буду откровенным, -- сказал Смирнов, внимательно всматриваясь в меня. -- Я бы не стал тратить на вас столько времени, если б сразу не поверил, что вы сами откроете эту отдушину... Он заметил мое недоумение, медленно прошелся по кабинету, думая о чем-то своем, потом остановился напротив меня. -- Партия! Понимаете... В партии, конечно, как везде, есть разные люди, даже очень, но в ней вечно зреют свежие силы. И за партией всегда последнее слово, а она его еще не сказала! -- Сколько можно ждать? -- вырвалось у меня. -- Партия не с такими проблемами разбиралась и сейчас разберется, -- продолжал он немного нелогично, словно не слышал меня. -- А ваша беда, Андрей Петрович, в том, что вы одиночка, самодеятельный бунтарь. -- Я уже не один. -- Кто еще? -- быстро спросил Смирнов. -- Вы. Он хитро засмеялся. Я чувствовал, что давно пора уходить, а мы все говорили и говорили -- о будущем заседании парткома, о нашем толковом начальнике сектора, об Игоре Никифорове и других конструкторах, вообще о кадрах и принципах их выдвижения, о брошюре Терещенко, которую я пообещал подбросить Смирнову (я так и сказал--"подброшу"), и то, что мы разговаривали стоя, лишь подчеркивало этот уместный в данном случае стиль. -- И все же очень уж сложна жизнь, -- сделал я еще одну попытку поплакаться. -- А что вы имеете в виду? -- Вообще... -- Уверен, что тут у вас позиции зыбкие. -- То есть? -- встрепенулся я, подумав: "Не станет же он доказывать, будто жизнь -- простая штука!" А Смирнов почти закричал: -- Встречаясь с бюрократизмом, криводушием и беспринципностью, утешаем себя: "Сложная все-таки эта штука -- жизнь!" А это просто плохая жизнь! Вы заметили, что у нас повелось плохого человека называть "сложным"? Такие же комплименты мы жизни выдаем, фактически упрощая ее!.. -- Это для меня очень интересная мысль, Владимир Иванович, честно скажу. Но это же действительность! И что делать? -- Прежде всего не .стонать: "Ах, какая сложная жизнь!" Неужели я зря потратил время? -- недоуменно спросил он, и мне стало не по се&е. А Смирнов продолжал: -- Есть, конечно, усложнения жизни, основанные не на субъективных моментах, а на объективных исторических процессах, происходящих и в нашем обществе и во всех обществах, существующих сейчас на земле. Понимаете?.. А впрочем, все в нашем мире связано, и тут тоже могут играть роль субъективные моменты, рождая самые неожиданные сложности, понимаете?.. Я почувствовал себя школьником. Что он имеет в виду? Атомных маньяков? Китайские загибоны? Реорганизации нашего дорогого?.. -- И это тоже действительность! Да еще какая реальная! И как она, злодейка, великолепно не укладывается в нашу готовальню! Одним словом, неизящная действительность. Но паниковать не будем! Погодите-ка! -- Смирнов прошел к шкафу и достал из него томик Ленина. "Как в плохом кинофильме, -- мелькнуло у меня. -- Сейчас вытащит какую-нибудь общеизвестную цитату, которая относится к другому периоду, другой хозяйственной и политической обстановке". Смирнов открыл книгу на закладке. -- Слушайте!.. "В тот переходный период, который мы переживаем, мы из этой мозаичной действительности не выскочим. Эту составленную из разнородных частей действительность отбросить нельзя, как бы она неизящна ни была, ни грана отсюда выбросить нельзя". А? Чувствуете? В этой мысли заложен великий оптимизм! Мужество, убежденность борца в исторической неизбежности победы! И реалистический, единственно правильный подход к сложностям большой действительности. А вы заметили, он говорит: "мы". Мы -- значит, партия, мы -- коммунисты! И мы продолжаем переживать переходный период, и действительность пока не удается, так сказать, запрограммировать. Знаете, я не политик, я инженер, но над этим местом стоит подумать и политику и инженеру... Он пожал мне руку, а я засек тогда том и страницу. Назавтра в библиотеке я выписал себе эту просторную бойцовскую мысль Ленина, которой мне, как я понял, все время не хватало, и крепко-накрепко запомнил ее. Она не только помогала лечить суетливость души. Она заставляла думать об эффективности наших усилий в переделке этой "неизящной" действительности, об оптимальных методах использования общественных сил... ...Мои размышления прервал догнавший нас алтаец. Мы приостановились, радуясь про себя лишней возможности отдохнуть. Тобогоев тяжело дышал, его собака бегала вокруг, и было слышно, как она шуршит в траве. Ага, значит, мы все-таки поднялись немного -- шум Тушкема стих, здесь его смягчали деревья, кусты и эта высокая трава. Тяжелые широкие листы ее были холодными с лица, а изнанка подбита мелким белым войлоком, теплым и мягким. Местная мать-и-мачеха? Алтаец рвал эти листы и прикладывал к лицу гладкой стороной. Я тоже попробовал -- хорошо! С лица снимало жар, и не так хотелось пить. -- С километр прошли? Все молчали, и я почувствовал, что зря, пожалуй, спросил об этом. -- Поднялись, однако, мало, -- через минуту отозвался алтаец. -- До тропы много. Тут есть тропа? Тот самый проход? Это же прекрасно! Я встал, и остальные тоже. Алтаец пошел впереди, выбирая места поровней. неприметно направляя нас в гору. Начался бурелом, и камней будто прибавилось, только они были тут посуше. Сюда, на южный склон ущелья, солнце посылало свои самые горячие, отвесные лучи, и в просветах меж де- ревьев было даже чересчур жарко, как у нас в литейке возле вагранок. Мы делали почти сто метров в час, и это было немало. Начал сдавать Котя. Он раньше всех садился, брезгливо рассматривал свои разорванные кеды. -- Ну, ощетинились? -- спрашивал у него Симагин. Поднимали носилки и шли метров десять-пятнадцать. Почти на каждом привале я переобувался -- бинт стерся, его остатки сбивались, и пятку вое же сильно терло задником сапога. И еще начали болеть руки. Подушечки у оснований пальцев сначала стали белыми, потом синими, а когда мы вышли, наконец, к тропе, они налились кровью, и было настолько мучительно браться за палку, что я теперь всякий раз начинал считать в уме до трех, чтоб уж последний отсчет был командным, стартовым. На тропе мы съели по кусочку колбасы с хлебом, и сразу же нестерпимо захотелось пить. Симагин из своей фляги ничего нам не дал, время от времени прикладывал ее к губам Виктора, а общественную воду, которую захватил снизу Тобогоев, мы сразу же выпили. Тропа круто ваяла вверх. Алтаец сказал, что это марал нашел тут единственный проход в стенах и пробил тропу. По ней зверь спускается к водопою и переходит на водораздел, по которому мы шли к Тушкему. Это было здорово -- тропа. Можно сказать, единственный шанс. Но крутизна-то какая! Симагин с Котей поднимали иногда носилки на вытянутых руках, однако все равно Виктор свисал на ремне. Нам, передним, было не легче, хотя алтаец стал иногда подменять Жами-на. Они оба очень быстро слабели, а Тобогоев на привалах, морщась, потирал спину. Тогда Жамин отгонял его от носилок. -- Без привычки по горам как? -- бормотал Тобогоев, не глядя на него. -- Алтайцы так не ходят. Лошадь зачем? Давно уже потухло над вершинами деревьев солнце -- ушло за тучу, и стало полегче. Однако настоящей прохлады не пришло. Меня жгло изнутри. Свободной рукой я цепко хватал кусты. Прутики эти были тонкими, крепкими -- надежным продолжением наших жил. Мы с Жаминым все время менялись местами, но моя правая кисть, видно, переработала -- пальцы на руке сводило, и я с трудом их разгибал. Стало темнеть, и я равнодушно отметил, что с запада пришла темная туча. А откуда столько сил у Жамина? Наверно, сказывается привычка работяги? И кто только выдумал это мерзкое слово "работяга"? Что-то вроде "коняги"... Зато Костя ослабел окончательно. Уже в сумерках он лег ничком и прижался лицом к большому камню. Даже курить не стал. -- Ощетинились? -- бодрым голосом спросил его Симагин. -- Ну? Я начал считать про себя: "Раз... два... два с половиной... два три четверти..." -- А? Ощетинились? -- Где ты, моя маман? -- заныл Котя не то в шутку, не то всерьез. -- Это тебе не на студента учиться, -- сказал Жамнн, злорадно засмеявшись. Странно было слышать этот смех тут, но все же хорошо, что кто-то из нас еще мог смеяться. -- Нищие смеялись, -- сказал Котя. -- Это кто, гадский род, нищие? -- взъелся Жамин. -- А? Кто нищие? Теленок ты еще, парень, притом необлизанный! -- А ты деревня, -- простонал Котя. -- Притом нерадиофицированная! -- Ах ты, так-перетак! Поднимайся, доходяга, так твою разэтак! -- Перестаньте, пожалуйста, -- попросил Виктор. -- Давайте ночевать... Тобогоев начал разводить костер, но я не понимал, зачем он это затеял: воды-то все равно нет. Я лежал на мягких камнях, закрыв глаза, ждал, когда успокоится сердце. Другие тоже лежали, даже Симагин. Пить! Больше ничего, только пить! Тонкий звон в ушах незаметно сменился густым глубинным шумом, будто я открыл дверь огромного цеха и остановился на пороге. Река шумит внизу, или налетел ветер? Нет, не то. Пошел дождь, и Тобогоев поднял нас. Мы раскидали камни между корнями кедра, настелили веток, переложили на них Виктора и накрыли его пустыми рюкзаками. Симагин нашел просвет среди деревьев, туда хорошо падал дождь. Подставили носилки. Сейчас у нас будет вода! Медленный этот дождь вымотал нам все нервы -- то усиливался, то замирал, но мы все же набрали котелок и полчайника. Правда, Симагин не дал никому ни глотка, только отлил немного для Виктора. Вообще-то правильно, а то дождь совсем затих. Мы несколько раз процедили воду через мою рубаху. Симагин поставил котелок на огонь, натряс лапши, вывалил две банки консервов. Сцепив зубы, мы сидели вокруг костра, смотрели, как кипит варево. Но вскоре на нас обрушилось несчастье. Суп оказался несъедобным -- горьким, кислым, чудовищно пересоленным, противно пахнущим. Жамин взорвался, закричал, что сейчас же уйдет к такой матери от нас, дуроломов и необлизанных телят, что попона и так вся пропитана конским потом, и суп не надо было солить, а мы хуже баб. Насчет соли это он зря. Просто с попоны натек невообразимый раствор, в котором конский пот был не самым худшим компонентом. К этому удару мы не были подготовлены. Зацепили по ложке консервов, съели с хлебом, колбасу всю прикончили, проткнули банку сгущенки и сосали ее по очереди. Еще больше захотелось пить. Тобогоев слазил куда-то в темноту, надрал бересты и наладил желоб над котелком на тот случай, если опять пойдет дождь, но вверху, меж черных деревьев, замерцали уже ясные звезды. Я быстро перенесся в какое-то полубытие, но все же слышал, что разводят еще один костер -- под деревом, и оттуда доносится голос Виктора. Просит снять бинты, которые очень уж сильно давят, а Симагин уговаривает потерпеть, потому что, мол, Вить, надо жить, нас с тобой мало осталось, а Виктор возражает: "Брось, так нельзя думать, и это неправда, у нас много, очень много..." Эй вы, там, в больших городах, черт бы вас побрал! 8. ИВАН ШЕВКУНОВ, ЛЕСНИК -- Явился? Гонял тебя леший! Люди делом занимаются, а мой?.. Это в конторе у нас думают, что лесник живет себе на курорте, прохлаждается. А тут крутишься-крутишься целое лето, и, когда присядешь к зиме, оно вспоминается одним крученым днем. Да и присядешь-то как на точило -- жинка берется за свое, выговаривать-приговаривать. Сидишь и думаешь: "Скорей бы снега легли, чтоб с глаз долой в тайгу, белковать". Так-то она у меня баба отходчивая, и надо сдюжить только поначалу. Наговорится, а завтра уже другая, будто подмененная. Но первый день всегда хорошо отсидеться в норе, перемолчать... -- Я этой солью сколько бы капусты переквасила! Когда теперь еще завезут, жди, да и поселковые всю разберут про запас. И кабы кто проверять ходил твои проклятые солонцы! Положил ты горсть или десять -- все одно никто не узнает... Горсть. Скажет тоже! Марал должен утоптать место, запомнить его, хоть уйдет на ту сторону, в Туву или в Абакан. И первое дело -- прилизаться важенкам, чтоб они молодых наводили на солонцовую тропу. Это я прошлой осенью в засидке три ночи просидел, все быка ждал, и насмотрелся, как мара- лухи телят обучают у соли. Погуманней час выберет, умница! Подходит неслышно, крадучись, замирает через каждый шаг, будто каменная делается, только уши работают, да сопатка без звука нюхтит. За ней мараленок на цыпочках -- весь струна! Тонконогий, подбористый, аккуратненький, придумать такой красоты невозможно. Тоже подходит за матерью. Тебе дух перерывает, а сердце мрет, мрет, вот-вот остановится... -- До этого ты па три дня с лопатой уходил. Зачем? Кто видит твою работу? Люди добрые на Бело уже по стогу сена поставили, а ты возьмешься за покос, когда трава состареет, не продернешь? Люди с литовками в тайгу, а мой с лопатой. Молчишь? Сказать нечего?.. Ну что она может понимать? Галечники-то нужны глухарям, да еще как! Весна сильно задержалась в этом году, копа-лухи поздно вывели, и птенцы заранее должны к гальке привыкнуть, а то перемрут зимой от грубого корма. Это ж надо приспособление такое! Птица ест хвойные иголки, а камушками в желудке мельницу устраивает. Но в этом году я, правда что, зря занимался -- геологи бродят по тайге, расковыривают землю шурфами, и глухари, конечно, им скажут большое спасибо. А насчет сена это она мне хорошо напомнила. Сейчас другой сенокос идет вовсю. Пищухи траву подгрызают и тащат повыше, на сухие места, большие корни обкладывают, но вот ведь тоже приспособление -- съедает-то их запасы марал! И правильно. Марал тут главное добро, для него ничего не жалко. Зимой ему тяжело, корма нет, все под снегом. И если б не пищухи, едва ли он тут ужил бы. Места эти будто для марала придуманы. Багульник тоже ему здорово помогает перезимовать. И опять чудо -- багульник не теряет лист на зиму... -- Ах! Горе-то какое! Опять чашку разбила. И это все ты, ты! Суешь свой мотор куда попало! Нет чтобы положить как люди в сторонку, а то прямо под полку с посудой... ...багульник не теряет лист на зиму, а сворачивает его опять же для марала. Кормушек бы успеть наделать -- пищухи сообразительные, сразу же начнут таскать сено под карнизы, где дожди его не погноят... -- Отдыхающий взялся было косить на косогоре, только почто это чужой человек станет на нас горб гнуть? ...Какой отдыхающий? Что это она мне сразу не сказала? Ты в тайге дело делаешь, а тут какой-то отдыхающий присоседился?! Это не его там балаган за баней поставлен? И спиннинг в сенях. А я думаю, откуда взялся у нас фабричный хлестун? Туристов этих я бы убивал. Наверно, они люди неплохие, когда сидят по своим городам, но сюда приезжают -- это уже не люди. В прошлом году Алтын-Ту подожгли. И ее не затушить, потому что обрывы -- шапка падает, на смерть туда не полезешь. Полмесяца горела, пока не пошли дожди. А на озере закидывают консервными банками хариусные тони, шкодничают. Этой весной в Больших Чилях поставил столб и написал на доске, чтоб туристы вели себя по-людски, однако они этот столб подрубили и сожгли в костре. Нет, оседлый турист, он лучше... -- Человек хороший, смирный. Не то что подплывал тут один отряд с гитарой. Заграничные, говорят не по-нашему. Водки на "Алмазе" купили, гуляли долго, на мохе заночевали да и спихнули всю твою заготовку в озеро. ...Нет, я бы их убивал! Зачем они мох-то? Попросил меня Туймишев, бригадир из колхоза, моху ему надрать для шпаклевки избы. Туймишев мужик работящий и справедливый, всем бы нам такими быть, и я ему уважил. Мох уже высох было под берестой, а они его в озеро? Паразиты, больше ничего. А еще иностранцы называются. Пожалуй, надо бы их поймать на озере, если они еще тут, да заставить денек полазить по сырым бочажинам -- они бы поняли цену этого мха... -- На Кыныш с ними ушел. Я их из подойника парным молоком попоила, они и побегли ходом. Там человек погибает с экспедиции, они его на гольцы будут тянуть оттуда. Пока с ним Тобогоев там... Иван, а Иван! Пошел бы ты помог, а? Ведь человек, может, помирает, а? Ваня!.. ...Как помирает? Заболел, что ли? Надо собираться, мало ли что там. Она вря сразу про это не сказала. Вот вечно так-- ходит вокруг да ходит, говорит да говорит. Пока все слова не скажет, дела от нее не жди. -- Ты же такой у меня, я тебя знаю -- чего захочешь, то и сделаешь! Я уж тебе собрала тут кой-чего. Прямиком пойдешь? А на Беле вертолет сидит с понедельника; может, им там надо чего сообщить?.. Постой-ка, сегодня какое? Пятнадцатое, что ли? Середа. Может, они его уже вытянули? Видно, придется в Белю сгонять. Ничего, на моторке мигом обернусь. Правда что, надо узнать, какое положение. И чего его это в Тушкем занесло, экспедипионщика-то? Значит, Тобогоев там, с ним? Это хорошо. И хорошо, что мотор у меня сразу завелся. Другой раз дергаешь, дергаешь, всю руку отмотаешь. А тут, видно, отдохнул за неделю и схватил с первой же прокрутки. Сейчас развернусь по заливу -- и на Белю. Пошел! Вода впереди масляная, утренняя. Да, насчет мха-то! Надо будет все равно пред Туймпшевым слово сдержать. Алтайцы любят, если кто своему слову хозяин, уважают. И сами не сорят словами зазря. Я бы их за это превознес, будь моя воля, потому что словам надо верить, иначе вся жизнь рассыпается. Только зря этих алтайцев у нас собрали в колхоз. Ну, на Чулышмане -- другое дело. Там козы, овцы, лошади, это алтайцы все умеют, и колхоз так разбогател на шерсти, что председатель стал только два пальца подавать. А в нашем озерном колхозе все стадо -- тридцать коров. Не коровы, а собаки. Мослы торчат во все стороны, по тайге лазят, правда что, как собаки. Им кормов надо на зиму, однако алтайцы сроду сена не ставили. Земли там пахотной десять гектаров, на ячмень для толкана, только-то. И, сказать по чести, они землю не любят и никогда не полюбят. Или вон Тобогоева лесничий приставил за помидорами ходить -- это же для алтайца смех и горе. Алтаец -- вечный таежник, он тут тыщу лет тайгой жил, и его в земледелие не повернуть. Да и зачем, разобраться, поворачивать-то? Наша тайга больше государству может дать. Белка уходит в Туву да Монголию и там отмирает по природе, соболиные места еще не все знаемы. С наших гор пушнины еще брать да брать. И орех, когда урожай, мы не выбираем даже в лучших урочищах. Эти алтайцы на орехе -- молодцы! Не хуже белок лазят по таким кедрам, что наш брат только ахает. И есть молодые ребята, которые даже прыгают с кедры на кедру. Алька-радист увидел это прошлой осенью, сна лишился. Он парень спортивный, его заело, и, может, из-за этого начал по озеру плавать на волне, а вовсе не из-за девахи. Нет, алтайцы, если их вернуть к извечному своему промыслу, много из этой тайги могут добывать добра... На Беле пусто, одна ребятня. Значит, не нашли еще человека. И правда, вертолет! Алька-радист бежит, а за ним кто? Да это ж Савикентич трусится, ясно. Где ж ему теперь быть, как не тут? -- Иван Иванович! -- Он нас всех по батюшки знает. -- Иван Иванович... Задохнулся, ничего сказать не может. Слабеет наш доктор, давно пора ему на пенсию. Всех на озере пережил, почти никто уж и не помнит, когда он сюда приехал. Сейчас тут его крестников полным-полно. Меня и всех моих погибших братьев принимал, моего друга Туймишева и детей Тобогоева. Коренной старик. -- Ты из дому? -- догадался Алька-радист. -- Там с Кыги никто не появлялся? Это хорошо. Наверно, Симагин их захватил с собой. Эх, если б не связь, я бы!.. -- Иван Иванович! -- перебил его Савикентпч. -- Вы знаете Тушкем? -- Как не знать. -- Надо бы туда, Иван Иванович! Там инженер погибает. -- Да я уж собрался, только заехал узнать дела. -- Погодите, -- сказал Алька, -- сейчас я вертолетчика позову. Пришел парень в кожанке, крепко пожал мне руку. -- Курочкин. Ракеты возьмите, а то Симагин торопился и забыл. Буду крутиться над тем районом, а вам инструкция такая -- как на гольцы вылезете, жгите костры, сигнальте ракетами. Ладно тогда, поплыл. Какой это Симагин? Начальник партии, что ли? С бородой? Помню. Спрашивал про кыгинские кедрачи, которые будто бы в книгах описаны. Я объяснил, и он сказал, что найдет сам. -- Зачем? -- спросил я. -- Не рубить ли? -- Штук двадцать Легостаев срубит. А что? -- Да жалко, -- сказал я. -- Какой Легостаев? -- Мой таксатор. Для науки не жалко. Вы знаете, сколько им лет? -- Поди, много? -- По Сибири больше нет таких. Пятьсот лет, -- сказал Симагин. -- На всей земле последние, понимаете? -- Пятьсот! -- не поверил я. Вся тут жизнь от кедра. Марал, скажем, не может обойтись без маральего корня. Быки перед гоном едят его, чтоб прибавить себе сил, а корень этот растет в кедровых местах. Егерь говорил, что соболь в наших краях самой большой по Сибири плотности, и это опять же от кедры, потому что белка у нас кормится досыта орехом и соболя кормит собой. А старики лечатся кедрой, ноги парят в ветках, пьют настой из орешков, и кости перестает ломить. А как, почему -- никто не знает. И подумать только, пятьсот лет! Что за Легостаев? Савикентич тоже назвал Легостаева, или мне показалось? Не тот таксатор в очках, которого я водил на Колдор еще весной, как только экспедиция прибыла? Вроде он... Ну-ка дам еще оборотов, а то и так жпнка вечно меня пилит насчет моей медлительности. Верховка? По чулышманской трубе разгоняет ветер, и он рвет озером, поднимает встречную волну, а она колотит в днище, того и гляди развернет бортом. До Альки-радиста у нас никто и не плавал по такой волне, это все он. Выписал "Москву" и начал выходить на ней почти в любую погоду. Диви бы нужда, а то болтают, будто это он из-за любови к поселковой радистке-латышке. Видал я ее, девка видная, только с судьбой ни по какой дурости играть нельзя. Озеро-то наше холодное, пяти минут не продержишься: сведет руки-ноги, остановит сердце. И берега у него приглу-бые, без отмелей, и скалы прямо в воду падают. А еще в этой воде есть какая-то тайна. Что озеро глубокое и черно в той глубине -- мы знаем, но почему оно всякий сор, деревья, опавший лист выкидывает на берега, а вот утонувшего не отдает? В прошлом году пьяный балыкчинский алтаец упал ночью в воду с лодки, так и не всплыл. От одного этого сознания было трудно пускаться в верховку по озеру. Но Алька после того случая и ночью взялся плавать и по весенним пропаринам. Правда, непьющий он, и лодка у него ходкая, на волне вроде поплавка. Ничего, Алька ни разу даже не перевернулся. До поры до времени. Мы тут родились-выросли, знаем... За теми вон скалами -- наш залив. Там потише. Лодку я втащил на гальку один, как всегда. Мало кто на озере так может, а я пока на себя не обижаюсь. И тут она, жинка. -- Неужто не мог побыстрей обернуться? Полдень скоро, до Кынташа когда теперь доволокешься? Да ты не гляди на меня так-то, не боюся! Иди-ка поешь, все готово... Хочешь знать, Ваня, я тебя ругаю, потому что подумала, кабы ты вер-ховки не испугался... От этого ее рассуждения у меня даже аппетит пропал, и скорей бы за стол, чтобы захотелось есть. Но прохлаждаться долго нельзя, побегу, однако. Я сейчас этой стороной Кыги вскочу на хребтину, пройду по горбу и спущусь в Тушкем, к ручью. Тобогоев, значит, там, и начальник партии Симагин, и этот неизвестный отдыхающий. Кто еще-то? А экспедиция, значит, все дни бесполезно лазила по Кыге? Нет, они, эти экспедиции, не приспособлены. Геологов тоже, к примеру, взять. Закупят лошадей, деньги большие отвалят, а обращаться с конем не умеют. Копыта им поразобьют на камнях, спины посотрут до костей или по бомам погонят с вьюком. Надо бы снять грузы да перетаскать на себе, чтоб коней сохранить, а прошлым летом вышло так. Передняя лошадь задела ящиком за скалу, и нога у нее повисла над пропастью. Ничего, бедная, сказать не может, только -- я уж это знаю, видал -- глядит на человека человечьими глазами. Поддержать бы ее за повод чуток, не понукать, она бы сама как-нибудь передрожала этот момент, приспособилась, вылезла... А ее, рассказывают, взялись бить прутом. Она рухнула и заднюю лошадь стронула. А там глубина метров сто. Нет, даже представить себе это все невозможно -- так тяжело переживать всякий раз... В этой экспедиции тоже не идет ладом дело. В таком положении человека оставить да потом еще искать его неделю. А не к добру, видать, столько партий по горам раскидано! Шныряют по тайге, топоры, знать, на нее вострят, а такие леса не то что трогать -- славить надо. Если б еще тайгу рубили по-человечески, другое дело, в ней есть и старые дерева и больные -- убирай все это за ради господа! От такого осветленья тайге только польза. А то все подряд крушат, больше ломают и портят, молодняк пропадает, земля нутром раскрывается, и после этого идет такая дурная травища, что под ней помирает любое залетное семя, если его сразу же мыши не съедят. И если что чудом прорастает, дурнина свое все равно возьмет. Сейчас новый способ пошел: саженцами-двухлетками, однако наш леспромхоз по-старому семена раскидывает да раскидывает по вырубкам. А самое противное -- это вранье насчет восстановления леса. Посылали как-то нас на обследование -- леспромхозовскую работу учитывать. Вот где химия! Нет ничего на делянке, кроме дурнины да кустов, шаром покати, кое-где лишь тычки торчат, а мы в акте пишем "лесокультурная площадь". И я подписывал тоже, как самый последний поллитровочник. Спрашиваю: -- Почему мы, мужики, эту липу подписываем? -- А мы-то что? Спроси у лесничего. Лесничий наш академию кончал, лес знает, все порядки знает, и не знаю, чего он только не знает. Лишь одно за ним числится -- пьет по-страшному. -- Леса тут не будет, -- говорю. -- Что вылезло, заглохнет все одно. Зачем же мы врем? Лесничий печально поглядел на меня, как моя баба иногда глядит, сказал: -- Правильно, Шевкунов, ставишь вопрос. И ты бы, Шев-кунов, собрал лесников да к директору леспромхоза. Так, мол, и так, почему врем? Я послушался, хотя и малограмотный; у меня отца и братьев в войну поубивало, одни документы остались, учить меня было некому, и я работать пошел парнишкой. Ладно. Приходим с лесниками к директору, приносим акты. -- Почему это мы врем? -- Насчет чего? -- спокойно спрашивает он, сам елозит на стуле. -- Леса-то не будет на ваших вырубках, а мы пишем: есть лес. -- За это, между прочим, лесничий отвечает, а не лесники. Вы же исполнители! -- Да это-то мы согласны, только охота узнать, почему все мы врем? -- Кому? -- Друг дружке, государству. -- Насчет государства -- это вы поосторожней! А вот эта бумага разве не государственная? Смотрите: "Инструкция по устройству государственного лесного фонда СССР". Государственного! Поняли? "Москва, шестьдесят четвертый год". Москва! Поняли? -- Как не понять. Только где там сказано, чтобы врать? -- Я сдаю лесные культуры согласно инструкции. Привет! Ушли мы разгребать траву да считать всходы, а сами все думали про наши подсчеты, это уж куда тебе верней, нечестные. Снова приходим к директору, чтобы посмотреть инструкцию еще раз. Опять сидит неспокойно, как на кривом пеньке. Говорим: -- Вот тут сказано: "При обследовании культур". Но все в том, что через три года эти проценты, что принялись, зачахнут под травой и кустами. -- А какое ваше дело? Нет, какое тебе-то дело до этого? -- встал передо мной директор. -- Тебе больше всех надо? Государственную инструкцию он будет критиковать! И только потом, когда закончили обследование, я понял главный обман. Выходило, что и саженцы тут не помогут. На гектар можно посадить сто или тысячу саженцев, и это, согласно инструкции, все равно! Лишь бы прижились эти проценты к моменту обследования, который назначит леспромхоз! Вот где обман, вот это обман! Нет, государство не могло такого придумать, чтоб самого себя объегоривать. Лесничий сказал мне: -- Ты, Шевкунов, все понял правильно. Это не государство придумало, а ведомственные чинуши легкую жизнь себе сооружают. Я-то уже весь порох истратил -- бесполезно... И до сего дня я думаю, что не один такой параграф в той инструкции, потому что уже дорубились до наших мест и теперь послали экспедицию искать леса в самые дальние урочища. А тут, над заливом, совсем нечего брать. Покосы, редкие лиственницы, порослевые березки по две да по три на одном кореню. Алтайцы вечно выжигали этот склон для выпасов, вот береза и взялась... Скоро хребтина? На ней хорошо, ветрит, сейчас обдует пот, снимет усталость, а дальше прохладными кедрачами можно прибавить ходу. Хороши там леса! Сколько раз бывал, а всегда будто снова, -- хороши! Как это они думают отсюда брать древесину? Задешево не возьмешь, дороги выйдут золотыми. И техника не поможет. Тот таксатор на Колдоре говорил, будто был такой лесной министр Орлов, который попробовал с Кавказа тягать дерева вертолетами и прогорел. А с нашими долинными лесами можно было обойтись совсем по-другому, на этот счет у меня есть свое рассуждение. Молодняк не трогать -- пусть бы набирал. Из кубатуристого крупномера выбрать старое и клеймить на рубку. Только по нашему клеймению рубить -- и никаких тебе других инструкций не надо... Пока я бежал по гольцам, стемнело. Видно, придется ночевать. Я чуток спустился в Тушкем. Кынташ криво резал гору на другой стороне долины, чернел едва приметно сквозь жидкий туман и совсем сгинул в темноте, когда я запалил костер. Значит, Симагин вел людей по Кыге, забрал там экспедицион-ников, потом влез на ту хребтину и спустился по Кынташу? Сейчас все они, видно, тоже ночуют. С больным не полезешь потемну. А сюда подняться можно только маральим следом, Тобогоев его должен найти. Где-то тут, посреди склона, есть полянка, Ямой называется, тропа это место уж не обойдет, потому что в ней стоит чистое болотце, а маралы таким добром дорожат. Я почти не заснул -- все ждал, когда засветит над абаканским хребтом заря, чтоб вниз поскорей да узнать дела. Очень уж долго человек без врача, вот что главное. Неужели это тот самый очкастый Легостаев? Сначала-то он мне не понравился, но, видно, с человеком надо побыть в тайге, чтоб судить. Завел я его тогда на Колдор. Он шагал передом, меня не замечал, все время протирал очки рубахой, смотрел по сторонам и вверх -- наверно, думал про свою научность. А в том урочище тайга ровная, обновленная и только-только набрала силу. Когда вошли в кондовый древостой, он засуетился, начал обнимать то один ствол, то другой, совсем забыл про меня, закричал: -- И эту тайгу рубить? Отсюда масло надо качать! -- Я, конечно, извиняюсь, -- сказал я. -- Но наука видит, что все эти деревья неодинаковые? -- В каком смысле? -- В таком смысле, что одни полезные, другие вредные. -- Не понимаю, -- он смотрит, а я по глазам вижу, что голова у него работает на другую тему. -- Вот это, -- показываю, -- вредная кедра стоит. -- Почему? -- спрашивает он и сам все не на меня, вверх смотрит. -- Она метелкой растет, бесплодная, шишки почти не дает, только другим застит свет. А эта вот -- матка! И эта кедра тоже матка, семенистая. Шапкой у нее вершина. Видите? Тут он меня заметил. -- Надо, -- говорю, -- аккуратно разредить тайгу, она получит вволю солнца и даст больше добра. Убрать эти метелки, а маткам дать свет... Инженер совсем меня заметил и закричал: -- Это же мысль! Мысль! Приеду -- сразу займусь. Опубликую под вашим именем эту идею? И как просто, как просто! Он говорил и другие слова -- про смешанные женские и мужские деревья, про выгоды в рублях и горы в кедровых садах, но этого всего я не запомнил, только твердо понял, что наука мало знает кедр -- и как отдельное дерево, и когда он поселяется компанией. Дождь, что ли? Дождь. Промочит меня тут или нет? Дождь в тайге всегда плохо. Спать?.. Утром нашел их быстро. В тайге я никогда не кричу, так нашел. Навстречу залаяла собака Тобогоева, узнала меня, и я скоро услышал голоса внизу. Рассветный час там еще не кончился, из тумана выглядали острые вершины пихт, и в этом молоке кричали люди. Тобогоев встретил меня на крутой, мало не отвесной тропе, обнял и сказал: -- Хорошо, однако, Иван, -- ты пришел. -- А как тут? -- Плохо. Пойдем глядеть. У костра было трое. Я узнал покалеченного. Это был он, тот самый таксатор, которого я водил по Колдору. Лежал без очков, подслеповатый. Спросил меня: -- Вы один? -- Один, -- виновато сказал я, разглядывая плохое, больное лицо, ногу колодой, все его слабое тело. Губы у него пересмякли, были сухие и серые. -- Никого нет на озере, все ищут. -- Ясно. -- Он закрыл глаза. -- А вас всего-то народу? -- испугался я. -- Симагин разве не тут? -- Двое пошли за водой, -- сказал Тобогоев. Все равно дело никуда. Значит, главные спасители все еще на Кыге блукают, и тут надо управляться малой силой. Еще двое лежали на ветках. Один свернулся калачиком, выпятил круглую спину к огню и не шевелился. Другой -- длинный и белый, как макаронина, парнишка смотрел на консервную банку, которая стояла рядом с больным. Я заметил, что в ней было немного воды. Да, тут без воды пропадешь, что и говорить. Носилки Тобогоев, видно, делал? Рюкзаки. Ворох грязных бинтов. Этого-то добра я еще принес. Собака вниз кинулась и завизжала. Там зашевелились кусты. Тобогоев крикнул: -- Несете? -- Несем! -- Несут, однако, -- сказал Тобогоев больному, и тот сразу схватил консервную банку. Он даже на локте не мог приподняться из-за палки, привязанной к телу. Вытянул шею и губы, перелил воду в рот. Ее и было-то два глотка, не больше. -- Вчера целый день, -- услыхал я голос Симагпна. -- А теперь за час туда-обратно. Он узнал меня и сильно обрадовался, хотя виду не подал, только руку тиснул. Занялся тут же Легостаевым, поит его досыга. Ага, а вот этот--видно, тот самый отдыхающий. Нахохлился в сторонке, часто дышит от подъема, курит. Значит, нас шестеро. Тобогоев не в счет, слаб. Пятеро. Это ничего еще. А они совсем немного его подняли от реки! Да это-то понятно: слабосильная команда, видать, подобралась. Парнишка в городской куртке пьет из кастрюли, как Легостаев, едва голову поднимает. Заболел или раскис? И другой проснулся. Он, конечно, покрепче в плечах, но страшный, оброс весь, глаза мутные, и кашляет со свистом, хватается за грудь. Может, простудился? Завтрак готовить не стали, вскипятили чайник. Это правильно, потому что время-то идет. Я вывалил из своего рюкзака все, что было. Она мне, оказывается, моя-то, насовала туда между делом добра, вчера вечером я и не докопался. Шаньги, шматок сала, сыр, яйца вкрутую, свежий лук, кусок маралятины с чесноком, копченые чебаки, масло в банке и даже обжаренный куренок. А я-то перед ночью еще подумал, почему это рюкзак прижимается к спине. -- Цыпленка -- Виктору, -- сказал Симагин. Он отложил в сторону ракеты, и мы взялись. Черного парня даже трясло, когда он брал еду. А городской таращил на него круглые, будто пуговицы, глаза, и видно, ему было противно. Никто не говорил за едой. Эти двое бирючили, молчали с тех пор, как я пришел. И отдыхающий тоже ни слова, только один Симагин спросил про вертолет, и я сказал, что никуда он не делся, дежурит на Беле и сегодня будет летать, если погода. Поначалу я спереди взялся сам, пусть, думаю, двое отдыхают пока, на пересменку оно пойдет лучше, но сразу же от ночлега такой крутяк вздыбил, что надо было лезть боком, хвататься за кусты, и одному тут никак не выходило. Подскочпч отдыхающий, я ему уступил одну ручку носилок, сразу стало легче. Крутяк этот мы с ходу одолели и порядочно запыхались. Я тут понял, почему они поднялись за день всего на пятьсот метров. Больной был не так тяжелым, как неудобным. Его нельзя трясти, резко вскидывать, но самое страшное -- уронить таксатора на камни. И руки сильно оттягивало, но не от тяжести, а оттого, что носилки мы все время держали на жилах. На небольшом уступчике затеял я связать наплечные лямки из рюкзачных ремней и подпояски. Кусок веревки к месту подошел. Другие тоже наладили себе такую сбрую, и Симагин даже ругнул меня -- где, мол, раньше-то ты был, золотая голова! Это у меня-то этакая голова? Скажет тоже! С детства я пень-пнем, ученье от этого еще у меня не пошло, а книги читать так и не привык. Возьму другой раз зимой чисельник со стены, перелистну два раза и засыпаю. С лямками куда легче пошло. Где поровней, я лез передом один, а сзади менялись все время. Парнишка, которого называли каким-то кошачьим именем, совсем почти не мог нести, только поддерживал. Что? -- спрашивал его Симагин на привале. -- Ощетинились, а? -- Не могу. -- Вверх всегда приходится через "не могу". Пошли? Я медленно поднимался, а отдыхающий не давал мне первому встать, вскакивал. Нарочно он это, что ли? Или силы у него больше, чем у меня? А черный тот парень, видно, вконец ослабел. Вначале еще хватался за ручку, а потом отстал. Кому я удивлялся, это таксатору. Он пока ни разу не пикнул, хотя мы его сдавливали носилками с боков, иногда потряхивали. На остановках я заглядывал ему в лицо: живой или нет? Симагин не давал много отдыхать, поднимал, мы кое-как продвигались по тропе на десяток саженей и снова садились отдышаться. Тропа пошла кривулинами. Когда спускался, я заметил это место. Неужели мы так невысоко поднялись? Отсюда еще, наверно, с версту до поляны будет, не меньше. Это по прямой, а повороты удлиняют тропу вдвое, если не втрое. Одно утешало, что ближе к Яме подъем станет, помнится, поотложе. День давно уже разлился, па гольцах, должно быть, ясный и жаркий, а у нас еще не сошла сырость, не высох на траве и кустах вчерашний дождь. И тропа была сырая. Чтобы не оскользнуться в глинистых местах, приходилось ставить сапог ребром, вдавливать каблуки, приседать с носилками и просить Симагина, чтоб они снизу, ради бога, не подталкивали их, пока нога не станет потверже. Потом Тобогоев заметил, как я танцую, пошел с рюкзаком передом, начал бить в глине ступеньки, и совсем стало идти не тяжело. Еще и потому, знать, что глина лепилась в отложинах, где ливневую и полую воду замедляло, закручивало, и она очищалась. Если б тут большой спад -- вымыло бы все до блеска и по крутяку не взять бы так быстро... Мы миновали глинистое место, пошли сухой щебенкой, и тропа снова полезла на отвес, закрутилась в больших камнях. В прогалину ударило солнце, сразу сделалось жарко, пить захотелось. Я знал, что воды у нас нет -- кастрюлю выпили сразу, а чайник вскипятили. Была, правда, фляжка у Симагина, однако про эту запретную воду и думать не стоило -- мы по глотку спаивали ее таксатору, а он просил пить все чаще. И просил не жалобно, что в его положении было бы понятно и простительно, он просто говорил своим голосом: -- Ребята, попить дайте. От этого голоса у меня становилось покойнее на душе, и у других, наверно, тоже -- ведь инженер верил в нас, хотя мы сами, кажется, не верили. Таким макаром мы протянем его до гольцов еще три дня, не меньше, а он уже сколько дней без поддержки уколами или чем там еще, уж не знаю. Что у него сейчас под бинтами делается, жутко подумать. Заражение уже есть, наверно, потому что горит весь. Губы обметало, лицо и шея в каком-то жирном поту. И пахнет от него сильно... А шум Тушкема приметно слабел. Снизу уже почти ничего не доносило, лишь камень на той стороне урочища давал слабый отбой. Мы все же продвигались! Вертолет? Он! Положить носилки нельзя -- тропа тут была узкой, и мы держали таксатора на весу. Вертолет зашел с гольцов, прогремел над нами, потянул вниз по Тушкему, потом сделал еще один заход, слил внизу свой рев с отбойным шумом реки и затих. Увидеть нас под густым пологом леса было нельзя.