А я сидела у телефона и ждала. Какое это было долгое ожидание! Я знала, что в конце концов он позвонит, - и ждала. Это ожидание было главным смыслом моей жизни, главным моим занятием. Он любил меня, но он был совершенно свободен. И я понимала, что так будет всегда. Мы поженимся - так будет. Ему я даже не могла сказать об этом. Он смеялся: - Брось! Не придавай значения. Тебя же тоже иногда не бывает дома. - Я всегда была дома. - ...Я думал только о тебе... Имей в виду, никто из мужчин вообще не хочет жениться. Никому это не нужно. Но я готов. Хоть сейчас. Такой, какой есть, ты меня теперь немного знаешь... - говорил он со смехом, а потом перестал говорить. Кроме многочисленных друзей и девушек, нередко появлялась его бывшая жена - балерина, с которой у него сохранились хорошие отношения. Я все старалась выдержать, хотя это было очень трудно. И я понимала, что нельзя вечно стоять на улицах, и ждать у парадных, и шляться по ресторанам, и ездить в такси, рассказывая таксистам про нашу жизнь. Мне это и не надо было, ему это было надо, и пока он хотел, он это делал, а потом перестал. А я все так же сидела у телефона и ждала, стараясь не слышать маминых слов, не видеть папиного лица. Но все-таки я видела и слышала... А он забывал позвонить. Так бы и было, так бы и было всегда, хотя, наверно, я прожила бы с ним настоящую жизнь. Но я так не могла. Помню, после какой-то ссоры я поехала к нему в клинику, ждала его в коридоре и слушала из-за двери, как он на кого-то орет, ругается матом. Он вышел из операционной потный, красный, маленький, в белом халате, как снежный ком, заряженный током, прошел не глядя мимо меня. Он был личностью, сейчас имя его известно, и тогда было понятно, что он из своей жизни сделает что-то. Но я чувствовала: нам лучше расстаться, другая женщина станет его третьей женой... Потом-то мне было плохо, гораздо хуже, чем я могла себе представить. Десять лет прошло. За десять лет можно забыть. Надо забыть, чтобы жить дальше. 17 Дети, мальчик и девочка, трех и четырех лет, лежали на ковре и строили гараж и зоопарк из стройматериалов, их папа лежал тут же и просматривал газеты. Их мама накрывала на стол. Ужин семьи состоял из винегрета, хлеба, сыра, варенья, молока и творога - простая, здоровая пища. Дети, одетые в аккуратные и удобные комбинезончики, не дрались, не кричали - они играли. Мальчик бубнил: - Шоферы - гонщики, перегонщики и обгонщики. И мы на гонке работаем. Он строил гараж. Девочка говорила: - У зайца ноги вылупляются. Третья уже вылупилась. И поднимала над головой зайца без единой ноги. Она занималась зоопарком. Мальчик объявил: - Я могу какого-нибудь врага зарезать и подбавить кулаком. Петя поднял голову и прислушался. Что-то, видимо, назревало. Но продолжал читать газету. Мальчик сказал: - А лев, царь зверей, разорвет тебя на части. Девочка схватила кубик, основу несущей конструкции гаража. Мальчик ей подбавил кулаком. Девочка заревела и закричала: - Жадина-говядина, будина и гадина! Петя отложил газеты, посмотрел на жену. Все ничего, выражал его взгляд, но вот "гадина". Как быть с "гадиной"? Мальчик ответил: - Сама будина и гадина! Пока Петя раздумывал, подошла мама и нашлепала преступничков. Теперь ревели оба, но не громко, не печально, только чтобы показать родителям, что, если их будут шлепать, они с этим никогда не согласятся. Они ревели, объединившись, предупреждающе, условно, без интереса. И скоро затихли. Потом они страшно расшалились, и опять возникли небольшие разногласия, но ничто не могло нарушить прочную идиллию. Дети все равно оставались здоровыми, чистыми детьми. Петя-Математик оставался многообещающим молодым ученым, его жена - образцовой женой и матерью, а вся квартира - нормальной трехкомнатной интеллигентской квартирой с книгами и игрушками. Правда, в нашем доме наши дети игрушками мало играют, они играют плашками из пластиков или кусками поропластов, которые мы приносим из лаборатории. Когда дети заснули, мы сели поговорить. - Кажется, уже пора Веткина придушить, - сказал Петя. - Ты так считаешь? - спросила я. - Вы слышали вчерашнее интервью? Опять звонил, что мы на пороге... Ну гад! - засмеялся Петя, но в этом смехе железо царапнуло о железо. - Поговори с ним, как мужчина с мужчиной, - посоветовала жена. - Придется, - сказал Петя. - Сегодня фотографировался для "Недели"... Ну тип... Руки сложил на животе. - Человек любит фотографироваться, что тут такого? - заметила я. - Я ему все сказал, что по этому поводу думаю, - проговорил Петя. - А он? - Кашлял. А когда корреспонденты удалились, он мне объявил, что это он все для меня делает. Корреспондентов, говорит, я вообще не уважаю за то, что они в химии не смыслят. Они думают, что вообще никакой химии нет. Но необходимо паблисити. - Тип, конечно, - вставляет жена, - будь с ним построже. - Он еще сказал, что моя беда и единственный недостаток - что мне не хватает денег. - А тебе хватает, - говорю я. - А денег не хватает всем; и мне, и вам, и академику, и моей маме, которая тридцать шесть рублей получает. - Мы с Петей научились правильно относиться к деньгам, - говорит жена, - мы их не замечаем. - Точнее будет сказать: они не замечают нас. Это видно: квартира пустовата, не хватает кучи нужных вещей, а холодильник собственной конструкции сделан из кухонного шкафчика руками Пети. Холодильный агрегат взят из настоящего холодильника, герметичность достигнута с помощью прокладок, изготовляемых в нашей лаборатории Веткиным для славы института. Петя Носит старенькие сатиновые брюки, простроченные красными нитками, называемые джинсами, и демисезонное пальто, служащее зимним в нашем далеко не южном климате. Нужды, пожалуй, уже нет, но есть постоянная стесненность и неудобство. Когда приходится думать: идти в кино или купить два лимона. Лимон - витамин це, а кино - что ж кино? Устаешь от этого. Петя из тех мальчиков, их немало у нас в институте, которые ничего не хотят делать для _себя_. - Диссертация - индивидуальное творчество, - говорит он. - Откройте Большую Советскую Энциклопедию на слове "Диссертация", прочитайте-ка, что там написано. Смех. - Напиши диссертацию, которая нужна не только тебе, - советует Петина жена. - Защищаются для карьеры, - отвечает Петя, - и это нечестно. - Это нечестно? Нечестно, что ты делаешь черную малую работу, которую мог бы делать другой, и не делаешь той работы, которую можешь сделать только ты. - Нет, - отвечает Петя, - я должен делать любую работу и не хочу прикрываться словами о собственной избранности. Я хочу делать работу, нужную моей стране сейчас, и хочу быть честным перед самим собой каждую минуту. - А я иногда боюсь, что ты в конце жизни оглянешься назад и увидишь, что ничего не сделал, все пропустил сквозь пальцы вот так. - Она растопыривает пальцы, измазанные чернилами. - То, что ты делал, протекло между пальцев. Я твой друг... - Вообще ты друг, - отвечает Петя, - но в этом вопросе ты мой друг-враг, ты мой идейный противник. Действительно, только в этом единственном случае Петя и его жена спорили. Вообще же они были единодушны, они были как чашка и блюдце, как стена и крыша, как то, что никогда не взаимоуничтожается, только взаимодействует. - Мария Николаевна... Петя что-то мнется. Я смотрю в его юное лицо студента-спорщика, с взъерошенными волосами и серыми добрыми глазами с длинными ресницами, которые летают над лицом, как крылья. Лицо жены выглядит старше, хотя они ровесники, на нем отпечаталась вечерняя усталость. - Веткин всегда все знает, Мария Николаевна, и он сегодня дал такую информацию, что в Комитете вами здорово недовольны. В том смысле, что вы заваливаете важнейшую тему N_2, она проходит по важнейшим, и что в армии невозможно, чтобы каждый брал ружье и стрелял куда хочет, а в науке можно. Вы знаете, чьи это речи про науку и ружье? - Знаю. - Тережа. Вас еще здесь не было, когда он носился с этой темой, прокричал-прокукарекал на весь Союз. И завалил. Вам дали расхлебывать. Математически она решается, но базы для нее нет. Я много думал, что же это такое. И понял: это химическая мечта, красиво завернутая в научную бумажку. Это гипноз, которому все хотят поддаться. Был у нас такой здесь Мирский, вы, наверное, слышали, он чуть не умер из-за этих тем. Работал-работал, зашел в тупик, начал протестовать, плюнул и ушел. А теперь Тереж капает на вас в Комитете, и меня это возмущает. Вот такая информация. Товарищ Веткин знает точно, он всегда все знает точно. У него это дело поставлено на научную основу - знать точно. Он сообщил мне это сегодня в конце дня. А товарищ Тереж, видите ли, коварен. Опасен. У него всюду друзья. - А что нам Тереж? Мы его не боимся. - Да ничего, - соглашается Петя. - Конечно, не боимся. Я улыбаюсь и начинаю острить, показываю друзьям, что происки Тережа и его жалкое коварство для меня - тьфу. Мне не страшно, что треплют мое доброе имя. Противно, что Тереж предлагал мировую, звал в гости, был любезен. И я ничего не могу сказать даже Пете, товарищу своему, который ждет боевых слов о моей боевой готовности, На меня наезжает странное, тупое затмение, черный рояль. Старый черный кабинетный рояль фирмы "Дидерихс", который стоял у нас в столовой. У него, как говорила мама, был хороший номер и треснувшая дека. Он становился вдруг огромным и наезжал на меня. У меня всегда был один и тот же бред во время болезни, вот этот. Мы стоим в маленькой прихожей, полной крошечной обуви, и я смотрю на эти невероятно маленькие стоптанные галошки, сапожки, сандалики на полу и думаю, что это, наверно, должно дорого стоить - такое количество маленькой обуви. - Вы огорчились? - спрашивает Петя-Математик. - Абсолютно нет, - отвечаю я, - что вы! Не такая я идеалистка и не первый день живу на свете. Что-то еще и еще я произношу, стремясь показать, что я тертая и бывалая и человеческая подлость для меня в порядке вещей. Ребята смотрят на меня с состраданием, а я продолжаю говорить, острить, прощаюсь и не ухожу. В эту минуту я выгляжу чудачкой. Мне всегда казалось, что во мне что-то есть от чудачки, от той, которая забывает заправить блузку в юбку, оставляет непогашенную сигарету, роняет хлеб на пол, рассеянно мотает головой, говорит много раз "да-да", "нет-нет", "извините", "спасибо". Сейчас в прихожей я говорю "спасибо". И все не ухожу и не ухожу. Наконец говорю: - Ребята, я совсем забыла. Ведь мне должен звонить Ленинград. Поймав сострадательные, понимающие взгляды, добавляю: - И Москва тоже. На лестнице вспоминаю голос Леонида Петровича: "Моя беда знаете какая? Что я впадаю в панику на три дня, а надо свести до пяти минут. Вы на сколько впадаете в панику, Маша?" 18 Докладную я отослала в Комитет. Но с директором еще раз поговорить не смогла: он уехал в Италию. Во главе института остался Роберт, для которого отъезд начальства был очень некстати: ему надо было пропадать у себя в лаборатории, там налаживали процесс, секретный и срочный, как все там у них. Я хотела посоветоваться с Робертом, как защищаться и как действовать на тот случай, если события примут для меня грозный характер. Кто его знает, ведь это все была та область, где Тереж был опытным генералом, а я необстрелянным лейтенантом. В институте Роберта не поймать. Его главная шутка теперь заключалась в том, что он брался научно доказать, что его не может быть ни в одном определенном месте. "Я тот, - говорил он, - который только что был и сейчас будет", - и смотрел на вас затравленными, злыми глазами. Поэтому я пошла к нему вечером домой. Дома оказалась одна Белла. Она выглядела неплохо. Выражение лица как у человека, который взялся за ум. В квартире натертые полы, цветы в горшках. Все стоит на местах, как прибитое. На лиловой стене аккуратно висит вся эта дикая мура - цепи, иконы, веретено. Музей народного быта, довольно живописный. В кухне накрыт стол, расставлены фаянсовые чашки на красных салфетках, в молочнике молоко, сухари в корзинке, яблоки. Последний раз, когда я была здесь, все находилось в запустении, холодные угли стыли в очаге. - Отварить тебе сосисочки? - спрашивает она и снимает с белого крючка игрушечную голубую кастрюльку. - Яишенку? На буфете в деревянной миске лежат яйца. Это натюрморт, но можно зажарить из него яичницу. Белла ждет, чтобы я сказала, что никогда в жизни не видела я такого порядка и уюта. Я говорю: - Никогда в жизни не видела такого порядка и уюта! - Правда? - радуется она. Она двигается по кухне так, как можно двигаться по такой кухне, по такому гнездышку. Танцует на зеленом линолеуме. - Роберт звонил? Скоро придет? - спрашиваю я и не удивляюсь, если она спросит, какой Роберт. Само легкомыслие пляшет на линолеуме с чайником. - Боже, как Робик вкалывает! - восклицает она. - Это уму непостижимо. Кто так работает? Гении или идиоты! Общая постановка дела неправильная. В институте должно быть две-три крупных проблемы... Никакого гипнотизера с треугольным лицом нет в помине. - ...Институт разбрасывается, и замдир по науке тоже. Развели тридцать лабораторий. У Форда один мотор делают пятьсот человек. А у вас в одной лаборатории пять проблем. А вы призваны загружать заводы. - Она несется во весь опор. - А Робик увлекается - это "А". Робик очень добросовестен - это "Б". Он сам говорит; "Каждый пункт можно выполнить десятью опытами, а я могу тысячью". Наше последнее увлечение ты знаешь? Катализ. На грани наук и загадочно. Мы влюблены в катализ. Может быть, это хорошо? Я не знаю. Робик талантливый, так все говорят. Это налагает на меня обязательства... - Ну, а... Белла сразу понимает, о ком я хочу спросить. - Все! Кончено! - кричит она. - Они мне надоели. Подонки! Ненавижу! Все врут, все представляются, шмотки, коньяк, бесконечные встречи там, и там, и там, и никогда нельзя понять где. И потом, что это, скажи? Дружба? Товарищество? Компания? Общество? Не знаешь? И я не знаю. У каждого из них есть профессия, работа, должность. Свое честолюбие. Все растущие, если хочешь знать. Неплохие ребята каждый в отдельности, но все вместе это лишено смысла. Они сами разбредутся скоро. Вот увидишь. И у меня своя судьба. - А реставрация икон? - Кончено! Я не встречаюсь с ним. Зачем? Он мне не нужен, и я ему не нужна. Я не вижу его больше и живу, видишь, живу прекрасно, по-моему, гораздо лучше, чем раньше. А Роберту я нужна. И точка. Кончено! Если хочешь знать, то ничего не было. Белла закуривает, кося на меня ореховым глазом. - А почему ты не хочешь родить ребенка? - Рожу. Это не фокус. Рожу. Белла тяжело вздыхает. - Но он был изумительно интересный человек. Я ничего похожего больше не встречала. Теперь я имею право это сказать, раз я его не вижу. Я не хочу, вернее, не должна изменять Робику. Тогда надо уходить. А тот и не зовет. Он сам не знает, чего хочет. То есть он знает. Но я не хочу. Не могу. Вот такой текст. Я так и думала, что дело плохо. И не поверила ни натертым полам, ни всей этой муре насчет катализа, которую она мне преподнесла. - Он сложный, может быть, не совсем понятный. Конечно, неврастеник. У него было трудное детство. Без отца. Он навсегда обиженный и от этого гордый. Трудный характер. Нервы это, или распущенность такая, или обстоятельства, я так и не знаю. Тебе этого не понять. - Где уж мне! - говорю я грустно. - Ты считаешь, что нет нервов и нет обстоятельств. Но ты глубоко ошибаешься. - Ничего не изменилось, - говорю я. - Ты видишь, я сижу дома, хожу только на рынок, никого не вижу, не встречаю, не говорю по телефону. Телефон молчит. Значит, изменилось. - Ну что изменилось? - Ах, отстань. Он уехал на Север, вот что. Чтобы все было честно. Это уже поступок. И я не вижу его больше, не слышу его голоса. Никогда не думала, что голос может так много значить. Голос и слова. Пусть сидит на своем Севере, там икон хватит реставрировать на всю жизнь. И я бы туда поехала. - Что бы ты там делала? - Люди везде нужны. В нашей необъятной стране... - Что бы ты там делала? - Не все ли равно! А что я здесь делаю? Была бы, где он, и все делала, что надо. Белье стирала, щи варила. Печь топила. Дрова запасала. Грибы собирала бы и сушила. На зиму. В этом не больше правды, чем в рассуждениях об институте и в натертых полах. А все, что я ей скажу, для нее скучные, прописные истины. Она хочет попробовать _свои_ варианты. Попробует, и к чему же она тогда придет, к какой опустошенности, к какому неверию и цинизму, как она будет несчастна, тогда уже по-настоящему! И я, не сдержавшись, кричу: - Дура ты, дура! - Жалеешь Роберта. - Тебя! Она начинает плакать. Я пытаюсь ее утешать. - Ну, не плачь. Ну, о чем ты? Ведь все хорошо. Ну, чего тебе? - Не знаю, - отвечает она и продолжает плакать. Приходит Роберт, оживленный, как всегда энергичный. Вот человек, который мчится на предельной скорости. Сейчас у него нет того выражения лица, с каким он проносится последнее время по институту: "А пропадите вы все пропадом!" Наш странный замдир, таких больше нет. Сейчас он ласковый, размякший. - Как хорошо, девчонки, что вы обе дома! Как хорошо дома! Я вас люблю. Давайте выпьем, устал, как собака. Еще придется ночью работать. Эх, жизнь наша! Ну как ты сегодня, малышка? - Неважно, - отвечает Белла. - Надо лечиться, - говорит Роберт, - покажись врачам. Где опять болит? - Сегодня болит под ложечкой. - Где это под ложечкой? - спрашивает Роберт, улыбаясь, но спохватывается: улыбаться нельзя. - К врачу! Завтра же к врачу, киса! Я не хочу тебя потерять. Все-таки удержаться от иронии ему трудно. - Врачи! - восклицает Белла. - Какая чушь! - Ты не веришь в медицину? - Что они понимают, врачи? Здешние, я имею в виду, из районной поликлиники. А бюллетень мне не нужен. "Неужели она преследует какие-то дальние цели?" - приходит мне в голову, но не хочется так думать. - Идея! - восклицает Роберт. - Санаторий! Я думаю, санаторий - это то, что нам надо. Он ничего не думает по этому поводу и не хочет думать, но он должен с ней считаться, она его жена. Он думает так: пусть поедет, проветрится, потанцует, позагорает. Пусть ей будет весело, а у него куча работы, ему и так весело. Перед нами молодая женщина с яркими ореховыми глазами на очень белом лице и темными, как будто ржавыми волосами. Сейчас, когда она врет и возбуждена, она еще красивее, чем обычно. Роберт любуется ею. Она продолжает валять дурака, изображать болезнь, которую даже не потрудилась выдумать как-нибудь поскладнее. - А есть такие санатории? - спрашивает она слабым голосом человека, далекого от всех дел на этой грубой земле. - Найдем тебе, крошка, все, что пожелаешь. А сейчас ужин на скорую руку. Я откладываю свой разговор. За ужином переходим от пункта первого - болезни, - оставшегося нерешенным, к пункту второму - трудоустройству, - который также не будет решен. - Я хочу идти работать, вы можете это понять! - Белла говорит это так, как будто мы ее не пускаем. - Ласонька, иди! - улыбается Роберт. - Я не против. - К вам в институт я не пойду. - Не надо, - с готовностью отзывается Роберт. - Мудро. - Тогда куда? - Маша, посоветуй. - Роберт встает, он почти не ел, выпил рюмку коньяку, стакан чаю и пошел к себе. Немного погодя он зовет меня. - Понимаешь, - говорит он усталым голосом, - конечно, ей скучно, бедняге. И работы для нее интересной нет. Мне что? Мне знаешь, как говорил Чернышевский, - мне бы в какой-нибудь Саратов и на сто рублей серебром книг, и никакого университета не надо. А ей... надо. - Он горько усмехается. - Не люблю Чернышевского, - замечает Белла, подходя к нам. Взгляд у нее несчастный и подозрительный. Полки в кабинете перекосило от непомерного количества книг, которые туда напиханы. Книги по специальности. - Я зулус, - вздыхает Роберт, - на художественную литературу меня не хватает. Беллочка читает. Серая канцелярская лампа на его столе имеет такой вид, как будто ей свернули шею. Это удобная для работы лампа, но в ее серебряно-серой самолетной окраске и в ее форме что-то беспощадное, от нашего века, признающего только одно - работу. - Робик, - говорю я, понимая, что ему не до меня и моих дел. - Разведка донесла: Тереж орудует в Комитете против меня, я, дескать, запорола перспективную тему и самовольно взялась за другое. - Ну да, он недавно ездил в Москву, я ему командировку подписывал, - рассеянно говорит Роберт. - Почему-то я еще должен все командировки подписывать. Мукой стало с ним разговаривать. - Как ты все-таки считаешь: надо мне что-то делать или плевать? - Для тебя будет в миллион раз лучше наплевать. Включаться в такие штуки обходится много дороже. Разве ты этого не знаешь? Я это знала, несмотря на свой малый опыт. Интриги можно только презирать, участвовать в них - ни в коем случае. И все-таки Роберт чересчур спокоен, чересчур рассудителен и ограничивается общими советами. Я рассчитывала, что он предложит свою помощь. Он не делает этого. Ведь он мог помочь, поддержать меня, нажать в Комитете, не знаю, что еще, ему виднее. - Мудрость и спокойствие, - говорит Роберт, - не поддаваться. Я знаю не только людей, но целые институты, которые лихорадит от склок. Мы с тобой современные деятели, дорогая, хотим работать, а склочничать не хотим. Он сочувственно смотрит на меня энергичными блестящими глазами и призывает быть на высоте, но я понимаю, что он хочет только, чтобы я ушла, оставила его одного. Вон на столе под беспощадным светом лампы ворохи, исписанных листов его книги, с которых он не снимает руки, и часы - они показывают катастрофу, лихорадку, сумасшедший дом. "Уйдите, замолкните, исчезните!" - молит душа в худом теле друга моего Роберта, одетого к тому же заботами жены в черную куртку с красными полосами, на серебряных пуговицах с гербами. И куртка эта велика ему, длинна, широка в плечах, кажется, одно неосторожное движение - и он из нее выпадет. - Пока, старик, - говорю. - Будь здорова, старушка. Черно-красная рука поднимается в приветственном жесте и, как магнит, опускается на листы. "Он зашивается", - думаю я, стараясь быть справедливой, и вдруг понимаю, что он всегда будет зашиваться. Белла идет меня провожать. Берет мой чемоданчик, в котором я таскаю свою канцелярию. Когда мы выходим из квартиры, она закрывает дверь с таким лицом, как будто закрывает ее навсегда. А я считаю проценты. Сколько надо положить на кривляние, сколько на желание что-то доказать мне и всем, сколько на стиль, на моду, на плохой характер? Тогда сколько процентов остается на треугольного гипнотизера? Процентов десять, не больше, на этого странного паренька с его странной профессией и невыясненной ролью в ее жизни. Но общая ситуация от этого не становится лучше. Какая здесь нужна мудрость, что сделать, что сказать. А она идет по улице с чемоданчиком и представляет себе, что уезжает, и наш постылый городишко сразу превращается в далекое воспоминание. А она женщина, которая бросила все и едет куда-то на Север, к любимому человеку, чтобы разделить с ним трудности его необыкновенной жизни. Там-то уж она будет работать, и, кроме того, будет собирать и сушить грибы, только одни белые, и одеваться будет в мех нерпы. Недалеко от моего дома Белла вдруг обнимает меня, и целует, и начинает отворачивать лицо. - Не плачь, девчонка. Он того не стоит, - говорит проходящий мимо сержант. - Не плачь, - молю я, - не плачь, ради Христа. Ну что ты? Поезжай в Ленинград. Для разрядки. Опять не то я говорю, при чем тут куда-то ехать?. - Или в Спасское-Лутовиново. - А ты видела того сержанта? - больше не плачет, смеется Белла. - Феноменальный рост. Да? Я иногда думаю, что, может быть, вся моя беда, что я маленького роста. И никаких способностей к языкам. 19 Раньше события катились мимо меня с потрясающей быстротой, мчались - не успеешь оглянуться, проносились легко, и я участвовала в них легко, естественно, почти незаметно для себя и, разумеется, почти незаметно для событий. И была спокойна. Теперь иначе. Каждая мелочь задевает, надолго лишает покоя. А если это не мелочь, если это дело моей жизни, тогда... Тогда знакомые люди спрашивают: "Что с вами?" Я им отвечаю; "Нездоровится, простудилась, бессонница, голова болит". Ах, болит, тогда понятно. А честно надо было бы ответить: мне теперь все тяжело дается, самое простое, обыкновенное, ежедневное требует таких усилий, что я и не знаю, может быть, я просто никуда не гожусь. Все мне трудно: ждать серьезного разговора, обращаться по делу к начальству, отвечать на вопросы, если это вопросы не о погоде, а, например, вопрос Регины о том, когда она получит комнату. Я вижу, как шагает по утрам в институт Петя-Математик - естественно, уверенно. Вижу, как летит Зинаида на высоких каблуках, как идет Леонид Петрович. Леонид, Петрович мне ближе всех и понятнее, и он идет совершенно спокойный, смотрит по сторонам, выискивает знакомых, чтобы поклониться, останавливается у витрин, раздумывая, что купить и зачем, толкает ногой камушек, улыбается. А я? Со стороны, может быть, никто и не видит, как я иду в институт после бессонной ночи, нервничаю, не понимая, что с нами будет, снимут с нас головы или простят, ведь дела наши все вправду не шуточные, а крупные, государственные. И если мы каждую минуту не думаем так, все же мы хорошо знаем, чего от нас ждут. Стране, родине нужно получить это от нас, и быстрее, как можно быстрее, дешевле и лучше. А химия - медленная наука. От нас требуют быстро, потому что пластмасса наша - это самолеты, суда, вагоны, дома, автомобили, холодильники. Это одежда и обувь, это медицина, теплоизоляция, и звукоизоляция, и многое другое, о чем так скучно рассказывает наша Зинаида, разъезжающая с лекциями по району. Я думаю, нет такого жителя, который бы не слышал, как Зинаида рассказывает про пластмассы. Впрочем, все мы читаем лекции, дело не в лекциях. Дело в том, что временами я теряю уверенность в своей правоте. - Что с вами, миленькая? - спрашивает Зинаида; мы вместе возвращаемся из института. - Бедненькая, несчастная, нахохлилась. Кто обидел? Я отшучиваюсь; почти готовая открыть душу Зинаиде: у нее симпатичное лицо, достойная седина и добрый голос. Белла утверждает, что она злой гений. А чем уж она такой злой гений, не знаю. Зинаида продолжает: - Вчера приехал один мой старый знакомый. Солидный стал дядечка, шикарный, работает в СЭВе. Купили шампанского, пошли ко мне, поговорили, повспоминали. Ненужное занятие. Что было, то прошло. Какую тут подать реплику? - Это верно, - говорю я. - Проверено на личном опыте, - смеется Зинаида. Мы подошли к дому. - Про комиссию все знаете? - спрашивает Зинаида. - Нет, не знаю. Какая комиссия? - Вас и Тережа обследовать. Я говорю: - Отлично. Пора давно. И про себя я повторяю то же: "Отлично, отлично, давно пора". - Ах, ах, ах, - говорит Зинаида, - а я бы на вашем месте распсиховалась. Нет, думаю я, это к лучшему. - А Тереж нервничает, - сообщает Зинаида, - прямо жаль его, честное слово. Ему трудно. Не привык. Конечно, не те нервы, далеко не те. А раньше у него были нервы. То раньше, думаю я тупо. Значит, комиссию назначили. Из Комитета или институтскую? Зинаида, наверно, знает. В общем, все скоро кончится в ту или другую сторону, можно будет спокойнее работать. Спокойно нельзя будет никогда, но спокойнее - можно. Весь тут вопрос в нюансе. Интересно, что еще знает Зинаида? - Завтра Сергей Сергеевич всех созывает, меня в том числе, бедненькая я Зиночка, некому меня пожалеть, - продолжает Зинаида. Значит, директор уже вернулся из Италии. Значит, комиссию составят институтскую. Ну, отлично, прекрасно, превосходно. Мне надо пойти домой и подумать. Спокойной ночи. И ночь в самом деле наступает спокойная, далекая наша ночь. В Ленинграде не бывает таких ночей, в большом городе ночью очень тихо, а в таком, как наш, масса звуков: лают собаки, кричат паровозы, возятся какие-то зверюшки, и стрекочут букашки. Все мне слышно с моего пятого этажа, как ночью в поле: и какие-то далекие шорохи, и верещанье, и чей-то приглушенный голос, позвавший "Маша". Не меня, другую Машу. А может быть, послышалось. Ночь ведь, глухая ночь. ...Через два дня меня вызвал Дир. "Главное, не волноваться, - сказала я себе очень спокойно. - Все серьезное и настоящее уже произошло, оно происходило на протяжении всего этого времени, и не здесь, в главном здании, а в лабораторном корпусе. А это пустяки, формальности, это как экзамен: если ты занималась - выдержишь, не занималась - провалишь. Сам экзамен - это только то, что было раньше, и свобода, которая будет потом. Все уже сделано там, в лаборатории, головой Губского, и физиков, и Пети-Математика, и Регининой головой, и ее руками, и Алиными". Пока я шла через двор, по лестнице и по коридорам, я успела подумать, что может быть самого плохого. Снимут с начальника лаборатории? Обидно, но от этого не умирают. Выгонят из института? Не выгонят. Теперь за это не выгоняют. А выгонят - могу уехать в Ленинград. Сейчас главная моя задача, если начнут меня рубить на части, не молчать с чувством собственного достоинства, а быть собранной, отбиваться, отвечать. За большим письменным столом наш молодой директор под стать своему свежему кабинету, настежь раскрытым окнам, линиям передач и яркому выставочному стенду. - Прошу вас, Мария Николаевна. Я смотрю на лицо Дира, четкое, маленькое, загорелое и непонятное. Как он сейчас ко всему относится, в чем он разобрался, что решил или решит, понять нельзя. Но мне уже все нипочем, у меня внутри соскочили тормоза, исчезло чувство страха, неудачи, обиды, ушло волнение. - Сейчас еще товарищи подойдут, - говорит Дир своим бесстрастно вежливым голосом. - Отличная сегодня погода, - замечаю я. - Солнце какое. - Это верно, строительство бассейна возмутительно затянули, - отвечает Дир, как всегда немного не на тему. Но если вдуматься, то он от темы только слегка отходит в сторону. Сегодня утром Дир косил траву перед институтом, перед домом с колоннами, в своей снежно-белой рубашке, закатав рукава, в тот час, когда сотрудники шли в институт. Он хороший человек, Дир, но ясно одно - наша лаборатория не стала его любимицей, его слабостью. У него нет слабостей. На беленых стенах кабинета портреты знаменитых ученых - Ломоносов, улыбающийся Курнаков, презрительный, явно недовольный нами Зелинский, Лебедев, Менделеев, Бутлеров, Фаворский, Зинин. Всю жизнь и на всех стенах вижу я их портреты. Входит наш веселый главный инженер, сообщает: - Я как Нельсон. Перед битвой он очень долго сомневался и колебался, но, приняв решение, уже действовал смело и твердо. - Нельсон? - спрашивает Дир и неожиданно хохочет. - У Нельсона был один глаз, - замечаю я. - Один глаз? - переспрашивает Дир и обращается к главному инженеру: - Мне Завадский был нужен. - Он в столовой. Съел суп, потом съел гуляш и хотел еще чего-нибудь съесть, но не нашел чего и съел еще один гуляш. Директор смеется. Главинж своей уверенной походкой, пришлепывая римскими сандалиями, подходит к столу и веером выкладывает бумаги на подпись. Директор подписывает, не читая. А я принесу бумажку - он будет ее разглядывать, и разговаривать по телефону, и хвататься за селектор, чтобы подольше не подписать. А этот Нельсон собрал свои бумажки жестом, каким собирают счастливые игральные карты, сел в кресло напротив меня и сказал: - Мы еще пересоветуемся с Гипропластом по этой части. Дир энергично кивает, давайте действуйте, я на вас полагаюсь. - Хотелось подождать еще Роберта Ивановича, но раз его нет, значит, ждать не будем, - обращается директор ко мне. "А Роберт, значит, опять подводит, - думаю я. - Роберт, Роберт". - Неважно. Детали уточним позднее. Я хотел вам сказать вот что. По вашему письму в Комитет принято решение создать компетентную комиссию, которая разберет ваш затянувшийся конфликт с лабораторией товарища Тережа, окончательно выяснит реальность тем, порученных вашей лаборатории и занесенных, как вы знаете, в государственный план. А также ознакомится с вашей новой работой, которую вы стали делать, мягко говоря, явочным порядком. Комиссия обследует работу лаборатории товарища Тережа. С этого и начнет, с истории вопроса, так сказать. Если не ошибаюсь, такая постановка дела соответствует вашему желанию. - Да, - отвечаю я, - соответствует. - Я председатель комиссии, будь она неладна, - говорит главинж. - Товарищи собираются, - сообщает секретарша из дверей. Я встаю, чтобы уходить. - Может быть, у вас есть какие-либо пожелания по составу комиссии? - спрашивает Дир. - Нет. - Ко мне у вас есть вопросы? За дверью собираются товарищи, они скоро превратятся в комиссию, которая решит нашу судьбу. Здесь сидит председатель. Есть ли у меня вопросы к директору? Да, есть. Комиссия комиссией, конфликт конфликтом, а вопросы есть. Солнце бьет в раскрытые окна, горит на стеклах витрины, на лице Дира. Плывут золотые пылинки. Мне надо нажаловаться на главного механика. Надо закупить хроматограф стоимостью тридцать пять тысяч в старых деньгах. Нужен никель или высоколегированная сталь "ЭИ943"... Нужно футеровать аппарат никелем или серебром. Нужны две квартиры, на худой конец квартира и комната. И это не все. Нужны аппаратчики. Не время сейчас все это выкладывать. И все же я не своим голосом, стоя, невежливо, нервно перечисляю свои требования. Мне кажется, что Дир втягивает в плечи маленькую лаковую причесанную голову и поеживается. Тишина. Только беснуются золотые пылинки в воздухе. И главинж не находится, как пошутить. - Сергей Сергеевич, нам срочно нужен хроматограф. Три с половиной тысячи, - настаиваю я. - Четыре. По-старому - сорок. - Разве это много для нашего богатого института? - спрашиваю я льстиво. Скрытая в моем вопросе ирония до директора не доходит. Он счастливый человек, на иронию и юмор своих подчиненных он плюет. - Хорошо, я подумаю, - отвечает он. Это почти означает - да. Вбегает Роберт. Окидывает присутствующих смеющимся взглядом, в котором сквозит легкое отчуждение, - заседаете, все обсуждаете, все решаете. На посту замдира ему полагалось стать человеком-жертвой, но он им не стал. Не стал ничем из того, чем он мог стать. - Сейчас освобожусь, - заявляет он и скрывается. Взгляд, который директор послал ему вслед, ласковым не назовешь. В приемной оживленная Зинаида машет мне рукой. Она торжественна, как всегда, когда что-нибудь происходит. - Как дела? - спрашиваю я механически. - Выхожу на внедрение. - Поздравляю. А ей что? Она всегда выходит на внедрение. - Плюс ко всему эта комиссия, - жалуется она мне. В приемную входит Веткин. - Меня звали? Зачем звали, ума не приложу. Зачем я понадобился в это святое время, конец рабочего дня. Что, зачем, почему? - говорит, округляя рыжие глаза, человек, который, позови его сам господь бог, и то знал бы, зачем его позвали. Веткин садится на диван, поправляет носки и, не глядя, начинает изучать обстановку. Появляется Леонид Петрович. - Что опять случилось? - спрашивает он. Он трогает свой подбородок, на его большом грустном лице написано: "Помешали". На бывшем белом халате нет пуговиц, на рубашке, видной из-под халата, тоже оторвана пуговица. Он не знает, зачем его позвали. Узнает - удивится. - Сергей Сергеевич просит, - объявляет секретарша. - Идемте, товарищи члены комиссии, - говорит Зинаида склочно-победоносным тоном, направляясь к дверям. На ней новое платье. - Ты моя хорошенькая, чтоб ты у меня всегда была здоровенькая, - бормочет Веткин, поднимаясь с дивана. - Маша, а вы? - спрашивает меня Леонид Петрович, заглядывая мне в глаза. - А я - нет, - отвечаю я. - Без меня. 20 Последнее время у Ивановых часто бывают гости. Белла развлекается, чтобы не умереть с тоски, как она говорит с неясной улыбкой. Роберт тоже развлекается, потому что она развлекается. Только что звонил Роберт. Мне идти не хочется, нет настроения. Я поднимаю телефонную трубку. Коммутатор общий для двух институтов и завода. Если скажешь: "Пожалуйста, город", - не дадут, ответят: "Занято". А если гаркнешь "Горр-од!" без "пожалуйста", - дадут. Всегда забываю не говорить "пожалуйста". - Почему тебя до сих пор нет? - спрашивает Роберт. В трубке музыка и смех. - Обидимся, если ты не придешь. Иду открывать тебе двери. Сегодня суббота, дома тоскливо. Все-таки одиноко, хоть я стараюсь уверить себя, что мне прекрасно. Пойду. Может быть, там будет Леонид Петрович. Роберт встречает меня в дверях в белой рубашке с закатанными рукавами, показывает штопор, называет его: "Спутник химика". Развлекается. Незнакомцы, двое мужчин и женщина, танцуют под громкую музыку. Принадлежность их к миру науки и техники выражается лишь в умении обращаться с магнитофонными лентами. - Кто они? - спрашиваю я Роберта. Он смотрит на меня отчаянно-веселым взглядом человека, у которого плохи дела. - Москвичи, - отвечает Роберт, - ей-богу. Белла тоже танцует в своем костюме мойщицы автомобилей. - Подружка, иди к нам танцевать! - кричит она. - Все старухи в Чехословакии танцуют твист! Незнакомцы восхищенно смеются, глядя на нее. Они перекидываются репликами и кого-то все время хвалят. - Изумительный парень... - Танцуем мамбо! - кричит Белла. - А есть там один человечек, Сергей Иванович Ляпкин, это еще более изумительный парень. Занимается водными лыжами. - Господи, кто? - спрашивает Белла, продолжая отплясывать. - Серега Ляпкин. - Ляпкин, Ляпкин. Он занимается водными лыжами. - ...Как у этого столба-а нету щастья ни когда-а... - запевает Веткин. Он поет выразительно, с той хулиганской выразительностью, с какой он все делает и говорит, а также и поет. В его песне мало слов, только эти: - ...Ка-ак у этого столба-а нету щастья никогда-а-а. - Что мне делать, - говорит Роберт мне тихо, - я влюблен в свою жену. - Ка-ак у этого столба-а... - поет Веткин. - Хорошо я танцую? - спрашивает Белла. - Ноги у, меня не толстые? - Эмансипе, - говорит Веткин. - А она в меня не влюблена, - говорит Роберт. Белла рассказывает громко: - ...на двадцатом километре повернете и поедете по проселочной дороге. Дорога неважная, это честно. - А ты что грустная? - спрашивает меня Роберт. - ...Зато какой там лес. Не задумываясь, поменяла бы эту квартиру на избушку в лесу, - продолжает Белла. - На избушку в Москве, - говорит Роберт, - она бы поменяла. - Мы обязаны больше ездить, ходить пешком. Прежде всего это нужно моему Робику. Правда, милый? - Робик - изумительный парень, - восклицают танцующие незнакомцы. Веткин смотрит в окно. - Безобразие, у Петьки, у Математика, свет. Ну, что ты скажешь! Ему давно пора спать. Такая голова должна знать режим. Пойду позвоню ему по телефону. - Петечка, - кричит он в прихожей, - ложись спать скорей, время! Тебе надо отдохнуть. Не мое? Как это не мое? А чье? Именно мое. Я за это зарплату получаю и ем свой хлеб с маслом. Ложись, ложись, а то завтра твоя голова будет как пустой котел. Так ведь не раз уже бывало, мы-то знаем. Ох-хо. - Ну, что он? - спрашиваю я, когда Веткин возвращается. - Чувства юмора нет, - отвечает Веткин, - сам не знаю, почему я его так люблю. Он меня терпеть не может. - Не-ет, мне деньги нужны почему? Я умею их тратить, - веселится Белла. Москвичи перестали танцевать и пьют холодный чай. - Я знаю, почему ты грустная, - говорит мне Роберт. - Леонида Петровича нет. Я почти не видела Леонида Петровича последнее время, и он мне не звонил. И сюда не пришел сегодня. А я думала, он придет. - Хотите, сейчас отвезу вас в