Семеновну. И жалела, что пришла. Зачем? Никому это было не нужно. - Петру Федоровичу надо идти к себе, - сказала Мария Семеновна, - а мы с вами посидим. И посмотрела на большие мужские часы на своей руке. Я сказала, что и мне пора, но она заметила, что еще есть время, голосом человека, привыкшего назначать и прекращать аудиенции. Хотя было ясно, что времени нет. В конце концов, подумала я, может быть, она хочет расспросить меня о сыне, это было бы естественно, но она ничего не спросила. Возможно, она считала, что я ничего не могу о нем знать. Она сидела величественно в кресле и расспрашивала меня о монастыре, который я не видела, хотя давно туда собиралась. Бывал ли там Леонид Петрович? - Если не был, - сказала она, покачала головой и посмотрела на меня так, как будто я была виновата, что он там не был, - пусть обязательно съездит. Пешком можно дойти. Монастырь находился в двадцати километрах от нашего города. Она сказала, что надо внимательно изучать и хранить ту изумительную русскую старину, которая нас окружает. Надо знать Псков, и Новгород, и Киев, и нашу Архангельскую область, которая не хуже Италии. Надо посмотреть Самарканд, Хиву, Бухару. Интересно все: Алма-Ата, Тобольск, Дальний Восток, Крым... Мы молоды, можем пользоваться всеми видами транспорта, а главное, ходить пешком. Из окон большой полукруглой комнаты, где мы сидели, была видна Нева, Петропавловская крепость, Эрмитаж. На стенах висели картины, но я стеснялась их разглядывать: я плохо знаю живопись. Как будто ничего неправильного я не сделала и не сказала, но мне было не по себе. Я не сумела ни разу улыбнуться даже. Человек сжимается от таких вещей. Я встала и попрощалась до конца аудиенции. - Завидую вам, - сказала Мария Семеновна, - увидите церковь... И назвала церковь, о которой я никогда не слышала. Она предложила, что их шофер отвезет меня, но я отказалась. Я шла домой мимо Зоологического сада и Народного дома, мимо рынка, по Кировскому проспекту. У киностудии остановилась посмотреть фотографии. Школьницами мы часто ходили сюда. Сейчас это показалось неинтересно. А что такого, собственно, произошло, думала я, ну что? Я не понравилась. Даже не это - меня не заметили, пришла не вовремя, чужой человек к чужим людям. А мне, например, не понравилось, что шофер сидит в прихожей, читает газету. Они не мы, думала я, идя по улице, где я знала каждый дом. Они не мы. Не нужно было Леониду Петровичу просить меня к ним ходить. Никакие они не старики, думала я, а картин у них слишком много. Потом я стала думать, что мама опять останется одна в своей большой, давно не ремонтированной квартире. Я просила не провожать меня на аэродром. Тяжело уезжать и видеть, как мама остается стоять за деревянным барьером, такая маленькая, такая одинокая. Ей всегда холодно, на аэродроме ветер. Пусть все носит обычный деловой характер: улетать, прилетать придется не раз. И я беру свой легкий чемодан, надеваю плащ-болонью и иду к стоянке такси. Мы договорились, что мама летом приедет ко мне, а уже лето. И вот уже раскачивается стрелка на больших весах, взвешивающих багаж. Идет регистрация пассажиров, вылетающих рейсом таким-то по маршруту Ленинград - Москва. Еще есть время позвонить маме. Подходы к телефонной будке заставлены высокими железными ящиками с деревянными ручками. Я начинаю их отодвигать. Когда остается два ящика, появляется высокий, утомленного вида деятель. - Я хотел лишь сказать, что это мои ящики, - говорит он вежливым, ироническим голосом. - Довольно тяжелые, - замечаю я. - Еще бы! - В голосе гордость за ящики. - Не предполагалось, что вам захочется их таскать. Я показываю на телефон. Он ударяет себя по голове, смеется, кидается к ящикам. Потом он сообщает: - Я из вычислительного центра, из Новосибирска. А вы? - НИИполимер. - Рыбак рыбака... По узкому залу со стеклянными стенами идут летчики, механический женский голос объявляет посадку на Новосибирск. - Чертовы ящики надо тащить в кабину, - радостно говорит деятель из вычислительного центра и развешивает на себе ящики. Чем-то он напомнил мне Леонида Петровича. Может быть, голосом, а может быть, тем, как он потащил на себе свои ящики. Следующий рейс - на Москву. Самолет поднимается в воздух, красная надпись; "Пристегнуть ремни - фастен белтс" - зажигается и не гаснет. 13 Я пробыла в Ленинграде недолго, но так это устроено; несколько дней тебя нет, и что-то меняется. Дом с колоннами большой и гулкий, в коридорах никого не видно, сидят по комнатам, двор жаркий и тоже пустынный, и все, кого я встречаю, похудели, по-другому одеты, загорели за одно воскресенье на реке и в лесу. И улыбаются как-то приветливо и отчужденно - вот вы где-то там были, а мы тут оставались, а вы уезжали. В лаборатории все на местах. Тихо. Пахнет реактивами, нагретым металлом. Сильные необычные запахи издает наша кухня, где мы разнимаем вещество и синтезируем его, нарушая гармонию природы и создавая свою гармонию. Шутим с богом, хотим его перешутить. Тихо. Я люблю эту тишину. Только гудят вытяжные шкафы, как ветер зимой за окнами. Под моими ногами скрипят осколки битого стекла. Непорядок. На окне в авоське висят красно-синие бумажные треуголки с молоком, и зеленый плющ выползает из горшка на подоконнике. Я произношу начальственную шутку: - Не вижу накала. Не слышу стука наковальни. Но я его слышу. В реакторе ведут синтез Регина и Аля. Рядом стоит мой новый второй зам, Валентин Губский, спокойный, краснолицый, совершенно седой в тридцать пять лет человек. Реактор он сделал своими руками. Работа некрасивая, нешикарная, но точная. По-нашему, она шикарная. Губский паял сосудик, точил мешалку, точил фланцы. Мотор без кожуха, может давать от 300 оборотов до 14 тысяч в минуту. Наша реакция экзотермична. Нужно отводить большое количество тепла. Глядя на представительную фигуру Губского, я думаю, что иногда мне в жизни везет. Случилось так, что этот надежный, знающий человек очутился у нас. Он знал Веткина. Веткин нахвалил ему тему N_3. Хвалил тему и не ругал меня. Этого оказалось достаточно, чтобы Губский, со своим лицом охотника и рыболова, теперь стоял, прислонившись к столу с банками мономеров, и смотрел, как идет синтез. - Будем переходить на непрерывный, - говорит Губский негромким, надежным, как он сам, голосом и продолжает смотреть на реактор, где из щепотки весом 7,7 грамма, из двух бесцветных порошков получается третий, который будет обладать невиданной термостойкостью. Американцы как-то дали рекламу-картинку - пластмассовая чашечка, вроде тех, что употребляются для бритья, а в нее льется расплавленная сталь. Рабочая температура - 1500. Может быть, это преувеличено. Но мы топчемся где-то близко. Если оставить ненужную скромность, то наш полимер хорош, невероятно, сказочно хорош. Это мы уже знаем. Даже пусть бы он был немного похуже. Мы бы меньше нервничали. Полимер хорош, но процесс очень капризен. Я смотрю. Все опять повторяется сначала. Мономеры в растворе, один заливаем, а второй, при включенной мешалке, приливаем. Худые руки Регины, тонкие и точные. И Губский смотрит на ее руки, удивительный человек, который никогда никуда не торопится. Регина оборачивается и здоровается со мной, как обычно, дерзко глядя из-под волос. Она одета в черную поплиновую рубашку и кажется бледной. Коротко и очень толково она докладывает результаты своей работы, отвечает на вопросы и отходит сушить колбы сжатым воздухом. Я киваю головой и не шучу с ней, не могу шутить с ней и никогда не спрашиваю ни о чем постороннем. Я теряюсь перед ней. Знаю, что это так, надеюсь, что никто больше этого не знает. Регина подходит к Губскому и протягивает ему китайскую авторучку с просьбой набрать чернил. Она так попросила его набрать чернил в ручку, как просят о помощи, о спасении. Слабая женщина, беспомощная перед мужской технической работой. Это был жест полного доверия, признания своей слабости и его силы. Так можно протянуть ребенка мужчине, но она так подала Губскому авторучку. Не имело значения то, что каждый день в институте она справлялась со сложнейшими приборами, часто обходясь без помощи механика. - Вы можете это сделать? - Да, конечно, - хрипло ответил он и склонился над пузырьком чернил. Лабораторное стекло издает тихий звон, а металл аппаратов излучает сияние. Аля, вооруженная скальпелем, выскальзывает за дверь, и я, третий лишний, должна поскорее уйти. Вот как оно бывает, думаю я с грустной завистью, так бывает, и у меня когда-то было так. Петю-Математика в следующей комнате я застаю в той позе, в какой оставила его, уезжая в Ленинград. Припав к столу, он крутит ручку счетной своей машинки, шепчет цифры, пишет цифры, я в глазах его, окруженных нежными длинными ресницами, плавают цифры. Он в клетчатой рубашечке с закатанными рукавами, в джинсах и кедах. На фоне "миланских соборов" располагаются мальчики - студенты, практиканты, аспиранты. Один с бородой, один с косым боксерским носом, один с большим лошадиным лицом, где в модной пропорции большая часть принадлежит подбородку. Имеется тут и двухметровый аспирант из Грузии, откормленный на винограде. Я говорю: - Здравствуйте, друзья. Петя-Математик шепчет: - Потрясающие результаты. Я посчитал. У вас ничего не получится. Зря бросаем тему N_2. Она получится. - Она не получится. - В А-Эн бы не бросили, - бормочет Петя, - продолжали бы. А мы бросаем. Красивый процесс. Такой процесс, ах, боже мой! - Вовремя бросить - надо иметь такое же мужество, как и продолжать, - изрекаю я. - Давайте сами сделаем мономер, - просит Петя. - Я готов принять участие, давайте работать дальше. - На ста граммах - это не работа. Вернемся потом, когда будет мономер. - Айн ферзух ист кайн ферзух. Если бы химики знали математику хотя бы так, как ее знают физики... - Мы вернемся, Петя, и, подбадривая друг друга... - Японцы уже делают, уже получают. Их метод хуже, наш лучше. Мы разговариваем с Математиком на старую тему: до каких пор вести работу, которая не дает результатов. - Все ли мы сделали, - яростно твердит Петя, - чтобы иметь право оставить? В дверях появляется Регина, сообщает: - Привезли циклогексанон, десять литров. - Нам не добить до результата. Немцы тоже отказались. Японцы тоже, - говорю я. - Японцы! - восклицает Математик и, наклоняясь ко мне, шепчет: - Делают. Де-ла-ют. - Но мы не можем. Очистка... - Дюпон знает, как чистить. - Но он этого не говорит. - Что Дюпон! - орет Петя-Математик. Он увидел в теме N_2 некоторые возможности, он _посчитал_. Правильно, иначе Тереж не мог бы так долго держать всех под гипнозом. Петя - молодец. Но всегда есть то, чего не посчитаешь. Мы не готовы к такой работе. Химия мстит за то, что с ней слишком долго, слишком плохо обращались. А Петя, значит, занимался тут нашими темами и отвлекался от своей работы. - Вот погоди, придет Веткин, - смеюсь я. - Что Веткин! - затихая, говорит Математик. Я прошу: - Петя, отнеси циклогексанон в гараж. - Это еще зачем? - Ну, я прошу. Циклогексанон нам сейчас не нужен, и это горючая жидкость, ей место в гараже. - В А-Эн бы не бросили, - бормочет Петя, поправляет арифмометр и перекладывает свои листки с цифрами. На его щеках красные пятна, а в глазах его блеск, и смех, и бред. Да, вот еще один фанатик, из тех, кто украшает нашу землю. Ему, кстати, давно пора пересесть поближе к окну, но он считает, что окно отвлекает, и остается сидеть в углу, в темноте. Циклогексанон он нести не хочет, потому что мы заказывали его для темы N_2. И всем нам непременно надо нарушать тэбэ (технику безопасности). Гусарство химика. Кто не горел, тот не боится, потому что не знает, что это такое. А кто горел, тот тоже не боится, он уже горел. В институтах мы упражнялись, прикрывая колбы рукой, когда загорался спирт. Мы все горели в студенческие годы. Большинство из нас ничего не боится - ни отравы, ни пожара, - и это плохо. А некоторые всего боятся, это еще хуже. Мы считаем, что гибнет обычно трус. Мы считаем, что если сотрудник наливает синилку и у него дрожат руки, - ему лучше уйти из института. - Иду. - Петя-Математик удаляется, неслышно ступая кедами. А через мгновение неизвестно откуда, словно он пропорол пол, возникает Веткин, обнаруживает Петино отсутствие и грозит: - Сейчас я ему сделаю втык. - Он исполняет мое поручение, - объясняю я Веткину. Веткин галантно кланяется и разводит руками: - Тогда молчу. Как съездили? Договорились? И смотрит на меня с усмешкой сообщника. Дело двигается. Вначале ему казалось, что я не научусь жульничать, но я ничего, научилась. Лаборатория продолжает работать над темой N_3. 14 - Здравствуйте, Маша, - говорит Леонид Петрович, - рад вас видеть. Я без вас скучал. А я? Скучала ли я без него? - Ну как, хорошо было в Ленинграде? Вам не захотелось там остаться? В спокойном институте университетского большого города? - А вам хочется остаться, когда вы бываете там? - спрашиваю я. - Я вас так ждал, а вы приехали сердитая. Он наклоняет голову, смотрит на меня слепыми, пыльными очками-глазами. - Нет, нет, - говорю я, - все в порядке. - А у меня сейчас блаженное время, публика разъехалась по отпускам, я могу работать своими руками и быть один. Никто не улюлюкает. Ношу условное название "Государство - это я". Но надо, как всегда, медленно торопиться. Посидите, Маша, пять минут. Я сажусь и смотрю, как он двигается. Это почти танец, движения его исполнены легкости и изящества. Он красив и лукав. Разговаривает сам с собой и с окружающими предметами. - Куда, куда? - кричит он взбунтовавшейся смеси. - Ах я идиот, ах болван, что я наделал, будь я проклят, если я не последний идиот... Давайте сформулируем проблему, давайте сформулируем идею. Будем исходить из химической логики. Аааа! - Бормотание переходит в рычание. - Наука вам не нужна, вам нужны килограммы. Я вас знаю. А надо возиться, господа. Мы идем по снегу. Хорошо идти по снегу. Машенька, хорошо идти по снегу? Отвечать не обязательно. Леонид Петрович бормочет стихи. - Мне нравится, когда мне кто-то нравится... Я еду в пыльном кузове, с котомками, арбузами... Что у меня получается, Маша? Или ни хрена у меня не получается, и всех нас ждет тупик, тупик неперерабатываемости... А как он моет посуду! Ах, как он моет посуду ловкими толстыми пальцами, и как он тщательно сушит ее, и как он тогда уверен, что посуда чистая! Он торопится и не торопится. В этом-то весь фокус. Во время опыта он ест печенье, вафли, разные конфеты. Вон лежит шоколад на подоконнике. Нельзя есть столько сладкого, думаю я. Он постоянно проверяет старые синтезы, они надежны, красивы, всегда прекрасно воспроизводятся. В старых Берихте писали: "Взял банку и поставил ее на две недели на окно..." Старая, милая химия! А у нас на окне бутылки с молоком. На вредность. Иногда вместо молока выдают сметану. В старых Берихте писали: "...Бутылка из-под шампанского, она держит давление..." Мир был прост и понятен... На столе у Леонида Петровича, на полу кучи журналов. Читать химическую литературу... Кто не читал, не знает, что это такое. "Хемише Централблатт", "Эржеха", "Кэмикл Эбстректс", "Бейльштейн", "Хандбух дер органише Хеми"... Эти тонны печатных страниц мы называем информацией и без нее не можем существовать. - Секунду, - говорит Леонид Петрович. - Я переоденусь. Сейчас он в халате, надетом на майку, и похож на банщика. Вообще вид у него неважный, он выглядит бледным и еще потолстевшим. Или мне это кажется? Леонид Петрович отправляется в свой кабинет, где держит только одежду, больше ничего, сам там никогда не сидит и заявил, что сидеть не будет. Возвращается он в костюме странного красновато-лилового оттенка. - Каково? Сильное впечатление? Цвет, линия! Сшито у местного портного, между прочим. Будете искать дефекты - не найдете. Он страшно доволен. - Буду теперь одеваться. Пора. С возрастом мужчина должен украшать себя. Принято решение сшить еще пальто, пока портного не забрали в Москву шить дипломатам. Пальто деми, а какой цвет? - Серый, - говорю я. - Серый! Серый мне пойдет, вы думаете? Пойдет. Я про него забыл. А я смотрю на него и думаю, что его отец красивее, чем он. Мы уходим из института. Леонид Петрович шагает рядом со мной в своем новом костюме и молчит, потом спрашивает: - Ну как там мои, видели их? Там, наверно, все по-прежнему. Картины, фарфор. Старик служит науке, а мама в своем репертуаре - руководит. Да? - Да. По моему лицу он понимает, что было что-то не так, и меняет разговор. - Вы потом расскажете, когда вам захочется. Сейчас вам не хочется. А я тогда расскажу о себе, похвастаюсь. Маша, у меня пошла карта. Карта идет к утру. Видите, сколько понадобилось времени? Почти два года. У вас тоже так будет. Нет, у вас будет в тысячу раз лучше. Какая я дрянь, думаю я, ведь я слышу от Леонида Петровича только хорошие и добрые слова, а я - ничего, улыбаюсь, слушаю, отвечаю односложно. Называю его Леонидом Петровичем, а он меня - Машей. - ...Опыты идут на грани с хулиганством, вы сегодня сами видели. А наш полимер ведет себя неплохо. Его подвергают очень суровым испытаниям, и, если он и дальше выдержит их достойно, клянусь честью, я буду считать, что оправдал свое существование в институте и свою неприлично высокую зарплату. Моя беда знаете какая? Что я впадаю в панику на три дня. Надо свести до пяти минут. Вы на сколько впадаете в панику. Маша? - Тоже на три дня и даже больше. - Надо сокращать, надо воспитывать в себе характер бойца, это наша задача. Теперь деловое предложение. Едем в Коктебель. Не пожалеете, клянусь честью. Как вам объяснить?.. Все эти бухты, каньоны и голые скалы ничего общего не имеют с тем тривиальным Крымом, который вы знаете. - А кипарисы? - Нет кипарисов! Это призрачно и прозрачно. Это необыкновенно. Это антимир. Вам он нужен? Что ответить ему, моему двойнику? Сказать, что не нужен антимир, - это было бы неправильно. И я говорю: - Нужен. - Другого ответа не ждал. Едем. Роберт и Белла на своем самосвале. Я за то, чтобы лететь. Есть вариант поездом. Выбирайте. Я знала людей, которые целый год жили мечтой о Коктебеле, о синем море, о лунных пейзажах и крымской беспечности. Там можно носить легкую рубашку навыпуск, сандалии на босу ногу, рваные тапочки. А всю зиму этого нельзя. Они ездили в Коктебель много лет подряд, знали уйму коктебельских историй, и песен, и обычаев, и преданий, были обладателями камней под названием куриный бог, розовых дымных сердоликов, знали наизусть стихи поэта Волошина, были знакомы с вдовой поэта, посещали его могилу. Они и зимой объединялись по этому летнему коктебельскому признаку. Делились коктебельскими воспоминаниями и коктебельскими планами. Те, кого я знала, были тихие, скромные люди. Один старый коктебелец, доцент Ленинградского университета Мартын Капорин, был тихий, осторожный человек в обычной жизни, а летом в Коктебеле становился чуть ли не вождем и предводителем коктебельского племени. - Вы не представляете себе, как вам понравится, - продолжает Леонид Петрович. Я вспоминаю Мартына Капорина. - Давайте будем оригинальны и никуда не поедем. Обследуем окрестности, - предлагаю я. - Здесь тоже все есть. Например, монастыри, ваша мама советовала... - Но Коктебель-то лучше. - А чем он лучше? - тяну я. - Ладно, - говорит Леонид Петрович, - оставим этот разговор. Когда у человека неважное настроение, не надо лезть ему в печенки. Знаете, что я сделал один раз, когда у меня было неважное настроение, очень и очень неважное? Поехал в Спасское-Лутовиново. Там сохранился покой души. Клянусь. Не знаю, как насчет Мелихова и Ялты. Боюсь, что нет. Чехов - другая эпоха. И я раньше так думала, что обязательно надо отправляться куда-нибудь. Ехать, ехать, быть не там, где ты есть. А Тургенев из Спасского-Лутовинова уезжал в Париж, тоже, наверно, в полной панике мчался из своего красивого дома со старинной мебелью. Тогда она не была старинной, тогда она была современной. - Я никуда не могу ехать, - говорю я. - Кто будет работать? - Ну, тогда никто никуда не поедет, - отвечает Леонид Петрович своей внятной скороговоркой, - бог с ним, с отпуском. Будем работать, работа пошла, нельзя бросать. В конце концов, можно отдыхать зимой. Люди отдыхают зимой, и как хорошо! Засыпанная снегом деревушка в горах, лыжный спорт, тихие долгие вечера у телевизора... Или просто валяться с книжкой на койке в заштатной гостинице заштатного городка, в доме колхозника. Вы не пробовали? Я пробовал, клянусь, это неплохо. И, как всегда, я не слушаю его бормотания и запоминаю все, что он говорит. 15 - ...Ааа, кто приехал! Анюта, смотри, кто приехал, узнаешь? Салютуем! - приветствует меня на улице на следующий вечер после моего возвращения из Ленинграда Тереж. Они с женой совершают променад, дышат воздухом, сгоняют вес. Рослая Анюта идет с мрачным лицом, которое становится приветливым, когда она улыбается. - Где были? Что видели? Как на белом свете люди живут? - шумит Тереж. Я не умею отвечать в таком же духе, это целая школа - так разговаривать. - Как Ленинград? - спрашивает Тереж, не требуя ответа, и смеется, приглашая смеяться остальных. - Да, красавец, чудо-город. А помню, послали меня на один ленинградский завод. Охо! А время какое? Прихожу, сидит Воловик, под стулом узелок. Он теперь большой человек. Воловик, старый друг, все его теперь знают. А тогда обрадовался Воловичок, хоть будет с кем работать, говорит. А что? - спрашиваю. А то, что две недели назад директора посадили. Зама посадили. Последнего начальника лаборатории вчера посадили. Ну, мне это не понравилось, и я не остался. Ушел не знаю как. И ничего. Пронеслись все бури. А Ленинград стоит. Невский проспект, Марсово поле, белые ночи! Как там ноне, доложите обстановку. - Да хорошо, конечно. - Отлично, стало быть. А вы не горюйте, еще вернетесь туда. Сделаете вы свой полимер, и чихать вам на всех. Можете мне верить. Я посмотрела на него. Любезен, весел, доверителен, даже странно. Но я его не боюсь. Почему я должна его бояться? Потому, что он тертый, а я нет? Потому, что он всем известный Тереж? Или потому, что он, не зная химии, ее делает? Почему? - Про какой вы полимер говорите? Имел ли он в виду те полимеры, которые спихнул на нас, или он разведал про тему N_З? - Какой? - Тереж подморгнул мне, его крепкое лицо с густыми бровями было добродушно и клоунски непроницаемо. - Такой. Еще вернетесь в Ленинград победительницей, - утешает он меня. Это говорил человек, который спустился к нам с больших высот и рассматривал свое нынешнее положение как ссылку. А зачем ему меня утешать, зачем вообще нам разговаривать, прогуливаясь по улице, а не идти каждому своей дорогой? Приветливые лица Тережей выражали намерение меня не отпускать. - Вы лучше скажите, как вы добиваетесь такой талии? - продолжал Тереж. - Мы с супругой стараемся, но у нас не выходит. Калорийная пища, стало быть. Дом у нас хлебосольный, гостей любим, традиции храним. Захотите проверить - просим. Меня охватило явственное предчувствие беды. Такого Тережа мне еще не приходилось видеть, такого простого, такого приветливого. - За бутылкой хорошего коньяка похоронили бы старую обиду на бедного Тережа. А чем бедный Тереж виноват, ей-богу, не знаю. Пора уж нам мирно жить, одно дело делаем. А то все полимеры-полумеры. Чего нам делить! Предчувствие беды сменяется предчувствием схватки. Но, не умея сопоставлять слова и факты, разгадывать тайные ходы, я не могу понять, в чем тут дело. Хотя понимаю: что-то произошло. Может быть, в Москве, во время визита в Комитет, может быть, здесь. Анюта Тереж задумчиво смотрит перед собой. На ней блестящий стеганый ватник из китайской парчи и короткая белая юбка, веселый наряд, но лицо мрачное, если она забывает улыбаться. А она иногда забывает. К нам приближается немолодой плотный мужчина, чем-то неуловимо похожий на Тережа, как брат. - Салют, как Москва? - приветствует его Тереж и берет меня за руку, чтобы я не удрала. - Это наука, - показывает он на меня. - А это - производство. - Он показывает на мужчину. - Когда едешь в Москву на мордобой, не знаешь, сколько времени придется пробыть, может, сутки, а может, неделю, - говорит подошедший. Тереж: - Раньше бывало и месяц, бывало и два. Мужчина: - Я как получу вечеграмму, ну, все... Тереж: - А я однажды Александру Ивановичу сказал, знаешь Ляксандра, я ему прямо сказал; "Я тебе не мальчик, не ори на меня". А ему орать надо, его работа такая. Ну ори, черт с тобой. А он орет, чудила, что я опоздал. Не я опоздал, самолет опоздал. - А я в этот раз получил вечеграмму. Полетел. Прилетаю. Сплошной футбол. Никто не решает. Кабинеты, приемные, телефоны эти. Ну, я обычно не сижу, прохожу. А какой толк? Не решают. Футболят. Ходил, ходил по этажам. Мне надоела эта жизнь. Людмилочка-секретарша, ну, эта-Людмилочка славненькая, кто ее не знает, любительница трюфелей, пропустила меня к Федорычу. Уж Федорыч - это Федорыч, царь и бог, а между прочим, тоже не решает. Уж ежели Федорыч не решает, тогда кто и решает. Я ему говорю, выручайте. Он говорит; ладно, помогу тебе, только я тебе ничего писать не буду, а ты садись и сиди. Я сперва не понял. Но сел, сижу. А к нему на доклад идут, на подпись, один, другой, - я сижу. Мой Панечкин идет, заклятый друг, бумаги несет, - сижу. Другой приходит, все мои футболисты. Сижу. Часа, наверное, два просидел, потом Федорыч мне говорит: теперь иди. Все. Сделано твое дело. Теперь тебе сделают. Я пошел. Ведь сделали, умники. Ха-ха-ха! - Ну ясно, они как тебя увидели, что ты в кабинете сидишь, значит, решили: все. Свой. Надо сделать, - хохочет Тереж. - Вот Федорыч, понимаешь, какие номера умеет. Умный мужик, обаятельный. Все знает, но не решает. - Не решает. Наш Семеныч тоже не решает. Тоже мужик замечательный, мы с ним в войну душа в душу жили. Замечательный мужик, простой, свой. Все в голове держит до подробностей. Но не решает. Разговор повторяет себя, но его не хотят кончать, мне он надоел, но он сладостен Тережу, и его другу, и даже Анюте, которая усмехается, по-прежнему глядя перед собой невидящим взглядом. Тереж приглашает меня посмеяться с ними, понять, оценить. То была его настоящая жизнь, не сейчас. Тот блеск, смех, шум, высокие двери, медные ручки, батарея телефонов, запахи дорогой мебели в кабинетах, та Москва, какою она была раньше и какою мы ее не знаем теперь. - Слушай, дочка, - Тереж простецки кивает в мою сторону, - мы в прошлом практики, бедолаги. Но когда-то мы делали химическую промышленность. И головы свои клали. В тепленьких местечках не отсиживались, вперед на Ташкент - это не мы. Мы все больше на передовой. А теперь, стало быть, даешь науку, на повестке дня химия полимеров. Поиск, но так, чтобы сто процентов удачи. Когда нет хлеба, думают о хлебе. Когда все есть, можно думать о пельменях. Такой сейчас голод в стране на полимеры - что ни дай, все сгодится. Странная, темная речь, полная намеков, которых мне не разгадать. - Нельзя, чтобы в армии каждый брал ружье и стрелял куда хочет. А в науке можно, - говорит старый Тереж, и мне видится нестарый Тереж. - В науке все можно. Звучит угрозой эта речь... - Смотрите, какая машина, - показывает жена Тережа. - У нас такая была, верх поднимается, внутри все из красной кожи. Мы ее потом просто подарили нашему шоферу Илье. Осчастливили человека. Он на ней, наверно, до сих пор ездит. Мотор был хороший. - До свидания, - говорю я. - Не хотите с нами гулять, - говорит Тереж, - зря. А моя мечта - выйти на пенсию, купить дом с садом и целый день с лопатой на воздухе. А вы без нас тут варите свои полимеры-полумеры. Врешь все, думаю я. Но я не боюсь. Не знаю, чего ты добиваешься, я завтра в последний раз поговорю с Диром и отправляю докладную в Комитет. - ...Где затычка - хима пришлют. Одни химы в тылах окопались, портянки считали, а других, как меня, посылали в самое пекло. Один раз послали меня, рядом батальоны стоят, при них пушчонки, голыми руками... - Голос Тережа заполняет улицу. - Да Анюта помнит, помнишь, Анюта? Что отвечает Анюта, я уже не слышу. 16 Я люблю покупать продукты вечером в пустом гастрономе, я вечерний покупатель. Продавщицы стоят у стены, ждут, когда можно будет закрывать двери, смотрят с усталыми лицами. Вечерних покупателей знают, им иногда говорят; "Заплатите в кассу еще рубль пятьдесят" - и дают в туго завернутом пакете то, за чем утром была очередь утренних покупателей, например сосиски, воблу и так далее. Не оборачиваясь, я знаю, что входит Леонид Петрович, вечерний покупатель. Он кланяется продавщицам, как королевам. На нем черный свитер-балахон, а горло обмотано шарфом. Вечер теплый, но, наверно, он устал, и оттого ему холодно и зябко, и его надо накормить супом и напоить горячим чаем. Я гоню от себя эти первобытные мысли, нету у меня никакого супа, где я возьму суп. - Пошли ко мне, - зову я, - накормлю, напою и скажу участливое слово. - Надо бы отказаться, - бормочет Леонид Петрович, - но это выше моих сил. Такая тоска разбирает, тоска вечернего одиночества. А вы, Маша, вы, как бы это сформулировать... Ангел в форме сержанта милиции. Это про мое платье с погонами. Мы покупаем сыр и что-то завернутое в тугой пакет, рубль семьдесят в кассу, и выходим. - Дивный вечер, - говорит Леонид Петрович и сдергивает шарф, достойный по своей турецкой яркости украшать шею более крупного пижона. Он твердо решил стать франтом. На ступенях гастронома расположился частный сектор. Продают связки зеленого лука огородной свежести, большие светло-желтые помидоры и пупырчатые ровненькие огурцы, которыми славятся наши места. Чуть в стороне прямо на тротуаре худой, загорелый, беззубый дед выкладывает на газетный лист дары леса; кучки белых грибов - четыре гриба пятнадцать копеек. И здесь тоже ждут своего вечернего покупателя. В нынешнем году грибов много, сегодня даже в вестибюле института продавали грибы ведрами и корзинами. Мы покупаем товар деда. Дед бегом бежит в гастроном, а мы забираем помидоры, огурцы, лук, укроп и идем ко мне. - Будет что-то вроде пира, да, Машенька? - говорит Леонид Петрович. - Стопинг, допинг, поворотинг. Яма! - сообщает он. Мы обходим свежую траншею возле моего дома. Все кругом разрыто. Поднимаемся по лестнице, пахнущей краской и штукатуркой. Раз, два, три, четыре, пять... Надо почистить грибы. Леонид Петрович садится напротив меня на табуретку в кухне, и я всовываю ему газеты в руки. - В ожидании ужина он читает газету, - говорю я. - Газеты я всегда могу читать, - говорит Леонид Петрович. - Я лучше буду на вас смотреть. Он сбрасывает газеты на пол. - Любите грибы собирать? - спрашиваю я. - В жизни не нашел ни одного гриба. Они от меня прячутся. Мне объясняли, когда я был маленьким, что к одним людям грибы выходят, а от других прячутся. Мне кажется, не только грибы... Ну вот, пожаловался на судьбу. Конечно, обидно сознавать, что грибы к одним-выходят, а от тебя прячутся. Но разве в этом дело? Что-то надо сказать, а я не знаю что. Леонид Петрович молчит. И я не знаю, что сказать. Стою у плиты, смотрю, как грибов делается все меньше, и когда их станет совсем мало, они будут готовы. Тогда возьму кофейную мельницу... Как странно и нелепо, что мы все время собираемся поговорить, а, оставаясь вдвоем, молчим! - Когда я был аспирантом, - говорит наконец Леонид Петрович, - помню, возился с холодильником. Либиха, а мой шеф, проходя мимо, посоветовал сделать рубашку поуже. Гораздо выгоднее узкая рубашка. Это замечание меня потрясло: это было так просто. Это было то самое, ради чего я собирался жить. Я влюбился в своего шефа и замучил его вопросами. Он бегал от меня. Он не был гением, но он был что-то, что почти так же хорошо, как гений. - А теперь? - Не то. Он остался таким же. Я изменился. У него была жена. - Это естественно. - Похожая на вас. Это он мне уже говорил. Я все помню. Я ставлю на стол грибы. Из окон пахнет свежими яблоками незнаменитых сортов, маленькими мягкими летними яблоками местных названий. Бадаевские, чулановские, лимонные, серкины, зуйки, пчелкины, колескины. Самые вкусные, кажется, чулановские. Со двора доносятся голоса, и, если прислушаться, узнаешь, чьи дочери и сыновья там кричат. Я выхожу на балкон. С балкона смотрю, как Леонид Петрович, морщась, пьет кофе. Два мальчика, возраст - шестнадцать-семнадцать, кричат Рите - дочке главного бухгалтера и ее подруге, возраст тот же: - Кинуть тебе яблоко, а, Рита? - Может, вы спуститесь? (Смех.) - А там дождь. (Смех.) - В том-то и дело, что дождя нет. (Смех.) - Надо поговорить! - Поговорить о жизни! - Дождь! - У магазина "Готовое платье" без пятнадцати девять. - Девять ноль-ноль. (Взрыв смеха.) - Может быть. - Не может быть, а точно. Голоса рвутся от радости и смеха. Слова, простые и детские, кидают вверх и вниз, как мячи. И изумляются собственному крику и смеху. Можно крикнуть еще громче, можно запеть. Я слушаю и завидую им, они счастливы ни от чего. Я возвращаюсь в кухню. Леонид Петрович тихий, тихий. Газеты лежат на полу, я постеснялась их поднять. - Скучаете по Ленинграду? - спрашивает Леонид Петрович. - Иногда. - Но не в том смысле, чтобы вернуться? - Не в том, мы уже говорили. - И я. Кажется, мы это сто раз уже говорили. Очень тихо становится в квартире. Умолкли голоса во дворе, девять ноль-ноль, смех перенесся к магазину "Готовое платье". Слышен только дальний шум поездов. Леонид Петрович поднимает с пола мои новые тапки. - Какой у вас номер ноги? - Он внимательно разглядывает цифры на подметке. - Тридцать пять, одна вторая. Я так и думал. Значит, в Коктебель никто не едет? - Нет. - Ну и правильно. Что-то с ним происходит, но ведь никогда не знаешь, это с ним происходит или со мной. Он уходит. Мне делается грустно и пусто. Неприкаянные должны держаться вместе, но они как раз и не держатся вместе. Они разъезжаются в разные стороны, расходятся, молчат, говорят не то и не так, не могут договориться и не могут быть счастливыми. Не могут понять друг друга и себя тоже. Вот ушел Леонид Петрович, почувствовав напряженность. Грустно. Я понимаю, что я виновата. Моя глухота и немота. И тогда, в Ленинграде, была виновата я. Но чем, если бы знать. Леонид Петрович нисколько не напоминает Сергея. Он лучше, надежнее, благороднее, честнее, чище. Наверно, такого, как Леонид Петрович, я искала и ждала. А то все было другое. И того я не искала, не ждала, он отыскался сам, свалился в мою жизнь, ворвался, и ровно десять лет я не могу его забыть. А жить надо, счастье дается не всем. ...Десять лет назад... Лена, моя подруга, говорила мне о нем давно, он был, по ее утверждению, самый замечательный и беспутный из всех беспутных друзей ее мужа, но мы с ним не встречались. То он уезжал в Афганистан на год, то безумно влюблялся и исчезал на неопределенное время, и ближайшие друзья не знали, где его искать. И работал он также - запоем. И все-таки в один зимний холодный ленинградский день мы встретились на мансарде, где жила моя Лена и куда я пришла после Публичной библиотеки. Зашла просто так, по пути, а там сидели за столом, пили водку и уже порядочно выпили. Мне понравился не он, а его товарищ. Это был внушительного роста чернобровый красавец журналист, который пел песни под гитару и рассказывал о своих путешествиях. "Замечательно поет, замечательно рассказывает!" - подумала я. Лена заваривала кофе в своей маленькой кухне и выспрашивала, как мне понравился Сергей. Надо было всмотреться, чтобы увидеть силу и необычность этого лица. Сергей был некрасивым: нос велик и глаза малы, - и его портило скучающее выражение, а в тот вечер он был скучным и пьяным. Потом я видела его Другим и уже не замечала его некрасоты. Он был невысокого роста и с тенденцией к полноте. И у него были некрасивые маленькие руки. Некрасивые руки у хирурга, когда мы знаем; у хирурга они должны быть красивыми. Но он вообще был как опровержение всему, что я выучила в жизни до той поры. "И к тому же сильно пьющий товарищ", - подумала я. Когда были прослушаны песни и рассказы его друга, Сергей поднялся и сообщил, что пойдет меня провожать. Мне этого не хотелось, и я об этом сказала Лене, но он уже натягивал куртку все с тем же настойчивым и мрачным лицом. - Ни капли не пьян, - шепнула мне Лена, - он в тебя влюбился. "Ничего подобного", - подумала я. На лестнице он мне заявил: - Тургеневская девушка, через этих тургеневских мы погибаем. На улице он стал ловить такси. Я сказала, что до моего дома близко, он ответил, что не любит ходить пешком. - Покатаемся по городу, - попросил он, когда мы сели в машину. ...И я согласилась, вспомнив при этом преувеличенные рассказы Лены о его обаянии и о том, что все всегда делают то, что он хочет. Я согласилась, уже подчиняясь его стремлению и движению, уже понимая, что он живет в каком-то ином темпе, чем я и все мы. Было интересно понять, что он за человек. Но я этого не поняла никогда. Сначала, когда он рассказывал мне свою жизнь, я представляла его по-одному, а потом, когда я стала в его жизни участвовать, все уже было другое. И я тогда ни в чем не хотела разбираться. Только быть с ним, и ничего больше не надо. Он дважды был женат и разводился. С одной женой он прожил год - ушел. Вторая ушла сама. А что мне было до этого, до того, что было в его жизни? Многое там было, меня это не касалось. Сначала мы встречались часто, по нескольку раз в день. Он ждал меня на лестнице, стоял на улице, дежурил около университета. Писал мне письма, присылал телеграммы, без конца звонил по телефону. Я не знала и не могла угадать никогда, что он сделает, что скажет. Он разговаривал с незнакомыми, как со знакомыми. И люди отвечали ему охотно и легко. С ним было весело, и не только мне. Без него делалось скучно и неинтересно. Он был добр, щедр, суеверен, беспечен, горяч, талантлив во всем. Он любил рестораны. Деньги были, он получил их за какое-то изобретение. Ему нравилось кормить меня дорогой едой и нравилось, что его знают официанты и метры и он у них слывет порядочным человеком, а они, как никто, разбираются в людях, утверждал он. Несколько месяцев было так, что бедные люди все как-то там жили на земле, но счастливы были мы. Работать он умел бешено, помногу оперировал, делал сложные операции, делал любые - он не мог не оперировать. Здоровье у него было отличное, сила и большая выносливость. Все это была его одаренность. А потом он начинал гулять с многочисленными дружками, и я должна была их кормить и обращаться с ними приветливо и радостно, как он. Среди них попадались совсем странные. Он был их кумиром, он был центром всего этого вращения, но если ему хотелось работать, никто и ничто не могло ему помешать. Сначала не было никаких друзей, он всех забросил ради меня. А я - я уже не училась и не работала, каким чудом я удержалась в университете, не знаю. Меня должны были выгнать. Пусть бы выгнали, мне было все равно. Дома было ужасно: мама плакала, устраивала скандалы, отец пытался мне что-то внушить, но они видели мое каменное лицо - разговаривать со мной было бесполезно. Я ничего не слышала, ничего не воспринимала. Иногда я не приходила домой ночевать. Дома я знала только одно: сидеть у телефона и ждать. Мы виделись часто, но бывало так, что он не появлялся три дня, мог не прийти неделю и даже не считал нужным извиняться. У него не было этих навыков цивилизованного человека. Культура, ум, талантливость были, а цивилизованности не было.