ь металл, и не успевают возразить. Я говорю жестко, но стараюсь сохранить подобие улыбки на лице. - Сейчас туда из городской больницы в воронке привезли красивую и несчастную женщину. Ее провели в специальное помещение, где грубые, крикливые служащие в форме прапорщиков МВД приказывают ей раздеться. Догола. Она раздевается. Она бледная. Голая, она стоит молча, пока женщины-прапорщики переминают в руках поочередно все аксессуары ее туалета. Затем, одна из них подходит и запускают пальцы в волосы, арестантки, шарят в голове, растормашивая прическу. Затем приказывает открыть рот, заглядывает - это идет поиск возможных запрещенных предметов. Потом приказ - поднять руки! Потом осмотр груди. Потом ей приказывают расставить ноги и присесть... - Заткнись! - рычит на меня красавец юноша. Афродота же бледна. Губы ее трясутся мелкой, едва заметной дрожью. - Присесть надо не меньше трех раз. Затем ей приказывают нагнуться и раздвинуть ягодицы... Валера броском кидается на меня, но катерок неустойчив и коварен. Валера промахивается и падает на сиденье рядом со мной, ударившись рукой и бедром о скамью. Однако рука его выбрасывается к моему горлу, я успеваю лишь отстраниться, затем двумя руками схватить кисть его руки и чуть вывернуть. Красивое лицо его искажено не злобой - ужасом. Оттого, возможно, он не обнаруживает всей присущей ему силы, и я выигрываю время, пока успевает прийти в себя и вмешаться Людмила. Ее визг словно выключает Валеру, и я уже не защищаюсь, а, скорее, держусь за его руку, потому что катерок раскачался не на шутку. - Ты все врешь! - отчаянно шепчет Людмила. - Ничуть. - отвечаю, отдышавшись. - Через эту процедуру прошли миллионы наших славных сограждан. Маршалы и карманники, жены врагов народа и проститутки, поэты и гомосексуалисты, ученые и мошенники, через нее прошли четыре пятых ленинской гвардии и две трети сталинской, последние раздвигали ягодицы и кричали: "Да здравствует Сталин!" Они были уверены, что их ягодицы оказались жертвой недоразумений и все выяснится после осмотра... Чувствуя, что теряю контроль, над собой, что говорю уже Не им, ошалевшим красавцам а кому-то кто никак не может меня услышать, расслышать, и я уже почти кричу в расширенные Людмилины глаза: - А вы думаете, от чего у них, у тех, глаза всегда в прищуре? Да от семидесятилетней пристальности, а все думают, что от проницательности! Стоп! Господи! Кому я все это говорю! Чего это вдруг меня прорвало? Какая болячка неожиданно вскрылась? Ведь я уже давно числюсь в уравновешенных ... Я отмахиваюсь и поворачиваюсь к морю. А оно все волнуется, как заведенное, накатывается и откатывается, и что-то до тошноты фальшивое видится мне в лениво-игривой плавности водяных вздутий, именуемых волнами, уж лучше бы шторм, тогда можно сжать челюсти , напрячь мышцы и отплевываться от волн или плевать в них, и можно крикнуть что-то дерзкое и злое, крикнуть так, чтобы выплеснуть в крике всю боль и желчь, и тошноту - освободиться от них - пусть все расхлебывает безбрежная мертвечина, что зовется морем, и ничего, что захлебнувшись, отравившись моей тошнотой, всплывут кверху брюхом акулы или дельфины, их много а я один, и мне еще хочется жить и замечать красивое и не болеть от безобразного. - Людка, выкинуть его? - Сиди. Сейчас глаза ее грустны. В них еще неприязнь. И, к моему удивлению, не ко мне. К Валере. - Ты ее любишь, - говорит она, и попробуй определить интонацию. По меньшей мере это сказано недобро, и сначала я замечаю именно это и лишь через паузу до меня доходит, что речь идет о матери Людмилы. -Не начинай пожалуйста,- говорит Валера, встает, оттолкнувшись от меня достаточно небрежно, запрыгивает на палубу, падает лицом вниз на лежак рядом с Людмилой. Она сопровождает его взглядом и продолжает смотреть на его модно стриженный затылок. - Если это так, - говорит она тихо, так что я еле слышу, - если это так, ты большая свинья, Валера. - А ты маленькая,- отвечает он подчеркнуто спокойно. - Я дрянь, я знаю. Но ты свинья. И хотя разговор идет тихо, я чувствую, что это не просто ссора и мне решительно не нужно при этом присутствовать. Оглядываюсь на берег. Возможно, доплыву, если сниму туфли, но куда их деть? И не топать же потом босиком через весь город. Людмила сидит, обхватив руками коленки. Катерок развернуло поперек волны, от легкой килевой качки создается впечатление, будто Людмила печально покачивает головой, но она неподвижна, и взгляд ее по прежнему словно замер на Валерином затылке, грустен той опасной грустью, которая, накапливаясь, может обернуться истерикой. Сначала я вижу движение губ и чуть с опозданием слышу стихи. Она их не читает, а всего лишь произносит. - Однажды красавица Вера, одежды откинувши прочь, одна со своим кавалером до слез хохотала всю ночь. . . - Людка, тебе еще не надоело? Валера явно пасует. Тема ему неприятна. Относительно "темы" я, конечно, уже догадываюсь. Мне даже не противно, мне неинтересно, и я смотрю в воду, она бледно-голубая, но темнеющая в каждом гребне волны, это приятно глазу, успокаивает, в душу вкрадывается равнодушие, и язвительные интонации Людмилы уже вовсе не трогают и не тревожат меня. - Однажды красавица Вера, одежды откинувши прочь, с всеобщим любимцем Валерой... - Людка, заткнись, а? - Хам. Постеснялся бы постороннего человека. Скажите, - это уже ко мне,- вы морально чистый человек? - Не знаю. - отвечаю, слегка растерявшись. - Врете, уважаемый! - радостно вскидывается Валера.- Человек всегда знает, морален он или нет. - Вы, например,- мгновенно парирую. - Я морален,- уверенно отвечает он. - В соответствии с моим пониманием морали. - Интересно? - включается Людмила. Опережая меня. - Пожалуйста! В двух словах для интересующихся и ханжей. Ханжа - это я. - Человек - продукт материи и потому раб. Рождается но чужой воле, не выбирает ни родителей, ни места рождения, ни времени, ни национальности, ни даже своею будущего, потому что оно определено воспитанием. Единственная цель жизни человека - обретение максимальной свободы от обстоятельств, в которые он брошен чужой волей или, скажем, судьбой. Смерть есть насмешка, издевательство над жизнью. Бунтовать против этого издевательства смешно, нужно к нему присоединяться. Вот! Это первый импульс свободы! "Ишь ты! Черноморский супермен!" - отмечаю не без удивления. Пытаюсь определить, для кого он шпарит, для меня или для Людмилы. Что я ему? А с Людмилой - неужто впервые так? - Главная заповедь - ничего не принимать всерьез. Ничего! Минутку! Он лихо и красиво срывается с места и исчезает в каюте, появляется с тремя бутылками фанты, ловко, изящно вскрывает их каким-то заморским приспособлением, подает мне и Людмиле. И откуда только в нем эта исключительная мужская изящность движений, поз, жестов? И все естественно, без рисовки. А Людмила! Я бы без колебаний отправил бы их для ознакомления внеземной цивилизации с образцами земного человеческого рода. Только при условии чтобы они не раскрывали рта. Все, что еще может сказать, наперед, я приблизительно знаю. Он изобретает велосипед люциферизма в самом упрощенном варианте, и счастье его в отсутствии информации. - Моя теория не нова.- улыбается Валера. словно угадав мои мысли. - Она полностью взята из христианства. Я почти давлюсь глотком фанты. Это же надо, в какие времена мы живем! - Из десяти заповедей есть одна, которая не только перечеркивает все остальные, но и делает ненужными все философии и религии. Какая? Вопрос только ко мне. И я, ей-богу, в полном недоумении. - Не клянись! - раздельно, чуть ли не по буквам произносит Валера и снова запрокидывает бутылку фанты над головой. Движения не успеваю уловить, а пустая бутылка будто сама улетает в море. - Остальные девять заповедей соприкасаются с этой через союз НО. Возлюби ближнего своего. Но не клянись! Почему? Да потому, что ты этого не сможешь. Не укради! Но не клянись. Потому что завтра назовут воровством то, что им не было. Не возжелай жены ближнего своего. Но не клянись. Потому что тебе просто везет, что жены твоих друзей - изношенные клячи. Итак, не клянись! Потому что все в мире условно и недостойно серьезного отношения . - И любовь, - вставляет Людмила. и вовсе не вопросом. - Вопрос прост, как говаривал наш преподаватель научного коммунизма, прежде чем соврать... Валера смотрит на нее. Они профилем друг к другу. Если бы выключить их голоса и озвучить иным текстом, что-нибудь из Шекспира или Гете. Впрочем нет, на эти напряженные губы не лягут слова любви, и глаза обоих - в них ни любви, ни мира, одно честолюбивое сутяжничество... Валера в ударе. Если б он знал, сколько человек до него так думали, так говорили, так жили! Но известно, что знание не освобождает от собственного опыта, доброго ли, дурного. Количество добра и зла на душу населения - величина постоянная для всех эпох. И такое соображение может быть весьма оптимистичным в наши кажущиеся апокалипсическими времена. Ведь вот этим двоим еще все предстоит... И другим. И народам. И России... Нет, не верю в конечность наших времен. К апокалипсическим настроениям знакомых моих отношусь с подозрением. У одних в глазах перст наказующий: "Скоро ужо вам всем будет по грехам вашим!" У других лень жить. И думать, и делать. У третьих гордыня. Убеждены они, что являются именно теми блаженными, которые посещают сей мир в его минуты роковые. Простой политический кризис их не устроит. Им подавай Второе Пришествие! Валера между тем подошел вплотную к изобретению Шопенгауэра. - Все, абсолютно все хотят быть здоровыми, богатыми, иметь власть. Кто этого не хочет, тот шизик. Но у одних есть для этого воля, а у других нет. И начинается морализирование. А что говорит христианство? Не просто не поимей жены ближнего своего, но и не пожелай ее. Грех не только действие, но и мысль о нем. А в мыслях грешны все. Потому христианство - высшая философия. Между мыслью и поступком нет разницы. Подумать о зле - все равно, что совершить его. А если грех есть все, то его, в сущности, нет, а есть жизнь, в которой надо вести себя соответственно натуре. И люди делятся не на чистых и грешных, а на имеющих волю к поступкам и не имеющих. Я так вообще считаю, что человек желающий, но не делающий - просто тварь лицемерная. И таких большинство. - Но ты-то не из таких, - печально язвит Людмила. - Надеюсь. Или вот опять же про любовь. "У любви, как у пташки крылья..." Ведь замираешь, да? Нравится. Еще бы! Ведь каждый имеет в виду свои крылышки, которым санкционируется порхать по настроению. Свободу мы требуем для себя, а мораль для других. - А ты ? - Что я? - Ты признаешь свободу для других ? Валера замолкает на минуту, смотрит мимо Людмилы куда-то в горизонт моря. Он серьезен. И я готов поверить что этот разговор для него не треп, но объяснение или Само объяснение. - Я стараюсь. И для этого никого не принимаю всерьез. Между людьми должны быть серьезные деловые отношения. Самое правильное - всех людей, с которыми соприкасаешься, считать только партнерами. А с партнерами допускается определенный люфт в отношениях. - Я тоже для тебя партнер? Валера по-прежнему смотрит куда-то в море. А зря. Сейчас ему бы надо взглянуть в глаза Людмилы. Там появилось нечто. - Партнеры по любви и совместной жизни - разве это плохо? - говорит он очень серьезно. - Знаешь что, пошел вон! - Что? - улыбается Валера. - Убирайся! - кричит она. Я оглядываюсь. До берега более полкилометра. Интересно! - Не дури. Людка! Он не обижен и не рассержен, но, пожалуй , все же обескуражен. - Я тебе сказала: убирайся! Валера делает попытку движения к ней, но она кричит, почти визжит, он отстраняется, смотрит на нее каким-то вялым взглядом и отмахивается. - Ну, и черт с гобой! Перебесись! Спрыгивает с палубы, ныряет в каюту. Лицо Людмилы в гримасе ненависти, но, странное дело, гримаса эта не портит лица, оно не дурнеет, как у ее матери там, в больнице. Вот что значит молодость! Все сходит с рук! Великое и невозвратимое счастье - молодость. И еще красота. Она чудо. Наверное, красота - это огромный аванс человеку, которым так трудно распорядиться правильно, то есть именно как с авансом, а не даром или наследством. Сказать бы что-то такое, предупреждающее, совет дать, крикнуть. "Берегись! Нельзя жить авансом!" Но советы - это только потребность советующего, и как в данном случае, потребность исключительно эмоциональная. А не по существу. Валера появляется с новеньким полиэтиленовым пакетом в руках. Начинает аккуратно укладывать в него свой великолепный спортивный костюм, сандалии, очки в зебро образной оправе. Поворачивается к Людмиле. - Ну? Это означаете может, успокоилась? Она отвечает ему таким взглядом, что он досадливо морщится, переходит на корму, почти перешагивая через меня, и я не успеваю обернуться, слышу за спиной всплеск. Когда оглядываюсь, то вижу Валеру уж в десяти метрах от катера. Он плывет на боку, небрежно, но очень профессионально работая только одной рукой, и я не сомневаюсь, что полкилометра для него сущий пустяк. Людмила демонстративно спокойна. Через паузу говорю ей: - Напрасно вы погорячились. Не думаю, что все его слова... - Мне наплевать , что вы думаете. Остатки злости она выплескивает на меня, но смущена этим, и голос ее меняется. - Он был любовником моей матери. Я отбила. И не жалею. Она чего-то ждет от меня. Возражения. Но я молчу. - Это же безнадега ! - Она старше его на шестнадцать лет. И вообще это неправильно. Я по-прежнему молчу. - И топилась она, вы думаете, она ментов поганых испугалась? Как бы не так! Они здесь без нас с голоду подохнут. В очередях застоятся. Это она так считает. Она не верит, что ее посадят. За ней такие люди стоят, куда мент без доклада не войдет. Это она из-за Валерки... Влюбилась, как девчонка. Стыдно. Все ухмылялись... Это ведь долго тянулось. Вот я и отбила. Выросла и отбила. И не жалею. Мы с ним пара. Любит или не любит? Попробуй, пойми. Скорее. Любит. Последнее предположение корректирует мое отношение к Людмиле, или я сам жажду этой коррекции. Не могу осуждать ее, плохо думать о ней, но вообще думать о ней хочется, наверное, в этом и есть первичный эффект красивой женщины. О ней хочется думать, то есть держать ее в своих мыслях, даже беспредметных, решительно безобидных, бескорыстных... Но существуют ли таковые... Я спешу прервать опасную логику рассуждений, и в голосе моем сквозит искусственно менторская интонация. - Думаю , однако, что жить только в свое удовольствие нельзя. - Вранье! Вот снова вся загорелась. В голосе вражда, а мне так почему-то удобнее. Спокойнее. - Все стараются жить в свое удовольствие, только большинство не может, и начинают сюсюкать... Ханжи проклятые! Так если хотите знать. Валерка во всем прав. Он единственный человек в моей жизни, который никогда не врет. И лозунгами не разговаривает. - И вы не встречали человека, который бы жил ради других? Я не просто говорю банальности, но откровенно шокирую Людмилу банальностями. Она воспламеняется, как тополиный пух. - Если такие и есть, то это значит, им доставляет удовольствие жить ради кого-то... Торопливо ловлю ее на слове. - Значит, существуют удовольствия эгоистические и общественно полезные. Один с удовольствием делает добро, другой - без. Кто вам предпочтительней? Растерянность ее лишь на мгновение. - Ну, конечно , кругом столько добра, одно добро кругом! Вранье кругом! Все врут! Кто больше врет , тот жрет от пуза. Да вы поглядите на тех, кто учит нас жить! Там же ни одного лица человеческого! Одни бульдоги! Хоть раз бы их жен показали. Уверена, что все они кабанихи раскормленные! А треплются-то о чем! О народном благе! Они же хуже капиталистов, те хоть капитал делают, а эти только жрут и врут ! Самый последний из мамашиной компании моральнее их, потому что, как говорит, так и живет. В этой стране всякий имеет право быть прохвостом и кем угодно и вообще жить, как сумеет, потому что все законы - одна трепотня. Я осторожно возражаю. - Но ведь сейчас вроде бы что-то меняется ? - Ой, только про перестройку не надо! Наши местные уже перестроились. Мамаша моя одному такому антик делала... - Что? - Ну, мебель-антиквариат. Я там была. У него. Это же бандит, хапуга, жадина! А под Новый год всякий раз по телевизору выступает, так что он там говорит! И даже морда у него по телевизору не такая поросячья, как в жизни. Даже мордой врать научились! Мамаша моя, хоть и умная, а дура! Она думает, что они ее прикроют. Да продадут они ее, как лакея последнего. У них же за душой ничего... одна материя организованная. Понимаете, которые мафия наша, они страшные люди, но у них есть какие-то ихние принципы, законы, они стоят друг за друга хоть в чем-то, а те... Ну, скажите, отчего у всех у них такие круглые морды? Ведь вы тоже уже... ну, это... в годах, а у вас же лицо как лицо, а почему туда только с такими мордами пробираются? Ведь вот приезжают с Запада, рядом с нашими - люди как люди. А наши будто с какой жирной планеты спустились и не успели похудеть. Старые фотографии смотришь - цари, генералы - красивые! Влюбиться можно. Порода! Валеркин отец Хрущева хвалит, да у него же морда евнуха персидского! Я бы к власти на порог не пускала мужиков с такими физиономиями. Ненавижу некрасивых мужиков. От них все зло на земле. От уродов! Вот уж, право, и смех и грех! Сидит напротив меня красивая, почти голая женщина и поносит власть чище любого "враждебного голоса"! И ничуть не хочется ей возражать. Может быть, оттого, что лично мое лицо зачислено лицом, а не мордой. Приятно. Да и мне ли защищать власть имущих... Странно, мы оба как-то забыли о Валере и вдруг одновременно вспомнили о нем. Она приподнялась, я оглянулся. Казалось, что он уже у самого берега. Так же хладнокровно взметалась рука, и исчезала, и появлялась снова. Конечно, маленькой завистью я завидую их молодости, силе, красоте, и мне приятно признаваться в этой зависти именно потому, что она очень, очень маленькая, эта зависть-грусть, ее можно почти не принимать в расчет, поскольку счет идет по совсем иной шкале, где поименованы ценности, несопоставимые с предметом моей маленькой зависти . . . - А вот представьте, что во главе государства стал бы Валерка. Да одни бабы без мужиков ради него сто коммунизмов построили бы! Она это серьезно? - Я чего не понимаю. Гитлер, у него же рожа хорька была, а все орали "хайль". Или Черчилль - это же страх Божий, или еще Хрущев наш, а бровастый - это же цирк! Не понимаю. Если бы у меня было такое лицо, я бы в монастырь ушла, паранджу носила бы. А они? Скажите, они что, не понимают, что они уроды? Я хохочу так радостно, что обида на ее лице появляется лишь после того, как я успеваю откашляться и вытереть слезы. - А я столько раз слышал, что красота мужчины для женщины не главное! - Да врут все. Все стонут на красивых, да на всех не хватит. Я тоже слышала, что, мол, красивые женщины глупы, а мне, дескать, подавай хорошую а не красивую. И мужики врут. Все хотят красивых, да боятся, что не удержат. Но хотят все. Вы вот, вы же хотите меня?! Я чувствую, что краснею, и чем больше чувствую, тем больше краснею. Она глядит на меня и тихо смеется. - Нет, - говорю глухо, - я тебя не хочу. - Врете! Все меня хотят, от мальчиков до стариков. И вы вовсе не исключение, так что не пытайтесь. . . - Переменим тему? Она смеется. Она выставляется. Она мне ненавистна. Мне хочется ударить ее, и в то же время... Вот дрянь! Я стараюсь взять себя в руки. Я беру себя в руки. И неудивительно. Мне ведь не восемнадцать. - В известном смысле, - говорю, - вы есть образец хорошо организованной материи, в отличие, к примеру, от Черчилля или Хрущева. Но ведь этого еще недостаточно. Улыбка слетает с ее лица. Я даже не надеялся, что мой сарказм дойдет до цели. Одновременно с тем, как два бледных пятна появляются на ее щечках, я обретаю полное равновесие. - А ну-ка, прыгайте в воду! - приказывает она шипяще, вытянув руку в сторону левого борта. - Сейчас же! - И не подумаю. Во-первых, я ваш гость, а во-вторых, я не Валера. - А я сказала, вон отсюда! Она встает в рост на палубе, но катерок качается, и она на мгновение обретает позу девочки на шаре, одна рука выше, другая ниже, талия в плавном изгибе. Но все же эта сценка больше похожа на пародию известного полотна. Девочка выросла, превратилась в красивую, злую женщину, но, забыв о возрасте, все так же пытается удержать равновесие, доступное только чистоте и невинности. Она спрыгивает с палубы, подходит ко мне. Я тоже стою. Мы стоим и покачиваемся. - Хотите, чтоб я сама вас выкинула?! Это уже слишком. А красива-то, Господи! И рядом... Что-то происходит с моими мускулами. Я чувствую себя великаном с неограниченными возможностями. Как клещами, я хватаю ее за талию и приподнимаю ее так, что на уровне моих глаз ее глаза. расширенные, зеленые, как волны, в которые я и опрокидываю ее. Восторг охватывает меня, так все это получилось красиво и легко. И пусть я сам не устоял и плюхнулся на сиденье, но вскочил и встал в стойку раньше, чем она вынырнула, и вот стою, смотрю на нее, барахтающуюся, ошарашенную, ага! И она смотрит на меня снизу вверх по-новому, и хотя это иное недолго удерживается в ее глазах, но оно было! Девчонка самовлюбленная! Если бы с детства ее почаще кидали за борт, это очень пошло бы ей на пользу. - Ну, что стоите! Руку давайте! Не нравится мне ее голос, но наклоняюсь на борт, протягиваю руку, хватаю за кисть. Катерок в наклоне. Она что-то слишком торопится, мне везет, что я замечаю ее торопливость, потому только и успеваю перехватить ее руку. Пощечина могла получиться очень звонкой, в Турции услышали бы. Но ее рука в моей руке, затем вторая, и уже значительно менее изящно, чем в первый раз, я снова сталкиваю ее в воду. Захожу в рубку, сажусь на сиденье. Наблюдательность не подвела меня. Поворот ключика, и мотор застукал ритмом ударного инструмента. Включаю скорость, отпускаю сцепление. Рывок катера отбрасывает меня в спинку сиденья. Кладу руль влево и оставляю в этом положении. Какая же это чудесная вещь - катер! Иметь бы его где-нибудь на Волге или еще лучше - на Енисее. Там неслись бы мимо берега и поселки, где хочешь, остановишься, выйдешь на берег, познакомишься с людьми и обязательно встретишь исключительно интересного человека, какого нет и не может быть в твоем постоянном окружении. И этот человек непременно скажет что-то очень простое и очень мудрое, до чего не мог сам додуматься, и никто не мог подсказать, тогда станет на душе легко и просторно, и в обратный путь отправишься иным человеком, а свои, встретив, будут удивляться и не узнавать. И даже, положим, нет, - вышел познакомиться, но не встретил. Не повезло. Но он же необъятен, Енисей. Следующим летом плыви дальше и ищи, потому что где-то там, в глубинках и только в глубинках, пребывает в чистоте, простоте и однозначности главный смысл суеты нашей. Из тех, что уже искали, не знаю, кто нашел, но никто не разочаровался, если искал искренно. Да будет свята и вечна наша вера в глубинку, потому что это настрой души, а самым главным своим знанием мы знаем, что без такого настроя кончимся и исчезнем. Настрой души - это тоже реальность, только из иной материи сотканная... Я даю уже третий круг. Людмила лежит на воде и видна мне вся. Волна совсем маленькая, легкое колыхание, но ритмы у нас разные: катерок вверху, Людмила внизу и наоборот, и я готов ходить кругами весь день около моей злой и неумной Афродиты. Но весь день нельзя. И я приближаюсь. Мои способности управлять катером далеки от совершенства, и опасаясь столкновения, я останавливаю катер метрах в пяти. Она некоторое время смотрит на меня внимательно и спокойно, затем переворачивается и подплывает. На этот раз все у нас получается хуже. С моей помощью Людмила долго карабкается на борт, ее псевдолифчик не выдерживает напряжения, как мячики выскакивают груди. В ужасе от того, что это совершенство природы может быть повреждено грубой материей катера, я хватаю Людмилу подмышки и рывком втаскиваю наверх. Рывок излишне силен, и мы оба падаем на сидение, и не помню, кто первый, но через минуту хохочем оба, она даже не спешит привести себя в порядок, я взглядом напоминаю ей, изящное движение - и мячики в прикрытии. Чистая фикция, но как-то спокойнее... Потом мы сидим в каюте. Людмила, наконец, в халатике, хотя и весьма сатанинском. Мы пьем немного вина, перекусываем, потом пьем кофе из термоса с китайскими розами. И говорим, говорим... Нет, не точно. Я говорю. Я рассказываю ей о своей жизни. Вот до чего дошло! Мне есть, что рассказать, ей послушать. Я сколько могу, контролирую себя, чтобы не впасть в комплекс Отелло, мне ведь вовсе не нужно, чтобы она меня за муки полюбила, мне вообще ничего от нее не нужно, но я говорю, как давно не говорил. Рассказываю о своих орденах. Мои ордена - это процессы, лагеря, тюрьмы. Но вехи мои - поиски, ошибки и находки, и об этом я тоже говорю, яснее ясного понимая неподготовленность аудитории и вопиющую неуместность исповеди. Говорю и пытаюсь понять, почему и зачем это делаю. Неужели только для того, чтобы произвести впечатление! Неужели я еще способен на такую дешевую игру! Но ведь греет же мне сердце ее удивленный, растерянный взгляд, ее тонкие пальцы на подбородке, и вся поза, увы! - поза Дездемоны. Понимаю, что все это пошло, понимаю, что вползаю в соплячество, но знаю, что никто из уважающих меня не увидит этой сцены, не узнает о ней, а потом, после я еще неоднократно докажу себе и другим свою возрастную состоятельность. К тому же как-никак я открываю ей другой мир, о котором она не слышала, о ценностях этого мира. Кто знает, вдруг что-то западет в душу, и душа оглядится по сторонам и увидит мир в иных параметрах. Я пытаюсь объяснить ей, как это радостно жить в полном согласии со своим пониманием правды, не подделываться под другую, какой восторг бывает в сердце, когда совершаешь вызов могучим силам лжи, какое наслаждение испытываешь, когда тебя гнут, а ты гнешься, но не ломаешься, и злоба на лице врага твоего, как об стенку, расшибается о твое упрямство. О дурных минутах говорю тоже, когда вызревают в мозгу мысли слабости, когда компромисс вдруг перестает называться компромиссом, а именуется тактикой, стратегией и еще черт знает чем, когда подлость червяком вбуривается в душу, как давишь его и топчешь, и радость победы над слабостью - разве что-нибудь сравнится с ней! Хвост мой павлиний ярок и пышен. И когда мне кажется, что девчонка уже вполне одурела от многоцветья, замолкаю. Замолкание совпадает со временем, когда мне нужно быть в другом месте, в моем санатории. Уже на берегу она говорит: - А я была уверена, что все, кто политикой занимается, шизики или импотенты. Вот таким образом она подводит итог моей исповеди. Я не нахожу, что сказать. Она спрашивает: - Вы в каком санатории? Я называю, а она вдруг смеется. - Я так и думала! - Что вы думали? - До свидания! - кричит она, уже убегая. Какой-то нехороший осадок в душе остается после ее последних слов, и особенно от ее смеха. Чем-то этот смех нехорош, но чем, мне не догадаться. И слегка с подпорченным настроением я поднимаюсь в гору к моему месту обитания. Наверху аллеи останавливаюсь. Подо мной кипение зелени. Кипарисы и прочие нерусские деревья, коим даже названия не знаю. А дальше зелени - синь до самого горизонта. Море. Отсюда, издали и сверху, оно вообще не воспринимается как нечто существующее особо от прочих земных предметов. Пространство цвета и не более. Но в чем-то мое отношение к морю иное, чем, положим, вчера и ранее. Между нами - мной и морем - появилась связь, и я готов согласиться, что эта связь скорее добрая, чем какая-либо другая. Скорее всего, море более не существует для меня само по себе, оно повязано со всем, что произошло, нечто, достойное именоваться событием. Тем более что последний аккорд прозвучал весьма сомнительно. Что означал ее смех? И этот вопрос о санатории? Две Людмилы стояли перед глазами: слушающая меня и смеющаяся мне в лицо. Но скажем: "Девчонка!" И поставим на этом точку. Вечером этого же дня на меня нападает хандра. Этот тип хандры мне хорошо известен и понятен. В основе его - недовольство собой, очень хитрое недовольство, то есть это когда одной частью сознания понимаешь, что совершил какую-то глупость, а другой частью усиленно сопротивляешься тому, чтобы четко сформулировать эту глупость. Такой своеобразный способ полупокаяния, оставляющий кающемуся возможность до конца не признаваться в грехе. В сущности, это состояние паралича сознания, потому что воля отключена начисто, а что такое сознание без воли? Фикция. Но сегодня я пытаюсь преодолеть тупик тоски единственно возможным приемом - назвать ее по имени. Все, что сегодня произошло в море, есть самая низкопробная пошлость, чуждая всему характеру моей жизни. Я вел себя, как щенок. Конечно же, имеется в виду моя нелепая и постыдная исповедь, да и не исповедь это была, а бахвальство перед красивой девкой, и более того, это было враньем, потому что подавал я в основном сливки, а молочко осталось за кадром. Вовсе не прямо и однонаправленно прошла моя жизнь, да и разве из одного политического упрямства она состояла? Были женщины, было увлечение пустяками, были лень, и апатия, и беспорядочность бытия. Бывал страх и непреодоленные искушения. Сам-то я понимаю, что действительно необычной должна быть судьба, когда в ней нет суеты и пустоделицы ни в одном дне. Такая жизнь - подвиг. И это не про меня. К тому же я не погиб, как другие, и дожил до более интересных времен... Итак, подвожу итог. - нынешний день зачеркиваем, перечеркиваем красным карандашом, как грамматическую ошибку в диктанте жизни. Просто перечеркиваем, потому что ошибки жизни, как правило, недоступны исправлению, и только красная черта на странице должна остаться шрамом напоминания и укора. Это не первый мой сбой в жизни и не последний. Перечеркиваем. В моей комнате никого нет, а мне более не нужно одиночества. Я выхожу и иду на танцплощадку. Там курортники. Мужчины и женщины почти моего возраста. Вторых много больше, и потому уже через пару минут ко мне подходит немолодая женщина, разодетая, благоухающая изысканными духами и так искусно законспирированная косметикой, что при вечернем освещении вполне может сойти за тридцатилетнюю. - Потанцуем? - говорит она просто и хорошо. И мне стыдно и противно, что не могу помочь в ее одиночестве. Хлопотно пытаюсь объяснить ей, что не умею, что, дескать, не помню, когда танцевал последний раз, а когда этот последний раз был, были совсем другие танцы. - Да разве нужно уметь делать все это? - говорит она недоверчиво. Мы стоим рядом и смотрим. Поколение пятидесятых и шестидесятых, бухгалтеры, начальники отделов, костюмерши, завучи и даже несколько, судя по осанке, ответственных лиц из ведомств среднего уровня топчутся, машут руками, крутят ногами и изо всех сил изображают из себя молодых и современных, а может, не изображают, может, им просто весело и радостно от того, что они, каждый из них, там, где их никто не знает и можно слегка распоясаться, покривляться, пофлиртовать, отдохнуть от сослуживцев, начальников, от любящих и нелюбящих. Тщательное подражание молодежным танцам скорее карикатурно, потому что никогда этим поколениям не освободиться до конца от скованности и всех прочих характеристик той эпохи, которой они принадлежат. Уже вызревает на страницах прессы проклятие этой эпохе, а как быть с людьми, у них другой эпохи уже не будет, их приспособление к новому обречено на пародийность. Что до меня, в сущности, всю эту эпоху пробунтовавшего, то ловлю себя на неприязни к нынешней, вдруг объявившейся свободе. Есть нечто отчетливо лакейское в самом характере разрешенного свободомыслия. Всех этих нынешних голосистых я знаю и помню по прошлым временам, они были камуфляжем лжи, именно их выдвигали на рубежи и за рубежи для оболванивания "всего прогрессивного человечества". И непрогрессивного тоже. Ныне они - прокуроры пропавших поколений, вот этих, что выплясывают сейчас на курортной танцплощадке, демонстрируя полную неспособность свою вписаться в новое время. "И не надо, - говорю, - не вписывайтесь!" Доживайте, как можете, не противясь и не выпячиваясь. Противиться дурно, потому что время, кажется, право, а выпячиваться постыдно. Уйдите из истории с достоинством. Вам говорят: "Встаньте дети, встаньте в круг и приступите к самофинансированию!" Милые мои, не упрямьтесь! Вам ведь совсем немного осталось до пенсии. А там садово-огородный участок, программа "Время", поиски зубной пасты или туалетной бумаги, будут внуки потом, скучать не придется. И если у вашего дома будет хорошая скамеечка, я буду часто подсаживаться к вам и терпеливо слушать о былом порядке, о снижениях цен, о старых деньгах, о нынешней молодежи. В сущности, я ваш... - А вальс вы танцуете? Она смотрит на меня так, что повторный отказ будет просто хамством. Вы не обидитесь, если я буду не слишком пластичен? Она хорошо смеется, и мы идем в толпу. Вальс нашей с ней молодости. И сначала не очень уверенно, подстраиваясь друг к другу, потом очень правильно, а затем уже легко и весело мы кружимся с ней, моей возможной одноклассницей. У нас тьма общего, хотя мы не говорим ни слова или так, чепуху какую-нибудь, а мне очень славно, и только сейчас я осознаю, как прекрасен этот приморский вечер, ощущаю особенности запахов, и один из них запах моря... Нет. О море не нужно. Просто о вечере, о женщине и обо всем, что достоверно изначально, что имеет только одно имя и никаких подозрительных синонимов. Хорошо. Следующим днем я добросовестно хожу на все и всяческие процедуры и от сознания своей добросовестности во второй половине дня чувствую себя значительно лучше и не сомневаюсь, что два десятка дней с таким режимом сделают меня практически здоровым. В приподнятом настроении в пятом часу иду к морю. И море для меня сегодня просто теплая вода, в которой так славно и легко. В ту сторону берега, где должен находиться катерок моих знакомых, - в ту сторону я не смотрю. Во-первых, все равно не увижу, это далеко, а потом вчерашний день - это вчерашний. Он прожит и, как прочитанная книга, сдан в архив прожитого и пережитого. Через какое-то время я еще вспомню о нем, просмотрю весь по часам от утра до вечера и, может быть, обогащу себя ценными соображениями, из коих слагается житейская мудрость, столь необходимая человеку на последних порогах жизни, когда только и остается, что перебирать накопленную мудрость по единицам накопления, как четки, и созерцать ее общественную бесполезность да горестно сокрушаться по поводу нелепой и печальной разобщенности поколений. А что до моря, то все дело в том, видимо, что я приехал сюда с некоторой заданностью суждений, а нужно было всего лишь довериться первому впечатлению и чувствами, а не рассудком общаться с феноменом природы, ранее мне незнакомым. Правда, сегодня появились медузы. Экая гадость! И народу! Народу! Все побережье, как одна огромная баня на пересылке. Я не кокетничаю подобным сравнением, ими полно мое сознание и моя память. Годами жил я в мире, для меня столь же реальном, как для прочих всякие прочие реальности. Возможно, рассудочность без меры есть результат долгого отсутствия, и тогда это уже определенно дурно, ибо наверняка свидетельствует об атрофии непосредственного восприятия жизни. И разве не так? Я хожу по прекраснейшему уголку государства и не испытываю никаких таких чувств, какие просто обязаны быть, ведь уголок действительно прекрасный, это засвидетельствовано миллионами, а если учесть, откуда я сюда прибыл, то должен я слепнуть от красок, блаженно задыхаться запахами, радостно глохнуть от звуков и голосов. Но я, как во сне, когда собственный сон просматриваешь как бы со стороны той частью сознания, которая только слегка дремлет, когда остальная часть спит и бредит видениями. Однако, несмотря на некоторую, скажем, пришибленность моего состояния, я не могу не заметить конкретного влияния на меня всей этой праздничной пестроты побережья, ведь вокруг меня в основном люди отдыхающие, таковыми они бывают лишь месяц в году, для них этот месяц - праздник, а праздничное настроение не менее заразительно, чем прочие массовые настроения, тем более что им вовсе не хочется противостоять. Потому на третий день после моих морских приключений я уже реже и реже ловлю себя на желании пофилософствовать или даже просто мысленно потрепаться, скажем, на тему о море, хотя, если быть до конца честным, темы моря я избегаю сознательно, будто бы оставляю на потом, но именно в этот третий день мое "потом" неожиданно оборачивается в "сейчас". В тот момент, когда я после обеда выхожу из столовой, ко мне притирается лет двенадцати девчушка с косичками и протягивает бумажку. - Вам просили передать. И убегает так мгновенно, что я не успеваю ни рассмотреть ее толком, ни ответить. "Срочно жду вас на том же месте. Л." - На каком "том же" ? - восклицаю вслух. Но до меня никому нет дела, и я несколько раз перечитываю записку, успеваю отметить, что почерк у Людмилы безобразный, и это о чем-то должно говорить графологам, мне же это не говорит ни о чем, и гораздо важнее сообразить сейчас, какое место она имеет в виду: коттедж, где я встретил ее с Валерой, или пристань, где паркуется катерок. Решаюсь на второе, иду немедленно и даже не стараюсь ответить на вопрос: а чего это я так спешу, и отчего уже несколько раз смазываю с лица идиотскую улыбку, и почему, наконец, ни капли досады не испытываю оттого, что едва наступившая размеренность моего санаторного бытия вновь под реальной угрозой срыва. На месте катера обнаруживаю "казанку" с подвесным мотором. За управлением Людмила, Валера же стоит по колено в воде и держит лодку поперек волны . Он нетерпеливо машет мне рукой, и я послушно снимаю сандалии, закатываю гачи брюк и залажу в лодку, весь же вымокнув почти по колено. Никаких "здравствуйте". Едва Валера усаживается рядом со мной, лодка срывается с места и с ревом отшныривает от нас берег с людьми, домами и субтропической зеленью. Совсем немного минут нужно этой бешеной лодчонке, чтобы оказаться в море, когда берег, скорее, иллюзия берега, а подлинная реальность вокруг - сине-зеленые волны и крохотная лодочка из плохонького металла - лодка наша с завывающим задом. Я смеюсь над собой. Я, как ребенок, рад видеть Людмилу и Валеру, я озабочен только тем, чтобы скрыть эту радость, чтобы иметь физиономию, подобающую моему возрасту, жизненному опыту и всему пережитому, ведь неуместно мне радоваться стремительному полету лодки над волнами и тому, как легко и вдохновенно ведет ее моя красавица, небрежно обхватив рукой рулевую рукоять, устремив взгляд вперед, в море, и волосы ее на ветру...- ах, ты ведьма. Нет, что ни говори, а присутствие в мире красивых женщин, даже если они орудие сатаны, присутствие их незаменимо, а, может быть, и нужно, чтобы они напоминали о совершенстве форм соблазна в мире. Чушь, впрочем. Чушь и пошлость. Я почти уверен, что Людмила по самым серьезным критериям человек хороший, что дурное в ней наносно, что нужно только соответствующее стечение обстоятельств, чтобы выявилось доброе ее природы, и