ые и крушили врагов окрест; они крепко стояли на кремнистом, каменистом пути и были счастливы в воинственной простоте своей. Карнеги не читай. А если кто подарит этого конформиста -- повесь в сортире на гвоздь. Люби тех, кто любит тебя. Будь благодарен им за их любезное к тебе расположение. В общении с ними пусть голос твой будет кроток и ласков, преисполнен любви. Если что-то обещал близкому человеку, выполни обязательно, с лихвой. Людям, близким тебе, делай подарки, приятные сюрпризы. Говори им комплименты. Не лицемерь с ними. Хвали их, это будет приятно не только им, но и тебе -- лицезреть их ликующие глаза. Говори друзьям любезности -- но только друзьям! -- и не захваливай, иначе похвала твоя превратится в лесть и ничего не будет стоить. Не говори друзьям лживых слов, пусть слова твои будут прямые и правдивые, и чтобы притом сквозила в них любовь. Помни, что нас любят те, кого любим мы. Мирись первым. Но не унижайся. Если твоей протянутой рукой манкируют -- больше мира не ищи. Пусть помирит вас Бог. Не бойся умереть -- это всего лишь миг. Не относись к жизни слишком серьезно -- все равно выйти живым из этой игры еще никому не удалось. Поэтому живи так, как будто каждый день последний, это придаст твоему существованию особую окраску. Если хочется насладиться местью -- мсти, коли не можешь простить. Никогда ни о чем не жалей. Не оглядывайся на упавших, иди вперед, но помни, что вершина -- это начало спуска, а чья-то смерть -- это всегда продление чьей-то жизни. Научись отделять тщеславие от честолюбия, это разные вещи. Научись жить настоящим; пусть будущим живут сумасшедшие и "поэты", а глупцы вздыхают о прошлом; ты живи настоящим, ибо только текущее мгновение и есть жизнь, вся природа так живет, и будь адекватен вызовам времени. Не задумывайся о дне завтрашнем и ничего дольше суток не планируй, ведь все дела делятся на две категории: одни можно не делать, а другие делаются сами. Никогда ни у кого ничего не проси. Нужен станешь -- сами найдут и дадут. Если же нет -- сколько б ты ни просил, не получишь того, что нужно. А если и получишь, то в итоге окажется, что потерял гораздо больше. Самое лучшее -- обставить дело так, чтоб принесли желаемое, да еще и благодарили за то, что принял, -- в этом мудрость. Не играй в лотереи. Я еще не видел выигравшего, зато проигрывают все -- в этом смысл лотереи. Не участвуй ни в каких конкурсах и викторинах, не теряй времени. Все места и призы там распределены еще до открытия викторины. О планах своих помалкивай, ибо опыт учит, что мозги человеку даны, чтоб скрывать свои мысли. Поэтому не озлобляй против себя людей, не показывай им свой ум. Если же не в твоем обычае держать язык за зубами, тогда лучше говори ошеломляющие общество глупости или общие слова -- люди снисходительны к ограниченным и не принимают их в расчет, они очень быстро охладеют к тебе, -- ты же осторожно и осмотрительно делай свое дело. Лучше прослыть дураком, чем быть им. Не очаровывайся сам и старайся не очаровывать других; люди легче прощают предательство, чем разочарование. Относись ко всем с уважением, даже если человек недостоин уважения, все равно говори ему "вы" -- это возвысит тебя в глазах тех, кто ему "тыкает". Обливайся каждое утро ледяной водой, и визиты к врачам сведешь до минимума. Объять необъятное не пытайся -- хотя стремиться к этому надо, -- но каждый день обязательно делай одно, всего лишь одно дело, направленное на перспективу. Одно, но каждый день! И вскоре ты обойдешь сверстников. В общем, строй, что построится, а там посмотришь, что получится. Опасайся "общечеловеков". Презирай врагов своих. Их не должно для тебя существовать. Будь выше их злословия. Помни: собаки лают, караван идет. Ни в коем случае даже не пытайся любить их. Не верь в то, что тебя они простили. Сам не прощай обид, всегда "плати по счетам", иначе об тебя будут вытирать ноги все, кому не лень. Добряков в жизни не уважают, на них воду возят, иногда в прямом смысле. Помогай друзьям. Поддерживай в спорах друга, даже если он и неправ, -- иначе друга потеряешь. В спорах с нацменами поддерживай единоплеменника, даже если он и несимпатичен тебе. Даже если он -- враг. Все-таки перед чужаком -- это родная кровь. Тебе не простят "объективности" ни те, ни другие. Никогда не заигрывай с врагами твоих друзей. Помни, что враг друга не может быть твоим другом. С предавшими друзьями расставайся легко и не сходись больше. Порванную бумагу как ни склеивай, все равно останется рубец; лучше поискать новый чистый лист. Даже тех, кто приполз к тебе на брюхе после разлада, не подпускай второй раз близко, ибо людям свойственно помнить старые обиды, -- для этого почитывай иногда эту "памятку". Презирающих тебя -- презирай. Развей в себе способность взирать на жизнь отстраненно. Будь равнодушным прохожим, учтиво-рациональным. Старайся поменьше привязываться к чему бы то ни было, не будь рабом никаких идей. Тогда не получишь разбитых надежд. И в душе не будет разлада. И ни в чем не разуверишься. Разбивай иллюзии сам, и тогда не будет ежедневных трагедий. Подходи к жизни разумно, а потому не развратничай -- иначе будешь работать на аптеку. Расчетливо распределяй силы и не рассчитывай на то, что тебя будут помнить через сто лет. Даже если и будут, то какая тебе от того радость и польза? Радуйся розам в росе, радуге, румяному карапузу сейчас. Помни, что рая нет. Как, впрочем, и ада. Однако не забывай, что ты -- русский. Сохраняй самоуважение, но гони от себя спесь. Сохраняй своеобразие в поведении и в мыслях, чтоб нельзя было тебя "просчитать". С одним и тем же человеком не делай дважды одного и того же дела. С неприятными, злыми людьми не общайся, не будь близок, не дели стола и крова, -- все это рано или поздно, но выйдет тебе боком. Старайся не спорить. В спорах не рождается никакая истина, спор хорош лишь тем, что улучшает пищеварение; в споре ты проговариваешься и раскрываешься, сам того не желая. Помни, что так называемые добрые люди слывут в свете как слюнтяи, недаром классик снисходительно сказал про таких: "Хорошие люди редки в мире, как фальшивые деньги". Мир же по своей природе суров и склоняется только перед силой в виде власти, денег, влияния, авторитета, иногда в виде интеллекта. Старайся быть сильным хоть в чем-то, помни, что у слабого нет друзей. Соучастия и понимания не жди, не тешь себя самообманом, скорее всего не дождешься. От экзальтированных субъектов с сияющими глазами держись подальше. Старайся удерживаться от связей и с сумасбродами: это шизоиды или просто сумасшедшие, и ничего, кроме лишних проблем и дурной славы связи эти не принесут. Помни: лучше потерять с умным, чем найти с дураком. Ты явился в этот мир незваным и нежданным, проживешь жизнь неизвестным и никому неинтересным и уйдешь в небытие неоплаканным. Трагичный изначально, мир наш даже не заметит твоего исчезновения. А тот, кто заметит, внутри себя инстинктивно порадуется: пока не я!.. Так что воспринимай тривиальность, бессмысленность и трагизм своего существования как должное. Тебе должно быть все равно, как тебя будут хоронить: в простом гробу или на орудийном лафете. Вместо тебя не умрет никто, каким бы заслуженным ты ни был. Смертью и забвением кончают все, какими бы талантами ни обладали, и никто пока участи этой горькой не избежал. Поэтому цени жизнь, пока теплый, и не думай, что будет, когда станешь холодным. Учись терять. Вся жизнь -- это сплошная цепь потерь. И чем будешь старше, тем убыли станут увеличиваться, а уроны будут убийственней. Научись держать удар. Уступки свои оправдывай как-нибудь, чтоб не мучили угрызения совести, и старайся утешиться чем-нибудь другим. Учись ждать. Но не пережидай. Когда подворачивается удобный случай, не упускай. Лучше сделать и потом жалеть, чем жалеть, что не сделал. Будь удальцом, устремляйся прямо к цели; нужно -- ломись, несмотря ни на какой ущерб. Упустишь момент -- бывает, упустишь саму жизнь. Каждому человеку в жизни хоть раз улыбается удача, надо только успеть ухватить эту птицу за хвост. Будь упрямым, но не "упертым". Уходя -- уходи без сожалений. И помни, что успех -- величайший в мире оратор. Философы древности предостерегали учеников от женщин. Говорили, что женщина-фатум горше смерти, потому что она -- сеть, и сердце ее -- силки, руки ее -- оковы. И это, как говорится, неопровержимый факт. Итак, не люби женщин. Если не можешь не любить, то хотя бы не расточай ей фимиам, не создавай из нее фетиш, ибо феерия сразу же сменится такой кабалой, по сравнению с которой римские галеры покажутся раем. Не откровенничай, а тем паче не философствуй с женщиной. Если женщина перестанет сплетничать и приохотится философствовать, тут не откупишься даже норковой шубкой. Если не можешь удержаться от фрондерства, то не говори хотя бы главного или сведи разговор на финише к какой-нибудь фривольности. Она из всей твоей филиппики зафиксирует в памяти именно этот забавный пустяк. Ходи прямыми путями. Будь хозяином своей судьбы. Не давай сбить себя с пути, а потому не верь хлюстам-агитаторам, каким бы сладким хором они ни пели: "халва!" -- во рту у тебя не станет слаще. Помни, что все самые хваленые идеологии -- суть исторический хлам, все они призваны хлипкими заплатками всевозможных хламид прикрывать бездонные хляби на месте давно разрушенного храма. Нет на свете никакой, самой величайшей и благороднейшей идеи, ради которой стоило бы ставить на кон свою жизнь, пусть даже самую ничтожнейшую на чей-то холодный взгляд. Они будут произносить храбрые словеса, воздымать красивые хоругви с правильными девизами, а умирать за эти химеры в предсмертном хрипе придется тебе. Лишь Родина -- не химера... Цель выше и дальше. Пусть цели твои будут величественно-царственными. Будь цельным, не разменивайся на мелочи. Цени тех, кто истинно ценен. Старайся пахать по целине или хотя бы поперек борозд. Никогда не целуй руку, если хочется укусить или оцарапать. Не злоупотребляй цитированием, даже умных мужей, помни, что цитаты -- это цивилизационные цепи для мозгов, -- старайся сам оставить после себя цитаты. Помни, что и цинизм в меру -- ценен. Человек одинок изначально. Воспринимай это как данность. Не надейся на чудо, оставь это глупцами и чудакам, будь готов к тому, что проживешь жизнь непонятым и умрешь непризнанным, и это не должно тебя чересчур огорчать: смерть и забвение неизбежно уравнивают всех. Потому всякое честолюбие и чванство пред чертогом вечности -- чепуха и чушь. Черновиков у жизни не бывает, есть только чистовики, живи набело, а значит, живи честно. Шагай по жизни широко, и не бойся порвать от таких шаганий себе штаны. Не шарахайся в шоке от всяких шавок -- такие, даже башковитые, не вызывают из-за своей трусости доверия. Попусту не шуми, но старайся делать так, чтоб шум после них появлялся в обществе и прессе, а не у тебя в сердце. Щадить себя -- значит не любить себя. Не щади ни себя, ни других. Не будь щеголем и держись подальше от щеголих -- одежда это не способ самоутверждения, а всего-навсего защита от холода. Нищим не подавай, не увеличивай число профессиональных тунеядцев; пусть добывают себе пищу, как и ты, -- в поте лица своего. Не обижайся на тех, кто недооценивает тебя, быть может, своими щелчками и щипками они высекают из тебя искру Божью. Но если ударят по правой щеке, левую не подставляй, лучше ударь противника по челюсти, и не жалей потом об этом. Этот мир несовершенный ничем тебе не обязан и ничего тебе не должен. Все мы, возможно, чей-то неудачный эксперимент, затянувшийся экспромт. Твоя жизнь -- всего лишь случайность на пути моих поисков счастья, незаметный для природы эфемерный эпизод в безграничной эмпирике вариантов. Эклектичное соединение несоединимого, хаотичная эманация души и тела -- вот суть человека. Мы все всего лишь этюды для какой-то эпохальной картины, которую никто из нас не увидит. А если увидит -- не поймет. Поэтому будь эпикурейцем -- бери от жизни лучшее и сейчас и не уподобляйся некоторым желтолицым эстетствующим носителям элегантных эспаньолок, которые, приходя на чужой ужин, не приносят с собой ничего, даже здорового аппетита. Который, кстати, вкупе со здоровым эгоизмом, -- фундамент всех великих эпох. Юлий Цезарь, создатель великой Римской империи, будучи юношей, страдал от того, что ничего еще не сделал для вечности. Не откладывай и ты на завтра то, что можно сделать сегодня. Подобно вышеназванному Юлию, один день в неделю воздерживайся от пищи -- это полезно, и здоровье и юность преходящи в печальной нашей юдоли. В юности прелесть прежде всего в том, что всякий юнкер еще потенциальный генерал и всякий юнга -- капитан в перспективе. Но время безжалостно воздаст каждому по заслугам. Дружи с юмором, но не юродствуй. Человек без чувства юмора неполноценен, это своего рода дальтоник. Я поучаю тебя, сын мой Андрей, а в твоем лице и всех остальных своих детей, внуков и правнуков так яростно не потому, что пророк ярый какой-то идеи или ясновидец вдохновенный, вовсе нет. Я дошел до этих простых истин на собственном опыте и проверил их на собственной шкуре. И хочу, чтобы жизненное ярмо у тебя было хотя б чуть-чуть полегче. И потому даю эти советы, хотя сам не всегда следовал им. Итак, создавай свой Наутилус и плыви на нем по нашей жизни, похожей сейчас на Клоаку. И никогда не слушай -- как не слушал я -- ничьих советов. Это относится и ко всему вышенаписанному. УКУС ГЮРЗЫ Лет двадцать назад я написал нижеприведенный текст и назвал его "Укус гюрзы", но напечатать нигде не смог: в пяти-шести редакциях мурыжили по месяцу-другому, говоря потом что-то наукообразное о "художественности", "духовности", "нравственности" и прочей всякой ерундистике. Лишь один кто-то сказал по делу: конец, дескать, просчитывается... Но я-то уже и тогда знал, в чем главный недостаток: у меня не было ни "имени" тогда, ни опыта, ни связей, ни даже денег, чтоб поставить кому надо магарыч. И пришлось переделывать этот текст и вставлять его отдельной главой в роман о Туркмении, который после то ли десяти, то ли двенадцати переделок все-таки вышел, но не принес ни славы, ни денег. Потом я перелопачивал его для издательства "Граница", под готовый договор, но началась инфляция, и к тому времени, когда роман был набран и нужно было переделывать договор под новые цены, жлобы-погранцы предложили за него сумму в половину полковничьей месячной зарплаты, - я порвал договор и швырнул клочки тем свиноводам в лицо. Набор рассыпали, и я с тех пор не верю ни в какую "офицерскую честь". Роман же валяется в двух-трех журналах, где его упорно обещают напечатать, но не печатают. Потому что он устарел уже тогда, когда еще только был написан. И устаревает с каждым днем все больше и больше. Потому-то и не пишу я романов: уж очень быстротечна мимолетная жизнь наша изменчивая. Не угонишься. Итак, роман лежит-пылится. Ждет, похоже, посмертного собрания сочинений. Но мне жаль кое-какие, особенно дорогие главы из него. Потому что откровенно описал там свою бестолковую, милую и не всегда праведную юность, и сейчас уже не помню, где правда, а где выдумка. И вот я выдергиваю одну главу и сейчас попробую продать ее как свежий рассказ. Глава начинается с утра, хмурого, ноябрьского, в которое я познакомился с новой поварихой, которая, окликнув меня из-за раздачи, попросила помочь принести из подсобки кастрюлю с компотом. Я вылез из-за стола и вразвалочку, под завистливые взгляды дружков, особенно Игоря Чайболсона, пошел с ней в подсобку. Мне едва-едва исполнилось семнадцать, три месяца назад только закончил школу, но за те сто дней, что провел в этих песках, уже считал себя эдаким каракумским волком, пустынным барсом. Я шел за ней следом, отметив ее выпуклый, раздвоенный зад и длинные полноватые ноги, которые волновали меня всегда (впрочем, в том, старом варианте, об этом я не посмел написать, отделался общими, банальными фразами, типа: стройная, хрупкая, рыженькая, хотя на самом деле была она крашеная). Потом там было о том, как понесли кастрюлю и девушка не удержала свою сторону, кастрюля опрокинулась, и компотом залило мне брюки. Она ойкнула, а я смутился. Она пообещала постирать. Я отмахнулся и поспешно, чтоб не видели ребята, ушел в общагу, переоделся в другие штаны и через минуту уже стоял на площадке перед столовой и ждал Абдулловича, с которым меня послали ехать на компрессорную станцию, отвозить краску. Покурил, пождал. Абдуллович не появлялся - ни сам, ни знаменитый его "Аполлон". Тут увидел, как через заднюю, неприметную дверь из столовой вышла давешняя рыженькая повариха с эмалированным ведром и стала отмыкать огромный ржавый замок, висевший на дубовой двери подвала; замок не отмыкался. Я знал, каким оригинальным способом он открывается, и потому подошел. Она мне улыбнулась (в прежнем варианте - диалог на полстраницы), пошутила: не страшно, ведь сейчас, мол, она и вовсе - с пустым ведром?.. Я отозвался: плевать! - поднял увесистый булыжник, два раза стукнул по замку, после чего ключ легко провернулся. "Ты не вор случайно?" - "Нет, пока только учусь". Через четверть часа я уже знал, что новенькую повариху зовут Ирой, что фамилия ее, несколько странная для цвета волос, - Акопян; что живет она в Марах, у "Зеленого базара", а сюда попала из треста столовых, вместо "колхоза"... - Эй, жених, ты, что ль, поедешь со мной? - раздалось неожиданно. - Я его час целый жду, а он с девушками-ревушками развлекается. Перед столовой, на площадке, стоял пыльный грузовик, из кабины которого высовывалась стриженная под ноль голова Абдулловича; разноцветные глаза его - один зеленый, другой карий - были печальны и не гармонировали с остальным лицом, ужимками и вечной улыбкой похожим на обезьянье. Все звали его по отчеству потому, что от своего имени он приходил в бешенство. Когда-то отец назвал старшего брата Догнатием, а его - Перегнатием. (Кстати, на той стройке много было Фрунзиков, Энгельсов, Марксов, был даже один Микоян.) Старший брат спокойно относился к своему имени, младший же всячески игнорировал, и, видимо, в пику отцу, был тихим американоманом, что тогда, прямо скажем, не приветствовалось. Потому, похоже, и называл свой обшарпанный, латанный-перелатанный "ЗИЛ-157" "Аполлоном". Не греческого бога, о котором скорее всего и не слыхал, - американскую космическую станцию имел в виду, когда давал дребезжащей до последней железяки технике столь звучное имя. По шоссе, до колхоза "Москва", неслись как угорелые. Абдуллович рассказывал анекдоты (почему-то все они были или про ишаков, или про хохлов), шутил, подтрунивал надо мной, что, мол, если придется выбирать между женщиной и ишаком, как говаривал мудрый и почтенный Хабиб-ага, выбирай ишака, - у меня же не шла из головы давешняя рыженькая повариха, стояли перед глазами полноватые ее ножки в черных волосках и оттопыренная пухленькая попка, - Абдуллович прошелся и на ее счет: под чей-то рост, мол, бабец, под чью-то шишку, - и балагуря так, почти не глядя на дорогу, крутил баранку. "Аполлон", будто с цепи сорвавшись, рыскал с одной стороны шоссе на другую и с ходу обгонял иногда по три машины сразу. Я тогда инстинктивно сжимался и судорожно хватался за пассажирскую скобу. - Что? Страшно? - гоготал шофер. - А еще мужик-пужик! За "Москвой" был колхоз "Ленинград". Пока доехали до "Ленинграда", два раза останавливали гаишники. Абдуллович без всяких разговоров совал им по трешке, и мы беспрепятственно неслись дальше. Нужно заметить, советской власти тут вроде как и не было. Шоссе проехали быстро, я даже и не запомнил - промчались. За "Ленинградом" начинались пески. Свернули на колею, тут и пошло-поехало... "Аполлона" бросало на ухабах, колеса буксовали в сыпучем песке, бочки в кузове катались, то и дело ударяя в борта. Абдуллович заскучал, даже "фонтанировать" перестал, и лишь кое-где, на такырах, твердых и ровных, как взлетная полоса, отводил душу, кочегарил на всю железку, и сразу же преображался, и опять из него сыпались анекдоты и присказки, и тут его имя вполне ему даже подходило. К счастью, такыры попадались редко... Высунувшись в окно, я ловил раскрытым ртом прохладный от сырости ветер и улыбался беспричинно... Что может быть лучше плохой погоды?! - вспоминалась слышанная где-то или прочитанная когда-то фраза, и я впервые понял истинный смысл этой фразы, что действительно, как это хорошо, когда на дворе хмарь, из низкого, прохудившегося неба сыплется то сырая крупа, то полузамерзший дождь, на лужах крупные мурашки, а ты сидишь в сухой теплой комнате, в толстых шерстяных носках, и жарко горит печь, и пахнет хреном и сосновой живицей, а мать печет блины, и ты макаешь их в сметану. В самом деле, что может быть лучше?.. Ехали долго. Приехали на компрессорную станцию только после обеда, уставшие и голодные. Но отдохнуть - хотя бы просто перекусить - Абдуллович не дал: ноябрьский день - он и в Каракумах, как заячий хвост. Легко запрыгнув в кузов, он помог мне выгрузить бочки с краской. Обедать не стали, наспех пожевали кусок брынзы с хлебом - и обратно... Когда уже почти выезжали из поселка компрессорной станции, состоявшего из десятка вагончиков и двух бараков, из-за своей микроскопичности даже не имевшего названия, Абдуллович вдруг резко затормозил, выскочил из кабины и побежал навстречу какому-то человеку. Они долго трясли друг другу руки и говорили, говорили... Я ерзал на разбитом, с торчащим поролоном, засаленном сидении: уже пропали краски, все сделалось серым - и вагончики, и бараки, и пески, и чахлые кусты саксаула, - все приобрело невыразительный, грязно-серый цвет, вот-вот ночь навалится, а мы все еще не выехали даже. Неожиданно Абдуллович спохватился, оглянулся, вздрогнул, будто током его ударило, быстро попрощался со своим собеседником и залез в кабину. Я поинтересовался: кто это? Кунак, был ответ. Как это - кунак? Друг? Родственник? Нет, друг - это друг, а кунак - это кунак. Выше! - Взял бы меня в кунаки, - пошутил я и осекся, встретив насмешливо-оскорбленный взгляд Абдулловича. - Поехали... кунак-мунак! Темнота наваливалась сразу, стоило Абдулловичу включить свет. Единственная фара "Аполлона", как глаз циклопа, выхватывала из черной монолитной горы желтый тоннель с едва заметной колеей на песке. Ехали почти наощупь. Абдуллович молчал - не до анекдотов стало. Я, поиграв мысленно с образом рыженькой поварихи, с ее ножками, грудью и со всем остальным (в старом, юношеском варианте были глаза, локоны и что-то еще - губы, что ли?), потихоньку задремал под монотонный гул двигателя, и мне то казалось временами сквозь дрему, что "Аполлон" - это батискаф, и плывем мы, исследуя дно мирового океана, и чудились в темноте огромные плотоядные глаза морских чудищ и всяких гадов; то грезилось, что едем на каком-то планетоходе по обратной стороне Луны, и кругом вечный мрак, то... Очнулся от громкой ругани. Машина буксовала, Абдуллович собирал и аллаха, и шайтана, но "Аполлон" не выезжал. Вдруг что-то затрещало сзади, двигатель взревел, все набирая обороты и набирая, и казалось, еще мгновение, и полопаются, разлетятся в куски цилиндры, и вдруг заглох. Абдуллович вскрикнул и, выключив зажигание, нырнул из кабины в непроницаемую тьму, пахнущую тертой резиной и горелым сцеплением. Через минуту он появился и сказал, что все, дескать, кранты, приехали, кардан полетел, и придется, видно, ночевать здесь, может, завтра, кто-нибудь подберет. - А передний мост? - заикнулся было я. - А-а... - отмахнулся Абдуллович, и я понял, что и на эту тему он не желает продолжать разговор. - А если пешком? - До шоссе километров десять. Пойдем лучше дрова ломать. Саксаул-максаул. В кромешной тьме я ломал саксаул и клял про себя понедельник - невезучий день, клял безалаберность Перегнатия, клял его "Аполлон", нормальное состояние которого - неисправное, клял бригадира, которому взбрело на ум послать именно меня в эту дурацкую поездку. Себя поклясть не успел: в кустах вдруг зашуршало, зашипело, и я испуганно отпрыгнул - змея! Увидел, как что-то черное уползало от меня, и тут раздался крик: "А-а! О-о!". - Что такое? Что случилось? - Змея! Укусила! - не своим голосом проговорил Абдуллович. - Ну-ка, посвети. Трясущимися руками я зажег спичку. На ладони Абдулловича кровоточили две маленькие глубокие ранки. - Ты ее видел? - Кого? Чего? - Змею. - А как же! Гюрза. С метр, не меньше, - высасывая из ранок кровь и громко сплевывая, упавшим голосом пробормотал Абдуллович. - На трассу выходить надо, - быстро решил он. - А то, я уже чувствую, рука неметь стала. Ну-ка, перетяни. Я крепко перетянул ему руку поясным ремнем, и мы двинулись. Сначала Абдуллович шел молча и достаточно быстро, низко наклонившись, будто внюхиваясь в следы от шин, я еле поспевал за ним. Потом он ослабел, и у него вырвался первый стон, потом еще, еще... Он потирал укушенную руку и стонал, стонал с каждым разом все громче - яд, видно, начинал действовать. Я каким-то странным образом видел во тьме его красные белки, расширившиеся, светящиеся зрачки, мольбу в них и боль. - Больно? - Ы-ы, прямо жилы выдирают... - прохныкал Абдуллович и застонал громче. Мы все чаще стали сбиваться с колеи. Приходилось оставлять Абдулловича и бегать вокруг, искать потерянную тропу при свете зажженной спички... Но вот коробка пуста, а до автострады "Чарджоу - Мары" не близко: не слышно машин, не видно света от фар. Абдулловичу совсем плохо: повис у меня на плече, лишь ноги переставляет. И с колеи сбились окончательно, бредем наобум. Я стараюсь поменьше поворачиваться, чтоб не забыть направление. Устал мертвецки, сил, кажется, совсем уже не осталось. На вид Абдуллович тщедушный, маленький, но до чего ж, оказывается, тяжел. А так хочется отдохнуть, что упал бы сейчас и до утра ничто не подняло бы... Надежда, как известно, умирает последней - я убил бы ее первой. Поколебавшись, оглядевшись, потопав ногами, чтоб разогнать всякую нечисть, кладу Абдулловича на песок и сладко растягиваюсь рядом; хотел было закурить, но вспомнил, что спички давно кончились. Но все равно хорошо! Так бы и лежал... Абдуллович, молчавший до того, вдруг заговорил: - Послушай, друг! Если я... - через силу выдавил он. - Ну, если не дойду... если помощь придет поздно... скажи Фатьме, жене моей скажи... это моя последняя воля, скажи, чтобы... если сына родит... она родить должна скоро... чтобы в честь тебя назвала... Мне сделалось совсем не радостно. Мне сделалось жутко. Пахнуло могильным хладом, как ни высокопарно звучит это. - Дойдешь! Обязательно дойдешь! Еще чего выдумал! - но произнося это, внутри я содрогался от ужаса. - Да, тебе легко говорить!.. - шмыгнул он носом, как маленький. - Ну что ты?! Что ты! Успокойся, - бормотал я, чувствуя одновременно, как страх холодил лопатки: вдруг в самом деле умрет. Этот страх придал сил. Поднявшись, взвалил товарища на плечи, и зашагал вновь, покачиваясь от усталости. Тошнило - ведь с утра, считай, ничего не ели. И ночь казалась вечной, а путь - без конца. Прямо перед собой увидел зеленые светящиеся точки. Неужто волки? Но раздался плачущий вой, и от сердца отлегло - шакалы! Сперва непрошеные гости держались на почтительном расстоянии, лишь противно, как-то по-кошачьи, завывали. Потом, осмелев, стали вертеться чуть ли не под ногами. Осторожно, стараясь не потревожить Абдулловича, я наклонился, нащупал увесистый булыжник и с яростью запустил по тем зеленым, самым наглым глазам, что были, похоже, метрах в пяти от меня, а то и ближе. Резанул слух испуганный визг, и стая с противным брехом разбежалась. - Попал! - злорадно сказал вслух, и где-то внутри несколько раз отозвалось приятным эхом: попал! попал! Теперь шакалы держались настороженно, лишь завывали время от времени... Абдуллович же и ноги перестал передвигать. Похоже, потерял сознание. Последние силы покидали и меня, давешнего возбуждения хватило не надолго. Все чаще останавливался - щуплый Абдуллович висел уже не мешком, а гранитной глыбой, монолитом, - и вот снова не выдержал: оглядевшись, потопав ногами, осторожно опустил его на отволглый песок, ослабил ремень на руке и боязливо прилег рядом. На минутку, говорил себе. Полежу чуток и встану. И опять пойдем. А пока надо отдохнуть, сил поднабраться. Дойдем! И уснул. Очнулся внезапно, будто кулаком в бок поддел кто. Вокруг - в метре, может, ближе - светились глаза, пахло смрадом помоек, прелой шерстью. Я резко вскочил и заорал страшным даже для себя голосом: - Что, гады, думали, мы уже подохли?! - Огоньки исчезли, растворились во тьме. - Ого-го! Держи! - вопил я вслед удирающим шакалам, а самого колотил нервный озноб. Появилась икота, частая, сухая, выворачивающая желудок, - никогда такой не было, противной. Злясь на себя за слабость, взвалил бесчувственного Абдулловича на загорбок, поплелся на ватных ногах. Земля прогибалась и покачивалась, будто не по песку шел, а по зыбкому моховому болоту. И так хотелось спать... не двигаться... не тащить никого... Спать! Но в голове молоточком стучало: нельзя! нельзя! уснешь - конец! Не тебе - Абдулловичу. А у него сын скоро должен родиться... (Вряд ли думал я тогда так складно, это потом, наверное, сочинилось, - а тогда я просто боялся, что он умрет у меня на руках, боялся дурацкой смерти среди черной ночи - что тогда делать?!) И я шел. Заставлял себя шагать. Направление на автостраду потерял после сна, теперь не знал, куда иду, - шел вперед, правильно - неправильно, лишь бы не стоять. Умные мудрствуют, храбрые действуют. Я и шел, веря, что куда-нибудь выйду, и что все будет хорошо, - без веры нельзя. Ведь если дух в смятении - поражение неизбежно. Краем глаза заметил, как зеленые шакальи огоньки собрались в кучу и куда-то исчезли, а через какое-то время услышал фырканье, шум движения, лязг, приглушенные голоса людей - звуки движущегося каравана. Караван проходил где-то рядом, и притом в полной темноте. Я мог поклясться, что явственно разобрал голос Исмаила, одного нашего жучка, который бескорыстно любил только деньги и говорил, что если, мол, у тебя нет денег, значит, они тебе и не нужны. Я так обрадовался, что даже охрип... (Впрочем, это вклинился романный кусок про контрабандистов, которые по ночам гоняли караваны с анашой и заграничными тряпками из Афганистана. Я неожиданно охрип, а когда голос появился, хватило ума больше не кричать: нас бы просто придушили.) Шакалы ушли за караваном, на прощанье противно взвыв. Я тоже кинулся следом, рассчитывая на то, что верблюды приведут к жилью. Они привели бы нас к кривому ножу-пичаку, если б на горизонте вдруг не обрисовались два мощных луча света. Воистину, несчастье приходит к несчастным, а счастье - к счастливым. То шла, на мое счастье, машина. Я бросился ей наперерез - и откуда только силы взялись. Шоссе где-то рядом. Машина все ближе, ближе... Не успеть! А следующая когда-то будет? Еще чуть-чуть. Нет, не успеть. Успею! Споткнулся и со всего маху упал. Под ободранным коленом почувствовал асфальт. Успел! Подбежал шофер самосвала: что случилось, ребята? - В больницу. Срочно! Его - гюрза... Очнулся на топчане в коридоре, стены которого выкрашены яркой, веселой желто-зеленой краской. Пахло свежевымытыми полами и чистотой. Проснулся с ощущением праздника. Первым делом спросил у пробегающей сестры: как там мой укушенный? Все в порядке, жив-здоров. Я чуть не запрыгал козликом. Тут подошел пожилой туркмен в белом халате. - Ну, как спалось на новом месте? - Спасибо, хорошо, - ответил я с таким чувством, как если б мне сейчас должны вручить орден. - Как там Абдуллович? - Перегнатий Нукхадыров? С ним все в порядке. Завтра выпишем. - Как - завтра? - Он здоров. - И, на мой обалдевший взгляд, добавил: - Видите ли, молодой человек, вашего друга не кусала никакая змея. По всей видимости, его укусил молодой варан. Ну, а он, похоже, принял эту безобидную в общем-то ящерицу за гюрзу... Человек, как я понял, он очень впечатлительный, легко возбудимый, тут еще темнота, безысходность положения (я кивнул), у вас ведь с машиной что-то случилось, с дороги сбились (я опять кивнул), потом вы переусердствовали с ремнем - рука у него сильно затекла. И, как следствие, - нервный шок. Причина которого - сильный испуг и самовнушение. - Поня-ятно! - протянул я угрюмо и вышел на улицу, не простившись, хотя доктор был совсем ни при чем. Но от сердитого нечего ждать ума. День стоял такой же хмурый, как и вчера. Такая же хмарь серым брезентом застилала небо. И, как под плотным брезентом, было душно и тяжко - куда только подевалась вчерашняя прохлада? Каракумы, что ты хочешь, хоть и ноябрь. Вдруг больничное окошко распахнулось, высунулась стриженная черная голова Адбулловича, и он приглушенно прошептал: - Слышь, дай-ка закурить, кунак! Умираю без курева. Я чуть было не заорал: "Что? Кунак? Ишака возьми себе в кунаки, коз-зел!" - но сдержался: у Абдулловича был такой потерянный вид и так заискивающе он ощупывал меня своими разноцветными глазами, гадая, верно, знаю правду или нет? - что у меня дрогнуло сердце и я протянул ему две оставшиеся мятые сигареты. Стараясь не выдать себя, не показать ненароком, что все знаю, спросил: - Как рука? Болит? - Да еще побаливает, - поспешно поморщился Абдуллович, осторожно поглаживая руку. - Но все хорошо. Доктор-поктор знающий попался, в районе лучший врач. Скоро выпишут. Сейчас медицина сильная! - вдохновенно врал "впечатлительный" Перегнатий, бегая разноцветными глазами и краснея. Я вспомнил: чем хуже о людях судишь, тем правее будешь, и опустил взгляд, сделал вид, что ничего не заметил - ни фальши, ни стыда. Попрощавшись, поспешно ушел. Отойдя немного, обернулся. Мой кунак задумчиво курил, виновато пуская дым в открытое окно. Я махнул ему рукой - пусть не будет у него тяжести на душе. Как-никак, мы теперь не чужие... До общаги добрался на попутках только к обеду. В комнате был сосед, рыжий Игорь Чайболсон, ненавидевший даже само слово "рыжий". - Тут эта ры... новая повариха тебя спрашивала. Заходит, задом так это дрыг-дрыг. Увидела твои штаны - они кОлом стояли, - хвать их и так это быстро-быстро, как будто я их отнять хочу: мол, облила и жаждет постирать. Да, парень, ну ты даешь. Уже и штаны стирают. - Дурак и не лечишься, - огрызнулся я, раздеваясь. - Передай бригадиру, что буду отсыпаться, потом все объясню. А Иру увидишь - ее, эту "ры-новую повариху" Ирой зовут - так вот, увидишь, извинись. Скажи: извините-простите, простите-извините, я о вас гадости говорил, да за глаза притом. - Как же, как же. Скажу: пардон, мерси, мадам... - Мадемуазель, неуч! - Да ладно - заливать. На "мадамов" у меня глаз наметанный... Игорь еще что-то болтал, но я его уже не слушал. Мне снился прозрачный, розово-голубой счастливый сон... Я спал и не знал, что "Аполлон" уже пригнан своим ходом, - достаточно было проволокой прикрутить штангу "газа" (которая ночью оторвалась) к карбюраторному рычажку, - и что через восемь дней эта девушка со странной для ее светлых волос фамилией Акопян станет первой моей женщиной. Ничего этого я не знал - я спал. Ау, Ира, где ты - первая моя "учительница"? ...Вот такой там тогда был конец. Помнится, кто-то говорил, что он запросто просчитывается. Может, и так. Но держу пари, нынешний конец вряд ли просчитаете. Даже если вам известна богемная легенда о Пикассо и его ученике. Это когда великий постимпрессионист, для которого творить желаемое было единственным на свете законом, подошел к своему ученику и посмотрел его картину. Наивно и жутко, отметил про себя. Наивно, как жизнь, и жутко, как смерть. Да, картина была недурна: пустынный пейзаж прямо-таки излучал невыносимый зной, он просто дышал смертью. "Ну, как поживаешь?" - спросил Мастер и по рваным башмакам и голодному блеску в глазах ученика понял, что вопрос этот, как принято выражаться, риторический. Жалко стало ученика - талантливый был парень, - и тогда Пикассо решил помочь ему, он обмакнул три пальца в краски и, по-змеиному клюнув ими картину ученика, легко провел извилистую разноцветную полосу, издали похожую на след змеи. Может, кобры, а может, гюрзы или еще какого ползучего пустынного гада. "Иди, - сказал, - продай, поешь и купи себе, пожалуйста, новые башмаки". - "Но учитель! - ужаснулся ученик. - Вы же испортили картину!" - "Болван! - сказал Пикассо не без разочарования. - Как раз за эти-то полосы тебе и заплатят. Ведь этот след - от моих пальцев". Такая вот легенда. Красивая и одновременно грустная. Жестокая, как сама наша жизнь несовершенная. Уродливая, вывернутая наизнанку, как всякая мода, всякое "имя" в искусстве. Итак, внимание! Вот я, сорокалетний, известный и признанный, старый литературный волк, "смеющийся лев", легко касаюсь тремя пальцами своего юношеского, наивного произведения двадцатилетней давности и несу в очень солидную, неприступную редакцию. Продано! А ведь признайтесь, что такой конец вы наверняка не просчитали?! КОПЬЕ ЛЕТЯЩЕЕ (Заклятье) ...и сказал я: хватит! Семь лет уже, как свела нас судьба; свела и играет. Кому - благодетельница, кому - злодейка. Последние шесть лет я звонил тебе каждый день. Звонил, чтобы сказать о своих чувствах. Я говорил, что скучаю, что рвусь к тебе и что душа моя постоянно парит-вьется вокруг тебя... Ты же царственно выслушивала эти бредни и принимала все, как должное. Я слагал о тебе, невзрачной, восторженные песни, воспевал тебя, нескладную, в торжественных гимнах, посвящал тебе, некрасивой, возвышенные оды. Я провозгласил тебя, ничем не выдающуюся, самой-самой... О тебе говорили с придыханием, что ты - новая Лаура, что ты - сама чистота (я убедил в этом всех!), утверждали, что твое поведение исполнено благородства, а форма рук, цвет глаз и волос - первозданная античность, и что фигур таких сейчас в природе не существует. Твои красивые подруги сперва пожимали плечами и завидовали, а потом стали откровенно подражать. Что им еще оставалось, обыкновенным, ведь не они, а ты - само совершенство. Я вырывался к тебе в Москву каждый месяц, а то и чаще; находил на работе причины для командировок и мчался. Или брал за свой счет... И почти не ездил поездом, слишком долго, летал самолетом, и торопил, подгонял пилотов, а потом спешил из Быкова с букетом роз, и бывал счастлив, увидев в глазах твоих искру радости, и не требовал большего, лишь бы смотрела вот так, с интересом и благодарностью... точнее, не смел требовать большего: чтобы встретила хотя бы раз или проводила - ведь это, в самом деле, недостойно той, которая - само достоинство. Я опускался на диван устало и выдыхал с облегчением - уф! - пока ты хлопотала с розами - наконец-то я дома. И только теперь понял, что не дом то был, а всего-навсего - домик карточный. И вот он рассыпался. И у меня теперь нет ничего. И до нынешнего утра я не знал, что делать, как теперь жить. Я был - сама растерянность. Ты же - сама отчужденность, сама неприступность. И вот - я не хочу больше ни-че-го. Перегорело. Словно шел-шел в темноте по какому-то тоннелю, ощущая с боков и над головой близкие своды, и вдруг - синяя бездна, полная миров и светил, - лети, плыви, куда хочешь. И что мне теперь до тебя, до того, что ты, может, и ждала моих звонков?! Ждала и одновременно не желала. Что с того, что ты бросалась всякий раз к телефону, когда он начина