онец прояснилось его перемещение, что едет он на восток, в родную свою Москву, которую не видел тысячу лет, в распоряжение отдела кадров. Тон письма был живой, легкий, полный надежд, ожиданий, и Борис, дважды прочитав его, целый день ходил с комком в горле, не находил себе места: старшему лейтенанту Сельскому, который только на два года был старше его, сопутствовала удача, судьба улыбалась ему, счастливо протягивала руку! А через трое суток, в канун Дня артиллерии, Бориса вызвали в штаб училища, и дежурный с обычной торжественностью в таких случаях вручил ему телеграмму. Телеграмма удивила его - она была пространной, уже с обратным московским адресом. Старший лейтенант Сельский получил в отделе кадров назначение, едет на Урал, думает остановиться в Березанске на денек праздника, хочет до чертиков увидеться, вспомнить за рюмкой чаю многое... Снова Борис пробежал глазами текст и даже скрипнул зубами. Жизнь просто играла с ним шутку, смеялась над ним: нет, им не надо было сейчас встречаться, им сейчас не о чем было говорить - ему, теперешнему, потерявшему уверенность в себе Борису, бывшему командиру орудия, любимцу, другу Сельского, и этому удачливому старшему лейтенанту. Что теперь общего между ними? Что их связывает? И Борис скомкал телеграмму, сунул ее в карман. Злая, нестерпимая досада охватила его: да, он не хотел встречаться с Сельским в таком положении, не хотел идти ни к капитану Мельниченко, ни к лейтенанту Чернецову, не мог у них просить увольнительную. Он уже полмесяца не ходил в город и все выходные дни оставался в училище, полмесяца не встречался с Майей, и ясно было: он не встретится с Сельским. "Поздно вы приезжаете, товарищ старший лейтенант, поздно, надо было раньше, хотя бы на месяц раньше!" Но, не желая этой встречи и не желая унижения, он с неправдоподобной отчетливостью представлял последний Вислинский плацдарм перед отправкой в училище, немецкую танковую атаку на рассвете, свое разбитое в середине этого боя орудие, горящие в тумане танки перед самой позицией батареи, отчаянные и отрешенные глаза Сельского, свою ожесточенность и его хриплые команды - и уже чувствовал, что бессилен бороться с собой: ему надо было увидеть, вспомнить самого себя в те часы и увидеть, вспомнить своего фронтового командира взвода Сельского. И, сопротивляясь этому, мучаясь сомнениями, он не приходил ни к какому решению. В этот день все училище готовилось к общему увольнению в город, везде была оживленная теснота от множества парадных гимнастерок, от мелькания будто омытых праздничной беззаботностью лиц, везде на лестничных площадках с ненужным шумом и торопливостью повзводно чистили сапоги, мелом драили пуговицы и пряжки, получив у батарейных помстаршин выходное обмундирование. И звучно в умывальной плескал душ, глухо, как в бане, раздавались голоса; оттуда то и дело выходили, смеясь, голые по пояс курсанты, чистые, свежевыбритые, пахнущие одеколоном, весело позванивали шпорами по коридору. В ленинской комнате неумело играли на пианино - и Борис остановился, поморщился: "Черные ресницы, черные глаза", - и он с горьким покалыванием в горле подумал о Майе... Но после всего случившегося, как бы опрокинувшего его навзничь, после того, что он испытал недавно, что-то надломилось в нем, остудилось, и его не тянуло даже к Майе - просто не было для нее места в душе его. Борис вошел в батарею. За раскрытыми дверями умывальной, залитой розовым светом заката, среди розовых, словно дымных, зеркал двигались силуэты, и совсем близко увидел Борис тоненького, как стебелек, Зимина. Тот глядел на себя в зеркало, старательно приминая, приглаживая белесый хохолок на макушке; от усиленного этого старания у него вспотел, покрылся капельками веснушчатый носик, весь его вид являл человека, который очень спешил. - Вот наказанье! - говорил он страдальчески. - Скажи, Ким, отрезать его, а? Он лишний какой-то... - Делай на свое усмотрение, - ответил серьезный голос Кима. - Никогда не был парикмахером. Принимай самостоятельное решение. Зимин суетливо потянулся за ножницами на полочке. - Да, отрежу, - сказал он. - А знаешь, в парке сегодня жуть: карнавал, танцы, фейерверк! "Количество билетов ограничено". Огромнейшие афиши по всему городу, даже возле проходной!.. "Глупо! Как все это глупо! Осенью - карнавал!" - подумал Борис, усмехнувшись, и неожиданно торопливым шагом направился к канцелярии. "Глупо", - снова подумал он, с беспокойством остановившись перед дверью канцелярии. Достояв в нерешительности, Борис все-таки поднял руку, чтобы постучать, и опустил ее - так вдруг забилось сердце. "Трусливый дурак, у меня же особая причина, у меня телеграмма!" - подумал он и, убеждая себя, наконец решился, совсем неслышно, почудилось, постучал, не очень громко, напряженно сказал: - Курсант Брянцев просит разрешения войти! - Войдите. И Борис переступил порог. В канцелярии были капитан Мельниченко и лейтенант Чернецов; лицо капитана, усталое, с синими кругами под глазами, наклонено над столом, где лежала, как показалось, карта Европы; сосредоточенный Чернецов стоял возле, из-за плеча комбата глядя на ату карту, и Борис услышал фразу Мельниченко: - Вот вам, они не полностью проводят демонтаж военных заводов. Он медленно поднял глаза. Борис приложил руку к козырьку, тем же напряженным голосом произнес: - Товарищ капитан, разрешите обратиться! - По какому поводу? - Капитан выпрямился, раскрыл портсигар и уже с видимым равнодушием выпустил Бориса из поля зрения. - Насчет увольнения, - неуверенно проговорил Борис и, только сейчас, опустив руку, подумал: "Какой я жалкий глупец! Зачем мне это нужно?" - Я должен встретить знакомого офицера. Он проездом... Знакомы были по фронту. - Когда прибывает поезд? - В восемь часов, товарищ капитан. Не взглянув на Бориса, капитан размял папиросу, в синих глазах его мелькнул огонек зажженной спички. Спросил: - Почему вы обращаетесь ко мне, Брянцев? - и бросил спичку в пепельницу. - У вас есть командир взвода, лейтенант Чернецов. Прошу к нему. "Вон оно что!" И в это мгновенье Борису захотелось сказать, что ему не нужно никакого увольнения, сказать и сейчас же выйти - отталкивающая бесстрастность, незнакомое равнодушие звучали в голосе комбата. Но все же, пересилив себя, пересилив отчаяние, он козырнул второй раз, упавшим голосом обратился к Чернецову, заметив, как пунцовый румянец пятнами залил скулы лейтенанта. - Вам нужно увольнение, Брянцев? - Да... Я должен встретить... встретить знакомого... офицера... У меня телеграмма. Он достал из кармана смятую телеграмму, однако Чернецов, даже глаз не подняв, сел к столу, сухо скрипнула от этого движения новая портупея. - Зачем же показывать телеграмму? До какого часа вам нужно увольнение? - До двадцати четырех часов. Лейтенант Чернецов заполнил бланк, вышел из-за стола, протянул увольнительную Борису. - Можете идти. Борис повернулся и вышел, задыхаясь, побледнев, не понимая такого быстрого решения Чернецова. "Доброта? - думал он. - Равнодушие? Или просто-напросто презрение?" В закусочной он залпом выпил два стакана вермута, затем поймал на углу свободное такси, и улица сдвинулась, понеслась, замелькали вдоль тротуара багряные клены, лица прохожих, жарко пылающие от заката стекла, сквозные ноябрьские сады, встречные троллейбусы, уже освещенные и переполненные. Прохладные сквозняки охлаждали разгоряченное лицо Бориса, и он думал: "Быстрей, только быстрей!" - но сердце сжималось с ощущением какой-то тошнотной тревоги. В квартале от вокзала Борис приказал остановить такси. - Что? - спросил широколицый парень-водитель в короткой кожаной куртке, какие носили фронтовые шоферы. Борис молча вылез из машины; стоя на тротуаре, отсчитал деньги. - Мелочи, кажись, нет, - сказал шофер и стал шарить по нагрудным карманам своей кожаной куртки. - Поди-ка вон разменяй в киоске. Подожду. - Оставь на память, - ответил Борис и захлопнул дверцу. - Брось, брось, - посерьезнев, сказал шофер. - Я, брат, с военных лишнего не беру. Сам недавно оттуда. Но Борис уже шел по тротуару, не ответив; легкий хмель от выпитого вина выветрился в машине, и головокружения не было. Он шел в вечерней тени оголенных, пахнущих осенью тополей, шел, не замечая ни прохожих, ни зажигающихся фонарей, не слыша шороха листьев под ногами, и думал: "Зачем сейчас я спешил? Куда? Что я хотел сейчас?" И чем ближе он подходил к вокзалу, чем отчетливее доносились всегда будоражащие душу свистки маневровых паровозов, тем больше он ощущал ненужность и бессмысленность этой встречи. "О чем же нам говорить? Что нас связывает теперь? Жаловаться своему командиру взвода Сельскому, быть обиженным, оскорбленным, выбитым из колеи? Нет уж, нет! Легче умереть, чем это!" И он замедлял и замедлял шаги, а когда вошел в привокзальный сквер, пустынный, голый, облетевший, и посмотрел на часы, зажженные желтым оком среди черных ветвей ("Десять минут до прихода поезда"), он сел на скамью, закурил в мучительной нерешительности. Он никогда раньше не переживал такой нерешительности. А стрелка электрических часов дрогнула и остановилась, как тревожно поднятый вверх указательный палец. Тогда усилием воли он заставил себя подняться. Но тотчас же снова сел и выкурил еще одну папиросу. Когда же на краю засветившегося фонарями перрона он нашел дежурного, чтобы все-таки узнать о прибытии поезда, тот изумленно уставился на него, переспросил: - Как? Какой, какой поезд? Двадцать седьмой? - Да. Пришел двадцать седьмой? - Дорогой товарищ, двадцать седьмой ушел пять минут назад. - Когда? - едва не шепотом выговорил Борис и в ту же секунду почувствовал такое странное, такое освежающее облегчение, что невольно спросил снова: - Значит, двадцать седьмой?.. - Ушел, дорогой товарищ, пять минут назад ушел, - пожал плечами дежурный. - Так что так. С застывшей полуусмешкой Борис остановился на краю платформы, тупо глядя на рельсы, понимая, как теперь уже было бессмысленным и ненужным его увольнение, как бессмыслен был тот унизительный разговор с капитаном Мельниченко, с лейтенантом Чернецовым и как никчемна, глупа была эта его нерешительность, его попытка все же действовать, спешить, встретить Сельского. "Что же, одно к одному, - подумал Борис и невидящим взором обвел пустую платформу. - Вот я и со своим командиром взвода не встретился... А зачем я этого хотел?" Он с отвращением подумал о своей спасительной неуверенности, и ему стало жаль себя и так отчаянно представилось свое новое положение противоестественным, что нестерпимо страстно, до холодка в животе, захотелось ощутить, почувствовать себя прежним, каким был год назад после фронта, - решительным, несомневающимся, уверенным во всем. Но он не мог пересилить себя, перешагнуть через что-то. Спустя минуту он побрел по платформе и от нечего делать вошел в вокзальный ресторан, где запахло кухней, и этот запах почему-то раздражил его своей будничностью. Просторный зал повеял холодком: в этот час после отхода поезда он был довольно пустынен. Официанты бесшумно двигались, убирая со столиков, иные бежали с подносами, нагруженными грязной посудой, бочком обходя посредине ресторана большой аквариум с подсвеченной электричеством зеленой водой. Борис выбрал отдельный столик возле окна: ему надо было убить время. На него обращали внимание - немногочисленные посетители оглядывались: он надел все ордена, и грудь его напоминала серебряный панцирь. Эти обращенные на него взгляды не зажгли в нем удовлетворенного чувства, как раньше, не возбудили его, и он с прежней полуусмешкой положил на белую скатерть коробку дорогих папирос, которые купил в закусочной ради встречей с Сельским, и тут же, как бы увидев себя со стороны, подумал с каким-то тупым, сопротивляющимся ощущением: "Что эти люди думают обо мне?" И когда неслышно подошел официант, весь аккуратный, весь доброжелательный малый, и очень вежливо, с выработанной предупредительностью наклонил голову: "Слушаю вас", - Борис не сразу ответил ему, соображая, что надо все-таки заказывать, и официант опять спросил: - Пить будете? Коньячок? Водку? Вино? - Принесите двести граммов коньяку. И... бутерброды. Кроме того, пиво, пожалуй. Но официант доверительно склонился еще ниже и сообщил таинственным шепотом, как давнему знакомому: - Пиво очень неважное. Не советую. Жженым отдает. Рижского нет. Лучше боржом - отличный, свежий. Вчера из Москвы. - Давайте боржом. Только холодного попрошу... Это - все. - Одну минуточку. Потом, ожидая, Борис, с видом человека, убивающего время, закурил, облокотился на стол и сквозь дымок папиросы стал с ленивым, почти безразличным вниманием рассматривать немногочисленных посетителей, зачем-то угадывая, кто эти люди, для чего они здесь. "Что они знают обо мне?" - снова подумал он, слыша гудки паровозов, проникавшие в тихий зал ресторана. - По орденам видят, что я воевал. И - больше ничего. Я один здесь..." Когда официант, этот воспитанный малый, через несколько минут скользяще приблизился к столику и аккуратно поставил поднос с заказом, Борис, овеянный каким-то благодарным огоньком от этой доброжелательности, налил из графинчика в рюмку и фужер и рюмку придвинул официанту. - Не откажетесь со мной? - Спасибо. Я на работе. Мне не разрешено. - Жаль, - сказал Борис и, подумав, живо добавил: - Что ж, будем, что ли... - Спасибо, - сказал официант. - Пейте на здоровье. Огненный коньяк ожег Бориса, он сморщился и сейчас же стал закусывать, чтобы не опьянеть; он не хотел пьянеть. А ресторан стал заполняться людьми и вместе с ними гулом - наверно, пришел какой-то поезд, - забегали живее официанты, уже не было свободных столиков; и внезапно зал с хрустальными люстрами, и столики, и аквариум, и пальмы, и папиросный дым, и сквозь него лица заполнивших ресторан людей поплыли в глазах Бориса, мягко сдвинулись. Появилось необыкновенное ощущение: тогда, в Польше, на берегу осенней Вислы, они с Сельским стреляли по танкам, могли умереть и умерли бы, если бы не удержались на плацдарме, а теперь вот он не встретил Сельского, а сидит один за этим столиком, пьет коньяк, слушает этот шум в ресторане, гудки паровозов... Нет, тогда все имело смысл, и тогда рядом с Сельским он мог до последнего снаряда стрелять по танкам из одного оставшегося орудия, а потом ночью сидеть с автоматами наизготовку в засыпанном окопчике... "Если бы он только знал, понял бы, как отвратительно, невыносимо у меня на душе! А я не хотел ему всего объяснять!" Колючий комок застрял в горле Бориса, и, чтобы протолкнуть этот комок, он выпил стакан воды, вытер вспотевший лоб, рука его со сжатым платком никак не могла найти карман, подумал опять с тоскливой горечью: "Нет, все было не вовремя". - Борис, вы давно здесь? Он вскинул голову и, ничего не понимая, вскочил, как будто сразу трезвея, прошептал перехваченным голосом: - Товарищ капитан... вы?! Возле столика стоял капитан Мельниченко в новом парадном кителе, прямо в глаза сверкавшем орденами, погонами, золотыми пуговицами. "Зачем он здесь? Неужели следил за мной? Почему он в парадной форме? - как во сне мелькнуло у Бориса, и он вспомнил тут же: - День артиллерии, кажется". - Что вы так удивились? Это я, - снимая фуражку, сказал Мельниченко. - Увидел вас в окно и зашел. Что вы стоите, Борис? Садитесь, пожалуйста. Здесь ведь все сидят. - В окно? - прошептал Борис с чувством невыносимого стыда, готовый рукой смахнуть все, что было на столе. "Нет, неужели он с целью приехал на вокзал? Но с какой целью?" - снова скользнуло у него в сознании. Но, точно поняв эти невысказанные мысли Бориса, Мельниченко отодвинул свободный стул, спросил: - Можно? - Да... - Удивлены, Борис? Но мы, очевидно, встретились с вами потому, что хотели увидеть одного и того же человека. Правда, он не присылал мне телеграмму. Но мне хотелось его увидеть. Борис опустился на свое место, глядя в стол, проговорил: - Старшего лейтенанта Сельского? Зачем?.. - Из любопытства, - сказал Мельниченко. - Я хотел взглянуть на него издали. Но вы не пришли, а я не знаю его в лицо. - Я... не пришел... - Борис замолчал, у него давило в горле, трудно было говорить. И он поднял взгляд. В синих глазах капитана - они казались сейчас очень синими на загорелом лице - не было того холода, равнодушия, как это было несколько часов назад, когда Борис просил увольнительную, они смотрели вопросительно, чуть-чуть сожалеюще, - и горячая, душная спазма вцепилась в горло Бориса, мешала дышать ему, и он выговорил сдавленным, чужим голосом: - Вы не думайте... что я пьян... - Я ничего не подумал, - ответил Мельниченко. Он видел: за ближними столиками перестали есть и начали пристально смотреть на них, на курсанта и офицера, точно ожидая скандала. - Присоединюсь к вам, Борис. Попрошу вас, принесите водки, - громко сказал капитан официанту, который тоже не спускал внимательного взгляда со столика, как только за него сел этот увешанный орденами офицер-артиллерист. - Ну что ж вы будете - коньяк или попробуете водки? - спросил Мельниченко после того, как официант принес графинчик; и Борис, испытывая непривычную для себя, унизительную скованность, ответил: - То, что и вы. - Когда-то это носило свое название - фронтовые сто грамм. - Мельниченко задумался на миг, разлил в рюмки, сказал: - Ну, за День артиллерии! За "бога войны". Так, что ли? - Да, товарищ капитан... - выдавил Борис и, сдерживая дрожь руки, взял рюмку и одним глотком выпил водку, потянулся сейчас же к папиросам. - Запейте боржомом, тоже неплохо, - посоветовал Мельниченко и налил в фужеры боржом. - Когда-то этой роскоши не было. - Разрешите курить? Я не пьян... - Это не имеет значения, - проговорил Мельниченко, сжимая пальцами фужер с боржомом. - Слушайте, дружище, вот что мне хочется вам сказать, если это вам интересно. Заранее предупреждаю - никакой нотации я вам читать не собираюсь. Вы не мальчик, не со школьной скамьи и воевали не один день. А это много значит. Поэтому и хочу, чтобы вы знали, что я думаю о вас. Все бы я мог отлично понять, всю жажду самоутверждения, что является совсем не последним делом в ваши годы. Могу представить, как вы воевали, и не только по вашим орденам. Было бы глупо, Борис, просто чудовищно было бы, если бы все люди превратились в сереньких и одинаковых и если бы исчезло, например, честолюбие, как это ни парадоксально. Да, согласен: честолюбие - это стимул, импульс, рычаг, наконец. И будем считать лицемерием утверждение, что преступно и вне нашей морали на голову выделяться из общей массы. Это философия посредственности и серости, утверждение инертности. Нет, у каждого равные возможности, но разные данные... Все это для меня аксиома. Вы меня, конечно, понимаете? - Да, товарищ капитан. - Но, как это опять ни парадоксально, Борис, есть успех, который нужен всем, но есть успех, который нужен только себе. И это уже не самоутверждение, а, если хотите, тщеславная возня. Это тоже ясно? - Товарищ капитан! - нетвердо выговорил Борис, и побелевшее лицо его дернулось. - Зачем вы это говорите? - То, что я сказал, - правда, и уж если говорить более грубо, то через год после войны вы стали трусом, Борис, потенциальным трусом перед жизнью и перед самим собой. Именно вот это и хотел я вам сказать. - Товарищ капитан... Я никогда не был трусом! - Не были, Борис, но стали! Потому что самое страшное то, что вы своего друга предали, жестоко и беспощадно предали... - Товарищ капитан!.. - Борис вскочил и вдруг с искривленными губами, чувствуя какую-то гибельно подступившую темноту перед собой, выхватил трясущимися руками деньги из кармана, бросил их на стол и, натыкаясь на стулья в проходах, ссутулясь, как ослепший, выбежал из зала. Смутно видя лицо гардеробщика, он машинально схватил поданную им шинель и, на ходу надевая ее, шатаясь, вылетел в холодный сумрак улицы. Мелькали фонари, освещенные окна, толпы народа зачем-то стояли на улицах, у подъездов, на перекрестках, глядели в небо, где расширялись над крышами дальние светы, но все это как бы скользило в стороне, проходило мимо его сознания. Уже обессиленный, он добежал до знакомого, едва различимого за тополями дома, позвонил на втором этаже судорожными, длительными звонками и здесь, в тишине лестничной площадки, не без труда пришел в себя, непослушными пальцами застегнул шинель, поправил фуражку; сердце тугими ударами колотилось, казалось, в висках. А за окнами пышно и космато разрывались в небе низкие звезды ракет, мерцали над деревьями - и он тогда вспомнил, что сегодня праздничный карнавал в парке, а это, видимо, иллюминация. "Что же это я? Она не ждала меня!.. - говорил он сам себе. - Что она подумает?" Ему открыли дверь, и тихий ее голос вскрикнул в полутьме передней: - Борис? Это ты?.. И он вошел, еще не в силах вымолвить ни слова, а Майя, отступая в комнату, по-будничному вся закутанная в белый пуховый платок, смотрела на него не мигая темными, неверящими, испуганными глазами. - Борис... я знала, что ты придешь. Мы поговорим. Никого нет дома... Проходи, пожалуйста. Я знала... А он, покачиваясь, неожиданно упал на колени перед ней и, пригибая ее к себе за теплую талию, крепко прижимаясь лицом к ее ногам, заговорил отрывисто, с отчаянием, с мольбой: - Майя! Ты только пойми меня... Майя, я не мог раньше... Я не знаю, что мне делать... Что мне делать? - Ты пьян? - чуть не плача, проговорила она и почти со страхом отстранилась от него. - Ты не приходил, а я... Я одна... целыми днями жду тебя, не хожу в институт. Ты ничего не знаешь - у меня должен быть ребенок!.. Она заплакала, жалко, беспомощно, зажимая рот ладонью, отворачиваясь, пряча от него лицо. "Вот оно... Это выход! - подумал Борис. - Только здесь я нужен, только здесь!" И, обнимая, целуя ее колени, он говорил исступленно охрипшим, задыхающимся шепотом: - Я давно хотел... Теперь ты моя. Я только тебя люблю, только ты мне нужна. Ты понимаешь меня, понимаешь?.. 24 Когда они взбежали на горбатый мостик, видя сверху танцующих возле летней эстрады, праздничное гулянье в парке было в разгаре - серии ракет взлетали в черное уже небо, искры разноцветной пылью осыпались в тихие осенние пруды, на крыши сиротливо пустынных купален, заброшенных до лета; опускаясь с высоты, трескучий фейерверк медленно угасал над темными деревьями, над аллеями, над куполом этой летней эстрады, где хаотично шевелилась толпа, гремел духовой оркестр. В этот день он впервые зашел к Вале домой, зная, что здесь жил капитан Мельниченко, и не без волнения ожидал официального приема, но вынужден был полчаса просидеть один в столовой, потому что Валя, впустив его, сейчас же ушла в свою комнату, прокричав оттуда: - Алеша, пострадай, я переодеваюсь! Пепельница на тумбочке, возьми! Он, благодарный ей за эту нехитрую догадливость, нашел пепельницу и тут же почувствовал странное облегчение оттого, что все оказалось проще, чем ожидал, оттого, что он будто считался частым гостем в этом доме. Затем кто-то поскребся в дверь, и, лапой надавив на нее, в столовую из кухни пролез сквозь щель огромный заспанный кот, лениво мяукнул, с любопытством пожмурился на Алексея и, замурлыкав, стал делать восьмерки вокруг его ног, потерся боком о шпору и после этого изучающе понюхал ее, стараясь не наколоть себе нос. - Кто ты? Как зовут тебя? - спросил Алексей и потрепал кота. - Давай познакомимся, что ли? - Алеша, ты истомился? Я уже... Дверь в другую комнату была полуоткрыта, и он услышал, как там ожили, простучали каблуки, и вышла Валя, уже одетая, готовая; летнее солнце оставило на ее волосах свои следы - они стали еще светлее; и эти волосы, и не совсем пропавший загар на ее лице напомнили ему вдруг о том знойном дне и о той июльской грозе за городом, когда от ее влажных волос пахло дождевой свежестью, увядшей ромашкой и он обнимал ее за вздрагивающие плечи, целуя ее холодные губы... Он все поглаживал тершегося о шпору кота, не мог сразу избавиться от того ощущения ее мокрых волос, ее губ, а она, оглядев себя, подтянуто прошлась перед ним. - Хочу быть красивой ради тебя, цени это! Знаю, что ты плохо танцуешь, но сегодня я командую, и ты полностью будешь мне подчиняться. Согласен? В тот миг, когда над эстрадой с шипением, потрескиванием широкой стаей всплыла серия ракет, озарила воду и деревья, рассыпалась мерцающим фантастическим светом и длинные огни стали падать в пруд, как кометы, Алексей проводил зеленые нити взглядом, обернулся к Вале, спросил: - Ты, конечно, хочешь танцевать? - Знаешь, - ответила Валя решительно, - я сейчас сниму туфлю и подфутболю ее в пруд. Не до танцев... - А что случилось? - Ужасно жмет. Знаешь, иногда новые туфли могут испортить все настроение. Что с ней делать? Досада какая! - Подожди, - сказал Алексей. - Дай я посмотрю. Может быть, мы что-нибудь придумаем... - Ничего ты с ней не сделаешь. - Я все-таки попробую. - Ну попробуй! Можно, я обопрусь на тебя? Она слегка оперлась рукой на его плечо, нагнулась, потом, балансируя на одной ноге, посмотрела на снятую туфлю, проговорила со вздохом: - Вот! - и, теперь уже крепко опершись на его плечо, вспрыгнула и села на перила мостика, подобрала под себя ногу в чулке. - Держись за меня и не упади в пруд, я сейчас, - сказал Алексей. Ее глаза с улыбкой задержались на его лице, а он сосредоточенно вертел туфлю в руках, сначала не зная, что с ней делать, туфля же еще хранила живое тепло, была узенькой, лаковой, какой-то беспомощной от этого - и он, ни разу в жизни не имея дела с этими хрупкими женскими вещами, наконец решился и начал растягивать задник осторожно; что-то треснуло в ней, и Валя ахнула даже. - Ну конечно! Теперь я осталась совсем без ничего. Надо же приложить свою силу. Это ведь туфля - не орудие! Дай, пожалуйста, иначе останусь босиком... - Она спрыгнула с перил, потопала надетой туфлей, договорила с опущенными ресницами: - Ну ладно уж. Спасибо, - и, прощая, подняла на него глаза, словно чем-то синим осветив на миг, а он, мысленно ругая себя за свою медвежью услугу, готовый сказать, что его фронтовых денег, полученных за подбитые танки, хватит на десяток пар туфель, взял ее под руку, спросил с озадаченностью: - Все-таки тебе можно так ходить? - Конечно. Пошли, - закивала она. - Но, знаешь, танцевать не будем. Они брели по аллеям мимо толп танцующих, среди потока масок, среди смеха и огней; им обоим было тревожно немного: Алексею - от рассеянно-ласкового, затуманенного взгляда Вали, оттого, что покорная рука ее доверительно лежала на его рукаве; ей - оттого, что казалось, будто она снова плывет с ним по той теплой реке, как в ту звездную ночь, а под ними жуткая, чернеющая глубина. - Ты что-нибудь помнишь? - спросила она шепотом. - Все. Впереди над вершинами деревьев катился, мчась на одном месте, огненный круг "чертова колеса", там разносился озорной визг, и Валя, сильно сжав локоть Алексея, снова сказала шепотом: - Нет, ты ничего не помнишь. Здесь откуда-то из толпы неожиданно вынырнули Виктор Зимин и Ким Карапетянц, оба потные, на погонах поблескивало конфетти, закричали одновременно: - Дмитриев! - Но, заметив Валю, тотчас же переглянулись, сделали углубленно-серьезные лица, и Зимин покраснел. - А-а, ты не один! Извините, пожалуйста! - Это мои друзья, - представил Алексей. - Познакомьтесь! Валя протянула руку, сказала: - Я рада... Зимин и Карапетянц, разом вытянувшись, откозыряли, поочередно пожали ее руку и, чувствуя крепкое ответное пожатие, несколько смущенно назвали фамилии, потом подумали и назвали свои имена. - Где вы были? - спросил Алексей и чуть не засмеялся, уловив после своего вопроса неловкое переминание товарищей. - Мы? - спросил Карапетянц солидно. - Мы? - спросил Зимин и скосился на "чертово колесо", однако Карапетянц, предупреждая его, кашлянул дипломатично. - Вы были на "чертовом колесе"? - сразу догадалась Валя. - Хорошо там? - О, замечательно! - с искренним восторгом воскликнул Зимин. - Очень хорошо! Знаете, оттуда весь парк виден, ракеты, огни!.. Карапетянц же, не разделяя этого восторга, договорил совершенно серьезно: - А когда кто-то завизжал в другой кабине, Витя хотел открыть дверцу и, понимаешь, спасать! - Вот уж не так... Зачем ты преувеличиваешь как-то... - сконфузился Зимин. - Ну, до свидания, мы должны идти, Ким. Нам надо. - И необъяснимо почему обратился к Вале по всей форме: - Разрешите идти? - Конечно. Они так же мгновенно исчезли в толпе, как и появились, и Валя сказала улыбаясь: - Какие славные ребята! Это самые младшие? - Самые младшие. Слева, на площадке аттракционов, колыхалась под фонарями толпа; возле нее шныряющими стайками бегали мальчишки, лезли на деревья, на спины людей, стараясь через их головы увидеть все, что делалось за барьером; соединенный хохот и гул голосов волной проходил по сгрудившейся толпе и замирал; иногда в короткой тишине слышались вопросы: - Промазал? Промазал? - Что здесь происходит? - спросил Алексей какого-то бедового вида остроносого мальчишку в кепке с пуговкой. - Соревнование снайперов, товарищ военный! Гляньте-ка! - Давай посмотрим, - предложила Валя. - Это интересно. Они протиснулись сквозь толпу к перилам, потом услышали один за другим сухие и звонкие щелчки, увидели холодную глубину тира, освещенную электрическими лампочками; сразу чуть-чуть запахло порохом и мокрыми опилками. Оказывается, стреляли двое военных; один из них, судя по эмблеме на погонах, курсант автомобильного училища, с неподвижным, равнодушным лицом, белобровый, весь как бы непроницаемый, стоял перед барьером, опершись на духовое ружье, в уголке тонкого рта зажата потухшая папироса; новенькая фуражка была сдвинута на затылок; другой - лежа грудью на барьере, со старанием целился, долго устраивая локоть, шинель неуклюже коробилась на широкой его спине. Раздался выстрел. Пулька щелкнула в глубине тира. По толпе наблюдателей опять прокатился шум, хохоток, вокруг на разные голоса неистово закричали мальчишки: - Мазила! В белый свет как в копейку! Куда стреляет? - Пушку ему дайте, он из пушки трахнет! Довольно пожилой, усатый, кряжистый человек в солдатской шинели без погон и без ремня слегка толкнул плечом Алексея, выговорил с азартом и огорчением: - Что ж это, а? Шестой раз мажет! Ишь новую моду взял! Из вашего училища, должно? - Да, артиллерист, Алеша, смотри, - сказала Валя. - Ты его знаешь? Стрелявший положил ружье, потирая пальцем переносицу, полуобернулся к зрителям, и Алексей, к своему удивлению, узнал Полукарова - тот, как будто не видя толпы позади барьера, не слыша криков мальчишек, все потирал на переносице след от очков, не выказывая никакой заботы. "Что его занесло сюда?" - подумал Алексей сначала недовольно, но тут же при виде заведующего тиром не мог сдержаться и рассмеялся. Заведующий тиром, круглый, лысый, как бильярдный шар, театрально разведя руками перед Полукаровым, подкатился на коротких ножках к автомобилисту, услужливо и с особой ловкостью зарядил ружье и послал в глубину тира воздушный поцелуй. - Прошу снайперский выстрелик! В ответ автомобилист промычал невнятное, пожевывая папиросу, вроде бы совсем неохотно уперся локтями в барьер - и мгновенно выстрелил. Дальняя фигурка медведя кувыркнулась среди мишеней. Зрители загудели: - Враз поддел, глаз вострый! Главную мишень колупнул! - Вот этот... по-нашему! - одобрительно крякнув, заявил усатый человек. - Эх, артиллерист! Бе-еда. Стрелок с тыловой кухни! - Ты знаешь этого артиллериста? - повторила Валя. - Ты почему смеялся, Алеша? Он кто? - Очень хорошо знаю, - ответил Алексей, затем стиснул ей руку, и она заметила: лицо его чуть-чуть изменилось. - Валюта, подожди минуту. Я сейчас, - сказал он и с тем же выражением лица подлез под перила, приблизился к самому барьеру, встреченный неудовольствием заведующего тиром: - Товарищ дорогой артиллерист, тут соблюдать порядок надобно, прошу вас культурно!.. - Мы вместе, - сказал Алексей. - Все будет как надо. Была очередь Полукарова, и он уже навалился грудью на барьер, приготавливаясь стрелять, но, отвлеченный административным замечанием заведующего тиром, повернул большую свою голову, близоруко щурясь, проговорил: - Дмитриев? Ты чего? Откуда ты? - Дай, Женя, я достреляю твои патроны, устал ждать свою очередь, - вполголоса сказал Алексей. - Это таким образом можно сделать? - обратился он к заведующему тиром. - Надеюсь, это не нарушит культурного обслуживания? - Это ваше личное дело, за патроны заплачено... Заведующий с приятностью в лице пожал округлыми плечами; автомобилист же смерил Алексея заинтересованно-оценивающим взглядом, выплюнул изжеванную папиросу, одним щелчком мизинца сдвинул фуражку на затылок, теперь она держалась на его голове лишь чудом, но спросил довольно-таки безразлично: - Свежие артиллерийские силы? Или хочешь закрыть грудью амбразуру? - Попробую. - Алексей отстранил Полукарова, взял ружье, оглядел мишени. - В какие фигуры можно стрелять? - На выбор хочешь? - по-прежнему без эмоций удивился автомобилист. - Давай. В трубу крейсера. В бегущего волка... В крутящуюся мельницу. Даю пять форы... Начинай! - Форы не нужно, - ответил Алексей и, наслаждаясь этим моментом предвкушения, сам зарядил два ружья. - Начнем, - быстро проговорил он и, тщательно прицелясь, стоя выстрелил. - Раз, - сказал Алексей. - Считай, автомобилист... - Ай-яй-яй! - ответил вместо автомобилиста заведующий тиром. Труба крейсера упала. Алексей тотчас поднял другое ружье - и после второго звонкого щелчка в глубине тира вращающиеся крылья мельницы скрипнули и остановились. За спиной было тихо - ни шепота, ни возгласа одобрения. Автомобилист, по-гусиному вытянув шею в сторону мишеней, резким жестом надвинул козырек фуражки на брови, но, сдержавшись, протянул с ленцой в голосе: - От сотрясений валятся. Хите-ер! - Правильно, кто-то из артиллеристов тир качает, - согласился Алексей. - Сколько еще осталось несбитых фигур? Две? Полукаров, дай мне два патрона. - Ай-яй-яй, два патрона? Заведующий тиром с услужливой торопливостью высыпал перед ним кучку патронов, и Алексей, испытывая прежнее удовольствие от своей веселой уверенности, опять зарядил два ружья. Затем, поочередно поднимая их, выстрелил по оставшимся мишеням. Дважды щелкнули пульки будто по возникшей недоверчивой тишине, и тут первыми разом засвистели, заорали, как на стадионе, мальчишки, задвигались в толпе, когда он, положив на барьер ружье, спросил автомобилиста: - Теперь все? - Тама! Точно! Ни одной мишени! - подтвердило несколько голосов. Уже полностью удовлетворенный, Алексей перепрыгнул через перила; и Валя, поджидая его возле тира, с изумлением увидела, как мальчишки закипевшим водоворотом закрутились перед ним, дружно крича: "Как фамилия? Как фамилия? Вы снайпер?" - тогда он сказал им что-то; один из них, бедового вида, в кепке с пуговкой, ответил "Есть!" - и водоворот этот двинулся по аллее в сторону набережной. - Ты хвастунишка! - улыбаясь, заговорила Валя. - Ты же испортил жизнь автомобилисту, видишь, он куда-то исчез. Он умрет от огорчения... Придет в училище, ляжет на кровать и умрет от горестных воспоминаний. Ой, не могу! Она так засмеялась, что слезы выступили на ресницах. - Как он надвинул козырек на глаза! Словно его кто-то по затылку ударил! В это время к ним подошел Полукаров; хмурый, взъерошенный, виновато щурясь, он хотел что-то сказать Алексею, но не сказал и стал раскланиваться с подчеркнутой воспитанностью, стесненный, видимо, присутствием Вали. - Ладно, Женя, прости, что я тебе помешал, но, кажется, все в порядке, - проговорил Алексей. - Он так плохо стреляет? - разочарованно спросила Валя, когда они пошли по аллее, не выбирая заранее направления. - Он близорук. Стеснялся надеть очки, наверно. Валя сказала тихо, взяв его под руку: - А каков ты, хвастун, а? Правда, ты сумел расположить сердца зрителей к себе. Я все видела. Он ответил полушутливо: - Я этого и хотел. Пусть знают, как стреляют артиллеристы. Это все-таки марка фирмы. - На войне тоже была эта марка фирмы? - Да. Только на войне далеко до хвастовства. Там было дело. Нет, не дело, а страшная работа. Над деревьями небо фиолетово вспыхнуло, раскололось фейерверком; они оба посмотрели туда, и Алексей, проследив за дымными нитями впереди, после короткого молчания заговорил снова: - Странно самому - даже вот эти ракеты напоминают ночь на передовой, хотя я совершенно ясно знаю, что войны нет, что я с тобой в парке и все отлично... А насчет стрельбы ты не думай, что я стреляю особенно. Правда, до артиллерии я случайно месяц пробыл в снайперской, но снайпера из меня не получилось. Кстати, мой друг Толя Дроздов за тридцать шагов попадает из пистолета в гривенник... Без всякой снайперской школы. Прекрасно стрелял Борис из автомата. У него очень точный глаз. Замедляя шаги, Валя прикусила губу, сбоку наблюдая за Алексеем, спросила: - А ты наконец можешь мне сказать, что у вас произошло с Борисом? Ведь что-то произошло? Или это тайна? - Нет, это не тайна, - ответил Алексей. - Но мне не хочется говорить об этом. Просто, когда теряешь друга, становишься как-то беднее. Это я понял. Тут из боковой аллеи с шумом, топотом подбежала к ним группа запыхавшихся мальчишек, и, как показалось Вале, предводитель их, тот самый, бедового вида, в клетчатой кепке с пуговкой, возбужденно шмыгнул носом, выпятил по-военному грудь и, задыхаясь от усердия, выкрикнул: - Товарищ снайпер, ваши товарищи на набережной. Там много курсантов из артиллерийского училища! Ваше приказание выполнено! Валя только повела удивленными смеющимися глазами на Алексея, а он даже не улыбнулся, приложил руку к козырьку, ответил без тени шутки: - Спасибо, друзья, можете идти. - Есть идти! - И мальчишки эти, видимо весьма довольные выполненным приказанием, гурьбой кинулись назад к боковой аллее в направлении аттракционов. А эта дальняя глухая аллея, по которой шли они без направления, была темноватой, как шалаш, засыпанной кучами давно опавшей листвы, и было непонятно, как мальчишки нашли здесь Алексея. По-осеннему тут шуршало, похрустывало под ногами, горел одинокий фонарь в черных ветвях, над безлюдными скамейками, и везде: в шорохе листьев, в запахе сырости, в оголенном свете фонаря - был ноябрь. - Вот видишь, - вдруг сказал Алексей весело, - мальчишки, оказывается, все знают. Пойдем, познакомлю тебя с друзьями. Они должны тебе понравиться, я уверен. Толя Дроздов, Саша Гребнин, Миша Луц, Степанов. Ты их увидишь. Справа был маленький пруд, в нем отраженно качался у берега искристый круг фонаря, на середине загорались и гасли отдаленные звезды ракет, а под обрывом, в густо-темной недвижной воде собрались целые плоты из кленовых и каштановых листьев, и дуло пронизывающим холодком от этого уже нелетнего пруда. - Мальчишки, снайпер... черт знает что! - проговорила Валя и неожиданно повернулась к нему, взялась за борта шинели, коснулась губами его щеки. - Ты знаешь... я тебя сегодня особенно люблю. 25 В двенадцать часов дня капитан Мельниченко начал обход дивизиона и только в половине второго спустился в офицерскую раздевалку, надел шинель, вышел в главный вестибюль. Стоял солнечный день в предвременье мороза. Был час обеденного перерыва, затихший во время занятий училищный корпус наполнялся жизнью: зазвучали голоса в кубриках батарей, застилались папиросным дымом курилки, в комнату оружия несли бу