сь по дикой сельве, горланя и споря на гремучей смеси из испанских, португальских, русских слов, да еще с прибавлением множества индейских, из различных наречий, одним им понятных. Однажды Вадим спел на привале "Степь моздокскую", печальную песню про молодого ямщика, который замерзал в глухой заснеженной степи, и как он наказывал другу-товарищу беречь лошадей, и как печаловался о молодой женке, и как... Когда пересказал, в глазах Педро заблестела влага. Он долго молчал, потом произнес: -- Эх, как бы я хотел побывать в России! -- Я бы и сам хотел там побывать, -- отозвался Вадим. -- А то ведь только в песнях да во сне и приходится бывать... Из племени бороро, у которых в прошлом была дурная слава людоедов, где Вадиму приходилось заниматься даже примитивной хирургией, тоже долго не отпускали. Тоже предлагали остаться и ожениться, причем на самой светлокожей девушке. "Должность" верховного паже гарантировалась. Еле-еле удалось отбиться. И то благодаря тому, что нагнали страхов, что, дескать, повелителю всех демонов, великому духу Журупари, такое самоуправство не по нраву. В этом племени до сих пор не хоронили покойников, а тайно поедали, считая, что так тело умершего продолжает жить в телах потомков и друзей, ибо в "священной трапезе" могли принимать участие только родственники и друзья покойного. Их с Педро, как почетных, уважаемых гостей, не раз пытались зазывать на поминальные пиршества, где мясо покойника, говорят, перемешивается с мясом пекари, жарится и в таком виде покойник "хоронится". Кости же перемалываются в ступе и высыпаются перед порогом хижины... Наконец, когда они вместо себя подготовили двух самых смышленых подростков, передав им те знания, которые они смогли усвоить, Вадима с Педро торжественно проводили до границ племенных владений. На прощанье вождь подвел к ним мальчика-сироту и сказал, что дарит им, великим колдунам и исцелителям, этого мальчика, все равно без родителей он скорее всего долго не протянет, как начнется сезон дождей, так и помрет, так пусть хотя бы какое-то время побудет слугой и помощником. А если случится голодовка, то его не возбраняется и того... в общем, ням-ням... Мальчика было жаль, он не имел никакого понятия ни о какой чисто бытовой культуре, приходилось обучать его элементарным навыкам, и при этом не раз и не два вспоминали они робинзоновского Пятницу. Хотя назвали его Колей. Однажды Вадим, проснувшись, увидел рядом с Колей огромную змею. Подумал, что удав боа готовится задушить ребенка. Не раздумывая больше, схватил змею за хвост, и тут же в руку ударила молния. Боль была такая сильная, что он вскрикнул. Это оказался не удав, а громадный, четырехметровый бушмейстер. Боль становилась все более и более невыносимой, он умолял отрубить ему руку, потому что терпеть не было никаких сил, Вадим кричал диким криком, аж самому от того крика было страшно. Потом с ним стали происходить странные вещи: он потерял способность ощущать вес, не чувствовал своего тела, килограммовый камень и стограммовый казались ему одинаковыми по весу, он погрузился в какой-то горячечный наркотический полусон-полубред. Педро пролистал все его записи, нашел описание снадобья от укуса бушмейстера, а маленький Коля трое суток высасывал из ранки яд и сплевывал. Ранка оказалась одна -- вторым ядовитым зубом змея лишь слегка оцарапала кожу. И неизвестно, что оказалось решающим в исцелении: верное снадобье, приготовленное Педро, постоянное высасывание мальчиком или половинная доза яда... На седьмые сутки Вадиму пригрезилась белокурая девушка в венке из диких подсолнухов, она улыбалась ему и манила его, звала -- он очнулся, радостный, и запросил пить. Коля принес из ручья воды. Вадим попил и вдруг засмеялся: он заметил в воде маленькие живые огоньки. То оказались рыбки-светлячки (среди специалистов они называются "неоновыми рыбками", и содержат их в аквариумах). Коля наловил их в ручье, чтоб порадовать, потешить своего ожившего "папу", как стал он называть Вадима за время болезни. Вадим смеялся, глядя на рыбок, а ребенок плакал от счастья. Он так боялся, что его "папа" умрет. Вскоре они вновь тронулись в путь. Лишь через много времени Коля расскажет, что "подвиг" Вадима не имел тогда смысла. В племени бороро, откуда родом Коля, есть обычай втирать новорожденным в бедро змеиный яд, и именно яд бушмейстера. Делают это сразу после рождения ребенка, в первое полнолуние. В следующее полнолуние яд втирают в руку. Потом -- в грудь ребенка. Если младенец выживает -- он уже не боится укусов никаких змей. Коля рассказал, что после укуса змеи у таких людей всего лишь дня три болит и опухает укушенное место, потом все бесследно проходит. Не бывает ничего страшного, даже если змея ужалит прямо в голову. Но втирать младенцам нужно яд именно бушмейстера, потому что это среди змей главная змея, вождь-змея, питающаяся почти исключительно ядовитыми змеями... Вадим потом где-то прочтет, что у бушмейстера яд комбинированный: в нем содержатся яды, присущие гадюкам, к которым относятся эфы, гюрзы и гремучие змеи, и есть яды, присущие аспидам, к которым относятся кобры. Поэтому при лечении укусов бумшейстера вводят сразу две сыворотки -- "антигадюка" и "антикобра". Очень серьезная змея. Через какое-то время, переплыв довольно широкую реку, они встретили старателей. Жили старатели в индейской малоке, то есть в общей хижине, которая являлась для всех и общей кухней, и спальней, и складом, и хлевом. Они мыли по ближним ручьям золотишко, и, кажется, весьма успешно. Старатели говорили по-испански. От них узнали, что война давно закончилась, что уже сорок девятый год, июнь месяц, и что находятся они на территории Боливии: вон на том берегу реки -- Бразилия, а на этом -- Боливия. Река два раза в год меняет русло, и тогда им тоже приходится менять место, ибо они должны находиться на левом, боливийском, берегу реки. Иначе -- нарушение пограничного режима, и могут быть крупные неприятности с пограничной стражей, которая время от времени появляется то на левом, то на правом берегу. Узнали, что до "цивилизации" еще достаточно далеко: если вверх по течению, на пароходе, который придет через полгода, -- то неделю, а ежели по лесу пешком, то, может, месяц, а может -- два. Встретили их поначалу достаточно неприязненно, даже враждебно, но Педро разговорился с одним старателем, который натягивал на вильчатую правилку свежую шкуру горного льва (пумы), он непритворно восхитился смелостью охотника, не побоявшегося такого опасного зверя, похвалил за правильность обработки шкуры, после чего они и разговорились. Старатель оказался испанцем, да притом земляком Педро, тоже из Кастильи, и уже к вечеру их в артели считали за своих. От земляка Педро узнал, что в Испании по-прежнему режим генерала Франко, враждебный ему, поэтому делать там сейчас нечего, тем более без денег и надежных документов, потому, подумав, он решил остаться в артели и попытаться заработать хоть каких-то деньжат. Оставлял с собой и Вадима, но тот решил идти дальше, к океану. Маленький индеец Коля вызвался сопровождать своего "папу" -- всюду, куда он ни направится. На прощанье Педро заверил, что обязательно разыщет Вадима, чего бы это ни стоило. Дело времени. Они обнялись и распрощались. Вадим с маленьким Колей снова уходили в сельву. Уходили они в воскресенье, когда у старателей был выходной. На их уход, кроме Педро, кажется, никто не обратил внимания, старатели были заняты приготовлением к игре, весь день они намеревались посвятить любимому футболу... Уходили с запасом сухарей, маниока, нескольких банок консервов; еще у них появилось старое солдатское одеяло, котелок и сетка-накидка для ловли рыбы "цивилизованным" способом. Ну и, конечно же, духовое ружье и гитара. В кармане, под застегнутой пуговицей, у Вадима лежала спичечная коробочка золотого песка -- подарок артели. Через неделю началось вдруг сильное похолодание -- в середине зимы, в июле, в Южной Амазонии нередко такое случается, когда с Фолклендов наносит холодный воздух. Тогда температура понижается иной раз градусов до пятнадцати. После сорока пяти -- это форменная катастрофа. Некоторые растения начинают вянуть. Ящерицы цепенеют, их можно брать руками, кайманы вылезают из воды, которая им кажется, видно, ледяной. Так было и в этот раз. Змеи сделались словно бы сонными, их можно было просто перешагивать, они едва шевелились. Вадим с Колей шли, укрывшись одним одеялом, и Вадим рассказывал мальчику, какие бывают морозы в далекой России, откуда он родом. Тот, похоже, не верил. И тут произошел ужасный случай с анакондой. Небольшая, молодая, примерно шестиметровая змея, на которую они обратили внимание только потому, что она была какого-то странного, необычного, желтого цвета, лежала у ручья, под деревом, свернувшись в плотный клубок. И вдруг развернулась, когда они проходили мимо, и ухватила Вадима за ногу. Следующее кольцо легло на бедро, потом на поясницу... Ужас сковал Вадима. Прошиб холодный пот. Когда от чудовищных объятий затрещали кости, он подумал: вот и смерть! В мозгу зазвучала отходная молитва, свет померк, и его даже не ужаснуло, когда змея приблизила свою морду с зелеными немигающими глазами и стала тереться о его шею, о голову, о грудь... Она словно бы ласкалась, вся при этом дрожа, будто в какой-то непонятной лихорадке. Внутри у нее, казалось, перекатывались какие-то волны. Она то слегка разжимала гибельные свои объятия, и тогда кольца несколько ослабляли хватку, то снова стягивала вмертвую, с какими-то странными судорогами, от которых перехватывало дыхание, и тогда небо опять делалось с овчинку. И было ощущение, что змея словно бы проталкивает что-то внутри себя. Длились эти смертельные объятия довольно долго. Вадим совсем изнемог и почти уже перестал сопротивляться. Правда, прошел и страх. Он понял, что змея почему-то не собирается его глотать, и это давало еще какие-то силы. И он, экономя те малые силы, всячески пытался освободиться, изворачиваясь и сбрасывая с себя литые и тяжелые, а главное, ледяные змеиные кольца. Но кольца неумолимо наползали снова и снова... Вдруг у змеи что-то забурчало внутри, потом еще и еще. У душителя стали обильно выделяться газы, и вскоре анаконда разжала свои ледяные объятия. Вадим поначалу не поверил в освобождение, он долго лежал, не шевелясь, ловил ртом воздух, не в силах вздохнуть полной грудью. Ах, как он пожалел, что у него нет карабина! У змеи же случился сильнейший понос. Смрад и вонь стояли такие, что Вадима от пережитого ужаса и гадливости еще и вырвало. Удав медленно, словно бы с облегчением, уползал в поникшие от холода кусты, на глазах становясь бирюзовым, будто сменил кожу, а Вадим не мог подняться, руки-ноги не слушались. Мальчик-индеец, который все время, пока Вадим боролся с удавом, стоял на коленях и молился своим богам, потом объяснил, что такое иногда случается с крупными змеями, особенно во время похолодания. Индейцы его племени называют это -- "сукуружу влюбилась". Так что теперь Вадим не простой смертный, а избранный, он теперь -- "обрученный с анакондой". Она теперь его невеста-суженая. Это большая честь, такие люди у индейцев приравниваются к колдунам-паже. Впрочем, ты ведь и так великий паже, папа, что ж тут удивляться, что выбор пал именно на тебя... Вадим же понял другое: во время похолодания у змей замедляются все жизненные процессы, в том числе и пищеварительные, и проглоченная накануне пища начинает попросту разлагаться внутри змеи. И тогда змея ищет тепло, чтобы согреться. Если поблизости нет гниющей кучи листьев, тогда она обвивается вокруг крупного теплокровного животного. Сейчас змея, сжимая Вадима, просто-напросто грелась. А согревшись, освободилась от не переваренной пищи. 9 Индеец Коля вовсю "жарил" на гитаре, молодые танцовщицы танцевали бразильский танец тико-тико, гремели кастаньетами, а старый музыкант сидел за моим столиком и радостно вспоминал счастливые минуты, когда вышел он наконец-то из сельвы, с этим вот Колей-индейцем, тогда совсем еще ребенком, вышли они к какому-то рабочему поселку-альдее, где удалось -- повезло! -- поменять в придорожной харчевне золотой песок на бразильские крузейро, побриться, постричься, купить кое-какую приличную одежонку и отправить письма родным и Елене. Потом они подсели с Колей на попутную машину и тронулись в путь -- к океану, в сторону Белена. Так добирались они на попутках трое суток. На четвертые сутки были в каком-то маленьком заштатном городишке, на рынке, где вдруг Вадима словно укололо в самое сердце: он услышал сквозь шум рынка какую-то странную, но очень знакомую музыку. Схватив Колю за руку, побежал на поразившие его звуки. То были цыгане. Цыганский ансамбль играл и пел прямо посреди пыльной базарной площади. Цыгане играли на семиструнных гитарах и пели "Долю-долюшку горемычную". Пели по-русски! На цыганках были яркие и дорогие, но старомодные шали и цветастые широкие юбки (такую одежду Вадим помнил по Харбину), мужчины были в шелковых красных косоворотках, лиловых жилетках, темно-синих шароварах с золотыми галунами. Впереди всех стоял его музыкальный "крестный" -- Алеша Димитриевич, покачивая маленькой, приталенной "краснощековской" гитарой, повернув свой упрямый профиль к хору: он дирижировал своим оркестром. Гитаристы и танцовщицы следили за каждым его движением. Они шпарили без остановки попурри из старинных русских песен. В переходах между кусками разных песен Алеша показывал сильнейшее соло. Он демонстрировал мастерство, импровизируя такими неожиданными образами, что от восхищения по спине бежали мурашки. Вадим стоял посреди толпы, держал Колю за руку, застыв монументом. Индеец ничего не спрашивал -- что тут было спрашивать?.. Музыка будила в памяти далекий Харбин, детство, юность, вся жизнь проплывала перед глазами, хотелось жить, плясать, рвать на себе рубаху и самозабвенно плакать. Но слез не было. Публика молчала, разинув рты, пораженная страстностью и странностью исполнения; она не понимала языка, но все чувствовала. После попурри Алеша без перехода исполнил старинный арестантский романс: "Течет речка, да по песочику, бережочек моет, молодой джульман, Эх, д, молодой джульман начальничка просит..." -- с надрывом, с умышленным подчеркиванием ударений. Публика бросила свой торг и столпилась кругом, словно зачарованная странной речью, необычной, страстной музыкой. Противиться этому обаянию не было ни у кого сил. Многие, не понимая слов, тем не менее, вздыхали. Но вот пошло томно-вкрадчивое вступление-выход "Цыганской венгерки", все быстрее, быстрее, четче, резче ритм, и затем знаменитые его кружевные переборы, и все быстрее, быстрее, все более и более лихой, лихорадочный темп. Алеша жонглировал гитарой, быстро вертя ее в руках, и при каждом своем обороте к хору выделывал ногами какой-то замысловатый кунштюк, который всякий раз приводил публику в восторг. И вот слушатели не выдержали: вдруг пустились в пляс негры и метисы (в тех местах их называют -- сертанежу), индейцы и мулаты-пардо, отчаянные табунщики-гаучо срывали с себя сомбреро и топтали их, восторженно размахивая потными пыльными пончо. Испанцы и португальцы плясали фанданго, индейцы -- такотин, креолы -- тико-тико, негры и пардо -- порторико де лос педрос... А Вадим стоял посреди этой вакханалии, посреди беснующейся толпы и плакал. У него было чувство, что он в России, на милой родине, где никогда не бывал, кроме как во сне... Весь рынок, с ревущими горбатыми быками, с серой тучей мух-кровососов, со смерчем москитов, со стаями птиц-печников, собиравшими лошадиный навоз для своих гнезд, с разноцветными палатками, с пестрой, разношерстной, разноликой, разноязыкой, разноцветной толпой, покрывал густой, басовитый, меднострунный звон цыганских гитар, куда вплетались крики, вопли, визги, возгласы и просто выдохи множества человеческих глоток. И вдруг все внезапно оборвалось. Стихло. Даже коровы перестали мычать. Все застыли в недоумении, в восторженном восхищении. Многие долго не могли понять, что концерт окончен, лишь ноги их еще продолжали выделывать всевозможные замысловатые фигуры. И тут... Раздались та-акие аплодисменты, что с далеких пальм поднялась целая туча каких-то черных птиц и испуганно заграяла. Публика не хотела отпускать артистов, цыган засыпали монетами и мятыми трудовыми купюрами и заставили-таки повторить последнее, как они окрестили, "русское фламенко". Цыгане сыграли еще раз, исполнили "Ухаря-купца", со своим неизменным "ай-яй-яй", "ай-нэ-нэ-нэ-нэ", "ари-да-ри-да-ри-да", "что ты говоришь, детка", "ходи шустрей, красивая", -- и на этот раз откланялись уже окончательно. После чего начался такой кутеж, что долго о нем вспоминали добропорядочные обыватели и качали головами -- в общем, чертям было тошно... А Димитриевич шествовал по базарной площади эдаким филиппинским бойцовым петушком. Какой-то пеон подарил ему от переполнявших чувств огромного пестрого ару, тот сидел на жердочке, щелкал своим мощным кривым клювом и до крови ущипнул вертевшуюся рядом собачонку. Алеша вынул кривой засапожный нож, разрезал спутывающие попугая веревки и подбросил его. Подбросил -- в небо. Попугай через несколько мгновений растворился в голубом просторе. Алеша по-разбойничьи свистнул ему вослед. День принадлежал ему безраздельно. Он чувствовал себя Бонапартом и держался соответственно... Вадима он вспомнил с трудом. За беспокойную кочевую жизнь столько было встреч и расставаний, разве всех упомнишь. Но после детальных расспросов он принял их с Колей в табор и разрешил путешествовать с ними до океана. А через день даже позволил участвовать в концерте и остался доволен игрой Вадима. Цыгане были верны своей крови, они кочевали из города в город. На каждой ярмарке за бесценок скупали бракованных лошадей, выправляли их за неделю-другую с помощью специфических цыганских методов, и выгодно, с барышом, продавали в другом городе, на другой ярмарке. Бразилия занимает первое место в мире по количеству лошадей, это поистине рай для лошадников и цыган. Алеша пользовался огромным авторитетом у своих соплеменников. Все трудные вопросы хоревод решал на виду у всего табора -- бесцеремонно, властно и авторитетно. После чего вопрос больше не обсуждался, а решение исполнялось неукоснительно и беспрекословно. Ничто не выводило его из себя. Даже присущая всякому музыканту зависть и ревность. "Хороший музыкант, -- равнодушно сказал он как-то про Мигеля де Сантьягоса, "гениального", как утверждали, фламенкиста. -- Хороший, слов нет, хоть мое русское ухо и режет эта варварская игра, -- добавил лениво, тщательно шлифуя ногти камешком-голышом, как обычно делал перед выступлением, и закончил выразительно: -- Хороший, очень хороший, но... но не цыган. Увы!" Вадим добрался до океана с цыганским табором. Движение было медленное, зато без всяких полицейских проверок и прочих эксцессов. Ведь никаких документов ни у Вадима, ни тем более у Коли-индейца не было. Везде концерты проходили с неизменным успехом, на "ура". Лишь в одном каком-то городишке концерт был сорван тем, что поблизости на стадионе проходил футбольный матч, в котором участвовала городская команда, и когда она стала проигрывать, народ повалил на стадион, поддерживать своих игроков... Бразильцы -- что ты хочешь! Кстати, среди них существует утверждение, что современный футбол -- это культовая игра древних индейцев, дошедшая до нас почти без изменений, единственное отличие, что победителям в древности, всей команде, отрубали головы, это была высшая награда, их души, по поверью, сразу же отлетали к богам на званый пир, устраиваемый в их честь. Занятно было изучать внутреннюю жизнь цыганского табора. С первого взгляда там царил полный хаос и никакого порядка. Но это только на первый, сторонний взгляд. На самом деле все оказалось не так. Все было гораздо сложнее, всяк знал свое место. Все, как правило, имели клички: Налим (хитрый), Лапоть (простой), Шило (едкий), Павлин и Юрко -- гитаристы-солисты, Ювелир и Донжуан -- те скрипачи, элита. Певицы из хора: Мышка, Синица, Бадья (с низким контральто), Ворона, Пуговица. Цыганка, которая вела вокальное соло, звалась -- Свистушка. Когда она выступала, для нее делали специальные разукрашенные цветами и лентами качели, она раскачивалась на них и пела старинную разбойничью песню про виселицу: "Что затуманилась, зорюшка ясная?.." -- это придавало ее выступлению необычность, трагизм, а также некую экзотичность и экстравагантность. Однако было в этом что-то и от цирка. Недаром говорят, что цыганская манера исполнения -- это преувеличение во всем. Во время путешествия, уже вдоль побережья океана, удалось близко сойтись со старым гитаристом, которого звали Лебедем. Он был самым пожилым в хоре человеком и единственным "нотным музыкантом". Остальные -- слухачи-самоучки, нот не знали и исподтишка следили за пальцами Лебедя, стараясь поймать те удивительные аккорды импровизаций, которыми он чудесно насыщал несложные цыганские мелодии. Он был тогда уже глубоким стариком, с сивой бородой, но еще довольно крепким. Во время долгих, бесконечно-нудных переходов вдоль побережья, где в многочисленных городках было множество японцев, которые жили обособленно, не смешиваясь с местным населением, Лебедь, помнится, рассказывал о своей молодости, о Петербурге, где ему удалось поработать в хоре Вари Паниной. Он аккомпанировал ей вместе с цистристом Гансом. К ним в ресторан зашел как-то сам Чайковский. Слушал и удивлялся цыганскому пению и игре. Но после концерта он сказал им, аккомпаниаторам, что их сопровождение такого роскошного голоса, как у Вари, несколько, мягко говоря, бедновато, и что надо бы обогатить гармонии. Когда хор прекратил работу, Петр Ильич заперся с ними в кабинете хозяина ресторана, где был старый и весьма дорогой рояль, и вместе с цыганами стал подбирать к романсам и песням более интересные и выразительные гармонии-аранжировки. Они импровизировали до самой ночи. С тех пор те чудесные аранжировки Чайковского так и звучали в игре старого гитариста... -- Да, кое-что я у Лебедя тогда позаимствовал. Да и Алеша показывал свои бесконечные сольные кружевные импровизации... -- закончил маэстро, печально глядя на пылающий закат. Там летали в малиновом зареве розовые чайки, упрямо пересекал это чудо алый пароход, казалось, воды в том месте кипели, а у самого берега они тихохонько перешептывались с галькой, и были сиренево-зеленоватыми, темно-аквамариновыми, когда вспыхнул на Толстом Мысе маяк, и будто что-то таинственно-важное произошло в мире. -- Да, Алеша очень хвалил меня за игру, но в хор к себе так и не взял. Почему? Потому что ты, говорит, Вадик, игрун, конечно же, хороший, даже отличный игрун, но, увы, не цыган. Вот ежели женишься на цыганке... Мы помолчали какое-то время. Собеседник показался мне сейчас настолько старым, изможденным, побитым жизнью, что почудилось, будто сама история сидела напротив. Живая история нашей страны, история целой эпохи. Он казался сейчас не живым человеком, а ожившим портретом со старинного гобелена, на фоне темно-алого бархата заката. Затихли его певицы, и лишь Коля-индеец долго импровизировал на своей гитаре. Иссиня-черной косы у него сейчас не было, зато в наличии был серебристый ежик, который выдавал его истинный возраст, увы, дядьке было хорошо за пятьдесят. Но вот индеец отложил русскую семиструнную, снова взял давешнюю гитару из панциря броненосца, и геленджикскую набережную опять огласили дикие латиноамериканские вопли: "Ай-ай-ай! Ау-ау-ау! Ча-ча-ча!" -- и опять понеслась разухабистая, варварская, совершенно нестройная и нескладная, немелодичная какофония. То самое пресловутое фламенко, черт бы его побрал совсем. Видно, никуда уж не уйти человеку от голоса крови. Да, фламенко индеец играл ловко и виртуозно. Он, кажется, даже помолодел вновь и выглядел сейчас на тридцать с хвостиком. Играл с удовольствием и, что называется, с огоньком. С душой. Дерзко и весьма выразительно. Зажимал, например, струны на грифе, кроме пальцев левой руки, еще и зубами, что вызывало бурный восторг и шквал аплодисментов зрителей и просто прохожих зевак. Но игралось все это совершенно, кажется, без соблюдения каких-либо элементарных правил гармонии. Это были в самом деле варварские звуки, музицирование дикаря, точнее и убийственней не скажешь. Гитара, казалось, напрочь потеряла свое таинственное обаяние, искреннюю серьезность и мягкую задушевность, сейчас это был в самом деле какой-то ударный инструмент, некий тамтам, помогавший танцовщицам веселее дрыгать ножками, исполняя бразильский танец тико-тико -- да, сейчас это была забава, баловство, чтобы веселее петь, удобней скакать, выделывая ногами незнамо что, и просто стучать об пол каблуками. И через какое-то время сделалось скучно, а игра музыканта показалась неясной и сбивчивой. -- Так и не научился я этой туземной игре, -- сказал собеседник, отхлебывая свой оранжевый сок. -- Для русского человека это невыразительные, незапоминающиеся, однообразные мелодии, хотя и необыкновенно сильные в смысле техники. Я понимаю вас, слушать это поначалу -- настоящее мучение, но потом привыкаешь, и в некоторых местах даже кое-что начинает нравиться, но за душу все равно не берет. И очень однообразно. Сколько лет уже слушаю, но так и не научился этому хулиганству. А вот Коля запросто освоил, хотя никто и не учил его. А вообще-то его игру даже Педро хвалил... -- Какой Педро? Тот самый? -- удивился я. -- Да, тот самый. В начале восьмидесятых он приезжал в Москву от журнала "Ревиста де музика", который издавался в Испании. И кто-то рассказал ему обо мне. Он сразу же прилетел сюда. Неделю тут, у меня, прожил. Потом оформил вызов, и я побывал в Испании. Были с ним и в Париже, в ресторане "Золотая рыбка", встречались с Алешей Димитриевичем. Он был тогда уже весьма плох. Переживал смерть своей сестры, сожалел о безвременной кончине Высоцкого, с которым так и не удалось записать пластинку. Однако спел для нас свой знаменитый на весь мир романс -- "Очи черные". И между прочим рассказал, что в пятьдесят седьмом, в Буэнос-Айресе, ему пришлось как-то петь этот романс лично для Берии, для того самого, Лаврентия Павловича, который был давним и горячим его поклонником, а в Аргентине скрывался под чужим именем. Видно, состоял в тамошних спецслужбах каким-нибудь тайным советником... Но это уже другая история. Я схватил его за руку. Видно, в глазах моих была написана такая жгучая просьба, что он, разведя руками, произнес: -- К сожалению, история темная и загадочная. Алеша говорил, что будто бы в журнале "Вокруг света" в номере пятом за пятьдесят восьмой год была напечатана фотография Берии, на фоне президентского дворца в Буэнос-Айресе, как тайный знак сыну и жене: не беспокойтесь, дескать, все нормально, жив-здоров. Приехав в Москву, я пошел в "Ленинку", чтоб взять этот журнал -- мне его не выдали. В Краснодаре сказали, что именно этот номер почему-то не сохранился. Вот и все... А вы приходите завтра с утра, познакомлю вас со своей Еленой. С Еленой Евгеньевной. Она семь лет меня ждала. Однажды пошла, говорит, к реке, когда совсем уже надежду потеряла... Глядь, а по воде плывет бумажный кораблик. Выловила его из реки, развернула -- а там, по бумаге в клетку, буквы какие-то, вроде как русские. Хоть разобрать ничего нельзя было, а топиться раздумала, опять надежда появилась. Так она после этого еще три года прождала. И дождалась. Приходите, мы будем рады. 10 Всю ночь мне не давала покоя рассказанная история про величайшего провокатора и диверсанта всех времен и народов. Я никогда не верил, что такому изощреннейшему политикану, которому ни Толлейран, ни Макиавелли в подметки не годились бы, так легко, как глупому куренку, свернули шею. Так не бывает. Ведь пропал же бесследно Борман. И с Гитлером до сих пор еще не все ясно. Ходят слухи, что Мюллер, шеф гестапо, был советником главы ЦРУ, а убийца Троцкого, Герой Советского Союза Роман Меркадер, последние двадцать лет жизни консультировал Фиделя Кастро, а тут -- как в плохом детективе... Под актом о расстреле Берии нет подписи врача, констатирующего смерть, нет протоколов допросов, нет протокола заседания суда -- вообще нет ничего; а ведь в таких случаях формальности обычно соблюдаются самым щепетильнейшим образом. А тут про них почему-то забыли! Наутро к "Влюбленной анаконде" подходил с некоторой робостью. Я, конечно же, понимал, что Елена Евгеньевна, безусловно, сейчас уже глубокая старушка, подстать мужу, но в сознании все равно рисовалась эдакая сказочная Елена Прекрасная, чуть ли не принцесса. И, если уж говорить до конца, я немного сожалел, что согласился на эту встречу -- боялся разочарования. Пусть бы она так и осталась в памяти в образе молодой романтической красавицы-княжны, в венке-короне из диких бразильских подсолнухов, издали похожих на крупные ромашки, ждущей у широкой реки своего возлюбленного... Из ресторанчика неслось: "Утро туманное, утро седое..." -- хотя утро было чудесным, ясным, словно чисто промытым. Моего собеседника и его жены нигде не было заметно, еще, похоже, не подошли. Покрутившись бесцельно по набережной, я решил зайти в районную библиотеку и скоротать время. Зашел. Спросил "Вокруг света" за пятьдесят восьмой год. Подшивку принесли довольно быстро. Все номера были на месте, и даже без вырезок. Открыл пятый номер, пролистал и вскоре споткнулся на материале аргентинского писателя Альфреда Варела, который был проиллюстрирован странной фотографией: Буэнос-Айрес, площадь Мая, где расположен Розовый дворец президента, у колонн какой-то арки стоят бравые гвардейцы, а по мостовой шествует Берия с дамой под ручку. Орлиный профиль, характерный поворот головы, надвинутая на глаза шляпа... Выходил из библиотеки я в каком-то странном потрясении. Из ресторанчика неслось: "Я ехала домой, душа была полна печали..." Рядом с кабачком увидел своего пожилого друга с седой женщиной, они были чем-то похожи друг на друга, как бывают похожими старые супруги. По-видимому, это и была та самая незабвенная Елена Евгеньевна. Они стояли у самого берега, у самой кромки прибоя, и что-то бурно обсуждали. Вдруг старушка показывает куда-то в зеленые волны, потом довольно резво хватает палку и начинает что-то вылавливать из воды. Когда приближусь к ним метров до двадцати, увижу в руках у старушки что-то мокрое и бесформенное. Которое она будет держать как самое дорогое сокровище, как высшую награду. Как ребенка. И оба старика покажутся такими счастливыми, такими одухотворенными, что я им по-хорошему позавидую. Мне вдруг сделается неловко: а не мой ли давешний кораблик выловили они из воды? Ведь сейчас развернут его и все прочитают... И потому я несколько замнусь. Буду стоять и решать: стоит или не стоит подходить сейчас? Именно сейчас? Может, потом?.. "Ямщик! Не гони лошадей! Мне некуда больше спешить. Мне не-ко-го больше любить!.. Ямщик!" -- летит, летит сквозь столетия плач, женский вопль, исторгнутый графиней Риттер, сейчас совершенно забытой поэтессой, узнавшей по дороге о смерти своего возлюбленного -- Государя Императора Александра Второго, Освободителя. Увы, общество для независимой личности, для одинокого путешественника по этому гибельному житейскому морю всегда враждебно, потому и приходится за любовь, за свободу собственного выбора платить чистоганом, то есть одиночеством. И это, опять же, в лучшем случае. Вдруг плеча моего касается чья-то рука. Прикосновение будет до того знакомым, что меня слегка тряханет. А когда наконец ме-е-едленно обернусь -- передо мной окажется та, которая до сих пор снится, та, которой писал письмо, сворачивал из письма кораблик и бросал его в зеленоватые морские волны, та, которую искал, искал, искал, скрывая это даже от самого себя. Хотел найти и боялся этого. И вот -- она предо мною. Такая же светловолосая, хотя и... да, постаревшая, располневшая, поседевшая, но все равно единственно-желанная. Седая моя Аленка. Она живет тут, в этом городе, который по-турецки звучит "Хелен джик", что означает -- "Белая невеста"... -- Вот, передали... от тебя! -- и показывает измочаленный листок, который еще вчера был бумажным корабликом. А что же тогда в руках у стариков? Посмотрел туда: там измочаленный венок из крупных ромашек, похожих на дикие бразильские подсолнухи. Милая! Хорошая! Родная! Ты мой самый незабвенный друг...