Оцените этот текст:


---------------------------------------------------------------
     © Copyright Вячеслав Дегтев
     Date: 05 Mar 2006
     Вячеслав Дегтев. Крест. Книга рассказов. М., Андреевский флаг, 2003,
     448 с. ISBN 5-9553-0021-Х
---------------------------------------------------------------


     Реквием

     "Он сладостно обонял
     воню вражеской крови.
     Видя гибель ворогов, пел песни,
     смеялся и хохотал..."
     (Из летописи)

     В тех  черных, ледяных, продуваемых насквозь заснеженных горах погибала
шестая  сводная рота.  В  снежную,  глухую,  высокосную,  двадцать  девятого
февраля, ночь там во всю бушевала  кровавая вьюга. И рота, как потом в песне
воспоется, -- уходила на небо. Строем.  Один за одним... Уходили молодые,  с
тонкими шеями, безусые мальчишки-солдаты, шли они не на любовные свидания, а
на встречу-рандеву с тем, что называется -- Вечность.
     Ребята уходили,  а салага-первогодок  Егорка  Щегол пока еще оставался.
Вообще-то  фамилия  его  была  --  Стрижов; Щеглом  прозвали  в  роте --  за
незлобивость, безотказность,  вострый  носик  и щеглиную  щуплость.  Он  был
единственным у матери  сыном. На те копейки, которые она получала на кордной
фабрике,  не  особенно-то разжиреешь.  Вот и был  у него постоянно  "дефицит
живого веса". Отец уехал в Тюмень на заработки,  да так и сгинул... Егоркина
мать, ни на кого не надеясь, тянула лямку из последних сил, отмазать сына от
солдатчины даже не пыталась,  тем  более, что он сам захотел служить. Иначе,
говорил, уважать себя не будет.
     Кто хотя бы неделю был  в армии, знает, что  в  первую  роту отбираются
лучшие  солдаты, ставится  командиром  самый  сильный  (или  самый  блатной)
офицер. Во вторую -- похуже, и командир уже без блата и связей; и так далее,
по  убывающей.  Шестая  рота  в  той  части  была  на  положении изгоя.  Как
говорится,  ниже асфальта на двадцать сантиметров,  -- вровень с хозвзводом.
Дефективные очкарики и прочие "шизы", "недомерки" и "задохлики". По строевой
последние. (Комбат невесело шутил: хоть сено-солому к рукавам привязывай...)
По стрельбе -- первые с хвоста. Для которых вечно то патронов не хватало, то
мишеней.
     Перед  отправкой  в  "командировку"  их "усилят"  всяким  разношерстным
"контингентом"  из  остальных  рот,  перебросят  к ним  закоренелых  сачков,
могущих спать стоя  и даже в строю, законченных разгильдяев и  "шлангов", от
которых ротные мечтали  избавиться, чтоб не портили  "показатели"  --  после
чего "пополненную" этак роту сводят в баню, оденут в новое обмундирование, и
в полковой церкви священник отец  Олег скопом окрестит некрещеных (даже двух
татар  прихватит), помашет  над  строем,  ядрено  пахнущим складским  духом,
блестящим, дымящимся кадилом,  обрызгает  каждого  святой водою, --  с тем и
отправят солдат в Чечню.
     И уже в последние часы, перед самой отправкой, к роте прикомандируют их
комбата,  объявив,  что   это  последнее  его   боевое  задание   --   после
"командировки"  пусть  готовится  в запас, на заслуженный  отдых. Комбат был
бесперспективный   перестарок-подполковник,   с    каким-то    "неуставным",
богемно-ветхозаветным именем, уж во всяком случае совершенно не армейским --
Марк. С  таким имечком сподручно черные квадраты малевать, мюзиклы-буффонады
ставить,  шутил  комполка, молодой  майор, из ранних, у  которого  имя  было
"правильное", --  Святослав,  и  который моложе  комбата был лет  на десять,
недурно также стишки  кропать,  но  только  не в армии служить,  карьеру  не
сделаешь,  будь  ты хоть  самим Жуковым.  Молодой комполка  знал в карьерных
делах толк. Особенно была докой  по этой части смазливая его  жена... Вот  и
пришлось  вчерашнему комбату командовать перед  дембелем ротой. Но приказы в
армии не обсуждаются...
     А потом кто-то где-то договаривался -- один был при лампасах,  другой в
каракулевой папахе,  --  они  договаривались, что одни выпустят других через
перевал  в  Грузию,  а  те  постреляют  для  блезиру,  чтоб  была  видимость
грандиозной  битвы, и  джигитам, мол,  пришлось прорываться с боем, потому и
потеряли такое огромное количество импортного снаряжения, однако удержать их
все  равно не было  никакой  возможности, хоть солдаты рус...  российские  и
проявляли чудеса,  как принято говорить, героизма...  Но вы-то уж солдатиков
не очень много валите,  вы и  так  оборону легко прорвете,  это ж наши дети,
дети  трудового  народа, -- просил на прощанье тот,  что в лампасах, вытирая
алые губы  от осетрового жира.  Немного, совсем  немного повоюем, как же без
этого, лицо потеряешь,  человек пять-десять, ну,  пятнадцать зацепим слегка,
каких-нибудь  бестолковых разгильдяев-губошлепов,  они мне  еще  в Советской
Армии надоели, -- человеческий мусор! -- отозвался тот, который в папахе. Но
только дети это не  наши, это ваши... ваши  ублюдки! Ну,  хорошо, хорошо, не
будем ссориться!  -- примиряюще  бормотал в лампасах.  Он  опять сберег свои
нервы,  но  не  сберег  свою   честь.  Впрочем,  у  него   об  этом   весьма
приблизительное было представление, он  так  и  остался колхозным подпаском,
которому удалось выбиться, пролезть в генералы...
     Милые,  наивные  губошлепы!  Воины-защитники  с  цыплячьими  шеями.  Не
хватило у ваших родителей ни денег, ни связей, чтоб откупить-отмазать вас от
солдатчины, не  хватило у  вас "ума" и  изворотливости,  подлости и цинизма,
чтоб  правдоподобно "косануть" от этой гибельной "командировки",  не хватило
совести увильнуть  в последний  момент под благовидным предлогом от  роковой
той погрузки в  вертолеты, и вот  -- погнали вас, "верных присяге",  кое-как
вооруженных, с  сухпаем  из буханки хлеба  да  банки бланшированной  сельди,
погнали как ваших мобилизованных дедов-прадедов  гнали в  свое время -- кого
против Колчака с Деникиным, а кого против  Фрунзе с Уборевичем, в лапотках и
с древними  трофейными  "арисаками"  да "манлихерами",  -- так и вас бросили
расхлебывать кровавую кашу, сильно припахивающую грозненской нефтью (правда,
перед самой отправкой переодели в новое, чистое обмундирование), в очередной
раз  в  своих грязных играх расплатились вашими ничего не  стоящими для  них
жизнями, вашей молодой кровушкой, которая для  них -- сущая водица. Увы, так
всегда было...
     И  вот двадцать девятого  февраля  вы безропотно, с выражением покорной
жертвенности, весьма характерной для нашего простого человека,  как и предки
ваши когда-то  (тем хоть какую-никакую  красивую сказочку пели сладкоголосые
политруки-комиссары про  всеобщее  благо  и  счастье),  молча и покорно, без
шуток  и смеха, погрузились в "вертушки",  долетели до  ущелья,  которое вам
приказывалось запереть, десантировались  в рыхлый снег на  старый  аэродром,
где чеченцы  принимали  когда-то фашистские самолеты,  заняли на продуваемом
перевале оборону, окопались  в снегу, и вскоре увидели в  темноте  боевиков,
которые шли открыто по твердому насту, даже огоньков сигаретных не пряча, --
все это зверье  вылило через перевал в Грузию,  туда, где  каждый сейчас или
князь, или вор в законе; нет, точнее будет: если не князь, значит -- вор.
     Ваш  комбат,  несмотря на  богемно-ветхозаветное  имечко, твердо помнил
старую  заповедь:  подвергаясь нападению,  бей  первым!  По  его  команде вы
ударили, и ударили дружно, и ошеломили  боевиков, рассеяв их и  смешав ряды,
но вскоре  они  ответили,  и  ответили крепко, и вы  сразу же  почувствовали
звериную их, волчью хватку, и  получили  первые боевые уроки,  и  почуяли на
морозе,  как пахнет братская  кровушка, и, встретившись с первыми  потерями,
самой шкурой безошибочно распознали древний и всемогущий язык матери-смерти,
понятный  всему живому  на  земле, и поначалу  лишь  удивились,  что все так
просто,  вот только что ребята были живы, курили, кашляли, дышали на озябшие
руки, шутили: "Христос акбар? -- Воистину акбар!" -- и вот уже они холодные,
и  уже окоченели, и ничего, ни-че-го,  ровным  счетом ничего не изменилось в
мире, который  не  содрогнулся, не  перевернулся и не  рассыпался прахом  --
холодный,  ледяной мир  просто не  заметил  утраты.  Может,  в  самом  деле,
вселенная и не подозревает о нашем существовании, а смерть -- это всего лишь
иная, неизвестная нам форма жизни? И не один вспомнил в эти минуты о Боге...
     Однако  кровь  ожесточила  вас,  и  вот вы уже  без  содрогания  валите
боевиков, хоть и кричат они с излишней страстью "аллах  акбар!" -- но всякая
страсть  охлаждается кровью, -- валите,  как  валили когда-то их  бородатых,
по-звериному   смердящих   предков   наши   пращуры,   деды-прадеды,   лихие
атаманы-казаченьки, солдатушки  славны, бравы ребятушки,  и умираете  так же
стойко, как может  умирать только терпеливый русский воин,  который завсегда
на бой, на пир и на рану крепок был. И вот...
     И вот -- рота уходит на небо. Строем. Один за одним...
     Все мы  знаем,  что  рано  или поздно умрем, но  все  равно  не верим в
собственную кончину, а потому всякая религия есть форма подготовки к смерти,
а  путь воина -- есть  путь преодоления страха смерти.  Егорка был еще очень
молод, его еще не ужасала та бездна, та вечная тьма, куда всем нам предстоит
уйти  безвозвратно, уйти и никогда уж больше  не  вернуться. Он убедил себя,
что  ТАМ  души  солдат  встречает  святой  Георгий-Победоносец,  покровитель
русского  воинства,  --  в  окопах не  бывает атеистов, -- и  заставил  себя
поверить, что  в  ужасной  этой мясорубке есть некий  скрытый  смысл  и есть
какое-то  высшее предназначение. Что  за ним, за  его  спиной стоит  родина,
мать, друзья, любимая девушка Вика, которая поклялась дождаться... А как еще
вынести  все  это безумие? Он не сообщал ни  о  тяготах службы, ни о  плохой
кормежке  и  вечно  сырых,  протекающих  сапогах,  ни  о  засилье  всяческих
инородческих  "землячеств"  и дедовщины -- что попусту  огорчать? -- это его
чисто мужские проблемы.  Денег просил не посылать, все равно отберут, писал,
что все  хорошо, успешно осваивает, постигает  военное искусство, и это было
правдой, ибо он считал, что все эти  трудности и тяготы -- и есть  искусство
выживания.  Если  ты не способен решить такие простые  проблемы, как  защита
собственного  достоинства,  то  где  уж  там  думать  о  защите  достоинства
страны...
     Он не мог даже предположить, что для кого-то все эти красивые  слова --
пустой звук,  и  даже их  живые жизни -- всего  лишь мертвая  цифирь в сухих
сводках. Всегда у нас потери  исчислялись экипажами, расчетами, батальонами,
полками,  а когда и армиями  -- "бабы еще нарожают"... Это  деды именно этих
солдат запечатлены  на  первых  кинолентах о Красной Армии: идут в лаптях  и
онучах крестьянские парни, "сыны трудового народа",  идут обреченно  на убой
за  чьи-то  "идеи"  -- против  таких  же  малограмотных  парней,  с таким же
выражением  смирения и жертвенности на  простецких, скуластых, беспородных и
вовсе не "интеллигентных" лицах, и там и там -- те же "пскавския"  да "пенза
толстопятая", с  такими  же  разнокалиберными ружьями  на  плечах, гнали их,
сердешных, тогда друг против друга на убой,  как скотину, гонят  и сейчас...
Что изменилось? Опять борьба "идей" закончилась войной людей.
     И  вот -- опять те же  лица с тем  же выражением  обреченности,  те  же
устаревшие "стволы", к которым и патронов-то как всегда в обрез, те же куцые
зипунишки-бушлаты,  сейчас, правда, новенькие, но на рыбьем  меху -- Россия,
бедная моя  Россия!.. Твоим "новомученикам", как баранам, поотрезали головы,
а их канонизировали,  и теперь они вроде  как "заступники" -- какие  же  они
заступники?!  А  всякие "затворники"  и "столпники", которые  по  сорок  лет
просидели в теплых кельях или зачем-то простояли на "столпах" -- а кто-то их
кормил  все это  время, --  что  это  за  "угодники"?!  Народ, готовый  всех
"понять"  и у всякого  просить  прощение неизвестно за  что -- разве достоин
такой народ уважения?
     Вот нацмены и восстали. Посчитав, что народ,  который надували  десятки
раз всевозможные проходимцы и  который готов "одобрять" кого угодно, лишь бы
дали  бутылку  водки  да  посюсюкали,  --  такой  народ  не имеет  права  на
существование. И  сразу  же  на племена, которые считают доброту проявлением
слабости и  из всех  методов  убеждения на них  действует лишь огнестрельное
оружие, -- сразу же на те племена пролился "зеленый" дождь и под  свое крыло
их взяли всевозможные "некоммерческие фонды". И вот -- результат...
     Рота уходит на небо. Строем. Один за одним...
     Но  солдат  наш не изменился. Мир спасет простота.  А Россию -- русский
солдат. Но, видно, не пришло  еще время. Но оно придет. А пока... пока время
скорбей,  то есть -- время приобретений. Ведь это  только у глупых сердце  в
доме веселья, у мудрых -- в доме плача...
     Огненная, трескучая вьюга гудит вокруг,  грохочет, воет по этим черным,
ледяным горам.  И,  вал за валом,  ползут,  наседают, валят "звери", в самом
деле  как обезумевшие,  обложенные волки.  И уходят,  уходят  наши  солдаты,
деревенские, в  основном,  парни,  у  которых, у  каждого, есть где-то мать,
родные и близкие. Ребята умирают молча, без малодушного нытья и патетических
выкриков. Да, у нас есть не  только плакальщики  и нытики, но есть еще и те,
кто способен хорошенько дать по зубам. И таких -- много!
     Вот... вот еще двое душ отлетело. Миг -- и кончился путь, и ни сына уж,
ни  дочки... Еще в двух семьях  забьются матери в  крике,  заламывая  руки и
раздирая одежды,  а  у  отцов на висках засеребрится  иней. Усатый Павлуха и
Вован  с казачьим "шевелюром". Один электромонтер, другой -- тракторист. Оба
с глухих хуторов, где  не  было даже  десятилеток  и где все девчонки  после
восьмилетки срывались в города, потому ребята и не переписывались  ни с кем,
не нашлось для них невест. Оба "старики" и оба сержанты  -- ох, и натерпелся
же от них Егорка-салажонок, особенно от Вована. Ну так на то она и служба...
Сейчас он им обоим закрыл остекленевшие глаза, чтоб  не сыпалась в них земля
и  снежная  пыль  и  каждого   ощупал  на   предмет  оставшихся   гранат   и
неотстреленных магазинов. Не обижайтесь, ребята, на  нас, что пока еще живы,
а лучше подождите нас ТАМ, согрейте местечко.
     Эх, Егорка! Видно, с минуты на минуту подойдет и твоя скорбная очередь.
Правду говорят:  не называй человека счастливым,  покуда он жив; просто  ему
пока что  везет. Но  "везенье" -- дело  зыбкое... Вишь, как  прут!  Чачакают
самопальные  чеченские  "Борзы",  лают   итальянские  "Беретты",  да  бубнят
румынские  "Калаши",  бухают   арабские  "Рашиды"  и  стрекочут  израильские
"Галилы" --  словно  весь  мир против  нас ополчился.  Прут  и прут, и будто
переводу  им  нету!  Да,  похоже,  не  нянчить  тебе  своих  деток,  Егорша.
Какой-нибудь миг и все -- рядовой Стрижов был солдатом... Заплачет, забьется
в крике,  проклиная вдовью судьбину,  твоя рано поседевшая мама,  а  любимая
Вика,  когда  узнает, зарыдает, вырвет  из  своих  пышных каштановых  кудрей
клоки, расцарапает опухшее, в слезах, лицо, поплачет, погорюет, поубивается,
а  потом, весенним сиреневым теплым  вечером, отопрет  кому-нибудь  заветную
свою калитку в саду. И лишь иногда, когда уже выйдет замуж за парня, который
будет похож на  тебя, станет накатывать на  нее беспричинная  вроде, неясная
для  мужа тоска и печаль,  -- это  когда  ей будешь  сниться ты,  несчастный
Егорка, щуплый воин с тонкой шеей, сидящий сейчас, в новом, но уже  порядком
замызганном  бушлате,  за  бруствером   и   экономно  посылающий  одиночные,
смертельно закрученные пули в черноту  вьюжной ночи, -- лишь затвор  хлестко
лязгает.  Своего  сыночка  Вика наречет  твоим именем,  и мужа иногда во сне
будет называть "Егорушкой". Не попомни  же ей зла, солдат. Живым -- живое...
Ведь  любить  до  самой  смерти она  будет тебя, тебя  одного. Эх,  рано  ты
уходишь, Егор. Очень  рано. Но  все-таки троих...  нет, теперь  уже четверых
"зверей" уносишь с собою.
     Да, рота уходит на небо. Строем. Один за одним...
     Но вот все  реже  и реже выстрелы.  Бой словно "засыпает". И вдруг  все
разом стихает. И  сразу же у  комбата трещит  радиотелефон.  Звонит "полевой
командир". Он обращается  к комбату  по имени-отчеству и начинает взывать  к
здравому  смыслу:  слушай,  брат,  зачем  какая-то  война-майна,  освободите
проход, и разойдемся мирно, ведь  тебе же,  подполковник, через два месяца в
запас, зачем ты ввязался не в свое дело? Мы тут все -- пешки в чужой игре...
Десять минут на принятие решения. Согласие -- красная ракета...
     Но подполковнику нет дела до чужой игры, где  все они -- пешки.  У него
есть долг и Устав. Он обводит скорбным взглядом оставшихся в живых солдат --
они все  слышали  и  все поняли. От него, от его  решения  зависит сейчас их
жизнь, и то -- покроют ли они себя славою, или... или вечным позором. К этой
минуте и к  этому решению он  готовился  всю свою  незадавшуюся, но  честную
военную  жизнь.  Сын умершего от ран фронтовика, бывший  суворовец,  он  всю
жизнь шел к этой роковой минуте...
     Когда истекли двенадцать минут -- как они сладки показались, эти минуты
без  смерти,  без стрельбы,  ребята  даже  вздремнуть  успели  и  согреться,
прижавшись спинами друг к другу, --  подполковник поднимет телефонную трубку
и  передаст  свои  координаты.  Вскоре  послышится  шипение  приближающегося
снаряда. И в ущелье  прозвучит неожиданный, трескучий разрыв. Каски обсыплет
мелким  щебнем и снежной  пылью.  Еще шипение  --  опять разрыв! Потом целая
серия  взрывов. По перевалу. По ущелью. По скалам и буковой  роще. То начала
молотить  наша  артиллерия. Подполковник  с "неуставным" именем вызвал огонь
батарей на себя. Молодец, батяня! Молоток, комбат!
     "Зверей" рвало в клочья, забрасывая пахучими кишками и парящим  ливером
кусты, но доставалось и своим. Однако внизу потери были в десятки раз больше
--  размен выгодный. И вот ребята нестройно,  один за одним, запели,  завыли
старинную, предсмертную песню:
     -- На верх, вы, товарищи! Все по местам.
     Последний парад наступает...
     И Егорка  с радостью подхватит, даже  выкрикнет в  каком-то  гибельном,
восторженном одушевлении:
     -- Врагу не сдается наш гордый "Варяг",
     Пощады никто не желает...
     А рота уходит,  неумолимо уходит на небо. В новеньких бушлатах. Строем.
Один за одним... Вот и комбат уже погиб, которого пытался закрыть собой один
солдатик-пулеметчик, оба  и  погибли, в обнимку.  Еще двоих достали свои  же
осколки.  Но пощады,  --  слышите,  общечеловеки?  -- пощады солдат  наш  не
желает. Как  всегда.  Кто  сможет упрекнуть  его  за это? Может, сейчас  это
единственное право русского солдата -- умереть несогнувшимся.
     ..."Звери" так  и не смогут  пройти через тот перевал, хоть соотношение
сил было двадцать семь к одному, --  они отступят и  уйдут в первое весеннее
утро  другим путем, оставив на перевале семьсот  окоченевших трупов. Наутро,
первого  марта, под  горою будет  дымиться порубленная, искореженная буковая
роща, и из всей  шестой роты в живых останутся лишь только трое перемазанных
кровью  и  грязью, израненных, полузамерзших  солдат, -- совсем как в другой
старинной, фронтовой песне...
     Сила  одолевается мужеством, а  судьба  -- дерзостью.  Рядовой  Стрижов
выживет, его, вдовьего сына, Боженька сохранит. Никогда уж больше не назовут
его ни "Щеглом", ни салагой, -- какой он теперь салага и щегол?  -- и он еще
понянчит своих деток. Которых нарожает ему любимая Виктория.
     Пусть же вырастут они, как и батька Егорий, -- победителями.


     "Сейчас  мы  совершим  церковную  молитву  к Богу  о  наших  доблестных
воинах-мучениках и  героях. Пусть наши  слезы,  наши молитвы  и  наша любовь
согреют их остывшие лица. Знайте, воины  наши, что вы сейчас не  в окружении
врагов, вас окружают  ваши любящие  соотечественники. Родные  и  близкие. Вы
сейчас в объятиях родной Руси, в объятиях наших православных святынь.
     Святая  наша  Церковь  вместе с Родиной-Матерью склоняется  сейчас пред
вами с благодарностью за ваш богатырский подвиг, за верность, за вашу любовь
ко всем нам.
     О, Боже наш!  Ты скорбящих мир  и труждающихся отрада, дыхание  живых и
мертвых, воскресение и жизнь, пошли воинам  нашим,  убиенным  на поле брани,
небесную радость, мир, упокоение и вечную славу. Аминь."
     Слова-то,  конечно,  правильные,  --  но,   по   большому   счету,  это
всего-навсего только слова...



     ...Да, легко сказать  -- не  плачь. А что  делать, если плачется.  Если
всего трясет нервный озноб.
     Я сижу над ним, а он лежит в черной  луже. Лежит, не шевелится. В синей
куртке. С родинкой на шее. Я сижу в  темноте, под  аркой,  а в глазах у меня
плещется голубое, светлое небо...
     У меня бывает иногда  такое. После  каких-то  очень  сильных  встрясок,
крупных потрясений на грани  жизни и смерти, когда все существо  сжимается в
комок и мир кажется хрупким и  словно из тончайшего стекла,  и  весь звенит,
дрожит нежнейшей своей конструкцией, -- в эти роковые мгновения я вижу вдруг
какие-то картины, между  собой словно бы  и не связанные никак... Вот я сижу
под аркой, в  темноте, меня  трясет нервный  озноб, а перед глазами --  утро
полощется.
     Прозрачное, голубое, свежее. Вижу солнце,  что пробивается  сквозь щели
этакими острыми и тонкими лучиками, совсем как вязальные  спицы, и колет ими
в глаза так, что приходится щуриться и --  хочешь не хочешь --  улыбаться. И
оттого,  наверное,  на  душе так  легко и безоблачно. Это,  наверное, еще  и
потому, что в мире свежо и солнечно, начало августа, воздух,  чувствуется за
ветхой бревенчатой стеной, как  мятный леденец, хоть с чаем его... Небось  и
дома  сейчас  такое же  утро. Фатер  сейчас,  наверно,  коров уже вычистил и
напоил, а муттер подоила их.  А что же Гретхен? Ах, Гретхен! Какая  она была
красивая и свежая, когда шла  в  кирху в белом подвенечном платье! До чего к
лицу ей была любовь. И ты  таким счастливым был тогда!.. Сейчас, в это утро,
она варит, скорее всего, малышу Вилли кашу, стоит, сонная, в синем халате, а
под халатом... О Боже! Спаси и выведи целым из этой страны варваров.
     Вон идут какие-то. Ну и  воинство, без смеха не взглянешь. Один хромой.
Другой и  вовсе  старик  в  очках. А третий  -- плюгавый мальчишка со  всеми
признаками вырождения -- достаточно на его лицо взглянуть... Сюда, к  сараю,
направляются.  Зачем? Кормить?  Но  для этого не нужно троих. Да и в руках у
них ничего нет, кроме винтовок.
     Видно, за тобой, дружище. Но куда поведут? На допрос?
     Рано. Да и рассказал ты уже все -- что еще говорить?
     О чем они  совещаются возле двери? Что такое -- "веревка"? Что такое --
"бежать"? А что говорит этот хромой? Кажется, он говорит по-немецки.
     "Пошли, фриц", -- говорит он.
     Но тебя зовут не Фриц, пытаешься ты объяснить.
     "Мне это без разницы", -- хихикает хромой  и толкает стволом винтовки в
спину. Как, однако, противно, по-крысиному, он хихикает. И чего, собственно,
он хихикает? Что тут смешного?
     Куда идти, ребята? Куда? В штаб, да, старый? В штаб?..
     Но они  почему-то толкают в  другую сторону. Толкают,  и глаза при этом
отводят. Странно...  К  лесу толкают. Зачем? Что  там делать  в  такую рань?
Может, дрова заготавливать?
     Почему  так  странно, с  каким-то  болезненным, нездоровым любопытством
посматривает на тебя этот парень с приплюснутым обезьяньим носом? А старик в
очках -- что он их то  и  дело протирает? А этот, хромой который,  -- что за
бумага у него в руках?..  В бумаге  той что? И куда тебя  ведут, в  конце-то
концов?
     "Увидишь", -- отмахивается хромой.
     Ну и черт с ними. Не хотят говорить -- и не надо. Не больно-то и нужно.
Такая красота кругом... Такое приволье.
     Августовское утро звонкое, тихое и  свежее, трава остро и пряно пахнет.
Как любил ты, бывало,  косить ее с фатером вот так поутру, когда роса еще не
сошла.  Эх, сколько  бы тут вышло  возов, на  этой поляне,  какой  тут пырей
жирный и цикорий  сочный! Все пропадет. А как было  бы  здорово пройтись  по
этой  поляне  с  косой  и раз,  и  два,  и три, да  развернуться  бы разиков
десять--пятнадцать  на конной косилке. А в  полдень, когда уже докашивал  бы
делянку, Гретхен привезла бы обед. Она привезет  обед  и, как  всегда, сядет
напротив тебя, а фатер заберет свою кастрюлю и уйдет, он человек деликатный,
и вы  сядете  рядом, теснее, на  парящем,  волглом  сене, ты  будешь есть, а
Гретхен  -- с нежностью  следить  за  тобой  и то хлеб подавать, то  кусочки
подкладывать, и между делом расскажет домашние новости, происшедшие за день:
что  делал  малыш Вилли,  какие  смешные  пузыри  он пускал  носом,  да  как
трогательно  он складывает губки, когда  хочет заплакать, да как  мило сучит
ножками, да еще про то, что  муттер приснился сегодня ночью черный бык,  ох,
не к добру это,  вздыхала  она все  утро, а когда Винтер, ее  любимая  белая
корова,  белая-белая,  как снег,  лишь с  черным  пятном во  лбу, опрокинула
подойник  и отдавила  ей ногу,  так  муттер  и вовсе  расхворалась,  щебечет
Гретхен, щебечет, щебечет что-то милое  и  глуповато-наивное,  она и сама-то
совсем еще ребенок, а тебя уже  повело, повело в сторону, небо опрокинулось,
голубое, бездонное, и жена ловит  твою голову и укладывает к себе  на мягкие
колени, и  ты с благодарностью сквозь сон ей улыбаешься -- на большее у тебя
уже нет сил. Ах, какие у нее мягкие и теплые колени!..
     Никогда не прожить тебе таких минут на этой  поляне. Тебя по ней  ведут
трое  с  винтовками,  ты  топчешь  траву,  что до  пояса,  шагаешь прямо  по
ромашкам,  -- эх,  земля какая тут  у  них, только нет на ней хозяина. Какие
они, к  дьяволу, хозяева,  вот эти,  за спиной! Хромой, что ли, хозяин?  Или
старик со слезящимися глазами? Или этот убогий малый с косым лицом? Они, что
ли, работники?.. Но куда ведут? Куда?
     "Хальт!" -- командует хромой.
     Остановились. Закуривают.  Хромой утирает пот,  видно, устал от быстрой
ходьбы. И куда спешат?  Куда ведут? "Увидишь!"  -- огрызается хромой. Старик
вынимает кисет, газету,  аккуратно сложенную квадратиками, отрывает  всем по
листку, насыпает табак. Тебе  тоже отрывают клочок бумаги. И вот  стоите вы,
четверо  мужчин,  посреди  поляны,  заросшей  пыреем,  ромашками,  цикорием,
конским  щавелем  да  рожью-самосевкой, раньше,  наверное,  тут  поле  было,
стоите, четверо людей, мирно  курите, пуская  дым в синеву,  и такая  кругом
тишина, такое спокойствие, такая благодать...
     Ты  затянулся  три-четыре раза, затушил  цигарку  и  спрятал  окурок за
отворот пилотки. Пригодится. Не  последний  день живем. Нарвал ромашек между
делом, они тут крупные, чуть ли не как подсолнухи, руки сами собой сплели из
них венок, -- эх, Гретхен -- вот  кто по этой части мастерица! -- рукам хоть
какое-то занятие, а то трясутся с чего-то...
     А конвойные курят без спешки, пускают себе дым, -- куда  им  спешить?..
Молодой вдруг  стал говорить что-то, все  распаляясь  и распаляясь,  странно
как-то при этом на тебя  посматривая,  -- глаза у него на удивление голубые,
просто как васильки.  Потом  он обращается  к тебе, показывая на  венок.  Ты
улыбаешься  ему в ответ, -- да  он,  оказывается,  симпатяга,  этот  парень,
особенно  когда  улыбается;  ты  улыбаешься   и  говоришь,  захлебываясь  от
переполняющих тебя чувств: "Киндер!  Кинд Вилли". Молодой улыбается  шире  и
говорит что-то  еще, потом показывает на своем лице, будто завязывает платок
("Фрау! Фрау!"), потом  изображает  руками большой живот, складывает руки  у
груди,  словно качает ребенка: "А-а-а! А-а-а! А-а-а!" Все ясно: жена  должна
скоро родить.
     Ты киваешь, дескать, понял, дружище, понял, жмешь ему руку: поздравляю!
И замечаешь, что хромой со  стариком  хмурятся и смущенно опускают глаза  --
видно, или  ты, или молодой сказали что-то лишнее или какую-нибудь глупость;
молодой  на это опять  что-то  запальчиво возражает старикам,  но хромой его
обрывает;  ты  спрашиваешь  хромого,  о  чем,  дескать, толкует парень,  тот
отмахивается и командует:
     -- Шнель!
     Парень начинает  что-то  доказывать. Горячо,  запальчиво... О  чем же о
таком  важном  хлопочет  он?  Что  это  за   слова  "сбежит"?  "начальство"?
"отпустим"? А вот и знакомые пошли: "фриц", "киндеры"... Нет, старые  его не
слушают. А он  не унимается. Говори, голубоглазый,  говори! Проси... Нет, не
слушают, отворачиваются.
     -- Шнель!
     На краю поляны начинается овраг. Ниже он зарос терновником и осиной,  а
тут, в самом своем начале, в самом зародыше,  он еще голый, просто промоина,
просто  красноватая глинистая рана в черной земле...  Командуют "Хальт!",  и
хромой зачем-то  вынимает  саперную лопатку, втыкает ее в землю у своих ног.
Что они хотят делать? Зачем нужна лопата? Что они задумали?.. Ты спрашиваешь
взглядом у каждого, у старика, у хромого, у парня, -- скажи, молодой, скажи,
фройнд, куда завели? -- зачем? -- не опускай глаза;  скажи, брудер, открыто!
Скажи!.. Нет,  опускает свои васильки -- а в них слезы!  --  не смотрит он в
твою сторону и зачем-то винтовку  с  плеча снимает. Что ее снимать -- некуда
бежать тебе, да и глупо было бы бежать... А главное -- зачем?
     А  хромой между  тем бумагу  какую-то  достал и, отставив кривую  ногу,
читает  по  ней что-то.  Мелькают  знакомые слова: "авто", "зондер-команда",
"СС", "Петруньки";  видно,  речь в  бумаге  идет  о  деревне  Петруньки, где
недавно  проводилась  карательная  акция.  Ну  так  ты-то тут при  чем, Ганс
Шлегель?   Ты  не   был  карателем,  на   тебе  вон  даже   форма  пехотная,
общевойсковая, ты был  всего-навсего  водителем грузовика,  на котором возил
солдат; не водителем душегубки, серой, приземистой машины, похожей на  жабу,
а всего-навсего -- водителем грузовика,  который то и дело ломался; ты  даже
числился в другом подразделении, стоял  на довольствии в  автобате, на  тебе
потому и форма пехотная, а к зондер-команде тебя просто прикомандировали для
перевозки солдат -- только и всего. Это же ясно и четко записано в протоколе
допросов, и все ребята из  зондер-команды  это  подтвердили... Ты  пытаешься
объяснить это хромому, выхватываешь у  него из рук бумагу, но тот вырывает у
тебя ее назад и раздельно говорит:
     -- Не боись, фриц, больно нихт.
     Ты пытаешься  объяснить, что ты не Фриц, ты -- Ганс, Ганс Шлегель, тут,
видно,  вышла  какая-то  ошибка,  вкралась  досадная  неточность,  раз  тебя
принимают за какого-то Фрица. Эх, как  же  объяснить это им!  Вот говорил же
фатер: учись! А ты, дурачина, не в университет  пошел,  а в  шоферскую школу
подался; сидел бы сейчас где-нибудь в штабе, далеко от передовой, еще дальше
от партизан, а теперь вот объясняй им...
     -- Я есть нихт Фриц. я есть Ганс.
     Ты пытаешься  еще раз втолковать им, что  ты не Фриц,  а Ганс и на тебе
нет никакой вины, об этом тебе говорил комиссар, говорил и мило улыбался при
этом,  и обещал  сохранить жизнь  за правдивые показания. Но хромой  тебя не
слушает,  он  резко  отступает  от   тебя,  становится  в  середине  группы,
вскидывает  зачем-то винтовку...  Зачем они все вскидывают  винтовки? Бежать
тебе некуда. Да и не к чему бежать -- тебе обещали сохранить жизнь...
     А что это за пчелы летят -- да три штуки одновременно...
     Две мимо, слева и справа, а третья, средняя, прямо на тебя...
     Целит в лоб и не думает сворачивать...
     Надо убирать голову, а не то...
     Странно, уклоняешься -- и пчела поворачивает  следом,  видно,  очень уж
захотелось ей тебя ужалить...
     За что это она на тебя так обозлилась?..
     А ну-ка, в другую сторону...
     И пчела -- туда же!.. Вот ведь еще привязалась, настырная...
     ...А что это за небо такое ярко-синее сделалось?.. Такое небо было лишь
в детстве, когда фатер брал тебя с собой в лес за дровами. Вы ехали на фуре.
Сперва по полю, потом по лесу. Ты лежал на спине, позади фатера, и смотрел в
небо -- оно было голубое-голубое. Вот как сейчас...
     Ты слышишь голос,  говорят  рядом, над тобой, говорят по-русски, но  ты
вдруг начинаешь понимать прежде непонятный язык:
     -- Жаль! Хороший, простой парень...
     -- Это ты поэтому в сторону целил? Это так ты выполняешь  приказ? А еще
товарищ замполит отмечал тебя, в пример ставил...
     -- Хватит вам собачиться...
     --  Парень-то был чуть-чуть постарше  меня. Ребенок остался...  Смотри,
совсем рыжий.
     Ты  чувствуешь,  как  сыплется  на тебя  земля,  как обволакивает  тебя
влажное тепло, ты видишь это так, словно рыхлые комки  падают на стекло, они
застят свет, но небо при этом  почему-то не тускнеет, ты  его видишь так  же
ясно, оно такое же  голубое и  бездонное,  как когда-то в детстве, когда  ты
смотрел на него, лежа на  фуре... Ты видишь поляну, и овраг, и трех людей на
поляне у  оврага, один из них бросает землю, другой курит, а третий  стоит в
сторонке,  опершись  о  винтовку,  его мутит, а тебе  легко  и свободно,  ты
радостно паришь в каком-то теплом, голубо-золотистом свете и вновь обращаешь
взгляд  в  небо.  В  него  хочется  смотреть  и  смотреть,  бесконечно,  оно
притягивает, зовет, там что-то необъяснимое для тебя, запредельное...
     ...Да   вовсе  это   и   не  небо.  Это   лед.  Такой  ровный-ровный  и
голубо-зеленоватый. Выпуклый, словно бутылочный бок. И до самого  неба стоит
горой. А на самой маковке ледяной этой горы, там, где она сливается с небом,
--  черное расплывчатое пятно. И пятно это расползается,  пухнет, все  равно
как туча. Она увеличивается, скользит, словно скатывается с горы вниз, сюда,
на тебя. Вот она, эта туча, приближается, делаясь с каждым мигом все больше,
все темнее,  все страшнее... Уже и лед под тобой  трещит, трясется. Но ты не
один. Вас много. Товарищи -- рядом.  На  тебе -- железо, в руках --  древко.
Бородатый  сосед держит  тебя  за плечо и что-то  кричит тебе, оглохшему  от
ожидания, -- топот ближе, ближе, лязг, тяжелое дыхание, осипшие звуки  труб,
-- но тебя подбадривает дружеская поддержка. Вы сомкнулись  бок о бок, броня
к броне, щит к щиту; теперь  вы -- одно целое,  одно тело,  один организм, и
одно на  всех сердце стучит в вас; и тысячи игл выставили вы навстречу бурой
"свинье", что несется на вас... Ну! Ну! Вы -- целое! А там,  уже заметно, --
люди, лошади, и все они разные. А вы --  целое! Вот! Вот!.. Сейчас!.. О-о-о!
А-а-а!
     Помоги выстоять, Господи! А-а-ах!
     ...И снова -- голубое небо.  Только теперь оно  отражено в воде. Это ты
лежишь на бревне, перекинутом  через речку, и смотришь в воду.  Ты караулишь
рыбу...
     Ты  видишь  свое   отражение,  ты   им   любуешься.   Тобой  нельзя  не
залюбоваться.  Ты --  женщина. Ты молода и красива. У  тебя рыжеватые мягкие
волосы, а по  лицу так и  вовсе -- белесые; тебя зовут Аяф, то есть пушистый
желтый  цветок,  с которого летит  пух,  если  дунуть.  Ты  самая красивая в
племени. Скоро Широкогрудый возьмет тебя в свое жилище. Это почетно.
     Хотя он тебе совсем и не нравится. Тебе нравится другой, помоложе...
     Вчера Широкогрудый  был встревожен.  Он сказал, что  в округе появились
черные  люди,   которых   зовут   чики-чики.   Он   говорил  еще,  что   они
черные-пречерные,  как  остывшие  головешки,  и в  сплошных  волосах,  очень
высокие.  О, как это  интересно! Ты почти всю ночь не спала, думала  об этих
черных. Их мужчины, наверное, гораздо сильнее, неутомимее и красивее  ваших,
хоть и черные, хоть и сплошь волосатые... Хотя бы одного посмотреть!
     Но  у  них есть изъян --  эти черные  едят людей.  Особенно  они любят,
говорил Широкогрудый, человеческий мозг... Да, это совсем нехорошо...
     И  вдруг  ты  видишь  на  воде  черный силуэт,  совершенно черный,  как
остывшая  головешка.  Человек с огромной дубиной  в черных руках-лапах. Нет!
Нельзя! -- все кричит в тебе.
     Я молодая, красивая.  Я --  беленькая! Я нарожаю  тебе,  черному уроду,
белых красивых детей. Я  стану делать  все, что прикажешь. Я буду даже, если
захочешь, есть человечину!..
     О, какая темная, какая вязкая вода в реке...
     ...И совсем это не река, это всего лишь лужица на листе. А лист желтый.
Еще на  листе  маленький  слизняк  -- он  такой  нежный,  такой  вкусный. Ты
копаешься меж камней. Там много орехов. Орехи в палой листве. Они круглые. И
очень вкусные. Они  вкуснее земляных червей и медведок.  О эти орехи! У тебя
их уже много заготовлено. А будет еще больше.
     И  вдруг  ты  видишь  зеленые немигающие  глаза.  Зеленые  глаза  среди
застывшей  желтой  листвы.  Они  смотрят  на  тебя.  Они  притягивают  тебя.
Завораживают. Надо  бежать  -- не можешь!  Надо кричать -- не можешь! Глаза,
эти зеленые жадные глаза. И в них -- свет...
     ...Свет как игла. Тебя тянет к этому лучику неудержимо.
     Других тоже тянет. Тебя толкают. Сверху. Снизу. Сбоку.
     Жаль, что у тебя нет шипов. Хотя бы одного. Хотя бы маленького. Хотя бы
толщиной с этот вот лучик...
     Вот  что-то  наплывает на свет. Что-то  темное. Что-то  большое. Что-то
страшное. Оно наплывает на тебя. Свет меркнет совсем...
     ...Свет  меркнет совсем  --  и  вдруг словно взрывается, его становится
много-много -- много, очень много! -- он ударяет по глазам, и через минуту я
вижу  над  собой  что-то белое, какое-то  расплывчатое  пятно,  --  и  слышу
ласковый голос:
     -- А  вот и сыночек глазки открыл. Какие они у тебя голубенькие. Совсем
как у папы твоего, у Вани-большого.
     Где я? Кто я?
     -- Ну улыбнись, Ванечка, своей маме...
     Ой, что это?! Что это там так бухает?..
     -- Не пугайся, маленький, это папа бомбы бросает. Пусть он  воюет, а мы
покушаем  -- да? --  покушаем  и  больше  плакать  не  будем,  правда? Ваня!
Ванечка!..
     И с первыми  глотками материнского молока  я стал забывать все, что мне
увиделось, и стал привыкать-прирастать к новому своему имени. Ваня! Ва-ня...
Какое, однако, интересное имя.
     -- Не плачь, сынок, не бойся. Это твой папа стреляет из ружья. Он у нас
смелый. Он у нас -- партизан. Не плачь...
     ...Да, легко сказать --  не  плачь. А что делать, если  плачется.  Если
всего трясет нервный озноб.
     Только что  на меня  напали.  Трое. Под темной аркой. Один  стукнул  по
голове бутылкой. Другой стал отнимать портфель. Третий замешкался с чугунным
колосником  -- иначе бы  мне несдобровать...  Я вырвал колосник и ударил  им
того, кто  был с бутылкой.  И как только  ударил,  так сразу же и завертелся
перед глазами калейдоскоп: и утро в сарае, и небо, и лед, и вода...
     И вот лежит он в луже черной крови. Молодой  парень. По моде стриженный
затылок. Те двое убежали, бросив его. А он лежит, не шевелится. На нем синяя
куртка. Такая знакомая. И на шее  родинка. Такая знакомая,  такая родная. Он
лежит неподвижно. А я сижу над ним и плачу.
     Уже собирается народ, уже  кто-то  побежал за  милицией, уже  дышат мне
затаенно в затылок любопытные, а я сижу над  ним, плачу, и  так и не решился
перевернуть его, чтобы взглянуть в лицо. Страшно.
     Сы-нок!







     Интеллигенция?! Слово-то какое поганое! И звучит-то как по-хамски.

     К.Леонтьев

     С детства я мечтал быть бандитом.
     Не   вором,   пусть   даже   и   в    "законе",    не   жульманом,   не
карманником-щипачем,     не      мошенником-кидалой,      и     даже      не
медвежатником-взломщиком  сейфов,  а   именно   --   бандитом   (ст.77  УК).
Безжалостным,  но  благородным гангстером.  Эдаким  современным  Дубровским.
Русским Робин Гудом. Тем более, что дядья, убийцы-душегубы, "друзья народа",
тянувшие  во  времена  Берии  длинные  лесоповальные срокА  по  расстрельным
статьям (102 и  104 УК)  такого  порассказали из своего  бурного,  овеянного
легендами прошлого, что  впечатлений хватает до сих пор, криминал сочинять и
выдумывать  почти  не  приходится,  стоит  покопаться  в  памяти,  вспомнить
что-нибудь из их рассказов, -- и пожалуйте получать гонорар.
     С феней и "благородным русским" матом познакомился гораздо  раньше, чем
с  языком нормальным,  а  тем паче  с  литературным. Знал половину  статей в
Уголовном  Кодексе,  знал все тюремные  масти,  а  фамилию свою узнал лишь в
школе.  И поначалу  даже возмутился  от  ее неблагозвучности,  подумал,  что
происки  учительницы... Короче,  все предпосылки  были,  чтоб  из меня вырос
какой-нибудь  Кирпич  или Утюг,  или  Центнер (как  дразнили в детстве),  но
судьба,  увы,  распорядилась иначе. Я не  выбирал свой  путь, он сам  как-то
выбрался, и потому  среди  этой склизкой прослойки,  среди  этих прокладок с
крылышками  и  без -- я суровый гангстер, не  прощающий  обид чечен, а среди
братков бандитов -- гнилой интеллигентишка. И  очень, очень, поверьте, очень
жаль, что не наоборот.
     Когда выстукиваю это на  машинке, из магнитофона  несется презрительный
голос певца-поэта. Песня-вызов:
     -- В труде -- умелые руки,
     Все говорят, как есть.
     Но кому от этого радость?
     Кому от этого честь?
     А ведь и вправду. Разве  способен к полету духа и  чистым, возвышенным,
немеркантильным  помыслам манерный  гомик,  похожий на умытую  и причесанную
свинью,  обожающий  солдатиков,  которые  то  и  дело его колотят,  -- любя,
конечно  же, любя? Или вертлявый, прилизанный тип, не глядящий в  глаза,  со
слюнявыми  губами,   вожделенно  ждущий  банальных  резолюций  какого-нибудь
фердыщенки? Или безобразно-жирный, к которому и подойти-то ближе трех метров
невозможно,  потому что  требуха  в той куче тухлого  сала  -- преобладающий
орган?..   Разве  возможно,  чтобы  в  уродливом,   убогом,  униженном  теле
помещалась возвышенная, чистая душа? В человеке все должно быть красиво, все
должно  быть  благородно  --  и дела,  и помыслы,  и  тело.  Но разве  может
прирожденный трус, шакал по жизни быть героем, великодушным львом,-- хотя бы
в мечтах, хотя бы в грезах? Везде,  в каждом слове, в каждом жесте, в каждом
поступке,  в каждом  мазке  кистью  будет  сквозить его  истинная, ничтожная
сущность. И разве может явиться  миру пророк  среди обитателей этого вашего,
ребята,  серпентария?  А  ведь каждый из вас претендует  именно  на это,  не
меньше...
     -- Мои слова не слишком добры,
     Но и не слишком злы.
     Я просто констатирую факт:
     Козлы-ы!
     Даже у пидоров есть какие-то свои принципы и убеждения. Есть "понятия".
У вас же, как у тех кишечнополостных, которых
     рука не поднимается, брезгует написать, -- лишь система пищеварения.
     Вы способны существовать в любой, самой едкой, самой невыносимой среде,
обслуживать любую  власть,  -- лишь  бы  кормили; вы  не  способны приносить
кормильцу   ничего,   кроме   самых   извращенных   гнусностей;   вы  всегда
прикрываетесь  какой-нибудь  возвышенной идеей, громкой фразой,  которая  по
здравом размышлении  оказывается  полной  чушью;  скромно,  но постоянно  вы
намекаете настойчиво о своей благородной миссии;  ненавязчиво, но изо  дня в
день твердите, что только вы  истинные, только вы  настоящие, -- а  все  для
того,  чтоб  оправдывать свое  проституирование.  Прогнутая  спина, дежурная
приторная  улыбка, бегающий перманентно-лояльный взгляд,  блудливые слюнявые
губы,  вялые,  тонкие,  неразвитые, немужские  ручонки,  неспособные  ни  на
пожатие,  ни  на удар,  к которым  и  прикасаться-то  противно.  Скользкие и
мерзкие, как черви, нет, как... как  глисты -- такие же беззащитные на свету
и  такие же  подлые  и безжалостные в  привычной  среде,  в среде полумрака,
наполненной ядами ваших наговоров...
     Эх, ребята, если б я был братком, многие проблемы с вами решил бы легко
и просто. Сейчас уже дорос бы  до уровня папы местной (а то и региональной!)
мафии. Имел бы,  как  все  порядочные  урки,  особняк  с лифтом, пару-тройку
ротвейлеров во дворе, в четырех-пяти местах гражданских жен с  семьями, чтоб
было  где оттягиваться после "работы", три-четыре схрона с рыжьем, зеленью и
пушками. Уж тогда-то ничего не стоило бы разобраться с одним из вас.
     Можно  было бы сделать это даже белым днем, прямо на  улице, чем больше
дерзости  и непредсказуемости, тем больше шансов, что все сойдет  как нельзя
лучше. Вот идет, скажем, этот жук на работу (или с работы), высокий,  прямой
хлюст, с благообразной сединой, движется, непотопляемый, лояльно поворачивая
голову,  нюхая  воздух,  как старый лисовин,  демонстративно-лукаво  любуясь
погодой, макиавелли  областного розлива,  погруженный в думы о  чем-нибудь с
понтом  "духовном",  наслаждается  неброской  среднерусской  природой,  идет
аккуратненько, хват с цепким ледяным  взглядом  бездаря, по  ровненькой, как
его  судьба,   дорожке,  меркантильно-посредственный   хорошист-троечник  из
вечерней   школы,   хитромудрый   бальзаминов,   женившийся   на    классной
руководительнице и до сорока  лет  проходивший в коротких брючатах с мешками
на  коленях, сейчас он  во французском костюме, фланирует по безлюдной улице
этот   талейран   от    литературы,   может,   даже    сочиняет   что-нибудь
верноподданическое, конформисткое,  бесталанное до  мозга костей, что-нибудь
вроде: "Утонула в море сельдь" или "Плыл по речке саквояж"... За ним следуем
мы. В салоне нашей машины звучит презрительный голос певца-поэта:
     -- Чем больше ты скажешь, тем более ты в цене.
     В работа вы как в проруби,
     В постели вы как на войне.
     Козлы!
     Козлы-ы!
     И  вот  он,  значит,  этак  фланирует,  а   его  догоняет  наш  джип  с
тонированными  стеклами.  Джип  равняется  с  этой  лощеной  тварью,  стекло
опускается. Я  --  мафиозный  "папа",  сижу  на  заднем  сидении,  развалясь
вальяжно, а на переднем сидении один из моих,  так сказать,  учеников,  нет,
лучше и надежней, если  кто-нибудь из  сыновей. Надо же натаскивать  молодых
волчат... На  коленях у него -- пушка с глушителем.  Для  этого весьма хорош
старый   добрый  ТТ,  недурен   также  длинноствольный  9-ти   миллиметровый
парабеллум ( "морская" или "артиллерийская" модель); годится и "стечкин", но
этот похуже; "макар" не годится вовсе, и заряд слабоват, и ствол коротковат,
в  упор не попадешь.  Спросите  любого сколько-нибудь приличного авторитета:
какую пушку он предпочитает для дела? Конечно же
     "токаря",  чувак, -- какой базар? -- будет ответ...  Итак, на коленях у
сына  "токарь"  с  глушаком,  лучшая   пушка  всех  времен  и  народов,   мы
приближаемся  к  "объекту",  равняемся  с ним,  стекло  у  нас  ме-е-едленно
опускается, и с самого близкого, верного, убойного расстояния, почти в упор,
сынок всаживает в длинную нескладную фигуру чуть ли  не всю обойму. Вот тебе
и...
     Будет!
     Будет жить при коммунизме
     Наше поколение людей!
     Это не я писал. Это он  писал,  выслуживая, вылизывая, выцеловывая себе
местечко  в  прогнившем  чреве  того громадного,  погибшего  от  собственной
громадности организма,  который сейчас растащили и остов которого догнивает,
подобно выброшенному прибоем кашалоту; его угробили вы, номенклатурные гении
соцреализма, -- своей  высокооплачиваемой любовью. Растащили своими иудиными
поцелуями. "Марш кинескоповцев" не приходилось читать? Прочтите -- перл!
     Козлы!
     Козлы-ы!
     Салон наполняется сизым,  сладковатым дымом. "Объект" падает шнобелем в
дорожную  пыль, а мы медленно, как ни в чем  не бывало  удаляемся.  Я хлопаю
сынка по угловатому плечу:  молоток!  И протягиваю  ему откупоренную бутылку
"Камю":  дерни-ка! Тот  растерянно-счастливо улыбается,  радуясь моей скупой
похвале. После чего везу его  на  "малину", где всю ночь  предаемся дичайшей
гульбе. Преемственность поколений. Семейный, так сказать, подряд.
     Мечты,   мечты...  А   этот  двурогий,  с  седым  бобриком,  между  тем
жив-здоров, сочиняет бодряческие оды-панегирики чиновникам-кормильцам,  всем
этим коммунальным баронам  (ему это близко, первая специальность), королевам
приемных,  секретаршам-многостаночницам,  акулам начальнического имиджа, и в
свите новой  делегации он  опять  улетел  то ли  в Африку, то ли  в Америку,
что-то там по  обмену опытом в сфере индустрии музеестроительства, ведь они,
такие, непотопляемы, всплывают при любой стихии, существуют  в  любой среде,
самой едкой, как вышеупомянутые существа, обитатели кишечника, с виду  вроде
полное  ничтожество,  причем  ежеминутно  демонстрирующее  это  свое главное
качество, а вот  поди ж ты, попробуй найди  на  него  управу, руками тронуть
мерзко,  западло, слишком чисты для  этого руки, но и стальной вилкой закона
не подцепишь.  Такие  скорей тебя самого  подцепят.  И вот  он расклад:  это
ничтожество,  как  какое-нибудь высочество, возят  на белой  "Волге", а  тут
трясешься на общественном транспорте, который страсть как нерегулярен -- так
бы  регулы  появлялись  у  ваших  любовниц!  --  часами  простаиваешь  перед
оружейной  витриной   в   пустых   мечтаниях,   и  остается  лишь,   подобно
австралийским аборигенам  или каким-нибудь  бушменам  тупорылым, рисовать на
песке  контуры  своего врага и поражать его  копьем,  поражать,  поражать...
Удар! Еще удар!
     -- Увязшие в собственной правоте...
     Завязанные узлы...
     Я тоже такой, только хуже,
     И я говорю, что вижу:
     Козлы!
     Козлы-ы!
     Но есть, есть и на вас, ребята, эффективное средство. Это
     -- грубая сила, которую вы, председатели всевозможных
     возрожденческих комитетов, духовидцы-специалисты по куликовым,
     бородинским и прочим "духовным" полям, окоемам и пядям,
     мандельштамоведы и прочие заслуженные краезнатцы, не дравшиеся
     никогда, не служившие в армии, в институты поступавшие по
     разнарядкам райкомов, постукивавшие там, всю жизнь
     "развивавшие традиции", трущиеся у начальственного сапога,
     -- боитесь панически. Одного такого плешивого, облезшего от
     усердия деятеля, возрожденца-вырожденца, вечного мальчика с
     ясным взглядом тимуровца, "дежурного по черноземной ниве", я
     всего-навсего как-то в шутку подержал за пиджак один на один,
     так от него запахло дурно. Ты помнишь это, Эдик?
     Да, если б я был тем, кем проектировался спервоначалу, я  бы непременно
разобрался  бы и еще  кое с кем. Кандидатов  хоть отбавляй. Один с маленькой
плешивой головкой  микроцефала,  как  у  грифа-могильника,  был  начальником
тюремной газеты, и даже награждался чем-то самим, будто бы, Берией  (хорошо,
значит,  помогал  управляться  с несчастными по  темницам), теперь же  он --
"духовный" (как они любят это слово!) лидер, предводитель всей этой галдящей
своры  полууродов-полудегенератов;  двое бастардов  с широкими задами, как у
мадъярских лошадей и с бабьими ухватками, оставленные войной, один немецкого
стандарта, другой итальянского, как зачаты с проклятьями, так и прожили свои
никчемные жизни  на  чужбине, немилые даже матерям, презираемые женами; двое
суетливых     графоманов-репортеров,    по    всем    статьям     климовские
типажи-легионеры, при любой погоде запросто рифмующие Петра с верфью, а Бима
с флотом (теперь еще разрешили  рифмовать  церковь с благодатью,  аналоем  и
прочими атрибутами,  -- ух, как они пустились  осваивать эту  пустошь!), без
устали  возрождающие,  конечно  же, "духовно", наш  черноземный  край. Можно
пристегнуть кого-нибудь и из мандельштамоведов, всех этих брюнетисто-носатых
потомков  швондеров,  поющих псалмы-плачи  о  сталинских  грубиянствах,  при
которых  их  дедам  давали  недостаточно  повышенный паек.  Чистил  он  вашу
козлобородую,  картавую свору до  третьего колена, а  надо  бы  стрелять  до
седьмого!
     Да-с,  однако  многовато  кандидатов  получается.   Что  ж.  Тут  стоит
довериться жребию -- судьба, она не слукавит. И никому обидно не будет. Ведь
уровень сволочиз... тьфу  ты!  -- интеллигентности  у  вас  у всех  примерно
одинаков.
     И вот выбор сделан. С вечера  звоню на квартиру. Спрашиваю хозяина, его
конечно же  не  зовут  к телефону,  долго  выясняют, кто спрашивает --  ага,
значит, дома! -- и утречком, по холодку,  часов в шесть,  нет, лучше в пять,
когда все  еще спят, наношу визит. Машину оставляем у  подъезда, под парами.
Поднимаемся  на  третий этаж. Лучше  всего вдвоем, для страховки, в  широких
плащах, которые  будут  скрадывать фигуры, и которые в  случае необходимости
можно сбросить -- под такими широкими плащами удобно носить автомат.  Старый
добрый АКМС
     ( "десантная" или "танковая" модель), с металлическим
     откидным  прикладом,  калибра 7,62, где пули со  стальным сердечником и
запросто просаживают шейку рельса, -- что для них какая-то там бронированная
дверь?!
     И вот мы вдвоем с подельником поднимаемся на -- какой там?
     -- на третий этаж. Шофер внизу, караулит подъезд. Подельник
     в маске, всходит до четвертого этажа и вызывает для себя лифт
     -- на нем потом и уедет. А я подхожу к двери и звоню. Длинно,
     требовательно. Так, словно случилось нечто сверхаварийное и
     суперважное. Конечно же в такую рань к двери подойдет он сам,
     какой  бы  трус ни был, жена его все-таки вытолкает, хотя бы  спросить:
кто там? Итак, из-за двери раздается блеющее: "Кто там?" -- но я с понтом не
слышу и запускаю  еще один дли-и-инный  звонок, чтобы спровоцировать его еще
на одно блеяние, дабы удостовериться, что подает голос именно он -- зачем же
нам  невинную  душу  губить, чай православные. И когда  он повторно проблеет
дрожащим голосом: "Кто там?"  -- в  ответ получит очередь, трескучую, дымную
очередь  поперек  груди,  по  животу,  прямо через  дверь.  Через  железную,
кованную,  надежную  его  дверь,  оклеенную  для красоты дерматином.  Старый
добрый АКМС -- это вам, ребята, не  нынешние пукалки с укороченными стволами
и  ничтожными воробьиными калибрами,  старый  добрый  АКМС  -- это настоящая
машина для настоящих мужчин.
     Да, приходится с удовлетворением констатировать:  оружие, изготовляемое
при  "отце  народов"  было и в  свое время  лучшим в мире,  и до сих пор  не
устаревает.  Спросите  любого, более-менее  приличного  террориста:  что  он
предпочитает для дела? --  ответ будет однозначным: из пистолетов -- ТТ,  из
автоматики -- АК, калибра 7,62  (русский классический  трехлинейный калибр).
Все  позднейшие малокалиберные  штучки -- не оружие, а какая-то,  извиняюсь,
порнография -- вы уж не серчайте на мена за правду, гражданин Калашников!
     Итак, мечи свое  разящее копье,  бушмен наивный,  мечи  в нарисованного
врага, поражай его,  сучару,  поражай стальной пикой: в  голову, в печень...
Удар! Еще удар!
     -- Наши тела -- меч, в наших душах -- покой,
     Наше дыхание -- свято,
     Мы движемся, всех любя,
     Но дай нам немного сил, Господи,
     Мы всех подомнем под себя.
     Козлы!
     Козлы-ы!
     Да какие вы козлы?! До "козлов" вам -- ого-го-го! Вы
     -- клубок скользких червей, кокон кровавой мрази. Жизнь
     наезжает на вас все круче и жестче, грубой крестьянской
     телегой, -- и скоро от вас лишь кровавая дрянь брызнет на
     стенку. Еще  чуть-чуть, и  вы  будете вышвырнуты на свалку истории, все
эти специалисты по всевозможным (см. выше)
     "духовным"  полям,  окоемам и  пядям,  все  блаженно-лукавые  бородатые
болховитяне, мандельштамоведы, поющие на своих  сходняках стихи  аки псалмы,
--  скоро  не  будет  больше  этих  глупых  гранитных досок  третьестепенным
подмалевщикам,  которые вы так  профессионально навострились  открывать,  не
будет и собраний сочинений никому не известных борзописцев, к которым вы так
ловко  пристрастились  писать  предлинющие комментарии,  сотканные  из общих
мест. Вы ненавидите друг друга, хотя различий у вас на удивление немного, вы
все ужасающе бесталанные  иллюстраторы общеизвестного и всех вас кормит  так
называемая "духовность"  -- а вы-то хоть  знаете, с какого плеча креститься,
выпускники партшкол?
     Сколько памятников и досок понаоткрывали неизвестно кому,
     -- из того гранита лестницу можно было бы сделать, хоть одну
     в городе приличную, сколько талантов толкнули к бутылке и в
     петлю, и сколько написали потом о них воспоминаний! Сколько
     тащите вечно "подающих надежды" своих клевретов, у которых
     языки давно уже приобрели форму ваших ягодиц!
     Если б я был бандитом, я бы поставил себе за правило очищать
     любимый город от ваших смешных, убогих, никчемных монументов.
     Тем  более,   все   это   противно  христовой  вере...  Вот   уродливый
а-агромадный  идол,  призванный  изображать третьестепенного  стихотворца  в
кавалерийской  шинели, певца пастухов  и сивок, который раза  в  два  больше
памятника самому императору Петру Великому  -- тротиловую шашку (ТШ-200) под
него! Впрочем, не  свалит. Тогда танковую мину  (ТМ-72) под  него! Жахнет --
мало   не   покажется.   Вот   нечто   карикатурно-бомжеобразное,  исходящее
неустроенностью,  мазохизмом  и косноязычием,  это  нечто позорит,  унижает,
уничижает  того,  чье  имя  написано  на  этом  бронзовом  непотребстве   --
коммулятивный  заряд (КЗ-6) под этого монстра!  Вот еще глыба  бронзы в виде
человека,  сидящего  в смокинге  (!) на грязном бревне,  с какой-то лохматой
дворнягой  --  ни человек, ни дворняга, ни бревно к нашему  городу  не имеют
никакого  отношения  -- противопехотную мину  (ПМН-2) ему  под мышку, и  для
верности под собаку -- "лимонку" (Ф-1).
     "Лимонка", так  же как  и АКМ,  -- это  единственное, что по-настоящему
котируется  на  Западе,  да и  на  Востоке, -- не ваша  пресловутая замшелая
"духовность",   а   именно   эти   предельно   простые   аргументы   русской
индивидуальности наиболее популярны и особо почитаемы в мире.  Недурны также
были и наши ядерные подводные лодки, которые порезали на металлолом под ваше
пацифистское восторженно-истеричное блеяние.
     -- Мои слова не особенно вежливы,
     Но и не слишком святы,
     Мне просто печально, что
     Вы могли бы быть люди...
     Удар! Еще удар! В печень, в голову, в сердце, в душу, вашу мать...
     Да, с детства я мечтал быть бандитом. Налетчиком.
     Террористом.    Гангстером.   Робин   Гудом.   Бомбистом    Савенковым.
Безжалостным и хитрым Камо. Отчаюгой Котовским. Отважным Че Геварой. И вроде
все предпосылки к этому были: конфликтный, вздорный, упрямый,  несдержанный,
да притом вырос в пригородной воровской слободке, где восемьдесят  процентов
взрослого  мужского  населения  тянули  срокА (впрочем, и женщины  не сильно
отставали); из друзей детства сейчас пересидели, кажется, уже все, некоторые
особо выдающиеся деятели имеют по четыре-пять ходок, а троих орлов уж нет на
этом свете -- да будет земля пухом Худяку, который поставил мне когда-то под
глаз  хороший бланш, -- Чикаго да и  только!  --  но, увы, я пошел по другой
стезе.   Не   стал    папой   местной   мафии,   а   стал    --   тьфу!   --
беллетристом-борзописцем.  Правда,  говорят,   недурным.  Даже   вроде   как
генералом писательским. Что  тоже  нехерово, --  а,  пацаны?!  Или  все-таки
бандитом,  пожалуй, я бы  достиг большего? Кто знает. Но уж  тогда кое с кем
разобрался бы --это уж точняк.
     А  впрочем... Если б я был  настоящим, всамделишным  бандитом,  суровым
семипудовым братком  на шестисотом "Мерседесе", с двойной  золотой  цепью на
толстой  шее,  имел четырехэтажный кильдим  с  лифтом и  бассейном и прочими
атрибутами "крутизны"  (см.  выше),  то скорее всего  о существовании  таких
ничтожеств, такой пыли под ногами,  как вы, образованцы-оборванцы, я бы даже
и не подозревал. А пока -- вот вам, ребятки, памятник. Не обессудьте, что не
из  гранита,  а из другого вещества,  но радуйтесь хоть такому --  как-никак
останетесь в  истории. И да не зарастет  к  нему народная тропа. Получите  и
любуйтесь.
     Козлы!





     Тот волосатый  псих  гнался за Мишкой от  самого порта чуть ли  не  три
квартала, гнался и  орал: "Книгу!  Книгу брось! Все забери,  а книгу  отдай,
гад!" И Мишка подумал, убегая, что, видно, книга уж очень какая-то ценная, и
потому наподдал еще. Придя домой, постоял,  как всегда, у клена, что рос под
окнами,  покурил, послушал ночные звуки, пощупал сквозь холщовую ткань сумки
книгу и только тогда вошел в свое жилище. Да, это было именно жилище. Трудно
было назвать домом то, в чем жил Мишка. Ну, если только еще бунгало...
     Итак,  войдя,  первым  делом  осмотрел  украденную  сумку  -- там  было
какое-то неинтересное,  грязное,  старое шмотье,  немного денег, заграничный
паспорт с двенадцатью визами на имя Гелия Нектаровича Джим-Джимайло, а также
тоненькая самодельная книжонка  о черной магии, из тех, что продаются сейчас
сплошь и  рядом  на  развалах,  да ко  всему прочему даже не напечатанная, а
написанная чуть ли не карандашом;  точнее, это были записи разными чернилами
и фломастерами, притом на разной бумаге,  переплетенные  в желтый  бумвинил.
Мишка  разочарованно  хмыкнул, швырнул  книжонку в груду всякой  макулатуры,
валявшейся на полу под диваном,  а сумку вместе со шмотьем засунул в печку и
сжег. Да, бунгало у Мишки было ко всему прочему еще и с печным отоплением.
     Наутро проснулся в гадком настроении. С моря дух  сырой ветер. Поставил
себе  кофе  и,  пока  кипяток  грелся,  полистал  еще раз  книжонку,  решая:
выбросить или  все-таки почитать.  На первый, беглый взгляд это была  полная
чушь, которой наполнены сейчас всевозможные журнальчики для дам, для педиков
и прочей интеллигенции. А интеллигенцию Мишка  презирал, справедливо  считая
ее гнилой.
     Но  кое-что  все-таки  зацепило  его  презрительный  скользящий взгляд.
Какой-то колдун с озера Титикака давал множество наставлений, в том числе --
как человеку  превратиться  в хищника: волка, леопардо-ягуара,  тигро-льва и
медведя. Были нарисованы всевозможные схемы, изображены мудреные  химические
формулы, тут  же даны были  пропорции  чудодейственного  отвара  и приведены
ингредиенты, а также  указан комплекс  дыхательных упражнений, которые нужно
проделать,  чтобы  метаморфоза  произошла. Бред  какой-то!  --  презрительно
плюнул Мишка  и, попив кофе, пошел  бродить по набережной, подцеливая, где и
что  плохо лежит. Однако сегодня решительно  не везло.  И он  решил устроить
себе выходной  и  отдохнуть.  Разделся  и,  найдя  свободный  лежак, прилег.
Окружающие очень  быстро  рассосались,  и вскоре Мишка лежал  уже в глубоком
одиночестве.
     Да,  было  от  чего  людям  разбежаться  --  исколот  Мишка был  всякой
живописью и спереди, и сзади, и снизу, и сверху; живописи на нем было как  в
каком-нибудь Лувре. Причем живопись  была специфическая, которую не спутаешь
ни  с какой  другой. Потому и народное отчуждение.  И это отчуждение сегодня
тоже горько было осознавать Мишке. Увы, не  любит его народ! Несимпатичен он
этим расслабленным  курортникам. Он чуть было не расстроился  с  досады,  но
плюнул, --  что с них взять,  в натуре,  с  фрайеров! --  закрыл  глаза и  в
одиночестве стал загорать, внушая себе, что ловить нужно каждый миг свободы,
а  то ведь сегодня ты у теплого моря загораешь,  а завтра с пилой "дружба-2"
(не дай Бог!) придется  "загорать" на южном берегу  Ледовитого океана. Се ля
ви!
     Да, Мишка был рецидивистом. Он был вором, но  ничуть о том не жалел. Он
был вором, как принято сейчас  выражаться, "по жизни". То есть ничем никогда
больше не  занимался в жизни, кроме как воровством. Еще он бегал от ментов и
сидел. Сидел он все свободное от работы и бегов  время, то есть сколько себя
помнил,  столько  и  сидел,  с  небольшими перерывами.  Нынешний, трехлетний
перерыв, да притом на берегу  самого черного  из морей,  был самым большим в
его жизни отпуском. Родился он в пригородном совхозе ("сахвозе"), в трущобах
и бараках, вырос  в детдоме, родителей  своих  почти  не  помнил,  отец  был
инвалидом-алкоголиком,  а мать  пьяницей,  а  по совместительству дояркой  и
проституткой.  Они  даже приезжали как-то в детдом, пьяные и  грязные, но он
спрятался и не  вышел к ним. В армии он  не служил, так  как сел  задолго до
призыва, женат не был,  своего угла не имел никогда,  в руки не брал ничего,
кроме отмычки  да "писки", заточенной до  бритвенной остроты монеты, которой
режут  сумочки, -- то есть вором  он был классическим,  щипачом-писарем,  не
чета  нынешним "лаврушникам", которые и женаты, и  хоромы имеют, и с ментами
через  день  киряют,  и с гэбэшниками  у  них  ладушки.  Не воры,  а  так --
переводняк... Однако, несмотря на такие свои  классические  "понятия", Мишка
не  являлся  не  то  что "законником", или  "положенцем",  он  не  был  даже
"авторитетом" в преступном мире, так как был "куцаным". Точнее, "обиженным":
на Тобольской  пересылке  его сунули в хату к отморозкам-беспредельщикам,  и
ночью  один   из  быков  провел  по  его   губам   своим  толстым,   плоским
подсердечником.  И все, братцы,  кончилась  карьера  честного бродяги! А так
хорошо  начиналась...  Блат-комитет  пытался  раза  два  в  последнее  время
реабилитировать его и приподнять хотя бы до "положенца", но только Мишка сам
в последнее время уходил от  таких инициатив, справедливо решив, что жизнь у
вора, по нынешним  временам, конечно же, жирная, но уж очень  короткая, а уж
какая  беспокойная -- просто  жуть. Поэтому он  отошел от  пацанов и общака,
выправил себе через одного барыгу чистую, правильную инвалидную ксиву  (даже
пенсию  регулярно  получал),  снял  в  приморском  городе бунгало  с  печным
отоплением и вот уже три года жил себе потихоньку, незаметно пощипывая лохов
по  маленькой в порту да  на  вокзале  обижал разинь-отдыхающих; не  обходил
вниманием и лопухов-туристов. Жил себе как тот клопик под листиком, -- а что
еще  надо человеку, которому  давно  уже  стукнуло  тридцать пять  и который
половину  жизни отбыл  на южных  берегах северных морей, добывая  для родины
древесину ценных пород. Сколько ж можно мошку кормить? Надоело! Пора бы уж и
поумнеть.
     Так он загорал на лежаке до самого до сиреневого вечера,  иногда отходя
к  морю  да к киоску с  напитками. Перед самым  уходом  домой купил вечернюю
местную  газету,  чтоб  было  во что  завернуть  плавки.  Раскрыл  и  увидел
волосатую физиономию вчерашнего своего "клиента". Тот воздевал на фото руки,
как  бы  умоляя:  "Верните книгу по черной магии!"  --  таков  был заголовок
статьи. Уже растрепал, сука!
     Мишка  внимательно   прочитал  заметку,  из  которой  явствовало,   что
украденная им желтая книга написана под диктовку знаменитого колдуна с озера
Титикака  и  является уникальной, что известный профессор  Гелий  Нектарович
Джим-Джимайло  в  эту  трагическую для  него ночь  прибыл  на  теплоходе  из
трехлетней командировки, и что книга -- плод его пятилетних изысканий, и что
если человек непосвященный и неподготовленный, тем  паче со слабой психикой,
выполнит  все советы,  зафиксированные  в желтой книге, то  может не  только
превратиться  в  волка,  леопардо-ягуара,  тигро-льва   или  медведя,  но  и
повредиться в разуме. И что вся прибрежная  милиция  разыскивает книгу вовсе
не затем, чтоб помешать вору  превратиться в зверя, --  это, в конце концов,
личное  дело  укравшего, -- а опасаясь, как бы вор не повредил свою психику,
попытавшись выполнить содержащиеся в книге  предписания, или,  еще пуще, как
бы  не остался в зверином обличье  навсегда. В  конце  заметки снова  крупно
чернели  слова:   "Товарищ  (господин)  вор!  Верните   книгу!  Убедительная
просьба".
     Видно,  уж  очень достал Мишка  своей кражей этого дурака-профессора --
ишь,  как вопиет. А  вознаграждения  тем  не  менее никакого не  предлагает,
жадина-говядина! А то можно было бы и подумать... А так Мишка лишь посмеялся
над  всей   этой   чепухой.  Нет,   не   любил  он  все-таки  интеллигенцию.
Действительно, как  сказал  один  опер: ни воровать заставить,  ни  охранять
поставить. Но чего это менты так возбудились? Даже странно. Больше искать им
нечего, что ли, как рукописные книжки с бредом в желтом переплете?
     Когда он  уже собрался уходить, увидел, как мимо него от моря в гору, к
санаторию,  выглядывавшему  из магнолий,  поднимался  судья  Ситников  Сидор
Иваныч. Тот самый человек, который упек Мишку по первой ходке. Козел!
     "Раньше звали Сидором, теперь зовут пидором. Наверное, уважают..."
     Да, именно этот человек сломал когда-то Мишке жизнь. Мишка сдуру спер у
одного пьяного сумку, где лежало мыло, полотенце и мочалка. И за это-то он и
получил свой первый  срок  --  три года общего режима. Адвокат  просил судью
дать  условный срок, мол, парень исправится, да и  в армию ему скоро. Нет! А
после суда судья даже бросил вполголоса (но Мишка услыхал), что нечего, мол,
жалеть этот человеческий мусор, из этого паразитического материала, дескать,
ничего не получится,  сорняк, он и есть сорняк. Мишка запомнил эти его слова
на всю жизнь. И поклялся отомстить. Слово пацана!
     И  вот сейчас стоило ему увидеть судью Сидора-пидора, как он понял, что
отомстит, -- но только как,  пока не знал. Он проследил, как судья  дошел до
ворот санатория. Что ж, видно, спокойная жизнь кончилась, бля!
     Пришел домой,  покурил,  как  всегда, под кленом, посидел, посмотрел на
голубое южное небо -- там, где  он родился, небо всегда было низкое и серое,
-- вошел в свое бунгало и завалился  на  диван. Тоска и злость  терзали его.
Образ  толстого,  обрюзгшего,  сытого судьи не  оставлял его.  Возле  дивана
валялась куча  всевозможной  макулатуры типа  "Бешеных",  "Соленых" и прочей
ерундистики.  Мишка  пошарил  на   предмет  чего-нибудь  почитать.  Попалась
давешняя книжонка в желтом переплете  о магии. От  нечего делать развернул и
уткнулся  как раз  в  то  место,  где  знаменитый  колдун с  озера  Титикака
рассказывал,  что  нужно  сделать,   чтобы   превратиться  в  зверя:  волка,
леопардо-ягуара, тигро-льва или медведя.
     Конечно же,  Мишка не верил  ни в  Бога, ни  в черта: пройдя  с  младых
ногтей свои лагерные университеты, он перестал верить  во что бы то ни было.
Уж ада-то он, после всего,  что видел и пережил, не боялся однозначно. А что
касается Бога, всесильного, всемогущего,  справедливейшего и  всеблагого, то
достаточно  было оглянуться по  сторонам, чтобы  понять: Бога не существует.
Или  Он  умер.  Что  же до всяких там оборотней, то  из  книжек, из дурацких
импортных  фильмов  он  знал, что  полнолуние --  лучшее  время  для  всякой
нечисти,  что  убить  оборотня практически невозможно, его можно  убить лишь
серебряной  пулей, заговоренной в трех церквах, и одновременно знал, что все
это  полная чушь, выдуманная, чтобы пугать  мальчишек да старых  глупых баб.
Однако  он  не   оставил   чтения,  пока   не  дошел   до  конца   главы   о
метаморфозах-превращениях в зверей и обратно.
     Оказывается,  если верить книжонке,  все достаточно просто.  Необходимо
всего  три  вещи: отвар  трав,  серия простеньких заклинаний  и  дыхательные
упражнения вроде тех, что применяют йоги во время своих  занятий. А еще пять
килограммов  мяса или колбасы, чтобы восстановить потери  энергии и веса при
мутации.  Все это было куда проще, чем он предполагал поначалу, главное, все
можно было достать или в ближайшей аптеке, или в какой-нибудь лаборатории --
было бы желание и  рублей сто денег.  А чтобы довести эксперимент  до конца,
нужно  было  немного,  совсем  немного  терпения. И  главное,  никакой  тебе
мистики. Ох, как достали Мишку все эти маги и чародеи!
     Оторвавшись от книжки на минуту, он неожиданно рассмеялся:  черт  знает
чем забивает свой  чердак! Смеялся он долго, минут,  наверное, пять или даже
больше,  после  чего опять  забросил  книгу в кучу всякой макулатуры.  Бред!
Где-то  надо было раздобыть  пушку, желательно ТТ. Или обрез -- еще лучше. А
не забивать голову всякой чепухой.
     Он твердо  решил про  себя, что  изменит своим воровским  принципам  не
вязаться с мокрым и замочит этого судью,  суку, который, Сидор-пидор, сломал
ему  жизнь. В том,  что именно судья сломал  ему жизнь, --  в этом  Мишка не
сомневался. Сто пудов! А кто ж еще?
     Два  дня  подряд  Мишка  ходил  на пляж и отслеживал судью,  изучал его
распорядок,  его маршруты  и привычки, в каком  корпусе и в какой  палате он
живет. За это  время, между делом, он позаимствовал у населения пару "сытых"
сумочек,  часы и бумажник, полный  зелени и  украинских "фантиков",  которые
поначалу  хотел  выбросить,  но  потом  передумал,  решив  сплавить  их   на
украинских шлюх, которых тут было -- как грязи.
     Вечером   он  подошел  к  скверику,  где   обычно  собирались   дешевые
бесконвойные проститутки,  и вскоре обнаружил их -- целые гроздья. Побродив,
осмотревшись (котов поблизости не наблюдалось), остановился напротив парочки
не очень  молодых,  но  и  не  очень старых. Выбрал  черноволосую, грудастую
хохлушку  и поглядел  на нее долгим,  откровенным взглядом. Она подобралась,
подтянула живот, выпятила грудь. Мишка щелкнул пальцами, и она подошла.
     -- Давай кирнем, -- сказал Мишка как старой знакомой.
     -- Давай, -- охотно отозвалась она хрипловатым  (наверное, от волнения,
подумал Мишка) голосом.
     Они зашли в какую-то забегаловку, выпили чего-то  крепкого и много. Она
задавала всякие вопросы, но, получив  односложные  ответы, заговорила сама о
том единственном, что хорошо знала и  что было ей интересно: о себе, о своей
жизни, о ценах  тут  и у  них в Днепропетровске  ("нэзалэжность!" -- хмыкнул
Мишка), о муже-козле, который соблазнил  ее совсем малолеткой, попользовался
и бросил с ребенком, потому  и  пришлось идти ей на панель,  потому что ведь
надо  кормить  семью,  старушку мать и  сына, и пришлось ехать сюда, тут,  в
курортном,  портовом  городе,  во-первых,  ее  никто  не  знает,  во-вторых,
выгодней  работать,  а то разве  б стала она этим  заниматься,  она-то  ведь
девушка честная была,  в школе хорошо училась,  полгода  являлась  старостой
совета отряда...
     Мишка наслушался  подобных  историй  по самое горло, разнообразием они,
увы,  не  блистали. Странно,  всякий раз удивлялся  он, почему бы  всем этим
женщинам не  признаться, что  они только и  умеют, что  есть,  спать да  еще
раздвигать ноги и что любая  другая работа им не по вкусу, а раздвигать ноги
проще  простого,  -- нет  же,  почему-то каждая самая завалящая,  занюханная
бабенка  обязательно  имеет  свою душераздирающую  любовную историю, которую
считает нужным довести до сведения  окружающих;  и почему бы им не гордиться
своей профессией, которая ничуть не хуже других, или уж принять долю свою со
смирением и не возникать?
     Вот Мишка, например, гордится своей профессией. В натуре! А почему бы и
нет? Плохо только, что об этом особенно не поговоришь с кем зря. Хотя сейчас
его,  когда он выпил,  так  прямо и  распирало  поговорить  о себе,  о своей
профессии, похвалиться теми  несколькими  удачными  экспроприациями, где  он
огреб кучу денег. Нет, нет, нельзя! А жаль...
     Около полуночи Мишка, пьяный, уплатил  по счету  и, покачиваясь, вышел,
опираясь на  проститутку, которая повела его, щебеча что-то на ухо. Издалека
могло показаться: супружеская пара  возвращается  из гостей. Когда пришли  к
Мишке в бунгало, она раздела его и всячески ласкала его, так  самоотверженно
и с такой непритворной нежностью, будто и в самом деле была его  женой, так,
что  Мишка отозвался душой на ее порыв, и ему показалось вдруг что-то в  ней
знакомое,  даже родное: тот же запах, что и в юности, те же шершавые, полные
губы,  налитые,  загнутые  немного вверх  груди,  похожие  на  дыни,  -- все
напоминало ему Ленку Пыхову, по кличке Пышка, первую Мишкину любовь, девушку
из детдома.  После нее не  было  больше у Мишки девушек,  кроме проституток.
Увы,  никто не  любил Мишку  просто  так,  задаром.  Наваждение  было  такое
сильное,  что  он даже  раза  два  назвал  случайную подругу  Ленкой,  и она
откликнулась.
     И  Мишка вдруг, неожиданно для себя, стал  рассказывать ей о  непутевой
своей  жизни, о  Ленке -- ведь все у  них могло быть как у  людей, если б не
этот козел-судья, Сидор-пидор, который засунул  его за сущий пустяк, засунул
в зону, сделал из Мишки блатного и который отдыхает теперь тут, рядом, греет
старые свои мослы... Ах, да ты что, милый?! Неужто правда? Правда!
     Весь остаток ночи они проплакали, обнявшись и всхлипывая.
     Наутро женщина предложила вдруг остаться у него на несколько дней (а то
и  навсегда,  читалось в преданных ее глазах),  грозилась навести образцовый
порядок,  но Мишка, вспомнив ночную свою  слабость, наотрез и довольно грубо
отказался.  Вынул из  кармана пачку  скомканных "фантиков", расплатился ими.
Женщина заплакала, стала уверять, что с ним  она по согласию,  без денег, он
ей симпатичен, и готова  пойти за ним  хоть на край света,  но деньги все же
взяла. "Валюта", -- сказал смущенно Мишка, удивляясь самому себе: до чего же
он стал сентиментален. Расстались они с тяжелым сердцем.
     Мишка  испугался  ее непритворного  чувства, да,  честно говоря,  и  не
поверил в  ее  искренность. Добрые,  искренние люди давно  уже  казались ему
фальшивыми  купюрами.  И  он  убедил себя,  что она,  похоже, позарилась  на
деньги, которые почуяла у него. И на том успокоился. Все стало на места. Все
сделалось логичным.
     Весь день он провалялся в постели. Просыпался,  тянулся к груде книжек,
выбирал  чего-нибудь,  листал,  отбрасывал,  рука  несколько раз  нащупывала
знакомую шершавую обложку, но Мишка не  решался взять ее в руки.  И  вдруг к
вечеру,  когда  взошла  яркая, полная луна, --  он вдруг понял, что решился.
Встал, записал  из желтой книжки ингредиенты,  нужные  для  чудодейственного
отвара,  и вышел. Все  нужное он на удивление быстро  купил в двух ближайших
дежурных аптеках. Прихватил также  пять килограммов ветчины в магазинчике за
углом.
     Придя  домой, заучил  наизусть нужное для перевоплощения, книгу  сжег в
печи и  стал готовить отвар. Да, спокойно, бестрепетно  он стал готовиться к
убийству  посредством  превращения  в  зверя.  Он считал,  что  именно судья
виноват во всей его исковерканной жизни, что именно он обрек его быть изгоем
в этом страшном, чудовищном обществе двуногих  тварей,  которое он  боялся и
которое  представлялось  ему как некая адская, жестокая  химера,  призванная
уничтожать и пожирать заживо своих  оступившихся  или  провинившихся  детей.
Потому он и жил в  этом обществе  по своим законам и по своему нравственному
кодексу. И потому не видел причин презирать или  стыдиться своей  профессии,
справедливо считая  ее  равноправной среди  других  свободных  профессий  --
художника, журналиста,  сутенера или  политика, --  и если  б ему когда-либо
пришлось  заполнять какую-нибудь  анкету,  он  бы  с удовольствием  и даже с
гордостью в  графе "специальность" написал бы: "Щипач"  или  "Писарь". Он не
был  честолюбив,  потому  и отошел от  пацанов, от  общака и  блат-комитета,
самолюбию его не  льстило  заниматься  крупными кражами,  только чтоб  о них
говорили  на  всех углах  и  писали газеты,  не хотел  связываться  он  и  с
сообщниками,  помня, что  человеческая природа такова, что друзья  рано  или
поздно   предадут,   его   вполне   устраивало    незаметное   существование
вора-одиночки,  который ворует понемногу и исключительно пропитания ради, да
и то только потому,  что ничего  больше  не  умеет, да, честно  говоря, и не
хочет делать.
     Да к тому  же  ведь он был среди  блути -- изгой. "Куцаный". Но об этом
Мишка старался не вспоминать лишний раз. Чего душу зря травить?
     Пока он  так  размышлял,  отвар закипел. Мишка  посмотрел на вскипевшую
бурду  и  опять удивился:  зачем занялся такой  глупостью?!  Боже мой,  кому
расскажешь  -- это  ж белая горячка! Впрочем,  теперь уже  стало  интересно:
неужто  вправду  сработает?  Он разделил отвар  на  две равные части. Вторую
часть нужно было выпить по истечении шести часов, чтобы превратиться опять в
человека. Если же не выпить, то можно навсегда остаться зверем.
     --  Нет,  неужели  вправду  сработает?  --  сказал  Мишка вслух,  чтобы
подбодрить самого себя. -- Черт, еще траванешься этой гадостью.
     Но  его успокоило то, что травы продавались в аптеке, и если б они были
ядовитые, то их, скорее  всего, без  рецепта не продавали бы.  Зажав нос, он
залпом  выпил.  И,  не теряя  ни секунды, как  предписывалось  в  магической
книженции,  произнес   по  бумажке  записанные  заклинания  и   стал  делать
дыхательные  упражнения,  сев  в позу "колышущегося  тростника". Чтобы стать
человеко-волком,   нужно   было   сделать  шесть   дыхательных   упражнений,
повернувшись на юг;  чтобы  стать леопардо-ягуаром,  нужно было сделать семь
таких  упражнений,  повернувшись  на запад;  для  тигро-льва  --  восемь,  с
поворотом на север; для медведя -- девять, с  поворотом на восток.  Он решил
начать сразу с леопардо-ягуара,  -- чего мелочиться с какими-то там волками.
Тем более волк-оборотень -- это так банально, что просто навязло в зубах.
     Итак, он стал дышать: быстрый, глубокий вдох, до самой диафрагмы, потом
медленный  выдох  в течение пяти секунд, затем опять  глубокий вдох и  снова
медленный выдох... Он вдруг почувствовал не испытанную ранее ярость, а также
беспричинную, истеричную  злость. А также звериный голод. Он чувствовал, как
с каждым  вдохом и выдохом с  ним начинает  что-то происходить --  ранее  не
испытываемое.
     Когда он закончил дыхательные упражнения, голод его не знал  границ. Он
набросился на ветчину  и буквально  сожрал ее в несколько секунд.  Организму
нужны были  белки, жиры и  углеводы.  Он раздирал колбасу ногтями, на глазах
превращавшимися  в  острые  огромные  когти. Он  рвал  ее зубами,  с  каждой
секундой  ощущая,  как растут,  режут  ему  десны  клыки, острые и огромные,
ранящие губы. Он вдруг почувствовал букет всевозможных запахов, услышал, как
у   соседки  пищат  под   полом  мыши,   как   она,  дура  старая,   смотрит
"Санта-Барбару" и громко сопереживает героям...
     Он подошел  к зеркалу и  похолодел: из  ледяного зеленого  запредела на
него  смотрела  черная, с кровавыми  глазами и  сахарными  клыками, огромная
пантера. Он  восторженно  выпрыгнул в открытое  окно и бесшумно  побежал  по
улице,  стелясь черной тенью вдоль заборов. Из  подворотни  гавкнул какой-то
пес,  и  уже  через  мгновение Мишка закусывал  сочной,  нежной,  прямо-таки
сладкой собачатиной. Ах, как это было вкусно!
     Он подкрался к санаторию, залег в кустах,  что росли вокруг  фонтана, у
которого  любил  гулять  перед сном  судья.  На  скамейке  какой-то  донжуан
уговаривал девицу; та ломалась тульским пряником, набивая  цену. Мишку очень
раздражала эта сцена,  и он уже  хотел было рыкнуть, чтобы спугнуть парочку,
но тут увидел идущего судью под ручку с какой-то дамой.
     Когда  они стали  обходить  фонтан с дальней, темной стороны, тут Мишка
его и сцапал. Все произошло в  мгновение  ока: из-за темных кустов  магнолий
метнулась вдруг черная длинная тень, судья не успел даже вскрикнуть, как шея
его была перекушена, дряблый живот вспорот, а в рот засунута старая мочалка.
     Мишка  отбежал  на  полкилометра, поднялся в гору,  послушал  завывания
санитарной  машины,  увидел, как  промчались  к  санаторию  три  милицейские
машины, но ничто не дрогнуло, не отозвалось в его душе. Это была душа зверя.
     Времени  оставалось еще достаточно много, и Мишка  решил  побродить  по
горам, тем более  что  это  не составляло теперь никакого труда -- тело было
гибким и послушным. Через час он взял кабаний  след, а еще через полчаса два
подсвинка  уже  лежали с  прокушенными  шеями  и распоротыми животами.  Одну
свинью он  съел, а другую решил забрать с собой. Взвалив на загорбок, принес
домой,  незаметно  перебросил  ее  через  ветхий  забор,   прикрыл  каким-то
брезентом,  вошел  к  себе,  выпил  вторую  половину  отвара  и  стал  ждать
метаморфозы.
     И  не  заметил, как  заснул. Проснулся через час  -- уже рассветало, --
проснулся  разбитый,  с тяжелой головой, с противным вкусом во  рту. Будто с
глубокого-глубокого бодуна.  Сил не  было  даже шевельнуть рукой. Будто  всю
ночь черти горох на нем молотили...
     Кое-как  дополз до зеркала,  чтобы убедиться, что опять в  человеческом
обличье.  Да, в  зеркале отразился  Мишка,  помятый,  с  клочковатой  черной
бородой,  похожей  на шерсть пантеры, да на двух пальцах еще остались когти,
пришлось  срочно  отпиливать  их напильником, потому  что  ножницы не брали.
Вспомнил  про свинью. Разделывать  не  было  никакой  возможности,  постучал
хозяйке,  предложил  продать  кабана  на  базаре, а деньги  забрать  в  счет
квартплаты.  Жадная старуха с удовольствием согласилась. Все приставала: где
добыл?  Где-где? На  охоте! --  отмахивался  Мишка  от надоедливой  старухи.
Отдыхал он три дня. Между тем газеты пестрели всевозможными  фантастическими
заголовками, профессор едва успевал  давать направо и  налево интервью, одно
вздорней другого.
     Через неделю Мишка решил "сделать" банкира. Навел справки. Самым крутым
и самым мерзким был некто Лантовский. Этот тип, как все они, бывший когда-то
комсомольским работником, потом директором кооператива, сбивший первые бабки
на  продаже цветочков  и окончательно разбогатевший на  обмане, на фальшивых
авизо и "пирамидах", -- он был знаменит в городе еще тем, что в горах у него
находился настоящий замок,  который  он называл  "Орлиное  гнездо", а  народ
окрестил    "Гнездом    грифа"     и     куда,    по    слухам,    привозили
тринадцати-четырнадцатилетних девочек, с которыми этот ублюдок развлекался.
     Мишка опять вскипятил отвар. На  этот  раз повернулся на север и сделал
восемь дыхательных упражнений. И вскоре созерцал  в  зеркале нечто странное:
это  было именно --  "тигро-лев":  сероватая, в мелкую полоску шкура,  как у
туранского тигра, истребленного  недавно, рыжеватая грива, правда, негустая,
как  у тоже истребленного месопотамского льва,  --  рисунки этих исчезнувших
зверей Мишка рассматривал как-то в "Жизни животных".
     Всю  ночь  Мишка  в  тигрино-львином  обличье  бесшумно  бродил  вокруг
одинокого дома  в  горах, пугая  собак. Он изучал подходы и  подъезды, между
делом задрал  оленя,  полакомился парным нежным волокнистым мясом и  уже под
утро взял  кабаний след  и  стал преследовать  стадо.  Уже настигая,  почуял
неладное, остановился, и тут загремели выстрелы, зажужжали пули.  Оказалось,
он, сам  того не желая,  нагнал  кабанов на охотничью засаду. Когда стрельба
прекратилась, сквозь  кусты, подкравшись,  Мишка  увидел  засидки  стрелков,
машины, самих  людей. Подкрался ближе. Возле одной  из  машин на  раскладном
стульчике  перед костром сидел человек в каракулевой  генеральской бекеше, с
очень знакомым лицом.  Другой, гораздо  старше, но,  видно, ниже по  званию,
услужливо  нанизывал  на  шампуры  мясо  только  что  застреленных  кабанов.
Подходили  возбужденные люди,  подобострастно  докладывали.  Оказалось,  это
известный своим вероломством и подлостью генерал, недавно сдавший  очередную
армию каким-то сепаратистам-ополченцам. А тут  он,  видно, оттягивался после
трудов предательских.  Хоть Мишка и  не  служил в армии, но русскую армию он
уважал.  И, как  половина  населения,  ненавидел  этого  генерала-предателя,
перевертыша и вообще-то ублюдка.
     Генерал услыхал шорох в кустах. "Эй! Кто там? Ну-ка, доложи голосом!"
     Сгруппировавшись,  Мишка  прыгнул и  в  долю  секунды откусил  генералу
голову. Больше уж  он никого не сдаст!  --  думал  Мишка,  уходя от  погони.
Собаки  вскоре  отстали, выстрелы стихли, и  Мишка с  чувством  исполненного
долга отправился домой.
     Проходя мимо войсковой части, которая принимала, как он знал, участие в
боевых действиях, бросил генеральскую голову к воротам. То-то радости завтра
у солдат будет!
     Всю неделю в газетах и на телевидении стоял визг. Его, Мишку, окрестили
"Робин Гудом в тигриной шкуре". Он еще  раз ходил ночью на дорогу, ведущую к
"Гнезду грифа". Прождал почти всю  ночь. Без толку. Еле успел к сроку. Через
неделю,  уже в третье  посещение  этого таинственного  горного дома,  увидел
целую  кавалькаду из машин. То ехал банкир со своей  многочисленной охраной.
Мишка  перегородил  бревном  дорогу, залег в  кустах  и  стал ждать.  Машины
остановились.  Полчаса, если  не  больше, --  Мишке  хорошо было  слышно  из
засады, -- народ совещался, препирался: ехать или не ехать? Вдруг мина?..
     Наконец решили не ехать. Утром вызвать саперов, пусть расчистят путь, а
пока  возвращаться назад. Однако  развернуться было не так-то просто, горная
дорога узкая, и длинным лимузинам не было никакой возможности перестроиться.
Один лишь милицейский короткий, верткий "уазик" смог развернуться. В него-то
и  решили пересадить банкира  с  его  молоденькой подружкой.  Когда  банкир,
прижимая к груди саквояж, переходил из "мерседеса" в "уазик", тут-то Мишка и
прыгнул на него. Банкир полетел в пропасть,  и Мишка едва-едва успел вырвать
у него из рук кожаный саквояж. Все застыли, обезумев от ужаса.
     Стрелять  начали, только когда Мишка уже скрылся  в  зарослях  самшита,
который в это предутреннее время был весь в росе.
     В  саквояже  оказалась  смена  белья,  пачка  дорогих  презервативов  и
фаллоимитатор, а также двадцать семь рублей денег. Вот тебе и банкир!
     Саквояж Мишка бросил  у дверей банка, вытряхнув содержимое. Пусть народ
знает своих "орлов"!
     После этого Мишка часто стал ходить в горы. Перевоплощение в тигро-льва
проходило  для  него  наиболее естественно. Не  оставалось, как  в  случае с
пантерой,  остаточных явлений:  ни волос на лице, ни когтей, ни беспричинной
раздражительности  и едкой злости против всех  и вся. Поэтому он предпочитал
больше  не  оборачиваться  пантерой  и  разгуливал  в  полосатой  шкуре.  Он
поднимался в горы, ложился в распадке, внизу сиял мертвенными огнями  город,
пучился, как опара  в квашне, выпукло  темнело  море, --  там, внизу, кипели
страсти,  бушевали злоба  и ненависть, там  обманывали  друг друга, убивали,
сживали со свету, там шла невидимая,  но оттого не менее кровавая  борьба за
место под солнцем, за лучший кусок, за обладание лучшими самками, и побеждал
в   этой  борьбе  не  сильнейший  и  не  достойнейший,  а  --   подлейший  и
ничтожнейший.  В горах, в лесу тоже шла борьба за существование, но тут были
законы  природы,  если  угодно, Бога, которые соблюдались  неукоснительно. У
людей же действовали самопровозглашенные ими самими "понятия",  облеченные в
видимость  законов.  А  человеческая  "мораль"  не вписывалась  ни  в  какие
божеские рамки.
     Всякий раз Мишке  противно  было возвращаться в  город,  к людям.  И не
потому, что  его  разыскивали  лучшие  сыщики со всей России и были реальные
перспективы   вернуться  к  пиле  "дружба-2",  а  просто  все  омерзительней
становилось ему  существовать в мире, где все  было  противно природе  и его
душе. Он был тут чужим. Но и среди зверей он тоже был чужим.
     Увы, везде он был чужим. Везде он был -- "куцаным"...
     Так  прожил он три месяца. За это время убил еще  двух банкиров  и трех
беспредельщиков-мафиози, которые ни за что ни про что терроризировали народ.
Слава о нем -- катилась. Сперва по всему  побережью, а теперь уже покатилась
и по России.
     Взяли  его совершенно  неожиданно.  И достаточно случайно. Хотя...  Все
случайности, если хорошенько присмотреться, в конце концов, закономерны.
     Как  потом  выяснилось, сдала его квартирная  хозяйка, которая страдала
бессонницей, и  вот как-то ночью,  под утро, она  услыхала скрип калитки  на
территории  своего постояльца,  прерывистое, тяжелое  дыхание  и  словно  бы
какое-то рычание.  Выглянув в окно,  она увидела уродливый и страшный силуэт
тигро-льва,  который как ни  в чем не  бывало присел  под кленом, как всегда
делал, возвращаясь, ее постоялец. Мало того, он еще и закурил. Это лев-то!
     Она  сразу  же смекнула,  что  это  о  нем, голубчике,  видно,  пестрят
газетные полосы и пробили  мозги по телеящику. А так как Мишка имел глупость
заплатить ей квартплату за год вперед, то теперь она, раздираемая алчностью,
думала,  как бы его куда-нибудь спровадить, а  бунгало сдать  еще разок и на
этой нехитрой операции обогатиться. Не долго думая (а уж  совесть у нее даже
не шевельнулась, даже не пикнула), она подняла трубку и  позвонила ментам, и
через полчаса они уже подвалили, голуби сизокрылые, с автоматами, пулеметами
и даже с броневиком.
     Взяли Мишку  легко. Он дрожал после метаморфозы  и от утренней  осенней
свежести, а  потому никто из ментов не мог поверить, что  этот жалкий дохляк
мог вершить такие громкие,  кровавые дела, -- не  верил ни один, несмотря на
то что тут же  лежали пуки  трав, нужных для приготовления  чудодейственного
отвара.
     Его  посадили  в  одиночку  и  стали колоть. Мишка  запирался, играя  в
несознанку. Он  отрицал  все, кроме того,  что  жил под чужим именем. Они не
могли  доказать  даже  того, что жил он  воровством, --  в  бунгало было так
убого,  что  так  можно было  жить  только  на  инвалидную  пенсию.  Вот  за
незаконное получение пенсии и горел Мишке новый срок. Больше б они не смогли
пришить ничего.
     Хотя профессор и подтвердил, что трава и ингредиенты именно те, которые
были указаны в  книге, -- но к делу-то это не подошьешь. Да и смешно было бы
на  основании  этого  да  на  основании  показаний  полусумасшедшей  старухи
обвинять слабого,  маленького,  скрюченного, запуганного,  жалкого человека,
жившего (официально)  на инвалидную пенсию, в  убийстве нескольких  крепких,
хорошо  вооруженных,  хорошо  охраняемых   людей,  а  тут   еще  поднималось
общественное мнение в  защиту Мишки, и еще день-два -- и его выпустили бы на
подписку до суда. Но тут кому-то из ментов -- а может, профессору? -- пришла
в  голову  мысль подбросить  ему  в камеру нужные  для метаморфозы  травы  и
ингредиенты.  Ему  положили   все,  что  нужно  для  отвара,  а  также  пять
килограммов  ливерной  колбасы  (пожмотились,   суки!),  установили  скрытые
кинокамеры и стали ждать.
     Мишка  понимал,  что за ним наблюдают и  записывают на пленку,  но  ему
вдруг  сделалось  наплевать  на  все.  Он  вспомнил  то сладостное  ощущение
свободы, ощущение настоящей воли, наслаждение силой  и бесстрашием, вспомнил
запахи, недоступные людям, которые переполняли его нос, отвесные  кручи, где
он бродил по ночам, совершенно ничего и никого не боясь... Весь его организм
требовал, жаждал испытать эти чувства еще хоть разок, а  там будь что будет,
но Мишка удерживал себя, понимая, что если он на глазах ментов превратится в
зверя,  то у них будут неопровержимые доказательства его вины, а это значит,
что  или  вышка  светит  неотвратимо,  или  в   лучшем  случае   пожизненное
заключение.
     Он долго  раздумывал, стоя  над травами, покачиваясь с пятки на  носок.
Весь организм его буквально выл.
     Он  долго  бродил  по  камере  из  угла  в  угол. Разум  говорил:  надо
сдержаться,  надо  пересилить  себя  и  не  подавать  виду,  надо  дождаться
освобождения.  Потом  будет суд,  где ему присудят, скорее всего, возмещение
ущерба,  нанесенного  государству от незаконного получения пенсии.  Ну, или,
может,  дадут условный срок, после чего надо  будет выждать время, чтобы все
затихло, и затем тихонько смыться куда-нибудь в другое место. А там... а там
уж... Состав снадобья и заклинания он помнил наизусть.
     Так говорил ему разум.  Но душа... Весь организм просто изнывал. Криком
кричал от тоски и беспросветности. Душа рвалась из опостылевшей человеческой
оболочки. И все-таки Мишка терпел.
     Однажды ночью  его  вызвали  "на  беседу".  В кабинете  был прилизанный
молодой хлыщ, который дал понять, что он не простой опер... Он долго говорил
о  посторонних  предметах, стараясь  расположить  Мишку  к  себе,  и  вообще
всячески старался понравиться.  Стал распространяться  о том, что если б он,
например, имел такую фантастическую возможность -- превращаться в  зверя, --
то уж он-то разумно распорядился  бы такой возможностью. Как? О-о, вариантов
--  море! Например, некто, допустим известный  политический деятель,  поехал
поохотиться  в горы --  и  его разрывает дикий  зверь. Вот следы, вот клочья
шерсти,  вот укусы! Несчастный случай! Был  человек -- и  нет его! И  звание
можно немаленькое получить. Например, капитана. Причем -- сразу...
     Мишка  не  отвечал.  Молчал.  Лишь  ковырял пальцем стол. Ответил, что,
дескать, не понимает, о чем идет речь. Тут зашел другой человек, постарше, и
отругал  молодого, сказал: что  это такое? Такому  человеку, можно  сказать,
уникуму,  совершившему  величайшее  открытие, гению,  всего-навсего капитана
предлагают. Подполковника! С дальнейшей перспективой.
     Мишка опять "косанул"  под  дурака.  Опять  прикинулся дохлым  бараном.
Тогда на него махнули рукой и отправили обратно в камеру, пообещав вскорости
еще разок встретиться.
     Придя  в  камеру,  Мишка  понял,  что теперь его уж  точно не оставят в
покое.  Будут  фаловать  на сотрудничество, пока не  уломают.  За решетчатым
окном улыбалась  полная, круглая, как блюдо, луна. За  окном была воля. Душа
Мишкина опять рванулась туда, на свободу. Нет, нельзя!
     Он еще  метался по  камере из  угла  в угол, он еще  уговаривал себя --
нельзя! нельзя! -- но он  уже  знал, что все  решил. Он  видел  свои  глаза,
налившиеся  звериным,  решительным,  красноватым  блеском.   Ни   менты,  ни
гэбэшники не дождутся от него покорности -- он честный, правильный вор! Хоть
и "куцаный"... Но они все равно не отстанут от него, не оставят его в покое,
они  будут  следить за  ним,  чтобы схватить в самый  неподходящий  для него
момент. Да  и вряд ли  отпустят  сейчас, как того требует закон,  придумают,
обязательно придумают какой-нибудь  предлог, чтоб задержать и увеличить срок
предварительного заключения, а он, пока будут держать, ослабнет, сломается и
тогда вообще не будет ни  на что годен. А то  и забудет все --  и состав,  и
заклятье. Нет, или сейчас,  или  никогда.  Плевать! Не  поставят они его  на
колени. Слово пацана!
     И спокойно, не  торопясь, он  стал готовить отвар. Он знал, что за  ним
наблюдают,  стерегут  каждое его  движение,  записывают на  кинопленку, чтоб
потом  изучать  и  анализировать и чтоб потом представить все  эти  записи в
суде, предъявить как доказательства -- против  него.  Но это лишь еще  более
подхлестывало  его  --  он  бросил  вызов не  только  ментам,  гэбэшникам  и
официальной науке, отрицающей колдовство в гордыне своей учености, он бросил
вызов   всему   человечеству  со   всем   его   мерзким  устройством,   всем
государственным  системам, всей  цивилизации человеческой,  в  которой  ему,
одиночке, изгою, не было места.
     Он   приготовил  снадобье,  сориентировался  на  восток,   сел  в  позу
"колышущегося тростника",  прочитал  заклинание  и стал  делать  дыхательные
упражнения. Быстрый, глубокий вдох,  медленный  выдох... В этот раз он решил
сделать их девять и превратиться в медведя. Уже через несколько мгновений он
почувствовал знакомый, такой  милый  зуд  во всем теле, на  языке  появились
пощипывания, а перед  глазами пошли разноцветные круги, он почувствовал, как
стали  отрастать на  пальцах  страшные медвежьи  когти,  а  руки  и  ноги --
наливаться  неслыханной,  чудовищной  силой.  Появился ужасный  голод,  и  в
один-два приема Мишка проглотил всю ливерную колбасу, не разобрав вкуса и не
подумав, что в колбасе может быть снотворное или отрава.
     И  вот он снова стал высшим существом,  человеко-зверем, сила дала  ему
былую уверенность, веселый  кураж, он удивился  самому себе, как это  мог он
бояться  этих  жалких  двуногих  людишек,  которые посмели его  --  его!  --
запереть  в  какой-то  вонючей  камере. Одним  ударом  могучей лапы он вышиб
решетку, отделяющую его камеру  от сквозного коридора,  тут же из-за угла на
него кинулась  свора овчарок. Мощными ударами он сломал хребты двум собакам,
остальные,  завизжав и поджав хвосты, отпрянули  в ужасе.  Он вышиб железную
дверь и выскочил на тюремный двор. Ворота оказались открыты, так как въезжал
автозак, шофер опешил, увидев перед собой громадного медведя-гризли,  и этих
мгновений хватило Мишке, чтоб выскочить  на безлюдную улицу ночного  города.
Впереди, в сиянии полной луны, синели  горы. Туда он и  направил свой легкий
бег.
     Сперва  его хотели  преследовать.  Стали  вызывать вертолет,  суетиться
вокруг машин, потом кто-то, кажется профессор,  который  все  время крутился
поблизости, сказал:  куда ему,  бедняге,  деться,  придет небось. Ведь через
шесть часов нужно будет выпить другую половину снадобья, иначе...
     Все  как-то сразу, довольно поспешно,  согласились и успокоились. Стали
ждать. Никому не улыбалось идти ночью в горы  преследовать медведя-оборотня.
Прождали шесть часов -- не шел. Прождали сутки. Не шел.
     Он так и не пришел. Так и не вернулся к людям.
     Охотник!  Если  тебе  встретится в  горах  Кавказа  медведь-гризли,  не
стреляй в него. Ведь это Мишка Коцаный. Он, ей-богу, не вру. Слово пацана!





     Рассказ

     За  горами, за  полями,  совсем недалеко, ежели  напрямки,  а  ежели по
долине --  то и вовсе  близко, раскинулась,  как войдешь, за углом, направо,
чудная страна, о которой  все знают и много говорят, да мало кто бывал. Но я
бывал не раз,  мед-пиво  пивал, усы замочил, а то что  в рот попадало, о том
сейчас и расскажу.
     Страна  эта  весьма  богата  и обильна.  По  полям  там  пажити  тучные
пивоваренных  ячменей и высокопитательных  овсов  нивы  несметные в горизонт
уходящие,  а  жит  и  хлебов  для   пропитания  алчущих  человеков  --  моря
колышущиеся. Для тех же, кто  привык  готовый  хлеб употреблять, есть особые
дерева, на которых  булки прямо сами  собой на ветках  произрастают,  всяких
сортов и размеров, есть даже и с изюмом.
     По лесам  древес полезных -- кедров, лавров, кипарисов,  яблонь и груш,
облепих и жердель  разных и  всякого прочего плодового  мелкого масличного и
косточкового  кустарника  -- великое  множество,  и произрастают  те  дерева
полезные весьма изобильно и пышно.
     Во  многих садах  птиц  всевозможных  преисполнено в  изобилии великом,
премножестве разнообразном:  фазаны сладкомясые с цветным оперением,  тетери
жирные,  краснобровые,  павлины важные,  сладкопевчие  и  лебеди длинношеие,
благородные,   индюки  толстые,  солидные  и   голуби-утки-кулики-вальдшнепы
высокопитательные, -- стада их тучные вольно передвигаются, кочуют вольготно
от избытка  времени  свободного.  Некоторые  птицы  от жира сладкого  летать
разучились,  по земле бегают; некоторые и бегать даже  не могут -- пешком  в
развалку ходят, пере-ва-ли-вают-ся. Людей же птицы совсем не боятся, даже из
приличия. Сами  слетаются, сбегаются на  призыв алчущего  гражданина,  стоит
свиснуть,  гикнуть,  в  ладоши хлопнуть. А  которые излишни и ненадобны, тех
запросто можно  хворостиной прогнать прочь:  кыш, пернатые, не мешайтесь под
ногами! До следующего раза...
     Никакого крупного  рогатого  и  даже мелкого  парнокопытного скота  там
сроду не бывало,  днем с  огнем не сыщешь --  нету его  и в заводе, и  духом
скотским  не пахнет. А пахнет, благоухает там даже не "Шипром" каким-нибудь,
а  исключительно "Шанелью  No 5", на худой конец "Мисс Диор" или  "Версаче",
где слышатся ваниль с  жасмином,  миндаль с бергамотом, нигелла, земляника и
розовое масло, а также -- шоколадное масло и прованское. Да и  в самом деле,
на что они нужны, все эти коровы, быки и свиньи?  -- разве что всевозможными
своими миазмами растворять, разбавлять благовонное благорастворение воздухов
благородное?   Тем  более,   что   ежедневно   идут   там  дожди   молочные,
четырехпроцентной жирности, в условленный час,  а именно с двух до  трех, --
знай  только  собирай молоко  в  емкости. Колбас  же  всевозможных,  от  ста
семнадцати  до  ста двадцати двух  сортов, столько, что они обычно развешаны
прямо по плетням и заборам.
     Зато с рыбкой приходится потрудиться. Тут уж как в  пословице... Рыб же
всяких в реках и прочих водоемах превеликое множество.  И белуги крутобокие,
и осетры острорылые, и караси жироистекающие, и карпы, мастера  шкворчать на
сковородке,  и  красные  рыбы  всевозможные, горбатые  и  икряные,  и белые,
царские; а для особых гурманов килечка есть и бычки. Сами, стервозы, плавают
этак себе в томате...
     И блаженные жители благословенной  той страны ловят рыбку исключительно
удовольствия ради, прямо не выходя из домов --  через  окна распахнутые  или
через  двери раскрытые, иногда даже не вставая с постели. Оченно, знаете ли,
благородно-с это  у них получается.  И ловят на что хочешь,  на все берется,
даже  плевать не нужно  на наживку, а если наживку лень насаживать, так рыба
клюет прямо на голый крючок, успевай только снимать.
     А  вдоль  шоссе ягод всяческих и фруктов валяется, что грязи; дороги  и
тракты приходится  метлами  и  лопатами  расчищать от винограда,  абрикосов,
алычи и малины, иначе невозможно  будет проехать;  а  из-за  обилия бананов,
дынь и арбузов, например,  поезда, случается, сходят  с рельсов. Приправ  же
всяческих, имбирю,  корицы,  перцу, хмели-сунели  --  что  твоего сору,  как
попадешь в такое место, не прочихаешься.
     А  кто  охотник до  горячительных и  иных веселящих напитков, так и тот
никаких  препон  не испытает -- пей, сколь душе  угодно!  Есть речка, весьма
обширная,  с  водочкой,  так и называется  "Сучок", есть источники немалые с
виски  и  с  коньяком: в  одном  рукаве  там  коньяк армянский, в другом  --
французский, знатоки подскажут, где можно зачерпнуть "Наполеона"; есть ручей
джина  с  тоником; есть и без; имеются также потоки малые,  для любителей, с
ромом, текилой, а также с "червивочкой": там тебе и  "Солнцедар", и "Агдам",
и "Плодово-ягодное", и  "Рубин"  с "Улыбкой"! Есть также канавы с самогоном,
бузой и чачей  наикрепчайшей; есть даже водопадик "Ностальгия" -- с  тройным
одеколоном.  Все напитки  самородные, саморазливанные,  но  есть также  и  в
бутылочках.  И, главное,  бутылочки пустые (даже с выщербленными горлышками)
принимают  все   киоски   безропотно  круглые  сутки,  и  стоит  тех  косков
видимо-невидимо, на каждом, почитай, углу.
     Итак, выбрал  напиток. Зачерпывай, наливай  смело,  без оглядки, ментов
там сроду не бывало, даже слова такого в заводе нетути -- и опрокидонсом ее,
родимую,  хоть рюмку, хоть две,  да хоть стакан,  или два, можно и  три;  не
возбраняется  и повторить. Повторяй -- никто тебя  за  рукав  не дернет, над
ухом не зашипит, дыхнуть не заставит, даже не посмотрит выразительно, или же
с укором, -- все только и будут, что говорить умильно, прижимая в восхищении
к груди руки: ай, да парень! Как он ловко-то ее, мамочку...
     А  кто захочет пивка -- препятствия не испытает. Пива там целое болото.
И  в  разных  концах пиво разное: тут  тебе  баварское,  тут "Клинское", тут
"Толстяк" а там -- "Старый мельник", -- возле старой, стало быть, мельницы.
     А как напьешься да наешься деликатесов разных,  дойдешь, как говорится,
до  кондиции,  тут  самое  время  и  вздремнуть.  Никто  тебе  в  деле  этом
благородном  не  помешает, ни-ни,  ни в коем разе, ни жестом,  ни словом, ни
взглядом,  ни  намеком  не  дадут  понять,  что  они  на  этот   счет  иного
какого-нибудь мнения. Ложись,  почивай на здоровье,  сколь  душеньке угодно.
Подушки мягкие, лебяжьего пера, перины нежные,  гагачьего пуха, одеяла-пледы
невесомые,  мохеровые,  покои  прохладные, благовонные,  белье  крахмальное,
хрустящее. Ни комаров тебе,  ни мух, ни клопов,  ни тещи назойливой. Можно и
девушку   сенную  или   горничную  кликнуть  --   опахалом,  например,  тебя
пообмахивать, ботиночки  расшнуровать,  или,  скажем, пяточки пощекотать, --
никто неудовольствия не покажет, ни-ни, ни синь пороху, все  только  и будут
делать,  что  улыбаться  и  в  точности  выполнять  твои  прихоти, капризы и
желания, и чем они будут изощреннее, тем большую радость будут изъявлять все
и всячески ее демонстрировать, чтоб тебе приятно было.
     А  как  натешишься, насладишься  властью  своей,  да отдохнешь, и  лишь
проснешься  --  тут  уж готовы  тебе  похмельных  рассолов  посудины  емкие,
холодных, пенистых квасов,  кислых  и сладких,  и  полусладких, и  шипучих и
нешипучих,   компотов,  морсов,  лимонадов,  узваров  и   сбитней  различных
прохладительных, высоковитаминных и весьма пользительных. Тут тебе и соленые
рыжики, и грузди, и маслята, и капустка хрустящая, и огурчики малосольные, и
яблочки, антоновка  и  воргуль, моченые, и  холодец  с  хренком  -- премного
всего, высшего качества и всегда готового к употреблению.
     А  ежели, к примеру, на работу все-таки  вдруг потянет (желания  бывают
разные!),  если  очень  уж захочется,  вроде  как закон соблюсти, типа, долг
исполнить, то и тут  никакого тебе препону: иди, братан, вкалывай, выполняй,
значится,  долг  перед  Родиной. Дело  святое,  и мы  с  понятием!  Придешь,
отметишься, в домино или там в картишки разок-другой  перекинешься в курилке
--  и свободен, гуляй смело,  честно  смотри  гражданам в глаза. Можешь  еще
сфотографироваться с  лопатой или с мастерком -- это уже потянет на ударника
капиталистического труда!
     А зарплату там  плотят кажын  божий день,  и регулярно. Как поработал в
поте лица -- так и в кассу. Хочешь мелкими, хочешь крупными огребай. Хочешь,
бери   драгметаллами   или  редкоземельными  каменьями,  хочешь  --  ценными
бумагами.  Бумаг тех  полезных -- прямо  завались,  кипы по углам. Хочешь --
"МММ", хочешь -- "Хоперинвест", есть и "Тибет" с  "Империалом". Хоть в банке
их  держи  --  вклады  возвращаются неукоснительно, до копеечки, по  первому
требованию, -- хоть дивиденты получай, хоть ренту,  хоть сливки,  хоть пенки
снимай,  хоть  купоны  стриги.  Да хоть стенки  обклеивай, заместо  обоев --
полное твое право...


     -- Да,  хороша страна Гурмания, ничего не скажешь. Хоть и не выпускают,
пока  не наберешь вес в сто двадцать килограммов. Ни-ни!  Сто двадцать --  и
баста! Такое у них там законодательство... гурманное.
     С этими словами  рассказчик,  которого  звали  "Педагог",  обтер коркой
хлеба стенки консервной банки из-под килек  в томате и бросил ее в угол, где
уже лежали несколько банок из-под "Завтрака туриста"  и пара флаконов из-под
"Тройного", которым мы похмелились, и стал греметь  своими  "нестандартными"
бутылками, которые ему было жаль выбрасывать и потому их у него скопился уже
целый мешок, и он все надеялся найти такой киоск, где бы их принимали.
     -- Эх, попасть бы в ту страну еще разок, хоть на недельку. Давненько уж
не бывал...  --  вздохнул Педагог, способный спрятаться  за  швабру. --  Да,
пожалуй, и трех дней хватило бы.
     Присутствующие  в  теплотрассе,  стенки  которой  были  оклеены акциями
"Властилины", переглянулись: во гад,  а?! Все  ему мало! Тут хоть  на  денек
бы...  На него  хоть глюки приличные находят --  страну Гурманию посещает. А
тут -- то с прокурором  встреча, то с чертями, то людоеды за тобой гоняют...
Эх,  хотя  бы  разок  взял  кого-нито  с  собой  в   страну  Гурманию,  жлоб
неблагородный! А еще -- педагог!





     Вячеслав Дегтев.  Крест.  Книга  рассказов. М., Андреевский флаг, 2003,
448 с. ISBN 5-9553-0021-Х

     Родился  10 августа 1959 года на хуторе Карасилов Воронежской области в
семье  сельского кузнеца.  В  1979  году  закончил  Вяземский УАЦ ДОСААФ  по
профилю летчика истребительной авиации, летал на  Л-29 и МИГ-17. В 1991 году
окончил Литературный институт им. Горького в  Москве и в том же году вступил
в Союз  Писателей.  В настоящее  время  - член  Ревизионной  комиссии СП РФ.
Выпустил 13 книг прозы в 130 изданиях.  Лауреат премии "России верные сыны",
премии имени Андрея  Платонова, газеты  "Литературная Россия" (1995,  2000).
Публиковался   во  многих   изданиях:   "Роман-газета",  "Наш  современник",
"Юность",  "Слово", "Грани", "Мегаполис". Постоянный автор журнала "Москва".
Некоторые рассказы выходили свыше 20-ти раз в различных изданиях, переведены
на  основные  европейские  языки.   Литературные  критики  называют  Дегтева
"русским Джеком Лондоном". В настоящее время проживает в Воронеже.

     Книга рассказов "Крест" стала финалистом третьего по счету премиального
цикла  "Национального  бестселлера".  В  книгу  входят  сорок  остросюжетных
рассказов, которые  поделены  на 3 группы. Первая "На поле брани...", вторая
"Под мирным кровом..." и последняя "...Уповаю!".

     Первая  часть  "На  поле  брани..."  посвящена  войне.  Рассказ  о двух
братьях,  оказавшихся по  разные  стороны баррикад  в  93-м  году.  Один  из
братьев, ОМОНовец,  во  время  расстрела  русских  людей  вдруг  в  одном из
казнимых   узнает  своего  брата  и   спасает  его  расстрела.  Вечером  они
встречаются дома на  ежевечернем ужине... Рассказ о  последнем  бое русского
добровольца на Балканской войне конца 20-го  века. Рассказ об азербайджанце,
который  поведал русскому  другу несколько  лет  назад  у  костра прекрасную
легенду  своего  народа, а теперь  русский  видит его  на экране ТВ,  злобно
пинающего труп армянина в Карабахе. Рассказ об обычаях  кавказцев, о кровной
мести  чеченцев.  О  русском  летчике  в  Чечне  и  его пленении. О  встрече
русского, кавказца и прибалта в московском институтском общежитии, в котором
они учились  вместе раньше, в советские еще  времена, и  вот столкнулись там
случайно  по прошествию нескольких лет. Об изменении в их взглядах на жизнь.
Рассказ  о разборке русских  и  кавказских  бандитов в Москве.  О славянском
гладиаторе в Древнем Риме. О короткой любви на войне гранатометчика с Дона и
девушки из полевой  хлебопекарни с  Кубани, о его предложении казачке  стать
его женой, когда она безногая умирала после обстрела в подвале.  О трусливом
"арбатском  чмо" Альберете,  солдате из Москвы, который предал своих  боевых
товарищей в бою и потом был  казнен  оставшимися в  живых. О русских пленных
учительницах из казачьих станиц,  которых  насилуют чеченцы. О прибалтийских
снайпершах. О принятие Православия американским бойцом без правил.

     Вторая и третьи группы  рассказов посвящены миру  и вере. Они о детстве
паренька, деревенской жизни. О первом самостоятельном вылете курсанта. Это и
просто незамысловатые  любовные  житейские истории, и  рассказы о количестве
детей  в семьях  разных  национальностей.  О возвращении умудренного  опытом
взрослого   мужчины   в   родные  края.   О   творчестве   убогого   Коли  и
инвалида-иконописца, что  писал  иконы зубами.  О  мести  и ненависти  вора,
который   мистически  превращается  в  ягуара   и  убивает  всех,  кто   был
несправедлив к нему  в жизни по злобе.  О  соловьях и  гитарах.  О том,  как
топили  баржи со  священнослужителями во  время  Гражданской войны. О любви,
которой  из-за  нерешительности  не  суждено  было  воплотиться в  жизнь.  О
возвращаемся из лагерей монахе...



     В  первую  очередь книга  Дегтева  о  воле  и о силе духа, о  героизме.
Оторваться  от  чтения совершенно  невозможно, книга  читается запоем, одним
махом, от  корки до  корки. Герои рассказов Дегтева  находятся  на некотором
перепутье,  они  -  в  состоянии  решающего  яростного  выбора.  Они  готовы
сражаться за  себя,  за  свой дом  и семью,  за Отечество. В  поисках истины
находится  русская   душа   героев   произведений,  во   власти   внутренних
противоречий, которые  необходимо решать здесь  и сейчас, не откладывая,  не
медля.  Каждый  рассказ  -  кульминация  жизни  героя,  апогей,  катарсис. С
бесстрашием  и  резкостью,  без  полутонов,  под неожиданным  углом  зрения,
писатель  рассматривает  самые  болезненные  темы   нашей  действительности.
Изображается  в первую очередь русский человек, Личность, Личность в истории
России,  Россия  в  истории  конкретного  отдельно  рассмотренного  русского
человека.  Книга о  любви и ненависти,  о мире во  время войны, об утратах и
обретении на пути к вере. Захватывающий динамизм сюжетов, простота и яркость
изложения, откровенная жесткость  характерны  для писателя.  Здесь нет места
иронии   или   витиеватым   надуманным   построениям,   долгой    рефлексии,
самолюбованию. Творчество  Дегтева -  образец добротной  современной  прозы,
кипучей, темпераментной  и  пронзительной,  помогающей  отодвинуть в сторону
повседневную рутину жизни и вернуться к основам, к самым важным человеческим
вопросам, к себе. Присутствует и некоторый эмоциональный надрыв в рассказах,
и жалость, в  каждом герое ощущается жгучее русское  желание справедливости.
Проводя  исторические  параллели  в  своих  рассказах,  Дегтев  подчеркивает
грозную, все и вся побеждающую силу предков. В нашей воюющей стране простота
и  ясность идеалов,  натиск  воли,  истинно  мужской  характер  произведений
оказались востребованы как никогда. В  импульсивных рассказах  - сама жизнь,
кровь  и почва.  В то  же  время  рассказы Дегтева глубоко  лиричны.  Не все
решается победой на  поле  брани. Русская душа не может полноценно жить  вне
поиска  истины и  подлинной  веры. В  книге нет всепоглощающей  ненависти  к
чужим,  есть вся гамма  чувств,  есть презрение, отчаяние, гнев,  ярость, но
ненависти в чистом виде нет. Скорее  чувствуется очень сильная  православная
направленность книги. Есть место и любви, и смирению, и раскаянию.
     Вполне естественно, что  либеральная  публика  навешивает  на Вячеслава
Дегтева  все, обычные уже,  ярлыки  -  шовинизм,  фашизм,  принадлежность  к
"красно-коричневым".
     Не обращайте внимания, такую книгу грех пропустить.


     Плеханов Илья для журнала "Русский Образ"






Last-modified: Thu, 09 Mar 2006 12:42:38 GMT
Оцените этот текст: