х. Обычно Даша Викторовна приходила раньше всех, затемно, и сидела в теплом классе. Она проверяла тетради до самого звонка, изредка перебрасываясь парой слов с Гайнуллой. Ученики здоровались, она каждому механически кивала, не отрывая глаз от тетрадей. Теперь она не спешила прийти пораньше, появлялась перед звонком . Дети сидели в пальто, шапки заталкивали в парты. В пальто по трое сидеть за партой было совсем тесно, но теплее. Прижимались друг к дружке и засовывали руки под воротник, поближе к шее. Вынимали, если что-нибудь записывали, а потом опять прятали руки. Утром все обнаружили, что в чернильницах замерзли чернила. -- Ничего!-- утешала Даша Викторовна.-- Вот скоро поправится наш завхоз, и снова будет тепло... На следующий день учительница из четвертого класса давно отзвонила на крыльце в колокольчик, а Даши все не было. Наконец дверь отворилась, и Даша Викторовна застыла на пороге в пальто с лисьим воротником, подоткнутым так, чтобы не очень были видны потертости. Все тяжело поднялись, с трудом выползая из-за парт, и весело стояли, пока она медленно дошла до стола и замерла. Легкое облачко пара появлялось и исчезало около ее рта. Даша оперлась на стол кулачками, смотрела мимо класса, в стену. Смотрела она целеустремленно в одну точку, и ученики начали оглядываться: что она там увидела, сзади на стене? Парты скрипели, кто-то сопел, кто-то толкал соседей, а она стояла не шевелясь. За окнами прошуршали сани, донесся удар хлыстом и крик: -- Но-о-о!.. И снова все стихло. Даша Викторовна силилась совладать с собой. Вынула платочек, уже смятый и мокрый, закрыла им глаза, села. Она хотела что-то сказать, но слов не получилось. Разрешения учителки сесть не последовало, и все не знали, как быть. Кто уселся сам, кто продолжал стоять, облокотясь на парту. Поскрипывали расшатанные скамейки. Тонкие облачка пара вспархивали из детских ртов. Тишина казалась бесконечной. Вдруг Патрикеева позади Олега всхлипнула и зарыдала, бросившись на парту. Все тупо уставились на нее. Странная была девочка, угрюмая и молчаливая. Вскоре Патрикеева успокоилась и сидела, размазывая слезы руками, вымазанными чернилами, отчего по лицу ее пошли фиолетовые подтеки, как синяки. Снова стало тихо. Все сидели не шевелясь, боясь взглянуть друг на друга и на застывшую перед ними, но отсутствовавшую Дашу Викторовну. Просто сидели, уткнувшись носами в парты. Отзвенел звонок на перемену, потом на второй урок,-- никто с места не двинулся. Неожиданно в середине второго урока вошел Гайнулла с охапкой дров. Когда Гайнулла входил, класс не вставал, а тут вдруг все поднялись -- от нервного напряжения, что ли. Он был худ, лицо заросло щетиной, на шапке снег, лоб в каплях пота. Он пришел больным. И выглядел дряхлым стариком-доходягой. Завхоз остановился у двери, смотрел на Дашу, губы у него шевелились. Он свалил поленья, тяжко вздохнул, сел на корточки, ловко вынул из заднего кармана пачку лучины и самодельную зажигалку. Уложил дрова, подсунул под них лучину и зажег. Остывшая печка задымила, дрова не желали гореть. Дым пополз по потолку к окнам и стал опускаться, ища выхода. Класс начал кашлять. Но постепенно печка принялась, задышала, потянула воздух обратно в себя, дрова начали разгораться. Уходя, Гайнулла обернулся, опять посмотрел на Дашу, покачал головой и тихо притворил дверь. К концу второго урока завхоз вернулся. Гулко кашляя, он еще раз набил печь поленьями и снова исчез. Появился он опять на большой перемене. Ввалился в класс, тяжело дыша, и положил на стол перед Дашей буханку хлеба и мешочек сахару. Она кивнула, не посмотрев на него, а он, не говоря ни слова, вытащил из кармана гимнастерки ножик, открыл его одной левой рукой, зацепив конец лезвия за кромку стола, и, ловко прижимая животом буханку, стал нарезать ломти. Даша Викторовна очнулась, открыла портфель, вынула серебряную ложечку и положила перед Гайнуллой. Он поманил пальцем Патрикееву. Вынимал ложечкой песок, сыпал на хлеб, а Патрикеева разносила по партам. Это было не так, как делала учительница. Нарушился привычный ритуал: сначала разнести хлеб, а потом пройти вдоль парт, насыпая сахар, чтобы ни крупинки не уронить на пол. Как всегда, последний кусок должен был достаться очередному ученику в виде добавки. Несколько великоватый, кусок этот лежал на столе. -- Съешь, Даша Выкторовна,-- тихо сказала Патрикеева. Она всегда странно выговаривала ее отчество. -- Съешь!-- повторила Патрикеева.-- Никто не хочет. -- Спасибо. Едва шевеля губами, учительница произнесла первое за день слово и поднесла ко рту хлеб. Тот, кто должен был сегодня по очереди получить этот кусочек, открыл было рот, чтобы напомнить о себе, но промолчал. Рука ее дрожала, сахар сыпался на стол. Она съела, по инерции сгребла крошки, насыпала в рот, вынула сырой платочек, прислонила к губам и сидела не двигаясь. Когда прозвенел звонок с третьего урока, Даша сказала, прерываясь на каждом слове, будто слова сжимались спазмами в горле: -- Идите... на перемену. Идите... Идите... Слез своих она уже не стыдилась. Сперва поднялись те, кто был ближе к двери. Они выскользнули в коридор, оставив дверь открытой. За ними, уже с шумом, как куры с насеста, соскакивали с парт, размахивая крыльями пальто, остальные. Класс быстро опустел. В коридоре все стояли, сгрудившись, ничего не понимая и поэтому не решаясь бегать и драться. Учительница из четвертого, закутанная в шаль, подошла к этой толпе. -- Ну, как ваша Даша Викторовна? Вы уж ее не обижайте, дети. Горе у нее. Самолет подбили в воздухе. Мужа... В общем, похоронка пришла. Толпой достояли все до звонка и вернулись в класс. Патрикеева, оказывается, не выходила. Расселись опять и сидели, не разговаривая, не споря, не дерясь. Постепенно в классе потеплело, а дыму поубавилось. Ученики тихо поднимались, вешали пальто на гвозди, вбитые в доску на стене. Одна Даша сидела в пальто. Ее знобило. Когда уроки кончились, она отпустила класс, осталась одна. Утром Олег боялся идти в школу и хотел остаться дома. Мать, убегая на работу, пригрозила, что напишет на фронт отцу. Хотя вестей от него давно не приходило и это был избитый прием, он почему-то действовал. За школьным забором пила работала живее, чем обычно. Дорожка у ворот уже была расчищена, и веселый дымок завинчивался над крышей. Во дворе, по другую сторону козел, напротив завхоза, стояла Даша Викторовна в пальто нараспашку. Олег осторожно взглянул на нее. Она раскраснелась, запыхалась. И те, кто шел в школу со страхом, приободрились, радостней скакали по ступенькам. Даша Викторовна оставила пилу и побежала за детьми. На уроках было тихо, но не так, как вчера. Учительница взяла себя в руки, а может, отвлеклась, попилив дров. Глаза оставались холодными и чужими, но она разговаривала, даже немного улыбалась. Класс ожил. В тот день все старались сидеть не ерзая, читать, писать изо всех сил, даже вечные вертуны вроде драчливого Стасика, сидевшего впереди Олега. Даша обычно говорила, что после войны, когда будут просторные классы и в достатке парты, Стасика она посадит одного. Стасик жил с матерью и четырьмя сестрами. На отца его похоронка пришла в самом начале войны. Дни шли, и Даша Викторовна постепенно вернулась к себе самой. Зима сдавалась. Сквозь облака ненадолго вылезало солнце. Копыта протаптывали колеи, в которых к вечеру замерзала вода, и можно было, разбежавшись, катиться вдоль всего квартала. Вечером Олег с приятелями собирались на улице. Лузгали семечки, толкались, догоняли сани, заваленные грузом. Повиснув на перекладине, ехали, пока возчик, подкравшись, не сгонял кнутом. Двинулись бы в киношку -- там шла "Девушка с характером", но денег не было. -- Глядите-ка!-- вдруг крикнул Стасик и показал пальцем на противоположную сторону улицы. Там по дощатому тротуару шла Даша Викторовна. Сейчас перебежит дорогу узнать, чего ее ученики здесь делают, и отправит домой. Но Даша не обращала на них внимания. Рядом с ней вышагивал Гайнулла, гордо выпятив вперед новую руку в черной перчатке. Не протезу все удивились,-- разнося дрова, завхоз ходил с протезной рукой по классам уже дня три. Деревянным кулаком он загонял поленья в печь, если те сопротивлялись, и разрешал ребятам нажать рычаг. Пружина щелкала, и рука сама сгибалась. Нет, дело было не в руке, а в том, что училка держала Гайнуллу под руку. И не протез нес он перед собой торжественно, а ее живую руку, лежащую на его искусственной. Они остановились возле кино, поглядели афишу и прошли мимо. А ученики стояли как вкопанные, следя за ними глазами. -- Видали? Вот так! Стасик, передразнивая, вперевалочку прошелся вдоль улицы, неся руку, как нес ее Гайнулла. -- А что тут видеть?-- спросил Олег. -- Да ты что, не видишь, какая она блядь? Мужа только убили, а она, сука, уже с ним! Болтаться на улице расхотелось, да и холодно стало. Поеживаясь, все разбрелись по домам. На другой день Олег вошел в класс и остановился у двери. -- Про Дашу знаешь?!-- возбужденный Стасик стоял ногами на парте, спрыгнул вниз и ухватил Немца за ворот рубашки.-- Хотя... ты же с нами был... Всем в классе он распространял вчерашнюю новость, но Олег вчера сам все видел, и Стасик потерял к нему интерес. Класс словно подменили. Это была истерия или какое-то массовое бешенство, называйте, как хотите. Все, включая самых тихих девочек, скакали по партам, дрались, мяукали. Олег бросил сумку под парту и, чтобы не отстать от других, стал подбрасывать и ловить шапку. Шапка ударялась в потолок, падала, осыпая Олега белой пылью, и сама становилась белой. Стасик с криками двигал парты, и скоро в классе стало невозможно пройти. Никто не заметил, как вошла Даша. Нет, конечно, заметили, потому что стало еще шумнее. Она прижалась к двери, побледнела, хотела что-то произнести, но это было бесполезно. Всех она не могла перекричать и тихо пробралась между сдвинутых, как баррикады, парт к учительскому столу, нашла свой перевернутый стул, вернула его на место и села. Даша смотрела расширенными глазами на происходящее и ждала. Стасик вскакивал ногами на парту и снова садился. Опять вскакивал, поворачивался к учительнице задом, крутил им и снова садился на парту. Он приставлял руки ко рту, складывая их в трубу, и дудел, вернее, ревел что-то громкое и бессмысленное. Даша терпеливо сидела, не понимая, что произошло, и просто ждала, пока класс устанет и угомонится. Не тут-то было. -- А я думала...-- начала было она. Никого не интересовало, о чем она думала. Ее не слушали или делали вид, что не слушали. Наконец орать и бегать вроде бы устали. Выдохлись, возможно, или просто надоело. Тогда Даша велела открыть тетради. Одни открыли, большинство нет. Учительница спросила: -- Немец, ты приготовил домашнее задание? С головы Олега сыпался мел, а Стасик размазывал его по парте и дул что есть мочи, опыляя соседей. Олег почти всегда делал уроки и хотел сказать "да", но Стасик больно ударил его по ноге. -- Не сделал!-- заорал Олег.-- Никогда не буду делать!... -- Но почему?-- спросила Даша. Вместо ответа Олег подбросил вверх шапку. Она шлепнулась на стол учительницы, испустив клуб белой пыли. Ввалился Гайнулла, отворив дверь охапкой дров. Он не смог пройти к печке и стал ногой отодвигать парты. Никто ему не помог. Класс снова начал орать, еще сильней прежнего. Гайнулла свалил поленья возле печи и встал, стянув назад складки гимнастерки. Он молча поднял руку, потряс деревянным кулаком и замер. Видимо, женским своим естеством Даша вдруг что-то почувствовала. Она покраснела, отвернулась от класса и пошла к доске писать. Тряпка пролетела по классу и, задев слегка учительницу, шлепнулась в доску. Даша положила мел, не дописав фразы, обернулась к классу и стояла, как на суде, тоненькая, почти прозрачная. Класс заорал, засвистел и улюлюкал с новой силой. Тогда училка стала пробираться между партами к печке. Она подошла к Гайнулле, все еще стоявшему с поднятым вверх деревянным кулаком, встала на цыпочки и поцеловала его в небритую щеку. В классе мгновенно наступила тишина. Даша щелкнула рычажком, опустила протез и сказала: -- Не волнуйся, я уйду. Не обращая никакого внимания на сидящих за партами, она пробралась назад к учительскому столу, схватила портфельчик и, пачкаясь мелом, тем же путем твердо удалилась из класса. Гайнулла медленно покачал головой и развел руками. Он стал шире с протезом и величественней. Так, с разведенными руками он и вышел. Стасик тут же влез на парту и, размахивая руками, торжествовал победу. Но печь осталась не растопленной, и все сидели, дрожа от холода. Полтора урока до большой перемены Даша Викторовна не заходила. После звонка, не успели самые прыткие вывалиться из класса, она внесла буханку и мешочек сахару. Голод заставил всех тихо разойтись по местам и ждать. Три десятка пар глаз внимательно следили за каждым ее движением. Сидевшие на передних партах уже втягивали носом аромат теплого ржаного хлеба. Буханка захрустела под ножом, срезающим горбушку. Теперь запах свежего хлеба дотек до последних парт. Олег сглотнул слюну. Стасик, заметив это, презрительно на него посмотрел. -- Слюнтяй!-- пробурчал он. Он вскочил на парту и крикнул Даше Викторовне: -- Можете не стараться! Все равно есть не будем. Сами жрите! Даша заплакала, но продолжала нарезать ломтики, и слезы капали на хлеб. Стасик оглядел класс. -- Все вы слюнтяи!-- сказал он.-- Продались за корку чернушки. Ну и хрен с вами! Спрыгнув на пол, он полез в свою парту. -- Я матери не велел замуж выходить, а то уйду,-- сказал он, уже ни к кому не обращаясь.-- И тут уйду! Стасик вытащил из парты сумку, рванул с гвоздя пальтишко и хлопнул дверью с такой силой, что с потолка посыпалась штукатурка. Оставив буханку недорезанной, Даша выбежала за ним. На хлеб набросились толпой, тут же разорвали как попало и в драке начали выгребать из мешка ладонями сахар. Половину рассыпали, раскрошили нарезанные куски хлеба, подбирая с полу и поспешно засовывая в рот крошки. Кому-то отвалилось много, другим не досталось вообще. Позади Олега раздались всхлипывания. На парте лежала Патрикеева, плечи ее вздрагивали. Олег постучал по ее плечу. -- Ты чего, Патрикеиха? Ну, чего ты?! -- Гады вы! Какые ж вы гады! Свелочи!!.. Оказывается, она знала не только слово "ты", но и слово "вы". -- А она?-- спросил Олег.-- Она же сама виновата! -- Чего она такого сделала? Чего? -- Сама знаешь! -- Я-то знай, а ты? -- Ну, что? Что ты знаешь?! -- То, что Гайнулла ей брат. Родный брат! Они из наша деревня и тута живут возле мене. А вы -- гады... Она ухватила с парты ручку, размахнулась. Олег инстинктивно прикрылся рукой и закричал от боли. В классе установилась тишина. Все собрались вокруг них и смотрели то на Немца, то на Патрикееву. На ладони Олега наливалось сине-красное кровавое пятно. На другое утро пришла новая училка. Она назвала свое имя, бесцветное, как и она сама. Почти все выветрилось из памяти Олега. Помнит он только, что сидела перед ними крепкая старуха с мужским хриплым голосом и с усами. Учить она давно уже перестала, а ее снова вызвали в роно. Война ведь, и все обязаны, и она тоже. Запомнил Олег у нее усы и -- как бы сказать поточней -- кавалерийские команды, на которые она переходила в возмущении: -- Встать! Сесть! Все шагайте за мной! Передай матери, чтоб явилась! Стасику, который вернулся через три дня, от новой учительницы доставалось больше всех. Он ее раздражал. Да, что было, то было. Война обижала детей, а дети обижали других. Даша Викторовна не вернулась. Патрикеева говорила, что она работает в учреждении и в школу решила не возвращаться. Ушел завхозом в соседний госпиталь Гайнулла... Автобус тяжело причаливал к остановке. Пожилая женщина, держась узкими ладонями за перила, глядела в автобусе мимо Олега, чуть усмехаясь. А может, ему так показалось: просто родинка у нее на щеке возле носа была смешливая. Двери со скрипом отворились. Олег вдруг соскочил на землю, не доехав до своей остановки. Сразу стало легче дышать. Даша Викторовна не оглянулась, и автобус увез ее. Стоя на пустом перекрестке, Олег разжал пальцы и поднес к глазам ладонь. Чернильная точка от пера, которое воткнула в него Патрикеева, синела возле большого пальца, как начатая, но не доведенная до конца татуировка. ЧУЖАЯ СВАДЬБА Дверь оказалась не заперта. Мать ее отворила и видит: Олег и Люська сидят в полутьме, укутанные в одеяло. Совсем закоченели, бедненькие. Печь холодная, а дрова, напилены и наколоты, рядом лежат -- это их работа. -- Вы ведь голодные. Что ж ты, дочь, печку не растопила? -- Тебя ждем! -- Тогда помогай скорей. Почти как в сказке: ваша мать пришла, костей принесла... Люся выбралась из одеяла, стала разбирать кости и мыть их. Мать тем временем растопила печь и, чтобы детей приободрить, сказала: -- Маринка-то снова письмо получила! -- Опять читать не дала?-- спросила Люська.-- И сама, небось, не читает? Вот глупая!.. -- Сама-то не читает -- мне отдала... -- Дай посмотреть! -- Погоди, сперва поедим... Мать помешивала бульон в кастрюле. Олег стоял рядом и глотал слюни. Приготовление бульона было семейным ритуалом. Раз в неделю мать приносила кости. Мясо с них на комбинате тщательно обдирали на колбасу, колбаса шла, как говорили, для армии, а кости выдавали сотрудникам мясотреста, где мать служила машинисткой. Когда над кастрюлей появлялся дымок, дети со смаком вдыхали запах. Но бульон варился долго, и приходилось томиться, пока наступят счастливые минуты еды. О письме мать рассказывать не спешила, болтала про всякую ерунду. Потом она сосредоточенно снимала с бульона пену и собирала ее на тарелочку. Пена шла на десерт. Счастливые минуты еды пролетали мгновенно, и на некоторое время наступала сытость. После еды, кашляя от дыма, Олег и Люська забирались с ногами на кровать, сидели, греясь друг от друга, и мать им читала принесенное с работы чужое письмо. Что-что, а уж насчет писем мать все знала. В обязанности машинистки входило принимать почту. Утром мать спешила в трест, чтобы самой разобрать всю корреспонденцию. Деловые письма откладывала (не убегут!), личные же сразу же разносила по столам. Возьмется кто другой и начнет требовать: станцуй -- дам письмо. Таких шуток мать не переносила. Она любила быстрей отдавать письма, любила, но при этом нервничала. Письма к Марине шли особые. Потому они и заменяли семейству Немцев свои радости. Их-то отец уже не писал. Плановика Марину все считали материной подругой, хотя она была лет на десять моложе. Снимала она угол неподалеку от треста. Попала Марина в эвакуацию на Урал из Украины, смуглая и чернобровая среди всех бледных приезжих. На носу и щеках ее пестрели веснушки -- чуть-чуть, ровно столько, чтобы выглядеть невероятно симпатичной. -- Ох, и повезло тебе в жизни, Маринка!-- бывало, говорила ей мать.-- Господи, какая ж ты красавица!.. -- Шутки шуткуете!-- заливалась смехом Марина, будто в жизни не гляделась в зеркало. Многие мужчины к ней подкатывались, иные и с серьезностью, но она никого даже обнадеживающим взглядом не удостаивала. Что бы ей ни говорили, чего бы ни предлагали, хохотнет, да и только. Если кто понахальней, то так отбреет, что хам после весь день, небось, вареным раком себя чувствует и на следующий день хорошо подумает, прежде чем опять подступаться. Гордой да неприступной она неспроста была: аккуратно писал ей солдат Гриша, а она ему регулярно отвечала. Встречались они еще со школы в маленьком городке, вместе поехали учиться в техникум в областной центр, откуда Григория в первый день войны забрал военкомат. Марина же, отплакав свое одиночество, сидела в общежитии техникума до тех пор, пока фашисты не подошли к самой окраине города. Потом бежала, куда глаза повели, и чудом спаслась. Столько писем, сколько Марина, не получал в тресте никто. Когда она их читала, отложив работу, все женщины на нее смотрели, и она это знала. Сперва она непременно пожимала плечами. Вот, дескать, чудище, пишет всякую чепуху. Но это так, от кокетства. Постепенно щеки ее розовели, и чем дальше, тем приятнее было ей читать. -- Сумасшедший,-- говорила она томным голосом.-- Такие слова пишет... Но видно было, что ей эти слова нравятся. В ответ на просительные взгляды женщин она молча протягивала им листок, исписанный бисерным почерком, чтобы влезло как можно больше. Женщины перечитывали эти странички по нескольку раз, согреваясь чужим теплом, а после еще долго обсуждали друг с другом детали. -- Марин, у тебя с ним хоть что-нибудь было?-- не раз спрашивала мать. -- Да ты что!-- хохотала Марина.-- Как же это можно, до свадьбы-то?! Да и негде было: и в общежитии, и в городском парке день и ночь народу полно... -- Ну, вы хоть целовались? -- Целовались, да, было, не скажу, что не было. А все остальное откладывали до счастливого времени. И вот теперь... Оборвав на полуслове, Марина вдруг становилась печальной, что ей совершенно не шло. Мать приносила письма домой и читала вслух детям, но фактически и для себя тоже. Сперва пропускала про поцелуи, потом все стала читать. Люська эти письма помнила наизусть. Ей четырнадцать стало, да и Олег на год подрос. Маринкин Гриша хотя называл себя в письмах пехотурой, но мало писал подробностей о войне. Не только потому, что это запрещалось военной цензурой, но, видно, и неинтересно ему было. Больше всего вспоминал он, как жили до войны, дом, родных и соседей, учителей, школьные проделки товарищей. Потом он в подробностях описывал Марину, какой ее запомнил: руки, глаза, брови, плечи, волосы. Будто он писал вовсе не ей, а вел некий дневник. Описания эти заменяли ему живые встречи. Еще Григорий мечтал в письмах, как они будут жить после войны. Сыграют свадьбу веселую, все будут петь, плясать, никто не вспомнит войну. Ее надо будет забыть, как будто ее вообще не было. Если войну не забыть, то счастья не будет. Только вот как забыть, когда кругом столько крови и грязи, что за целый век не расхлебать? Мечтал Григорий вернуться в домик родителей с молодой женой Мариной. Насадят они вокруг домика яблонь, народят мальчика, девочку и будут бегать с ними наперегонки через луг к речке Камышовке. Все не раз разглядывали фотографию Григория. Наголо остриженный в военкомате, чернобровый, как Марина, толстощекий, с большими печальными глазами, он стоял по стойке "смирно" и строго глядел в объектив, как смотрят солдаты на всех фотокарточках. Часто после уроков Олег забегал к матери в трест, колотил одним пальцем на машинке. Олега знали, за глаза звали "немчонком", но любили, давали кто карандаш, кто пустой коробок из-под скрепок. В коробочках этих удобно было держать марки и гайки, которые мальчшки отвинчивали на свалке с разбитых танков. В тресте Олег боялся только одного человека -- главбуха Корабелова. И правда, строгий был человек. Когда сотрудницы собирались вокруг Марины обсудить письмо, главбух выходил из стеклянной загородки, завешанной планами и социалистическими обязательствами по перевыполнению того, что еще не было выполнено. Все поспешно умолкали и мгновенно расходились по местам. Шагал Корабелов торжественно, маленький и крепкий, в черном неравномерно выцветшем костюме с протертыми зелеными нарукавниками. Черты лица его были на редкость правильные, и сам вид его внушал доверие. Если день был солнечный, то на свету становилось видно, что лицо его поедено оспой, а стекла очков толстые, как лупы, которыми мальчишки выжигают на заборах ругательства. Главбух высоко поднимал подбородок, молча глядя из-под очков на женщин, которые были выше его. Выше были все. Он был полуслеп, главбух Корабелов. Бумаги прислонял к очкам вплотную и читал по складам. Ключ в сейф вставлял на ощупь. По остальному здоровью и возрасту Корабелов вполне бы мог находиться в действующей армии, да глаза подвели. Все могли понять и простить трестовские женщины в ту пору, ибо все были без мужей. В тресте говорили, что незадолго до войны умерла у него во время родов жена, и с тех пор стал он так строг и угрюм. Впрочем, при хорошем настроении главбух мог и пошутить, даже засмеяться. Марину главбух выделял среди всех остальных, не делая такого исключения даже для начальницы треста, женщины немолодой, но за собой следящей. Всех работниц, независимо от возраста и должности, он сухо звал по имени-отчеству, только Марину просил: -- А ну, красавица наша, подай-ка мне плановый отчетик за прошлый квартальчик!.. Не обижались женщины, что только одна из них назначена Корабеловым на должность красавицы. Не у всех о том была забота в сорок втором году. И потом, Марина действительно была вне конкуренции. Как-то за главбухом зашел младший брат его Левушка -- ехать на рыбалку. Лет Левушке было около сорока. Ростом он был не выше старшего брата, изрядно полысевший, словно с цыплячьим пушком на голове. Жена у Левушки утонула прошлым летом, когда они купались вместе, и слухи ходили, что они поссорились и Левушка ее утопил. Но, может, это просто злые языки каркали. Так или иначе, оба брата куковали без жен вместе. Корабелов в тот момент был вышедшим по начальству, и Левушка присел возле женщин, рассказывал что-то смешное. Они оживились, стали причесываться, украдкой передавали друг другу зеркальце. Вдруг вошла Марина, которую главбух посылал за сводкой на комбинат. Она скользнула взглядом по младшему Корабелову, села за свой стол и уткнулась в бумаги. Левушка покраснел, засмущался, стал говорить несуразно. Едва вернулся главбух, младший брат поспешно убрался к нему за стеклянную перегородку. Женщины сделали вид, будто ничего не заметили. Левушка Корабелов был человеком солидным, работал инженером на военном заводе в"--79, где делали приборы для самолетов, поэтому ему полагалась "броня" -- освобождение от фронта. Через неделю все узнали, что у главбуха скоро день рождения, но это событие никого особенно не заинтересовало. Обсуждали другое: из всего треста пригласил он к себе одну Марину. Женщины сразу маневр раскусили, и некоторые были недовольны. Не потому, конечно, что не их пригласили, а от того, что не к главбуху Марина шла. Как же так? Ведь у нее жених на фронте! Под давлением коллектива начальница треста лично закрылась с главбухом за стеклянной перегородкой и от имени администрации и профкома намекнула, что ситуация щекотливая. Корабелов-старший выслушал ее спокойно, ни словом не перебивая, даже кивая иногда в знак согласия, и ответил искренне: -- Я и сам вообще-то против чего такого... Но ведь просто день рождения. Никого я никогда не приглашаю, но тут братан настоял. Откуда мне знать, может, ничего, может, сговор у них какой? Не дети, чай... А что, кстати, сама красавица голоса не имеет? Ее-то спросили? И правда, саму Марину никто ни о чем даже не спросил, за нее решили. С другой стороны, чего спрашивать, когда мясотрест в курсе ее личной жизни до малейших деталей, описанных в письмах Гриши? После того дня рождения Марина пришла на работу как ни в чем не бывало, и все про это приглашение забыли. Но еще через два дня, когда мать положила ей на стол конверт с фронта от Гриши, Марина письмо прочитала и убрала в стол, а стол, как все заметили, заперла. С того дня никто у нее писем не просил, только смотрели с завистью, как она их в ящике прятала. Письма по-прежнему часто шли, но мать как преданная подруга старалась передавать их ей потихоньку, чтобы никто не видел. Свадьбу назначили через месяц -- Левушка спешил. Марина пригласила всю бухгалтерию. Событие по тем временам было редкое, если вообще не уникальное, и всех, естественно, взбудоражило. Если бы никого не звали или же попросили избранных, меньше было бы в тресте разлада. А тут такое началось, чего свет не видывал. Одни женщины сразу заявили, что ни за какие коврижки не пойдут. Маринина верность была их верностью, и измена ее становилась теперь их изменой. Все они могли понять, все простить, эти женщины, только не это. -- Личное ее дело,-- возражали им другие.-- Не жена она Григорию, имеет право разлюбить. Да и была бы жена, что же она -- не человек? Всяко в жизни происходит, новый муж лучше старых двух. -- Григорий же на фронте!-- напоминали, удивляясь, первые. -- Да разве любовь это? Подумаешь, целовались... -- А по-вашему, если его убьют, ей кукушкой куковать? -- Так он же живой! -- Живой! А Левушка Корабелов -- не живой? Он человек с положением. И потом... вам-то какое дело? А тут хоть наедимся раз за всю войну. -- Ну и идите, ешьте досыта, а мы не пойдем! Чувствуя на себе недобрые взгляды, Марина молчала, уткнувшись в ведомости. Только арифмометр у нее на столе периодически верещал. Но долго одной выдержать трудно. После работы она пошла домой вместе с матерью. -- Почему все злятся?-- стала жаловаться она.-- Чего я такого сделала! Ну, существовало у нас с Гришей увлечение. Только ведь сердцу не велишь! И потом, то было в детстве, а с Левушкой я взрослой стала... На-ка вот, кстати, спрячь, чтобы Левушка у меня в сумке не нашел. Марина протянула матери Гришино фото. А отдав, разрыдалась. По обязанности подруги мать гладила ее по голове и успокаивала: -- Не расстраивайся ты, Мариша! Пообижаются, поругаются и забудут. Бабы ведь у нас разные: у кого свое несчастье, а кто тебе просто завидует. Как сердце велит, так и поступай. Не от души мать говорила тогда. Люська и Олег знали, что мать тоже Марину осуждала. Как и все, мать надеялась, что свадьба по каким-либо причинам расстроится. Но и жалко ей было Марину. Вот почему старалась она быть помягче, оправдывала и тех, и других. Писем от Григория в те дни не приходило. Какие меж ними стали дела, никто, наверное, теперь не знал. Марина не делилась даже с ближайшей подругой. Возможно, Марина чувствовала, что мать лукавила, а на деле ее сторонилась. Да и некогда невесте было: после работы бежала в дом к жениху и вдвоем с матерью Корабеловых готовились они к приходу гостей. Все запасы в состоятельном этом доме пошли в дело, на телеге привезли из деревни продукты, укрытые крестьянами, корабеловскими дальними родственниками, от сдачи государству. Три соседки пришли помогать варить, жарить да печь пироги. За три дня до свадьбы, утром, мать, как обычно, чуть свет сбегала за почтой и разбирала ее. Налево -- личные письма, направо -- служебные. Письмо от Гриши сразу в глаза ей бросилось. Хотела она отнести его и положить на стол Марине, но задумалась. Как раз Марине-то его письма теперь, наверное, ни к чему,-- не с Левушкой же их читать! Да и вообще, пожалуй, лучше ей с Гришей совсем не переписываться. Исчезнет она из Гришиной жизни и все тут. Перемелется, мука будет. Значит, как же -- не отдавать ей это Гришино письмо? Взять грех на душу? Но ведь так тоже нельзя. По какому праву мать может на это решиться? И потом, должна же Марина написать ему правду, как и что, иначе он и дальше про свою любовь писать будет. Встретив Марину в коридоре, мать отозвала ее в темный угол, чтобы никто их не видел, и протянула Гришино послание. -- Нет!-- сразу запротестовала Марина, издали взглянув на конверт и спрятав руки за спину.-- Брать не стану! Ни-ни! Что было, то ушло. Устала я жить в углу с чужой хозяйкой. А тянуть -- Левушка ждать не станет... В общем, попросила она мать, чтобы та сама отписалась от Григория, дала ему понять: не следует ему больше к Марине адресоваться. Как поймет, так пускай и будет. Вот это-то письмо мать и принесла домой, чтобы читать вместе с Люськой и Олегом. Втроем поели они с хлебом бульона, сваренного из костей, и вскрыли конверт. Как только мать начала читать, она испугалась. Григорий радостно писал, что в бою был ранен в руку осколком снаряда и что пришлось ему поиграть в санитарном батальоне в домино недельки две. Рука еще забинтована, но уже скоро заработает. И перед возвращением на передовую командир части спросил его, чего он хочет: медаль за отвагу или три дня, не считая дороги, на побывку домой. Он, конечно же, выбрал дом. А поскольку родители его под фашистами (живы ли, нет ли, не известно), он, как только его из санбата выпустят, постарается улететь попутным рейсом в Москву. Оттуда поездом он доберется прямо к своей чернобровой -- единственному человеку, который остался ему на земле дорог, и уже считает минуты. Если согласишься, сразу поженимся и сыграем свадьбу. Чего ж тянуть, когда все у нас с тобой ясней ясного? -- Вот здорово, что он приедет!-- обрадовался Олег.-- Прямо с передовой! -- Глупый ты!-- заметила Люська и передразнила.-- С передовой!.. К тебе что ли он рвется?.. Мать растерянно молчала, придумывая для Марины выход. Люська предложила: -- Надо срочно написать ему, чтобы ни в коем случае не приезжал. -- Но куда? Куда писать-то? В часть -- так его там нет. В санбат -- тоже выписался... Так они ничего и не придумали. Спрятала мать письмо в папку c надписью "Дело в"--...", принесенную с работы. Письма -- дело святое, всегда считала она. Мать их берегла и себе вслух иногда почитывала. На другой день Марина забежала к Немцам домой, просила мать и Люську помочь в хлопотах на свадьбе. Она хорошо это придумала, чтобы все-таки увидеть мать на своей свадьбе. -- Да мне Олега оставить не с кем!-- попыталась отговориться мать. -- С ним приходи. Пускай и он попирует! -- Конечно, ма!-- сказала Люська.-- Надо же помочь! Я посуду мыть буду. -- Ты лучше дома ее мой,-- отреагировала мать,-- а то не допросишься. -- Дома мыть,-- Люська отвечает,-- неинтересно. -- Видали? Посуду мыть готова, лишь бы на свадьбу попасть! -- Мам, может сказать Марине, что Гриша приезжает?-- предложил Олег. -- Молчи, сынок. Зачем ей настроение портить? Опоздал Григорий со своим приездом, ох, опоздал... Свадьба началась днем в субботу. Марина шепнула матери, что они с Левушкой еще в пятницу вечером сходили в ЗАГС, а на утро обвенчались в церкви. Дом у Корабеловых был солидный, огороженный высоченным, мрачным забором. Во дворе жила старая дворняга, разбитая параличом. Она не вылезала из конуры, не могла лаять, только сопела и кашляла. Братья Корабеловы жили в доме с матерью. Теперь сюда переселилась Марина. Достанется ей, думала мать. Левушка, хотя ему и сорок,-- маменькин сынок, а старуха крутая. Свекровь Марину уже проверила, как та полы моет, чтобы отскабливала доски добела. Велела звать себя мамой и зарплату ей сдавать в день получки. Гость валил косяком. Народу на свадьбу набилось битком. Кто позже пришел, за столом не уместился, пил и закусывал стоя, во втором ряду. Гости гуляли всю ночь, то и дело кричали "Горько!". Когда по случайности становилось тихо, было слышно, как за окнами кашляла, надрываясь, собака. -- Господи,-- вырвалось вдруг у Марины.-- Да ведь она ночью спать не даст... -- Тебе и не надо спать ночью,-- назидательно сказал старший Корабелов. Гости грохнули от смеха. Сильно захмелевший Левушка поднялся из-за стола и снял с гвоздя двустволку. -- М-моей жене м-мешает с-собака,-- сказал он мгновенно притихшим гостям, слегка заикаясь.-- Б-больше не б-будет м-мешать. -- Не надо, Лева!-- крикнула Марина.-- Умоляю... -- Молчать!-- отрезал он.-- Я уже решил. Хлопнула дверь, и следом за окнами грохнул выстрел. -- Танцы, танцы давайте!-- кричали гости. Заиграл сиплый патефон, танго поплыло над столом: Мне бесконечно жа-а-ль Своих несбывшихся мечта-а-а-ний, И только боль воспомина-а-а-а-а-ний Гнетет меня. Мать на кухне мыла посуду, а Олег и Люська ее вытирали. Интересно, думала мать, что из бухгалтерии никто не пришел, даже те, кто целился наесться. Григорий не приехал: с транспортом, очевидно, плохо, не смог добраться. Слава Богу, пронесло. Поздно вечером мать увела сытых и сонных детей домой, а на свадьбе веселье еще было в разгаре. В воскресенье утром, затемно, как просила Марина, мать подняла их обоих, чтобы вернуться к Карабеловым и дальше мыть посуду. В этом был и плюс: опять дети могли хорошо поесть. Ночью слегка подморозило. Но когда посветлело, оказалось, что небо почти чистое, солнце показалось из-за горизонта, ледок начал таять. То ли зима началась, то ли осень еще собиралась вернуться . Пришли Немцы к Корабеловым рано. Открыли калитку и остановились перед собачьей будкой: пес лежал в отверстии, будто спал, только кровавое пятно растеклось по земле и замерзло вокруг его головы. В доме было тихо. Мать с Люськой сразу принялись мыть посуду, а Олегу скучно стало торчать в кухне, он выскользнул в горницу. Гости, которые не ушли, спали -- кто на сдвинутых стульях, кто просто в углу на половике. Те, кому неудобно спалось, просыпались и бесцельно бродили по дому. Двое вошли на кухню за рюмками, чтобы опохмелиться, и чокались, по очереди откусывая один огурец. Кто-то завел патефон. Из спальни вышел, зевая во весь рот и потягиваясь, Левушка. Пушок на его голове колыхался. Гости, все еще во хмелю, заголосили: -- Ну как, молодой, жена-то? -- Давай, сказывай! -- Да что рассказывать?-- смутился Левушка. -- Видно скуповата, раз быстро отпустила... Появилась старуха Корабелова, погладила сына по спине. -- Мягок ты больно, вот и скуповата... Да ничего, не горячись! Женщина тоже может иметь свое право... Олегу разговоры эти были скучны. Он отправился во двор и в сенях столкнулся с главбухом Корабеловым. -- Не мечись, не мечись, мальчик, под ногами,-- сказал тот без всякой сердитости. Зря Олег его всегда боялся. Во дворе у сарая был турник. Олег стал подтягиваться, раскачался, сорвался и больно шлепнулся на лед. Хлопнула калитка. Во дворе появился солдат, робко огляделся и, поправив пряжку от ремня, туго стягивавшего шинель, спросил Олега: -- Браток! Мне сторожиха в тресте дом указала. Тут Марина проживает? На крыльце заскрипели доски. Полусонный гость вывалился из дверей, ухватился за перила, справил надобность и ушел. Солдат поправил вещмешок с привязанной к нему каской и повторил: -- Чего молчишь? Марину знаешь? Олег застыл, сидя на льду и соображая, как быть. Он ничего не ответил, бросился в дом, пролез сквозь людей на кухню и потянул мать за фартук. Та сразу поняла. -- Вытирай пока рюмки, доченька. Я сейчас... Мать накинула на плечи платок. Но тут в кухню вошла Марина. Под глазами у нее посинело, веснушки поблекли. Бросилась она к матери, приникла к щеке. -- Не уходи, только не уходи!-- зарыдала Марина.-- Одна я тут, чужая им! -- Ну... Ну...-- погладила ее мать по голове.-- Успокойся. Да и дело сделано. Куда ж назад? Ничего, стерпится. Левушка -- человек нетрудный. -- Не понимаю я его, совсем не понимаю! -- Поймешь! Не сразу, однако, поймешь. Никуда теперь не денешься... Олег тянет мать за фартук. Отстранила она Марину. -- Подожди-ка,-- говорит,-- я сыну помогу. И следом за Олегом прямым ходом к воротам. Солдат сидел на корточках, подперев спиной столб, смотрел на мертвую собаку. Мать оглянулась, не видит ли кто, и тихо спросила: -- Гриша? Он кивнул. -- Пойдемте со мной! -- Маринка разве не здесь? -- Да пойдемте же, говорю, быстрей пойдемте отсюда! Разговор у матери с Григорием был короткий. Гриша поселился у Немцев на полу возле печки. Дети с ним пилили дрова, ходили в лес, сбивали смолистые шишки и собирали в мешки, катались на трамвае от круга до круга. Оживилс