Не старайся объять необъятное". Степанов сказал: "Глупость!" А мне было очень смешно. Полукаров обнял Степу и сказал, что это шутка. Вообще Полукарова трудно понять. Он очень хорошо учится, но почти не занимается. "Ловит на лету", - говорит о нем Степа. Остроты Полукарова: "Всякая кривая вокруг начальства короче прямой". Он любит играть словами и в шутку перемешивает поговорки: "Пить хочется, как из ведра", "Что с возу упало, т