аставить их идти вперед по жизни? Конечно, образование -- это еще не все. Нужно всегда иметь в виду перспективу жизни и делать все так, чтоб тебя не мяло. Вот, например, взять эту нашу экспедицию. Есть задание -- выявить тут максимальный размер пользования. А ведь его можно считать по-разному. Боюсь, что Симагин в своей долине брал только первую категорию доступности, не учитывал леса на крутых склонах. А Легостаев, как мне передавали, прямо заявил: "Никакой я премии не хочу, буду считать так, чтобы потом не посадить леспромхозы на мель". Но ведь леспромхозы начнут здесь работать через десяток лет, когда техника изменится и с крутяков можно будет дешево брать кубики. Значит, мы обязаны установить размер пользования в перспективе. Иначе никто не получит прогрессивки, это же ясно. Но наши противоречия никак не должны отразиться на теперешней ситуации. За свои ошибки Симагин ответит, когда время подойдет, а пока надо срочно посылать ему вертолет с продуктами. Это раз. И придется, видно, вызывать из поселка еще людей -- два. В-третьих, самому возглавить поиски Легостаева. Попрошу у лесничего алтайцев, пусть снимет их с покосов. Уж они-то эту тайгу всю облазили. Надо найти Легостаева живого или мертвого. Уже три дня, как случилось несчастье. Нет, Симагину все это даром не пройдет! 3. АЛЕКСАНДР ЖАМИН, РАБОЧИЙ ЭКСПЕДИЦИИ Сперва я даже не допер, что этот Сонец мне дело клеит. А когда он закинул насчет моей финки, я сдрейфил. Можно запросто сгореть и на такой чистой туфте, если с инженером чего-нибудь. А с ним вполне. Выкатил, поди, свои зенки под стеклами да подыбал в другую сторону. Петли вить по этим буграм, гори они ясным огнем, только начни! Экспедиционники в Беле мне с самого начала не поверили. А я на первый день крепко надеялся, думал, что вот-вот Легостаев вылезет к озеру. Когда назавтра Сонец появился, я думал с ним потолковать, как искать человека, только он мне сразу форменный допрос. -- Твоя фамилия, значит, Жамин? -- Это как посмотреть, -- меня заело, однако отвечаю правильно. -- Жамин и не Жамин. -- Как тебя понимать? -- Вот так. По паспорту Жамин. -- А на самом деле? -- Каб я знал! -- Крутишь? Тебе лучше всего сейчас говорить правду. -- Зачем тут масло наливать? Сонецу, конечно, все это не обязательно, только я не крутил вола. Меня в войну подобрали где-то пацаненком -- и в Сибирь. Я ничего и никого не помнил, а когда подрос в детдоме, ребята рассказали, что фамилии нам давали по газете. Какую встретят в заметке, такую и дают. День рождения всем поставили одинаковый: седьмое ноября, а год брали с потолка, как врачу показалось. Место рождения тоже записали по детдому: Камень-на-Оби, хотя в натуре я, может, в Киеве или в Минске родился. Этот бабай тянул из меня жилы почище прокурора или следователя. На допросах-то я бывал, только вкручивать баки никогда не требовалось. Первый раз попал по своей воле -- сам застрогал одну штуку, чтобы сесть. А вышло так. После детдома я в МТС учеником слесаря мантулил и все рвался куда-то. Как бога, ждал паспорт, но когда год подошел, МТС ликвиднули, а нас -- в колхоз. Потом всех моих детдомовских корешков позабрили, а меня из-за плоскостопия по чистой. Рядом шла стройка, и я думал, хотя бы туда, а оттуда, может, и в город. Мне колхоз набил оскомину, и я бы из него в любой момент, потому что нигде не был и ничего не видел. Сплю и вижу другие края, вроде такие, в каких я родился, а дать винта не могу -- безглазый, паспорта нет. Тогда я придумал себе статью, чтоб недолго трубить. Стырил в автоколонне домкрат и ночью поддомкратил ларек. Что ларьковая продавщица была первая воровка, это вся стройка знала, но я-то лишь четыре бутылки водки зацепил, сколько влезло в карманы. Забрался на чердак и надухарился по завязку. Проснулся, никто не приходит. Тогда я покидал бутылки на дорогу, и меня забарабали тепленького. Ну, дело было ясное, и я говорил как по-писаному, потому что все заранее обмараковал. А тут совсем другое. За меня состроили и требуют под свою туфту моих показаний. Получалось интересно: тогда я должен был говорить правду, чтоб сесть, а теперь не мог ни в чем врать, чтоб зря под срок не подвели. Самое поганое, всякая мелочь играла против. -- Почему у тебя брови оббиты? -- прилип Сонец. -- Ободрался в лесу. -- А почему глаз заплыл? -- Клещ впился, -- отвечаю. -- Выдрал его, а вокруг пухнет. Тут я ему, конечно, арапа заправил. Клеща-то я вытащил, да только из подмышки, а глаз раздуло совсем по другой при чине. По той же причине челюсть болела, и брови запеклись. Ведь мне эти экспедиционники хороших пачек кинули, когда я вышел на Белю. Говорю им, если инженера нет, пойдемте его все искать, а они на буксире меня в кусты, с глаз долой, обшарили всего, финку отобрали и давай валять. Другое дело, если бы моя бражка была тут, а так я только зубами скриплю: "Ладно, бейте, гады, бейте!" Один халявый такой козел, однако мосластый, врезал прямо по глазу. Стало все равно, и я уже не видел, кто это меня сапогами. Долго метелили, потом бросили, чтобы собираться на поиски Легостаева. По голосам я узнал, когда подались они в горы, хотел с ними, да не мог с карачек, голова была дурная. Потом алтаец поднял меня и повел к поливным желобам обмыть мне сопатку. Я молчу, а он кроет по-своему, только иногда бормотнет знакомое слово. Мировой мужик, он у нас в партии проводничил первые дни. Алтаец отвел меня к себе в чум и положил на лошадиный потник. Через боль я вспоминал реку, на которой мы разбрелись с инженером, думал, как все получилось и что это была за река. На маленьком перевале я подождал его и спросил, какой тропой двинем, потому что тропы там плелись как попало. Одна стежка шла направо, вроде бы к соседнему гольцу, а другая приметно брала левее, в падь. -- На Кыгу? -- спросил Легостаев, он тоже не знал этих мест. -- Черт их разберет! -- сказал я. -- Кыга, Камга... Жрать охота! -- А эта тропа в гольцы, наверно? -- Может, на Абакан? Мы перебродили светлый ручей, напились, снова пошли. Проклятые эти, обманные горы! Куда бы легче, если б тропа как взяла на низ, так и пошла. А то чуть спустишься, снова на подъем. Нырками скоро не уберешь высоту, и мы чумовые сделались от такой дороги и от солнца. В одном месте нас повело еще правей, и торная тропа, которую мы выбрали в развилках, круто пошла вниз. Впереди зашумело, и не так впереди, как внизу, и я понял, что этот шум от реки. Лес обступил кругом, закрыл небо, а тропа все больше падала, даже за кусты надо было держаться. Река бурчала совсем рядом, и от скал поверху отбивало. У воды мы легли. Потом я отдышался и сказал, что это не та тропа, и куда сейчас идти? - Да пойдем! -- ответил инженер, будто ему было все до фени. Тропа нырнула в воду. Как ее понять? По пути в эту дырищу она не раз пускала отводки, тут все было исхожено зверем. -- Озеро собирает воду, -- сказал я. -- Больше ей отсюда некуда деваться. Рекой пойдем? Инженер сказал, что вдоль реки не собьешься, и начал философничать, что вода, мол, среди этих камней выбирает самый легкий путь, и вверх-то она уж не побежит, как тропа. Они все замучены своим образованием. Мы попили из реки, перемотали портянки и полезли через кусты, траву и колоды. Без тропы дело хреново пошло. Нога ступала ощупкой, крутяк зря срабатывал силу. И надо было продираться верхом, потому что понизу стены падали в реку. Я чапал поверху, кричал, а инженер откликался. Потом перестал слышать -- и назад. Легостаева не было нигде. Позырил, покричал с полчаса, даже охрип. Как выбился к озеру, долго вспоминать. Лез ночью, ссыпался в одном месте и малость офонарел. Вышел поутряне к устью Кыги... Ночевал я в чуме этого Тобогоева. Алтайцы на огородах ставят берестяные балаганы для лета, никак не отвыкнут. Однако в чуме не дует, можно. За ночь я ожпвел, стал шевелиться. Один глаз не смотрел, все же экспедпционники накидали мне чувствительно. Алтаец картошки сварил прямо в чуме, на костре, мы пообедали и попили чаю с березовой чагой. Тут скоро приплыл Сонец. На первый допрос он собрал остаток людей, при свидетелях начал мне подкладывать мокрое дело, и я его бортанул по-свойски, хотя и струсил. Получалось, что я первый раз попал за переплет из-за паспорта и сейчас паспорт примешивался. А почему Сонец подумал, что я клюнул на бумаги Легостаева, скажу. Один раз в поселке трепанулся бухарикам с экспедиции, что неплохо бы заиметь чистенькие ксивьт, куда хочешь, мол, на работу примут. Но чтоб я пошел на мокрое дело из-за чего-нибудь? Этого не смогу. Сонец долго надо мной куражился. Спрашивал, сколько я заработал, почему не зарегистрирована финка, и какая была река, на которой мы разошлись с инженером. Я сказал, что напоследок шел Кыгой, но вверху перелезал ее не раз, и еще какие-то речки попадались, не знаю, потому что голова потеряла направление. Надо бы двигать в те места и шуровать всем народом. Алтайцев пустить, они в тайге след находят по одной согутой травинке, гад буду. Это я за Тобогоевым замечал, нашим бывшим проводником, который меня тут избитого подобрал. Да и я бы пригодился, только Сонец приказал мне сидеть в Беле и ждать своей судьбы. Я еще ночь пролежал в чуме, грелся костернымп угольками, переживал, а к утру пришли спасатели. Голодные и злые, никого не нашли. Они опять меня за жабры. Новый допрос -- с повторами про паспорт и мое увольнение. -- Все равно тебе крышка, Жамин, если не найдем! Лучше говори. Я молчу, потому что говорить нечего, а на бас меня не возьмешь. -- Откуда кровь на финке? -- Белок обдирал. -- Ха, белок! Зачем? -- Мы их варили и ели, -- отвечаю. -- Что же вы там совсем оголодали? -- вступил тут Со-нец. -- Как так можно? -- Консервы прикончили еще на прошлой неделе, а без мяса пилу не потянешь. Вот бельчатину и рубали... -- Ну, тоже нашли мясо! -- Все ж таки. -- Хватит, Жамин, -- Сонец, как вчера, подошел ко мне и зырит так, будто я у него косую зажал. -- Хватит! Ты нам ответь на один только вопрос. Ты, значит, решил уволиться досрочно? -- Ну. -- Почему? -- Вся бражка решила, -- говорю. -- Нет, я спрашиваю, почему? -- крикнул он. -- Да рази вам объяснишь? -- А ты объясни, -- не отстает этот живоглот. -- У вас работа кончается, так? -- Ну, так. -- А мы до конца лета хотим еще куда-нибудь наняться. Чтобы простоя не было. кобылка меня заранее послала. -- Вон в чем дело! Ясно. Ты ври, да думай. Вот тe6e последний вопрос. Как я могу тебя отпустить без разрешения начальника партии? А? Как? -- Ay меня заявление. -- И оно подписано Симагиным? -- Все по форме. -- Показывай. Я отвернулся, молчу и думаю, что все равно ничего не докажешь, а для законного следствия надо сохранить бумагу, которая была у меня в заначке, за подкладом кепки. -- Покажи! -- кричит Сонец и опять ко мне близко подходит. Плевать я хотел на этот крик, но задумался. И хоть прошел высшую школу жизни, вдруг решил отдать мой единственный документ. Он меня мог выручить потом, а Легостаеву помочь сейчас. Мне тошно стало от всей этой бузы, от того, что поискали человека день и бросили, а сейчас будто не собираются никуда, в меня вцепились. Думал, скорее поверят мне, если увидят заявление. Сонец долго вертел его перед носом, потом спрятал в бумажник и давай командовать своими. Одного туда, другого сюда, все засевались по палаткам, а сам Сонец побежал на рацию, которая передает отсюда погоду в Новосибирск. Гляжу, снова налаживаются в горы. Разбились на две команды, чтоб насквозь прочесать Кыгу, кто-то поехал на коне звать с покосов алтайцев. Я услышал, как Сонец закричал: "Когда жизнь человека в опасности!.." Тут я подошел к палаткам, говорю: -- И я с вами... А они отворачиваются. Решить, что ли, это дело некому? Или им неудобно, что они вчера ваяли меня в стае? -- Буду припоминать дорогу... Может, они все еще думают, что я Легостаева пришил? Или заведу их куда не надо? А того не дотумкают, что мне всех нужней живой Легостаев. Иначе припухнешь, потому что ничего не докажешь. Потом смотрю, уходят. Рюкзаки консервами набили, ружья у некоторых. Сели на катер, алтайцы собак заманили. До Кыги тут всего километров десять, если берегом, по бомам, как я бежал, а водой еще ближе. Сонец был с ними. И я к берегу тоже спускался чужаком, думал, в последний момент возьмут. Сидел от них недалеко, смотрел на озеро и слышал, как Сонец звонит своим, будто они пацаны: самим, дескать, не пропасть, на скалах надо глядеть особенно, отвечай потом за каждого. И еще сказал, будто затребовал по радио вертолет. Пока стоит погода, забросят в нашу партию продукты и будут держать машину на озере, хотя это и дорого. Один перегон из Барнаула чего стоит, да тут, мол, за каждый час сто двадцать рубликов гони. Тьфу, гадский род!.. На экспедиционников-то я сердца не имел, их тут Сонец зажал, а его я бы от людей отстранил, он не умеет. Ладно там я, меня он считает за плевок, который можно растереть сапогом, но другие-то люди другие. Начальника партии Симагина, что нас нанял, мы приняли еще как. Мужик правильный. А я понял по разговорам в партии, Сонец его за что-то ест. И Легостаев тоже для пользы народа много сделать хочет -- это слова Симагина, с которым я один раз о политике и жизни говорил. Да и меня Сонец не понимает, я в душе не такой. Меня знает моя Катеринка да ребята с артели... Катер уплыл, и я поднялся наверх, в пустой чум. Где То-богоев? Потолкался у пустых палаток, с кухаркой балакать было не о чем. Потом увидел алтайца на огородах. Сморщенный, легонький такой мужичок, будто усох на солнце. Решил к нему, потому что идти было некуда. Он пасынковал помидоры и пускал к ним воду. Сюда бежит с гольцов ручей. Его где-то повыше взяли и тут распределяют. Я попил из желоба. Тобогоев дал мне закурить и сказал: -- Почто топчешься? Садись. -- Может, надо было тебе поговорить с Сонецом? -- С ним говорить -- воду лить. Он меня прогнал. -- Куда прогнал? -- Договор был -- до конца проводником, а когда я партии развел и тропы указал, Соне говорит: "До свиданья, не надо". Плохой начальник. -- Зараза! -- Баба болеет, и лесничий на казенный огород меня поставил. А мой огород -- тайга. Этот помидор я не ем... -- Какая еда! -- сказал я. -- Алтайцу тайгу давай. -- Это уж кому что. -- Ко мне даже не подошел, -- с обидой сказал Тобогоев. -- Всех наших с покоса снял, а меня не видит. Не нужен. -- А почему он меня не взял? -- спрашиваю. -- Как думаешь? -- Плохой разговор слышал? -- Нет. -- В поселке тебя милиция ждет. -- Иди ты! -- В тайгу тебе нельзя, потому что уйдешь. -- Куда? -- К тувинцам или в Монголию, мало ли... -- Вот гад! Если дам деру -- значит, я в пузыре? И не потому ли они меня с собой не берут, чтоб я тут надумал смыться? До чею же наршиво получалось! Так мне всю дорогу не светило. Когда выскочил и паспорт заимел, в городе на работу нигде не брали, а от деревни меня отшибло еще раньше. Завербовался в Томскую область на лесоповал, но за зиму там кончили хорошие леса, и заработки наши плакали. Народ начал подрывать из леспромхоза, и я не усидел. Сезон у геологов шурфы кайлил, осенью подался в Горную Шорию бить шишку. Помотало-помотало меня по Сибири, потом один мужик сблатовал в Россию, на рыбные промыслы. Думаю, все поближе к родине. Недалеко от Астрахани взяли меня на завод и приставили к зюзьге. Это такой черпак с сеткой. Тысячу раз за смену возьмешь черпак с живой рыбой наперевес, а к вечеру дрожь в коленках, и плечи до сегодня ведет от этой чертовой зюзыи... -- А где ты его потерял? -- спрашивает алтаец. -- Далеко от большого перевала? Взялся я объяснять, а сам чую, что неправильно толкую. Он засек это. . -- Не так, однако, -- говорит. -- Может, и не так. Ночь сразу же упала. Тогда Тобогоев спрашивает, почему я не стал искать инженера. Говорю, что искал, кричал долго, но потом кричать стало нечем, осип, и эту речку не переорешь. -- Какая речка? -- А я знаю? Кыга, не Кыга... -- Как выходил? Объясняю и опять вроде путаюсь. Я ведь там сорвался ночью, сильно ударился головой, но цел остался. Сонецу,, повторяю, про свой глаз и свои синяки насвистел, потому что били меня такие же работяги, которых экспедиция привезла, с собой, а на людей я никогда не капал и мог их понять. А тогда от падения одурел, вылупил шары и полез не знаю кудл, только лишь бы подальше от этой бешеной речки. Поточ смекал, что могу по новой загреметь. Костер запалил, сел отдыхать и все оглядывался -- вдруг приблудит к огню Легостаен. Не дождался, подумал, что он давно уже дунул к озеру. Когда зори сошлись, я полез дальше. Поверху лбы огибал, все руки поободрал, ручьев перебродил штук несколько, речку какую-то перепрыгал над пеной, по сыпучему камню спускался. Потом в развилке гор увидел Алтын-Ту -- такая приметная обрывная гора стоит на той стороне озера. Это, кажись, девятого было. ну да, девятого... -- А сегодня какое? -- спрашиваю Тобогоева. -- Одиннадцатое вроде, -- говорит он и смотрит на меня черными и косыми глазами, в которых ничего не поймешь. -- Однако пойдем? -- Куда? -- спрашиваю, а самого вроде жаром окинуло. -- Куда пойдем? -- Инженера искать, -- он так же непонятно на меня смотрел. -- Найдем, однако... Много чего а хотел сказать алтайцу, но ничего не сказа т. Просто не мог, потому что от волнения начало душить. Алтаец допетрпл, что со мной неладно, ушел, а я остался сидеть на огороде и думать. Что я за слабак? Чуть чего -- и уже готов, спекся, как баба. Правда, я никогда не допускал такого, как -некоторые психи в лагерях -- начифирятся и давай выть по-собачьи, колотить головами о землю. Но расстроить меня -- пара пустяков. По мне, можно год или больше жить без людей, лишь бы потом встретить человека. А как встречу, сразу слабею. На этом меня, между прочим, и Катеринка моя прикупила. Я запил там, на рыбных промыслах, а она раз нашла мои ч ночью в грязи и затащила к себе в барак. Отмыла, пластырей налепила, постирала с меня рубаху, а я был так нагазован, что даже не видел ее. Утром приходят с ночной вахты рыбачки, гонят меня и говорят, что это Катька-дура со мной отваживалась. "Какая Катька?" -- думаю себе. С утра на зюзьгу встал, а в обед рванул к протоке, где у завода была постоянная тоня. Попал как раз к притонению. Бежной конец уже завели, и бригада выбирала невод. Бабы и девки шлепали судаков в прорезь, кричали и смеялись, хотя ничего веселого в их работе не было -- в воде целый день, руки голые на холодном ветру, и резиновая спецовка тоже холодит. Кроме того, на красную рыбу уже запрет пришел, осет- ров за уши выкидывали в реку, а на сорной мелюзге не заработаешь. Рыбачки увидели меня и давай над моими пластырями скалиться, но я не уходил, глядел, чтоб угадать, какая из них Катька... Из-за нее я пить тогда бросил, а ее еще больше звали дурой. Она была не то чтобы красивая, но плотненькая, все на месте, и меня законно понимала. А Катькой-дурой ее звали за честность. Другие девчонки начинают гулять в пятнадцать лет, а Катеринка была чистой. Мы расписались. Ребята говорили, что у них на промыслах многие бабы бесплодные, и не от какой-нибудь там радиации, а от глубокого стояния в холодной воде, но получилось так, что моя Катеринка сразу понесла, и родился сын, ушлый и ядреный, второй я. Куда я мог от них? Комнатенку отдельную нам в бараке дали, и я даже забурел слегка. Но скоро все пошло наперекосяк. Из-за моей непутевости да из-за Катеринкиной честности во всем. Перед Октябрьской распорол я семенную, запретную белугу и замазку, икру то есть, загнал астраханским барыгам. И не для того, чтоб жировать, а хотел рождение сына справить и зараз свой день рождения отметить хоть раз в жизни. Другие с замазкой не такое устраивали, даже бригадиры и рыбнадзор, только им сходило, а я засыпался. Попал под венец, дали год принудиловки по месту работы. Катеринка от позора глаз никуда не казала, донимала меня: "Отработаем", -- но я переупрямил ее и твердо решил от этих камышей и от этой рыбы, которую больше черпаешь, чем ешь, смотаться куда-нибудь. Она догнала меня в Астрахани вместе с огольцом и шмутками. Я подумал, что в Сибири меня не срисуют, а мелочиться не будут, общин розыск не объявят. Приехали в Бийск, сняли частную комнату. И вдруг в самый неподходящий момент Катеринка моя объявляет, что это она продала меня рыбнадзору и местному комитету. Тут я ее первый раз дурой назвал, и еще хуже, и даже смазал разок, а она -- ни слезинки. Сказала только, будто уже написала на рыбзавод, что мы будем платить за погубленную матку. Я плюнул и уехал в Кош-Агач, где нанялся гнать по Чуйскому тракту стадо монгольских овец на убой. Там я примешался к компании дружков; и скоро, так вышло, будто это они образовались возле меня. Свои в доску мужики, только я стал окончательно слабый и легко поддавался всему. Водка вошла в обязательность, если у кого-нибудь из нас в кармане бренчало. Катеринка моя совсем извелась от этого. Она жила большой частью без меня, приспособилась авоськи вязать да загонять их возле вокзала, хотя это были не монеты, а кошачьи слезы. У меня тоже совесть есть, я ей посылал, и за ту проклятую икру она быстро и сполна рассчиталась. Потом я для надежности уговорил ее подать на алименты. Она долго упиралась, но я потолковал с судьей, который меня с ходу понял и, хотя советовал совсем другое, обтяпал дело в два счета. Постоянная работа, какую навязывал судья, не по мне. Халтурой можно больше зашибить, если повезет. Нас в этих местах зонут и "бичами", и "шабашниками", и "тунеядцами", и всяко, а шумаги платят хорошие, когда подопрет. Выходит, мы нужны? Кто еще в такую дырищу полезет, как не мы? Инженерам-то надо сюда по их науке, хотя работенка у них тоже не мед, и бабок меньше нашего выходит. Легостаева этого мы все зауважали, сжились с ним, потому что он никогда своей образованностью не форсил и ел что ни сваришь. Даже кедровок рубал вместе с нами последние дни да еще похваливал. Спокойный был мужик, без фасона. Постой, что это я его хороню? Бродит, наверно, где-нибудь сейчас, -совсем запутался в этих чертовых горах. Четвертый день, что ли? А этот алтаец -- законный мужик! Я уж собрался втихаря наладить в тайгу один, чтоб искать, пока не пропаду, потому что здесь мне все равно амба. Если не найдется Легостаев или окажется мертвым, запросто схватишь червонец -- и труби... Наверно, я бы еще долго чалился на огороде и думал про все, но показался Тобогоев. Его гавка подбежала раньше, обнюхала меня со всех сторон и поглядела на хозяина, будто чего сказала. У алтайца за плечами был сидор, а в руках палка. -- Пойдем, однако? -- К поварихе бы подсыпаться без шухера... Таборщица с одного шепотка поняла, что мне надо. Насовала в руки сгущенки и несколько банок тушенки, пачку вермишели, пачку сахару. В кустах я догнал алтайца. Он сказал, что тоже взял шамовки -- две буханки хлеба, домашнего сыру и от вяленого тайменя хвост отрезал. Тропа сразу же взяла круто, давай вилять в густой траве. Камней тут почти не встречалось. Березы стояли редко, солнца перепадало много. За этот месяц мне поднадоело темнолесье, и березняк сейчас красиво раскрывался передо мной. Своим светом и легкостью он помогал идти, хотя было сильно в гору. Мировой лесок! На душе у меня даже очистилось от его чистоты, будто смыло все, что было в Беле. Но куда это мы? Потянули в сторону от Кыги, и я не понял, чего Тобогоев хочет. -- Тропа налево да налево! -- крикнул я. Пускай, однако. К Баскону пошли. Зачем? -- Там близко. -- Докуда близко? -- А чы молчи, однако, береги силу. Я все места знаю, где человек может идти, а твой путаный башка ничего не знает. Так он осадил меня, и я замолчал. Наверно, Тобогоев думает вылезть на гольцы туда, где горы собраны в кулак, сверху разобраться в этих путаных местах и в моей путаной голове, чтоб, может быть, от перевала взять след Легостаева. Не навстречу ему идти, как все спасатели, а следом. Это законно! Лишь бы с инженером ничего такого не случилось... 4. ВИКТОР ЛЕГОСТАЕВ, ТАКСАТОР Пришел в себя ночью. Живой. Холодно, и в ушах стоит рев от реки. Боли' сразу не было, что-то не припоминаю боль. Чувствовал только, что щеку холодит камень-ледышка, а сам я скрюченный. Вскочил, но правая нога с хрустом подломилась подо мной, и я рухнул без памяти. Уловил мгновенное ощущение, будто наступил на ногу, а ее нет. Не помню, чтобы успел крикнуть,-- просто прожгло насквозь, и опять наступила темнота, словно прихлопнуло гробовой доской. Воспоминание о той адской боли и захрустевших костях тело сохранит, наверно, до своего распада. И не знаю уж, почему не лопнуло сердце. Что было после этого? Какие-то смутные ощущения, лоску-1ы незаконченных мыслей. Иногда меня словно бы сжимало в ужасной тесноте, иногда растворяло в бесконечном просторе. То вдруг обступала боль со всех сторон, то собирало ее во мне, а временами счастливое, легкое забытье мягко несло меня ввысь и опускало назад, на землю, даже внутрь земли. Я будто бы начинал разгребать черноту и тяжесть руками, чтоб снова подняться и взлететь, но только слышал неясный грохот камней, что сыпались мне на голову и грудь, заваливали ноги, жгли их и почему-то одновременно замораживали... Когда начал вылезать из этого темного гроба, светало, но я боялся совсем открыть глаза, потому что все сильно болело -- голова, грудь, руки и особенно правая нога. Так болела, будто ее рубили на куски. Решил все же посмотреть на себя, пошевелился -- и тут же закричал от боли в ноге. Еще покричал, надеясь, что Жамин где-нибудь шарит по скалам, потом сообразил, что это бесполезно -- за гулом реки я едва слышал себя. Полежал тихо, не двигаясь, медленно вспоминая, как все получилось. Там, наверху, было очень круто, и поперек пути застыл небольшой каменный поток, старая осыпь. Наверно, надо было совсем немного, чтоб нарушить статичность курумника, а тут я приложил свои семьдесят килограммов к какой-то неустойчивой точке. Чемоданчик, помню, взял в левую руку, правой ухватился за ветку малинника и прыгнул с переступом. Плоский камень под сапогом скользнул вниз, и я упал. Очки соскочили, и я с удивлением почувствовал, как мелкий камень подо мной ползет все быстрей и быстрей, я на нем еду, а сапоги ни во что не могут упереться. Потом сверху меня догнали камни покрупней, тут же тупо стукнуло по голове, и я перестал слышать и видеть... Все-таки надо было переменить позу и лечь на спину. Осторожно, стараясь не шевелить ногами, я развернулся корпусом, откинулся и тогда только открыл глаза. Приблизительный, неясный мир окружал меня. Так было всегда по утрам, пока не умоешься и не наденешь очки. Мне теперь хорошо бы осмотреться, понять, что к чему. Мелкий камень сильно колол снизу, я потихоньку стал сгребать его под боком и понял, что руки целы и хорошо работают. В глаза кинулась река. Неширокая, всего с десяток метров, но воды пропускала много. Она совсем рядом ревела. Большие валы сливались уступами по камням, бурлили, всхлебывали, а ниже, у моего берега, вода пузырилась, ходила сильно, и у самого уреза взбивалась белая пена. Это была та самая река, из которой мы с Жаминым последний раз пили. Мне захотелось пить, но к воде вел крутой обрыв чуть ли не в три метра. Площадка моя была небольшой. Скала нависала сверху и с боков опускалась в воду, а я лежал словно в кармане. Скалы на той стороне уходили высоко, там лес начинался, над ним -- неровный проем светло-синего неба. Я опустил глаза и сразу же увидел, что дело мое дрянь: сам лежу так, а правая нога так, носком внутрь. Сломана. Ладно, все равно надо узнать, как все остальное. Руки были целы, только посинела и немного распухла правая кисть, хотя пальцы работали. Я принялся ощупывать себя. Голова в норме, лишь затылок немного болел, и волосы там схватило засохшей кровью. Правая ключица противно ныла, однако уцелела при падении, не хрустнула. На груди, у правого соска, была, должно быть, рана: ковбойка прилипла там, заскорузла, и я не стал это место трогать, когда начал рвать на ленты рубаху. Хотя раньше я костей не ломал, но знал, что прежде всего надо обеспечить неподвижность, зафиксировать место перелома, наложив какую-нибудь шину. Белые, отполированные водой палочки лежали неподалеку. Я потянулся к ним и с радостью увидел свой спортивный чемоданчик. Лежит, даже не раскрылся. Вообще не так уж все было плохо: голова работала, руки тоже, шею не свернул, позвоночник цел, чемодан с бумагами тоже. Вот только нога. Она переломилась под голенищем выше ступни. Совсем переломилась, потому что я лежал так, а носок сапога так. Всего три подходящих палочки нашлось для шины. Тонкие белые прутики еще лежали в сторонке, но я решил плюнуть на них, потому что пришлось бы к ним волочить ногу, а она при каждом малом движении чувствовалась, да еще как. Рубаха была старая, почти перепревшая, и я долго вертел из лент веревочки,- не зная еще, смогу ли пересилить боль. Ночью я, конечно, сглупил. Надо было ощупать себя, пошевелиться, а я сразу вскочил. Другой такой боли мне уже не выдержать... Ничего, дело пошло. Палочки затягивал па сапоге постепенно, чтоб еще раз не потерять сознания. Кричал, отваливался назад, чтоб отдохнуть, не раз хотел бросить эту затею, а когда закончил, был весь в липком поту. Шина получилась паршивая, больше для отвода собственных глаз, для самоуспокоения, и все же нога теперь уже спокойней лежала, я мог по-тихому ползти. А куда поползешь? Тут река, тут скала, из этого каменного мешка мне самому но вылезти. Но откуда теперь ждать людей? В партии думают, что мы уже давно вышли к озеру, и я вер-таюсь назад с парой вьючных лошадей -- сигареты везу, жиры, хлеб, может быть, мясо в банках. Эх, ребята, если б вы догадались! А на озере вообще ничего не знают. Но все-таки где-то должны меня хватиться! Не может же быть, чтоб совсем кинули, как Жамин. Как, почему Сашка меня оставил? Об этом думать мучительно, но надо о чем-то думать, чтобы легче ждалось. И еще -- заглушить жажду. И собрать нервы. Лучше думать об отвлеченном. За эти полтора месяца я видел Жамина и хорошим и плохим, поражался его грубому отношению к другим рабочим артели, его ругани, беспричинному мату и одновременно какому-то особому, невиданному мною доселе товариществу, связывающему всю эту беспутную команду, скрытную, ненавязчивую доброту командора ко всем без исключения шабашникам, трудолюбие и совсем неожиданную для меня чувствительность, которую он обнаруживал, слушая стихи в моем исполнении. Еще я заметил в нем полное безразличие к будущему и снедающую ненависть к тем, кто, как ему казалось, обидел его в прошлом. Нет, чтобы отвлечься, надо думать более абстрактно! Как разрывается нить, связывающая человека с обществом? Нечаянное, ложное движение, подлость соседа, нужда, дурной совет приятеля? А может, связующая нить была скручена плохо? А каждая из этих причин имеет свои начальные исходы. Или они все вместе, плюс такое, чего ни учесть, ни предусмотреть, ни избежать? Сколько атомов, столько и причин, говорил, кажется, Лукреций, и причин разрыва, о котором я пытаюсь рассуждать, может быть превеликое множество, но мы привыкли огрублять, упрощать в своем воображении процессы, что происходят в кипучей плазме, называемой жизнью. Мы не распутываем сложнейшую вязь причин, а чаще локализуем ее, искусственно обсекаем вокруг события связующие нити. Зачем? Чтобы облегчить оценку поведения человека и ускорить решение его судьбы, если он пошел на нарушение общественных норм? Но ведь совести-то этим не облегчишь, а только обременишь ее, ухудшив свою собственную судьбу... К счастью, нитей, связывающих всех нас между собой, миллионы, и часто от обрыва одной остальные становятся крепче. Не в этом ли глубинная гуманистичность нашего общества?.. Невероятно, чтобы Жамин меня бросил! Или я ничего не понимаю ни в жизни, ни в людях. А может, он сам где-нибудь попал в такую же беду? Тогда, конечно, все осложняется. Но паниковать пока не стоит. Я пополз к чемоданчику. Там было все в порядке. Журналы таксации, наряды, ведомость, паспорт Жамина. Действительно, пробы ставить негде. А где мои документы? Ага, здесь, в пиджаке. И спички гремят. Сигареты? Ладно, хоть сигареты и спички есть. Хотя что от них толку? Костер бы запалить, погреться, но дров на площадке не было, эти прутики не в счет. Вообще-то теплело. Вершины деревьев на той стороне Кыги -- а Кыга ли то? -- осветились солнцем. Желтые скалы тоже. Небо над ущельем совсем заголубело, потом этот узкий клин начал бледнеть, и солнце вышло ко мне. Сразу стало жарко. Почему так жарко? Ясно. Вогнутая скала надо мной вбирала тепло и никуда его не девала. Нет, это не годится. Воздух вмиг высушило, и он стоял тут, потому что продува не было никакого. Пить! Вода рядом, а не достанешь. Чистейшая вода! Конечно, можно сползти к ней по крутому и скользкому каменному откосу, но назад уж не выбраться, это у меня не вызывало сомнений. Лучше не думать о воде и не смотреть на нее. А здесь печь настоящая! Так можно совсем высохнуть и превратиться в египетскую мумию. Прикрыться чемоданчиком? С документами ничего не сделается, если я их выложу и придавлю камнями. Под черным чемоданом душно, еще хуже. Он быстро нагрелся, и железки по уголкам жгли руки. Не годится! Надо перетерпеть солнце, оно скоро уйдет от меня. И непременно думать о чем-нибудь другом! Думать помедленней, чтобы не думать про воду. Какое, например, сегодня число? Вышли мы седьмого. Весь день выбирались из долины. Ночевали в пред-гольцовой зоне. Большой перевал взяли в полдень и скоро попрощались с Симагиным. Случилось все вечером. Следующий день, а также еще одну ночь я, очевидно, не раз терял сознание, витал между жизнью, и смертью, -- одним словом, пропадал тут. Значит, идет десятое, пятница. Но что будет, если Жамин сейчас вот так же лежит? Нет, об этом не надо! Поговорить, что ли? -- Витька, тебе жарко? Что ты! Холодина, зуб на зуб не попадает. -- Болит нога? -- Нисколечко... -- Пить хочешь? -- Да не сказал бы... -- А есть? -- Сыт по горло. Есть почему-то и вправду не хотелось. Пить, пить, пить! Холодный бы камешек найти, пососать, да только кругом все накалилось. Может, все же легче будет, если на речку смотреть? Над самым большим басовым сливом стояла радуга. Сроду не видел таких маленьких и зыбких радуг! Если прищурить глаза, она очень красива, но какой-то временной красотой. Над озером радуги другие. Там везде темные горы. Радуга перекинется с одной горы на другую и долго стоит на фоне черной тайги, яркая и контрастная. А эта миниатюрная дуга то пропадет, то снова покажется. Сощуришься, приглядишься -- есть, а вот снова растворилась. Совсем исчезла? Ага, солнце ушло за хребет. Сейчас и у меня климат резко изменится. Спустится с гор холод, и река через камни быстро остудит все. Полежу еще с полчаса и поползу к тому вон большому камню -- греться, как у печки. И какое счастье, что у меня есть курево! А что это за странные камни на той стороне реки? Большие, неоглаженные и почему-то красные. Что за необычный цвет? Ни разу тут не видел такого. Солнце еще освещало ту сторону и по камням словно разбрызнуло арбузную мякоть. Или мне это кажется? Запрыгали мальчики кровавые в глазах? Пальцами я потянул к вискам уголки глаз и ясно увидел красные камни. Нет, не знаю, что это такое. Может, выход какой-нибудь руды? Тут я пасую, мне всегда легче думать и говорить о лесах, особом нашем живом сырье, принципиально отличном от минерального. Все руды, а также топливные ресурсы постепенно вырабатываются, истощаются с каждым десятилетием все быстрей, и ни природа, ни человек не могут их восстановить. Человечество распылило уже, к примеру, два миллиарда тонн железа. Но лес в принципе восстанавливается, он может стать вечным источником химического и пищевого сырья. Но почему я говорю "может"? Нет ли здесь плодотворной мысли? Есть! Мы все стали свидетелями того, как на лице родной земли образовалось полтораста миллионов гектаров пустырей, занятых раньше лесами, и не прилагаем достаточно средств и усердия, чтоб снова облесить эти гиблые земли. Значит, на теперешнем этапе взаимоотношений общества с природой мы должны отнести леса к сырью невосстанавливающемуся? И следовательно, надо точно знать, на сколько лет нам хватит этого сырья! А дальше что, за этим рубежом? Нет, об этом даже как-то страшновато думать, не буду пока, поползу. Ух ты, дьявольщина! Ногу надо тянуть потихоньку, скользом. Ну, еще попробуем! Солнце побыло часа два у меня, не больше, .а камни теплые. Но холодает быстро. Из-за высоты, что ли? Интересно, какая тут высота? Тысячи полторы будет? Наверняка. Пить все же хочется. Но к реке не рискну -- назад выбраться шансов нет. Поползу все же на тот конец площадки, откуда солнце ушло попозже. Вот так. Еще метр. Там, конечно, камень потеплей. Лягу спиной, и будем мы с ним греть друг друга, пока из глубины горы не подступит к сердцу холод. А потом? А что? Одну ночь пережил, вторую переживу. Камень гладкий, ровный, отшлифованный полыми водами, и осыпной крошки на нем нет. Веснами в этом горле, должно быть, весело. Карман весь заливает, и вода в нем кипит. Валуны тут гоняет вовсю, и они окатали, залоснили камень. Да, здесь теплее, на этом синем голыше. До вечера еще успею набрать горючего. Его не густо тут, но сколько есть. Вон те прутики, старая хвоя в уголке, древесная труха под самой скалой. Ее, наверно, весной прибило к стене и подсушило. На маленький костерок наберется, неправда! Постой, а почему это я думаю, что только весной здесь все заливает? Сильный дождь тоже поднимает здешние реки, и если сейчас хлынет дождь, я захлебнусь тут или меня просто смоет. -- Витек, попал в переплет? -- Ясно, попал. -- Вот тебе и Алтай! Нет, надо все же думать о чем-то постороннем -- например, о Сонце. Интересную газету мы в конце прошлого сезона выпустили. В ней напечатали и мою сугубо теоретическую заметку о моральном кодексе, но все отнесли ее на счет Сонца. Я писал, что один хороший поэт призывал солнце сжечь настоящее во имя грядущего. Но драгоценное настоящее -- мостик в будущее -- нельзя сжигать, его надо все время надстраивать. А строить можно по-разному. В сущности, все противоречия жизни -- это противоречия между тем, что есть, и тем, что должно быть. Но что делать, если у человека есть вполне законное желание жить лучше и никакого стремления быть лучше? Как упредить человека в том, что, если его методы строительства моста, его способы достижения целей совсем не такие, какими они должны быть, он может преуспеть в малом, но потерять в большом, что за всякое отступление "т принципов должного жизнь все равно воздаст отмщение?.. О Сонце больше вспоминать не хотелось. Стоял еще, можно сказать, день. Над гольцами солнце сняло, а ко мне уже подступал настоящий холод. Я собрался с духом и пополз вдоль стены, собирая в карманы пиджака древесные крошки, жухлые прошлогодние листочки и какие-то травинки -- все, что могло если не гореть, то хотя бы тлеть. Нет, если даже всю правду расскажешь -- не поверят, что в тайге дров нет. Засмеют. И еще -- самая середина лета, белый день, а тут жуткая холодина. Если же солнце появляется в этой глубокой норе -- поджариваешься, как на сковородке. И самое главное -- вода рядом, в трех метрах, хрустальной чистоты вода, а напиться нельзя. Стоп! Говорю тебе, не надо о воде!.. Постепенно темнело. Ночи еще не было, а уже показались звезды. Когда я сощуривал глаза, чтобы проверить, не тучи ли заволакивают небо, звезды сразу яснели,