ил на пол. В ванной он развязал тесемку, чиркнул спичкой и поджег первый лист сочинения маркиза де Кюстина. На горящий лист Раппопорт положил еще, потом еще, и скоро в ванне полыхало пламя, копоть застлала потолок. Тавров начал неистово кашлять от дыма. Задыхаясь, он дожег рукопись до конца, пустил воду, чтобы остатки перестали дымиться, и вывалился из ванной. Он помнил, как сел на пол в комнате, не в силах добраться до тахты, и тут память ему изменила. Глаза он открыл, когда почувствовал, что его трясут за плечо. Яков Маркович долго не мог сообразить, чего от него хотят. Во сне его дважды арестовывали, и он считал, что в этом ему везло: спросонья совершенно не волнуешься. Он боялся только физической боли, а пальцы так впились ему в плечо, что он застонал. -- Не надо, -- жалобно попросил он, -- не надо меня бить... -- Да ты что, пап? Проснись! Тебе плохо? Перед ним на коленях стоял Костя. -- Сын... -- не открывая глаза, произнес Яков Маркович. -- Мне очень хорошо. Только голова болит... -- Вижу, отец. Счастье еще, что ты не угорел. Константин вошел в незапертую дверь и увидел отца, раскинувшегося навзничь на коврике возле тахты. На животе у него спали, свернувшись, обе кошки. Испугавшись, Костя мгновенно представил самое худшее и все, что за этим худшим следует. Но тут же сообразил, что тогда кошки на нем не грелись бы. Отец причмокивал и время от времени повторял: "Жгите газеты, не читая!" Водкой несло даже от кошек. Подложив отцу под голову подушку, Костя уселся за стол читать листки, брошенные на пол. Листки оказались сочинением, написанным журналистом Тавровым в жанре, который он открыл и назвал клеветоном. Это был клеветон Таврова на самого себя. Яков Маркович писал за всех и обо всех, о нем же (если не считать доносов) не писал никто и никогда. Поэтому Тавров решил заранее, на тот случай, когда это понадобится, самолично подготовить о себе статью, чтобы ее в любую минуту могли опубликовать. А то ведь, если сам о себе не побеспокоишься, сделают хуже, недостаточно профессионально. Клеветон "Газетный власовец" был создан в лучших традициях отечественной партийной печати. В клеветоне был использован полный набор ярлыков из раппопортовского конструктора: двурушник, предатель Родины, растленный тип, внутренний эмигрант, продавшийся сионистской разведке, злобный отщепенец, грязный провокатор. -- Что это, пап? -- Это? -- Яков Маркович сел, опершись спиной о тахту. -- Кто знает, сынок? Может, это скоро понадобится... -- А ты не хотел бы уехать, отец? -- Я?! Ты хочешь вызвать меня на предотъездовское соревнование? Нет, сынок. Ты молодой -- у тебя еще есть слабая надежда. А я... -- И тебе не надоело? -- Ox, как надоело, Костик! Но я уж досмотрю это кино до конца! Иногда мне кажется, что евреи любят эту страну больше, чем русские. Они больше думают о ней, меньше ее пропивают. А живут они на этой земле, начиная с хазар, то есть не меньше русских. И по чистой случайности в свое время стали насаждать здесь византийскую религию, а не иудейскую. Русские привыкли заселять чужие земли. Так что логичнее им эмигрировать. К монголам, от которых частично произошли. А евреи останутся. Только карлов марлов больше не надо... Меня тошнит, Костя. -- Зачем ты напился? Чтобы стать националистом? -- Меня тошнит от того, что происходит... -- Сам же говорил, отец, что на перстне царя Соломона были выгравированы мудрые слова: "И это пройдет..." -- Говорил! Мало ли что я говорил! Да если бы у меня был перстень, я бы выгравировал на нем: "И это не пройдет!" 70. РОКОВАЯ ДЕВОЧКА В сберкассе на старом Арбате стояла очередь, извиваясь по стене: старики и старухи ожидали пенсию. Сироткина попросила предупредить, что она последняя, отошла к стойке и, открыв отцовскую сберкнижку на имя Северова Гордея Васильевича с правом для дочери пользоваться вкладом в течение трех лет, заполнила листок. На счету было две с половиной тысячи с лишним. Отец не трогал их после смерти матери. Мелочь Надежда не стала трогать, а две с половиной тысячи, отстояв в долгой очереди, забрала. Ей велели расписаться три раза -- Надя волновалась, и подпись каждый раз получалась отличной от предыдущей. В конце концов ее заставили предъявить паспорт. Только после этого Сироткина получила жетон с номером, отдала его кассирше, и та отсчитала деньги. Сколько -- Надя не могла видеть из-за высоченного прилавка, но пересчитывать не стала. Она отошла к стойке, вынула из сумочки редакционный конверт со штампом "Трудовая правда", вложила в него деньги и заклеила. До метро "Университет" Надежда ехала с решительностью, которая несколько убавилась, пока она поднималась по эскалатору. Обычно, когда Надя провожала Ивлева, он не хотел, чтобы она шла с ним до самого дома; она оставалась внизу, и лестница уносила вверх его одного. Но иногда он заговаривался, не замечал, что она уже стоит на ступеньке, и ей удавалось проводить его до самого выхода из метро. В такие дни Надя была счастлива. Теперь Сироткина вошла в подъезд. Она поднималась по лестнице не ища, будто сто раз приходила в дом Ивлева. Она хотела встречи с Антониной Дональдовной и боялась ее. Это была какая-то игра, которую Сироткина сама себе предложила, сойдясь с Ивлевым. Антонина Дональдовна была ее педагогом в 38-й музыкальной школе. Надя девочкой любила ее и быстро забыла, как и всех других своих учителей, но вспомнила, когда узнала, что спецкор Ивлев -- ее муж. Учительница в свое время о нем рассказывала (какой он умный и незаурядный человек, -- кажется, про это), и Наде, когда она на него в редакции посматривала, сделалось любопытно. Когда игра и полудетские расчеты стали серьезными, Сироткина не заметила. А заметила только, что она любит Ивлева и ей не только хорошо от этого, но и плохо. Она так и не сказала ему, что знает его жену. -- Сироткина?! -- удивилась Антонина Дональдовна, открыв дверь и сразу узнав Надю. Она стояла в пестреньком халате с посудным полотенцем не первой свежести в руках и, узнав, все еще продолжала разглядывать Надю, тщательно, с иголочки одетую. -- Я на минуту, Антонина Дональдовна... -- Да входи же. У меня кавардак, извини... Раздевайся, я сейчас... Пока Надя снимала плащ, Тоня в ванной напудрилась, чтобы хоть немного скрыть следы синих припухлостей от бессонной ночи и слез. Она скинула халат, натянула брюки и кофту, провела два раза гребешком по голове и вышла из ванной. -- Я все знаю, -- сразу произнесла Сироткина, чтобы не вертеться вокруг да около. -- Что -- все? -- Мы ведь с Вячеславом Сергеевичем вместе работаем. Ну, то есть я в редакции мелкий технический работник. Он ни в чем не виноват, я уверена. Они должны его выпустить! Просто обязаны! Тоня ничего не ответила. Она отрицательно покачала головой, и только слезы покатились вниз, оставив два следа в наспех положенной на щеки пудре. -- Точно знаю, Антонина Дональдовна! Газета за него заступится, а к мнению газеты прислушаются... Скоро из больницы наш главный выйдет, Макарцев. Он к Ивлеву хорошо относится, понимает, что это талантливый человек. Он позвонит и все такое... Вот увидите! -- Куда позвонит, Надюша? Ты осталась такой же наивной девочкой, как была! -- Нет! -- запротестовала Сироткина. -- Может, я и наивная, но не такая, как вы думаете! Верьте, это главное!.. -- Постараюсь... -- Да, чуть не забыла, а то б ушла... Я привезла гонорар вашего мужа -- в бухгалтерии просили передать... Сироткина поспешно вынула конверт, положила на стол. Ивлева не взглянула. -- Ну а ты-то как живешь, Надя? -- Я? Замечательно. Весело! Такой круговорот -- некогда оглянуться. Учусь в университете, на вечернем, кончаю. В общем, порядок... -- Тебе можно позавидовать... -- Мне многие завидуют. Даже стыдно, когда у тебя все так хорошо... А как ваш сын? -- Сейчас у бабушки, растет... -- Ну, я пойду, -- поднялась Надежда. -- Извините, что ворвалась без приглашения. -- Наоборот, Надя, я очень рада. Посиди, чаю попьем... -- В другой раз... Загляну, как только что-нибудь узнаю. Закрывая за Надей дверь, Тоня ощутила знакомый запах духов. Запах этот раздражал ее давно, однако она не придавала ему значения. Только теперь слабая догадка пришла к ней, но она не позволила этой мысли развиться и поразить ее сознание неожиданным открытием. На улицу Надя выскочила вприпрыжку, довольная собой. Тоненькая и устремленная, улыбаясь, она спешила к метро, и прохожие смотрели ей вслед. Она предчувствовала, что отец дома. Но когда действительно застала его на кухне, вспомнила: он утром говорил, что после совещания приедет рано, а потом снова уедет и ночевать не вернется. Она была уверена, что у него есть женщина, не может не быть. Просто он считает ее ребенком, и это скрывает. И раньше бывало, он неожиданно заявлял, что не придет ночевать -- у него командировка. А тут не объяснил причину -- не захотел врать. Это уже прогресс. -- Здравствуй, папочка! Василий Гордеевич сидел без пиджака в белой рубашке с расслабленным галстуком и жевал. Она обняла отца за шею, прижалась к его спине. Из Надиной комнаты доносилась музыка, ласковая и мягкая. -- Это ты включил проигрыватель? -- Да! -- Ты что -- влюбился? Он молча усмехнулся. -- Выбрит тщательней, чем обычно, музыка... -- Побрился в парикмахерской ЦК, пластинку мне подарил мой зам. Все? -- Нет. Куда собираешься? -- Ну, если начистоту, то на дачу, играть в преферанс. -- Там, надеюсь, будут женщины? Давно пора... -- Пора? -- Василий Гордеевич опять усмехнулся. -- Нет, женщин там не будет. И что значит -- пора? Я же не говорю, что тебе пора замуж... -- Ну, не говоришь, поскольку ты тактичный. А если бы я это сделала? У меня есть новый парень... Так серьезно ко мне относится, просто боюсь... -- Новый? Кто? -- Военный. Учится в академии Жуковского -- в адъюнктуре... Как ты считаешь? -- Я? По-моему, раз спрашиваешь, то сама не уверена. -- Я-то уверена, -- прошептала она ему на ухо. -- Но не знаю, как ты отнесешься... Ведь тогда ты... -- Тогда? С этим антисоветчиком?! Про которого ты мне тогда наврала... Его фамилия Ивлев, и он с тобой работал! -- Ну, вот! Сразу ругаешься. С ним давно кончено... Но если хочешь правду, то никакой он не антисоветчик! Он перевел с французского книжку, которую каждый смертный может взять в Ленинской библиотеке. И не в спецхране, а просто так. -- Дело не в этой книге, Надежда! Дело в том, что этот человек может писать не то. -- Это страшно? -- Смотря для кого... Для лиц, идеологически некрепких, опасно. Большинство народа, к сожалению, не отличает хорошего от плохого и может попасться на удочку таким, как твой Ивлев. Я хотел сказать, бывший твой... -- Ты прав, папа! Я все поняла. Хорошо, что для меня это имеет чисто теоретическое значение. -- Ну, вот видишь... -- Скажи, а как тебе удалось? Неужели ты такой сильный, что можешь посадить человека? -- Глупости! Дело, конечно, не в личном, надеюсь, понимаешь? -- А выпустить его можешь? Скажи -- можешь? -- То есть как? -- Василий Гордеевич встал и затянул галстук. -- Понимаешь, мы расстались, а его посадили. Если бы его выпустили, я б спокойно вышла замуж за моего военного, а так... Пожалуйста! Я редко что-нибудь прошу! -- Нет, Надежда! Ты не понимаешь специфики нашей работы. Дело не в этом Ивлеве. Сейчас мы не хотим изолировать всех, по тем или иным причинам недовольных нашей идеологией. Работу ведем превентивно. Но выпустить -- значит показать, что мы слабы, что антисоветчики могут действовать. Да и не я это решаю. -- А кто? -- Партия, народ... Когда, наконец, ты это поймешь? Лучше про Ивлева забудь! -- Хорошо, папочка, я постараюсь... Кстати, как у тебя с диссертацией? -- Надеюсь, все будет xopoшо. -- Я так рада! Знаешь, давай выпьем за то, чтобы у тебя все было хорошо. -- Ну, давай, если настаиваешь... Василий Гордеевич вынул из бара бутылку экспортной водки, наполнил рюмки, поставленные Надей. Они выпили. Он натянул пиджак, поцеловал ее. -- Какой ты у меня элегантный, папка! И почти совсем молодой... Взяв гребешок, она зачесала отцу назад поседевшие волосы, курчавящиеся возле ушей и сзади. -- Такой мужчина пропадает для кого-то! -- Не дури, Надька, -- он похлопал ее по бедру. Закрыв за отцом дверь, Надежда вошла к себе, захватив на кухне бутылку. Она поставила на проигрыватель пластинку, налила водки. -- За твое здоровье, папочка! -- произнесла она вслух и выпила, не поморщившись. Надя налила еще и снова выпила, поднялась, покружилась по комнате в позе, будто ее кто-то держал за талию, села к роялю. Она подстроилась под мелодию, пробрякав ее отвыкшими от этой работы пальцами, и продолжала размышлять вслух. -- Спасибо тебе, папочка, что сделал меня снова свободной! Я, дурешенька, и не подозревала, что это ты. Я не просто Надя Сироткина! Нет, я настоящая роковая женщина! Каждый, кто соприкоснется со мной, будет несчастлив. Благодаря мне убил двоих Боб Макарцев. Из-за меня до полусмерти избит Саша Какабадзе. Стоило отдаться Ивлеву -- и он уже в тюрьме. Кто следующий? Кто рискнет и поцелует меня? А ведь я еще молоденькая, ни одного аборта. Еще и любить-то как следует не научилась. Научусь, то ли будет! Где пройду -- тюрьма да смерть... Я ведьма, только еще практикантка. Я всего-навсего дочка генерала КГБ. А вырасту -- Слава, прости!.. Пластинка доиграла, автостоп не сработал, она продолжала вращаться. Надежда не обратила на нее внимания. Она мягко опустилась на тахту и протянула руку к тумбочке. Наощупь она вытащила пачку барбамила, полежала, лениво прожевывая невкусные, мучнистые таблетки. Возбуждение ее прошло. Говорить дальшей ей расхотелось. Она просто устала. Она подняла голову только потому, что дверь скрипнула: там стоял Ивлев. -- Здравствуй, -- сказала она, и блаженная улыбка поплыла по ее лицу. Она нисколько не удивилась: не было никаких сомнений, что он придет. -- Не стой так, будто попал не туда. Вячеслав погрозил пальцем и стоял, не двигаясь. Наде стало весело, она звонко и беспечно рассмеялась, перевернулась на спину и протянула к нему руки, подзывая его пальцами. Он медленно дошел до постели и упал на нее, как стоял, одетый, и сразу закрылись замки ее рук и ног. Голые, без листьев, березы зашевелили у Нади над головой тонкими ветками с прошлогодними желтыми кисточками. А вокруг блестели лужи, и пятачки снега, и мягкая, старая трава. -- Никогда! -- воскликнула Надя, улыбаясь счастливой блуждающей улыбкой, гладя Ивлева по плохо выбритым щекам. -- Никогда мне не будет так хорошо, как в лесу, на мокрой земле, под березами! Так много хочется для счастья. Но в действительности для счастья не нужно почти ничего. 71. РАСПЛАТА Выйдя с небольшим рюкзачком, повешенным за обе лямки на одно плечо, Закаморный по зековской привычке глянул направо и налево. Никто у подъезда газет не читал, от стен не отделился и за ним не последовал. В вестибюле редакции Максим сдал рюкзачок на вешалку. Он постоял спиной к вахтеру, делая вид, что ожидает, пока ему закажут пропуск. И когда вахтер отвернулся, Максим резво скрючился и на четвереньках прополз под столом, едва не коснувшись ног дежурного, как делал это в молодости в лагерях. В коридорах он постарался ни с кем не встречаться, и ему это удалось. Из пустой комнаты Закаморный позвонил Анне Семеновне: -- Анечка! В буфете дают салями... Вскоре Анна Семеновна пробежала мимо, и он вошел в приемную. Замены себе Локоткова не оставила, и Закаморный понял, что Ягубова в кабинете нет. Максим вытащил из кармана тюбик синтетического клея, отвернул колпачок и, приставив горлышко к замочной скважине кабинета Ягубова, резким движением выдавил в отверстие весь тюбик. Замок схватит намертво, придется ломать дверь. Закаморный спустился к Кашину, приложив ухо к двери, прислушался. Завредакцией сидел у себя в кабинетике, запершись. Максим вытащил еще тюбик клею и повторил операцию. Только бы Кашину не понадобилось сейчас выйти, пока клей не успел схватить. Повеселев от первой удачи, Максим Петрович с рюкзачком на плече приехал на Белорусский вокзал. Он взял билет до Звенигорода и в полупустом вагоне электрички положил ноги на противоположную скамью. Солнце сияло и пекло, зелень вдоль дороги вдруг вся сразу распустилась, пошла острыми листиками, и, где не видно было мусора и плохо одетого народа, красота брала душу в блаженные объятия, и ничто не раздражало глаз, утомленных превратностями судьбы. В Звенигороде он долго шагал по краю шоссе, пока не миновал стен Саввино-Сторожевского монастыря. Он повспоминал на ходу основателя его князя Юрия Дмитриевича, сына Дмитрия Донского, подумал, как усложняется жизнь, но тут же сам и отверг собственный тезис, решив, что ничего не осложняется, все осталось простым и пошлым. С высокого берега открылись Максиму петли Москвы-реки, пространство полей и лесов с залысинами да кустарниками, столь полное воздуха и света, что он на мгновение позабыл, для какой-такой цели сюда прибыл. Купола церковные сияли, восстановленные из тлена. Постояв, Максим поправил рюкзак, двинулся берегом до моста и перебрался по шатким доскам на другую сторону Москвы-реки, где было низко и неподалеку шла дорога. Решил он идти, сколько можно будет, до зеленых заборов, за которыми вылизаны дорожки, да раскрашены купальни, да посажены на цепь моторные катера. И царские особняки в соснах стоят и глядят не на вас. Тут где-то, помнил Закаморный, должен был оставаться карьер, из которого брали песок на строительство особняков и дорог к ним. Через полчаса путник действительно до него добрел. В карьер на чистый песок был навален строительный мусор. -- Даже здесь гадят, возле правительственных особняков, -- сказал вслух Максим. -- Поистине, страна-помойка! Это облегчает мою совесть, прости, Господи, грешного! Он присел, развязал рюкзак, вынул из него мотки фотопленок, несколько книг, обернутых в газету. В полиэтиленовых мешках, тщательно заклеенных, побросал он это на дно котлована. Вынув из кармана красную повязку, Закаморный нацепил ее на рукав, придав себе административный вид, а рюкзак положил под куст. Сам сел на обочину, стал ждать. Людей тут не было, да и машин не было: утром и вечером прокатывали лихо хозяева особняков да их родня. Максим Петрович, однако, знал, чего ждать. И дождался. По дороге медленно полз тяжелый ЗИЛ с мышиного цвета цистерной. Закаморный поднялся с обочины, директивно махнул рукой с красной повязкой. -- Полный? -- со знанием дела спросил он шофера. Тот, притормозив, подтвердил. -- Значит, приказ такой: спускать в этот котлован. Здесь будет проводиться научный эксперимент по регенерации и аэрации. Да не бойсь! Останешься не в обиде. На это дело отпущены средства. Спускай экскремент!.. Шофер подчинился. Выскочил, сбросил толстый шланг, включил насос, и жидкость забурлила, потекла на дно котлована, заполняя окрестность удушающим запахом сконцентрированных человеческих испражнений. Максим равнодушно сел на обочине, задремал. -- А расчет когда? -- спросил шофер, едва цистерна опорожнилась. Максим вялой рукой вынул пятерку. -- Сейчас еще подвезу, -- заспешил шофер, пряча деньги. Этого золота в дачах тут не перевесть. А не хватит -- из Звенигорода могу! Нелегко было сидеть полдня, охраняя правительственные испражнения. После десятой машины, когда финансы иссякли, Максим решил, что в карьере накоплено достаточно. Он спустился к самому краю зловонного моря и вырыл норку. В нее положил другую коробочку, извлеченную из рюкзака, и закопал ее, протянув по краю жижи тонкую проволоку. Он полюбовался делом рук своих, вскарабкался вверх и, накинув на плечо рюкзачок, потопал по дороге назад к Звенигороду. Тут, возле почты, нашел он телефон и, опустив монету, набрал заветный номер, который давно выучил наизусть. Трубку обмотал носовым платком для искажения голоса, а за обе щеки положил по черствой сушке с маком. -- Мне, извиняюсь, начальника, -- сказал Максим. -- Ах, слушаете! Я сам коммунист, персональный пенсионер. Зарубин мое фамилие. Вначале хотел доехать к вам лично, сообщить, а после думаю, не успею... -- В чем дело? -- Дело в том, что я обнаружил склад антисоветской литературы и мой долг помочь органам... Он кратко объяснил, как проехать. В продмаге он купил хлеба, банку частика в томатном соусе и бутылку минеральной воды. Больше ничего в магазине не было. Закаморный направился вдоль высокого берега, застроенного сараюшками и хибарками, перерезая напрямик незагороженные и незасаженные еще картошкой грядки. Вскоре облюбовал он сарай возле нежилой дачи, проник в него с оглядкой, отвел в стене его плохую доску и возле нее уселся на бревно. В щели перед ним открылась полоса Москвы-реки и на другом берегу, внизу, возле дороги, карьер, подготовленный для научного эксперимента. Максим развязал рюкзачок, вынул бинокль. А рядом на земле расставил воду, хлеб, консервы и стал, сполоснув минеральной водой руки, со смаком закусывать, деревянной щепочкой вынимая из банки частика в томате. Обед его прервался. На дороге внизу показалась черная "Волга". Она остановилась. Из нее выскочил бодрый человек в спортивной куртке и пошел вдоль обочины. Машина за ним медленно поехала. -- О, да я вижу, вы серьезно к прогулке отнеслись! -- удовлетворенно проговорил Максим, приставив к глазам бинокль. Наподалеку от первой "Волги" остановились еще две. В последней рядом с шофером сидел офицер: погоны были видны хорошо, а звездочки и бинокль не помог разобрать. Первый человек, который выскочил из машины, замахал руками. И вот все три "Волги", носы в зады, остановились возле карьера. Дверцы захлопали. Максим насчитал двенадцать душ вместе с офицером. Они разбрелись вокруг, осматривались, некоторые отлучились в кусты перед началом работы и выходили, застегивая ширинки. Все собрались на краю котлована, зажимая пальцами носы. Полиэтиленовый мешок с фотопленками, полный воздуха, всплыл со дна и покачивался на поверхности. Офицер что-то приказал одному из своих. Тот отправился к багажнику и приволок, растягивая на ходу, штангу со щипцами на конце. "Трехзевый Цербер, хищный и громадный, собачьим лаем лает на народ", -- торжественно процитировал Закаморный великого Данте. Мешок с фотопленками они подцепили. Столпились, чтобы поглядеть, что в нем. Стали вскрывать с брезгливостью. "Ну, что, подонки? Попали в свою родную среду? -- написал там сегодня поутру Максим на листе, привязав ручку к правой ноге. -- Дайте срок, все вы утонете в собственном дерьме. Приятного плавания, дзержинцы!" Жаль, прочитать сочинение Максима не все собравшиеся успели. Один из них, старательно шаривший по обрыву, задел проволоку. Ухнул взрыв. Эхо повторило грохот несколько раз. Пыль и брызги поднялись столбом и садились медленно. Когда снова стало видно котлован в бинокль, обочина дороги сползла, сместив приехавших специалистов вниз. В зловонной жиже под обвалом показывались руки, головы. Барахтаясь и хватаясь за других, товарищи выбрались на обочину. -- Отмыватья придется на Лубяночке, -- хмуро произнес Максим Петрович, -- если дают горячую воду. А если нет -- холодненькой. Он тихо поднялся с бревнышка, не тратя времени сложил в рюкзачок пожитки, притворил на место доску в стене сарая и огородами пошел к шоссе. По дороге, сделав петлю, Максим остановился возле церкви, перекрестился и вошел внутрь. Он купил свечку, поставил ее, опустился на колени и долго молился, касаясь лбом пола. -- Прости меня, Господи, что рабов твоих окунул в дерьмо! Ибо не рабы они тебе. Такие предали тебя, нас предают и человечество погубят, не усомнившись ни на минуту. Прости меня, что действовал их методами. Затыкают они глотки тем, кто говорить может. Разве не всем такое право ты дал от рождения, Господи? Закаморный поднялся с колен, еще раз перекрестился и, выйдя из Божьего храма, отправился на шоссе. Тут он остановил попутный грузовик, проехал на нем несколько километров и слез, направив стопы по просеке, через лес. На неприметной поляне путешественник остановился. Он положил свои пожитки на мелкую травку, пробившуюся сквозь прошлогоднюю листву. Встав спиной к заходящему солнцу, отмерил шагами расстояние от трех берез и стал копать яму. Из ямы Максим аккуратно вытащил свои богатства: железный сундучок, весьма тяжелый, обмотанный полиэтиленовой скатертью, и канистру. Закаморный оглянулся, не мешает ли кто, но даже птицы в этот час умолкли, и было тихо. Лишь гул изредка проносившихся грузовиков долетал с бетонки. С волнением приподнял он крышку сундука. В нем, почти до самого верха, аккуратно уложенные лежали носы. Большие и маленькие, гипсовые, глиняные, бетонные, бронзовые и из нержавеющей стали, деревянные, стеклянные, фарфоровые, из папье-маше. Отломанные, отпиленные, отбитые молотком с больших и малых бюстов, статуй, экспонатов, сохраненные для вечности носы великого гения революции, сына, отца и деда пролетариев всех стран. Стремясь собрать наиболее полное собрание ленинских носов, Закаморный отбивал их в скверах и парках, в учреждениях, на заводах и на железнодорожных станциях. Он не спал ночью, пока ему не удавалось овладеть очередным носом. Коллекционер спешил: ведь в любую минуту могло случиться нечто чрезвычайное, какая-нибудь перемена власти, и тогда со статуями Ленина поступят так же, как с монументами Сталина, которые у него на глазах опутывали цепями, валили и давили гусеницами бульдозеров. Сохранились ли для потомков носы товарища Сталина? Нет, ничего не сохранилось! А носы основоположника -- вот они, хоть сейчас на выставку. Максим уже придумал ее название: "Носиана-Лениниана". Из рюкзака Закаморный вынул пару свеженьких носов. Один из них он ухитрился отбить в кинотеатре "Космос", для чего пришлось разориться на билет и посмотреть часть немыслимого фильма. Второй -- уходя последний раз из редакции "Трудовой правды". Новые носы Максим аккуратно уложил в сундучок, добавив туда исторический документ, сорванный с доски приказов в соответствующем учреждении. ЦИРКУЛЯРНОЕ ПИСЬМО No 82/4-С В целях улучшения качества продукции всем скульптурным фабрикам Художественного фонда СССР приказываю в срочном порядке укрепить каркас бюстов В.И.Ленина (все артикулы) введением в нос головы металлического крючка, препятствующего повреждению носа путем излома. Основание: отношение компетентных органов. Замдиректора (подпись неразборчива) Покончив с носианой и опустив сундук в яму, Закаморный открыл канистру и бросил в нее несколько листков бумаги, исписанных мелким почерком. Он, бывало, читал друзьям, но никогда не показывал свои стихи. Он не слушал ничьих мнений, будучи уверенным в том, что коллектив уродует личность. -- О русская земля! -- бормотал Максим, закапывая канистру рядом с сундучком и закладывая яму кусками дерна. -- Что хранишь ты в израненном теле своем? Человеческие кости да рукописи... 72. ИЗБРАННЫЕ СТИХОТВОРЕНИЯ 3.К.МОРНОГО ИЗ ТЕТРАДИ, СВЕРНУТОЙ В ТРУБКУ И ПРОСУНУТОЙ НА ВЕРЕВОЧКЕ В ГОРЛО ПОЛИЭТИЛЕНОВОЙ КАНИСТРЫ Закопана в лесу под Звенигородом: 24-й километр первой кольцевой бетонки, не обозначенной на картах; от километрового столба по просеке до трех берез; от средней березы на солнце, восходящее в апреле, шесть шагов. ДОМА И ЛЮДИ На тихой улице Песчаной, напротив парка и кино, ты был прописан постоянно и просто жил уже давно на тихой улице Песчаной. Напротив парка и кино стоят дома спиной друг к другу, в витринах выставив вино, выдерживая жар и вьюгу, напротив парка и кино. Стоят дома спиной друг к другу. Им все равно, кто здесь живет, кто водку пьет, кто пишет фугу, кто спит, кто водит самолет. Стоят дома спиной друг к другу. Им все равно, кто здесь живет. И людям вовсе безразлично: мельчает русский наш народ. Ты мрешь с тоски, а мне отлично. Им все равно, кто здесь живет. И людям вовсе безразлично: там свадьба, тут протечка ванн. Одним смешно, другим трагично. Ведь и внимание -- обман! И людям вовсе безразлично. Там свадьба, тут протечка ванн. Нам наплевать на ваше горе. Вот новый импортный диван. Мальчишки пишут на заборе. Там свадьба, тут протечка ванн. Нам наплевать на ваше горе. Вот если было бы дано святое обрести во взоре и нечто человечье!.. Но... Нам наплевать на ваше горе. ПРОХОЖИЙ Все идет в одно место... Экклезиаст, 3,20. Шел по улице прохожий, никому он не мешал. Все текли, и тек он тоже, все дышали -- он дышал. И держался тихо очень направленья одного. Замечал он, между прочим, кое-что про кой-кого. Шепот, крики, разговоры, чью-то радость, чей-то смех, в окна наблюдал сквозь шторы чей-то стыд и чей-то грех. А ему навстречу позже человеческой рекой на прохожего похожий шел прохожий, но другой. Узнавал он тех по роже, что гуляют и глядят, засекал таких прохожих, чтобы вставить в свой доклад. Был еще один прохожий, плыл величественно он в черной "Чайке". Ну так что же? Это тоже моцион. А потом прохожий третий приходил в свой кабинет и, собрав доклады эти, отправлялся в туалет. Изучал он в туалете персонально каждый факт, и затем, простите, дети, совершался некий акт. По трубе в реку стремится за докладами доклад. Над рекою пар клубится -- дышит смрадом стар и млад. Самокритики не зная, Бог заметит невзначай: "Эх, природа, мать такая! Сотворила -- получай!" Шел по улице прохожий, никому он не мешал. Все текли, и тек он тоже, все дышали -- он дышал. БАЛЛАДА О ЛЕЙТЕНАНТЕ Глушилки перестали верещать, И тишина настала вдруг такая, Что Бог бы мог еще Христа зачать Или создать магнитофон "Акая". Вернулся, выпив пива, лейтенант, Включил рубильник, и опять завыло, Захрюкало, трещало, в бубны било, -- У лейтенанта был на то талант. Всю ночь он вел с диверсиями бой. Бурлил и таял Днепрогэс в эфире. Был лейтенант доволен сам собой: Он мир спасал от мира в этом мире. Спаситель наш, сдав смену ровно в пять, Пришел домой, и сон его был светел. Рубильник он во сне сжимал опять, А грудь жены в кровати не заметил. Враги не спят снаружи и внутри. Прав лейтенант, какого ищут ляда? Пока он пил, я, что ни говори, Поймал чуть-чуть неглушенного яда. "Авроры" залп стоит сплошной стеной. Глушители не спят, почетна их работа. Надежда лишь на очередь в пивной. Пей, лейтенант! Послушать так охота! ВИЗИТ В ПИТЕР В Ленинграде бываю я редко. Погуляла здесь царская власть. Затоптала ее оперетка "Год семнадцатый". Рушили всласть. Триста лет, как исчезло болото, И по трупам прошел эскадрон. Только зябко и грустно мне что-то В этом царстве солдат и ворон. Вот уже и задвинули шторку На окне, что в Европу ведет. Скоро двинем "Аврору" к Нью-Йорку, Чтобы не было статуй свобод. Ах, как сладки безумства припадки, Море крови подвластно руке. Тот, что с гривой волос, -- на лошадке, Тот, что лысый, -- на броневике. Город болен. Он желтый и мрачный. И пронзителен запах мочи. Лица, стертые шкуркой наждачной, Только лучше об этом -- молчи. РОДИНА "Не верь, -- друзья нас учат, -- не проси, Не лги, не компромисствуй, не участвуй". Кому же улыбнуться на Руси? Кому сказать простое слово "здравствуй"? Здесь в черных трубах наш сгорает пот, И красным пеплом светятся ракеты. И наш советский пламенный Пол Пот Мечтает осчастливить все планеты. Тут от тоски застыли голоса, А кто поет, тем затыкают глотки. Здесь на дерьмо похожа колбаса, В театре детском слышен запах водки. Естественно здесь родину любить Вам не дадут. А только по приказу. Ну, как не выть и как тут не запить, Неся в себе с младенчества проказу? Слепая и угрюмая страна Лежит в берлоге, в мир упершись рогом. Она ясна. Но наша в чем вина? За что мы с ней повязаны пред Богом? БАЛЛАДА О ВОЖДЯХ Не страшно ли синему небу, Что вечно Россия чадит И хмурым вождям на потребу Петрушкою правду рядит? Живем мы во славу химеры От смерти до смерти вождей. От голода мрем, от холеры, Убожеством давим людей. Зовет нас в преддверии драки В костер и на праздник труба. Мы -- пешки, играют маньяки, Такая уж наша судьба. Молчание -- крест поколений, Печаль утопивших в вине. Что выкинет дяденька Гений, Тебе неизвестно и мне. И если маньяк помоложе Вдруг вырвется после всего, Детей упаси наших, Боже, От экспериментов его. Вожди... О проказа России! Избавиться нам не дано. Согнув под секирами выи, Мы ждем окончанья кино. КРЫСЫ Шла шхуна по морям и океанам. Поломан руль, ничем нельзя помочь. Стоял на вахте боцман капитаном, сам капитан был в стельку день и ночь. Вдруг остров показался, будто прыщик, а может быть, пятно или мираж. Хотел набрать воды, а также пищи усталый и голодный экипаж. Но что вы там себе ни говорите, поди пристань без ветра и руля. А в трюме крысы. Что же вы? Бегите! На берег доплывете! Вон земля! Здесь от цинги беззубы все и лысы, им жить осталось считанные дни. Пока не поздно, разбегайтесь, крысы!.. Но никого не слушали они. "У нас на шхуне корки и очистки, и норы недоступны сквознякам. Мы по ночам вылизываем миски -- их мыть потом не надо морякам". Пьет капитан. На вахте боцман стонет: "Цианистого калия хочу!" У крыс одно: "Пускай корабль тонет -- ведь нам любое дело по плечу!" О ЧТЕНИИ ГАЗЕТ Газеты в дом приносят колбасу И служат для растопки печи; Оклей окно, чтоб скоротать досуг, Чего ж еще ждать от газетной речи? Свеча горит, слеза ее чиста -- Газетный смрад чадит по всей планете. Ты только их, товарищ, не читай, Задумавшись по случаю в клозете. Смотри футбол, дружище, без затей, Чем желчь вбирать в словесной перебранке. Ты только прячь газеты от детей, Как спички, яд или грибы-поганки. ПЕРВОМАЙ Страна Советов, я тебя люблю! Позволь с тобой в политэкстазе слиться. Я Бога об одном сейчас молю: мне только бы от всех не отличиться. С телеэкранов прут за рядом ряд ракеты, чтобы мирно спали дети. Одни творят, другие мастерят, наводят третьи все ракеты эти. Задуматься? Ни-ни в стране Шехерезад. Плечо к плечу -- единство поколений. За всех за нас сто лет тому назад уже подумал ясновидец Ленин. Сверкает нынче солнце над Кремлем. Сверкать -- Политбюро распоряженье. К вершинам коммунизма мы идем, и только запах портит впечатленье. Ряды колонн равняют шаг павлиний, в подобострастье повернувши луны. Несет от мавзолея мертвечиной и снизу, и с прославленной трибуны. ВЕСЫ Едва родились вы, кладут вас на весы Разбуженные криком акушерки. Качнулся маятник, и двинулись часы, А вы еще лежите на тарелке. Младенец, юноша, мужчина и -- старик. Девчоночка, красавица -- старуха. Вся жизнь спрессована в неуловимый миг, Вся -- невесомость. Дунешь -- легче пуха. Меж темнотой и светом стрелки в кутерьме. У правосудия весы -- и что же? Свободен ли сидишь, гуляешь ли в тюрьме -- Не правда ли, немножечко похоже? Как снегопад, приходит зрелости порог. Похвастаться, похоже, что и нечем. Что весит человек? Чего достичь не смог? Дал? Взял? Сберег? Направил? Искалечил? Не жаль сойти с весов тому, кто в мире гость. Придут друзья -- бедняга вроде помер. Веселый паренек поднимет пепла горсть -- И в капсулу. И ваш надпишет номер. 73. ГОЛУБОЙ КОНВЕРТ Сняв плащ, Ягубов протянул его Анне Семеновне. -- Ко мне -- никого! -- Вам звонил Шамаев. -- По городскому? Чего сразу не говорите? Локоткова смолчала, пошла к двери. -- Стакан чаю, погорячее и покрепче. Раз Шамаев звонил по городскому телефону, Ягубов тоже позвонил ему по городскому, но слышались длинные гудки. Ягубов, торопясь собраться с мыслями, сжал ладонями виски. В комнате было полутемно, хотя утро сияло солнцем. Окно кабинета закрывал поднятый вечером на стену здания к майскому празднику портрет Карла Маркса. В окне просвечивали плечо, щека и часть бороды, а весь портрет закрывал четыре окна на двух этажах и, чуть покачиваясь на веревках от ветерка, скрипел. Локоткова внесла чай, папку с бумагами, ждущими подписи, гранки передовой статьи и тихо вышла. Ягубов отпил несколько глотков чаю, и сонливость отступила. Он потянулся, ощутив приятную усталость мышц рук и груди. Вопреки правилу, он с утра не был сегодня в бассейне. Степан Трофимович поморщился, вспомнив прошедшую ночь, и сейчас жалел, что допустил это. Вчера он составил небольшой перечень задач в свете укрепления идеологической дисциплины. Задачи эти требовали неотложного решения: ошибки со страниц "Трудовой правды" не исчезали. По каждому пункту были конкретные предложения и меры наказания. Однако проект этот не хотелось раньше времени доводить до сведения сотрудников редакции, среди которых было много сторонников Макарцева. Ему об этой бумаге немедленно сообщили бы. Поколебавшись, Ягубов попросил Анну Семеновну вызвать к нему машинистку Светлозерскую. Инна вошла в кабинет и остановилась перед столом Степана Трофимовича не очень близко, чтобы он мог видеть ее всю, но и не настолько далеко, чтобы исчезли детали и запахи. -- Инна Абрамовна, -- сказал Ягубов, мельком обратив внимание на все, на что должен был обратить. -- Вы не могли бы выполнить одну мою личную просьбу? -- Наконец-то! -- восхищенно произнесла она, просияв. -- Что -- наконец? -- Наконец-то вы меня заметили, Степан Трофимыч. Если на женщину не обращать внимания, она увядает. Конечно, я все для вас сделаю, что в моих силах! Он слегка смутился от такого поворота разговора. -- Да дело, собственно, несложное. Мне необходимо напечатать несколько страниц, чтобы никто в редакции не знал. -- Я поняла. Сами будете диктовать? А где печатать? Может, лучше у меня дома? Диктовать, а тем более у нее дома, -- такого у него и в мыслях не было. Он хотел вежливо объяснить это и поручить ей перепечатать и привезти. Но произошло нечто неподконтрольное ему, и он, глядя в ее глаза, смотрящие так преданно, неожиданно для самого себя сказал противоположное тому, что собирался: -- А это удобно? -- Еще как! -- радостно воскликнула она. -- Вы когда освободитесь? -- Примерно через час... -- Через час я буду ждать в метро, у первого вагона, как ехать к центру. -- А не лучше на такси? -- Тогда у входа в булочную, там легче поймать. Он прикрыл глаза в знак согласия, и Светлозерская исчезла. У него заколотилось сердце, мозг решал сразу несколько задач. Степан Трофимович еще не позволил себе этого, а все части тела, не спрашивая позволения, вступили в игру. Он еще ничего не решил, но уже все было решено. Он успокоил себя тем, что ничего не будет, потому что не может быть в сил