ине. Им надоела наша меланхолия и всякий вздор. - Я думал, им хотелось побыть с нами, - проговорил Цветухин, с виду наивно обращаясь к Лизе. Но она не заметила его лукавства: по-прежнему взгляд ее не отрывался от Кирилла. Когда, простившись, они остались одни, она сказала торопливо: - Я вернусь. - Зачем? - негромко отозвался Кирилл. - Я сейчас. Я оставила там, на столе, ромашки. - Вижу. Но зачем возвращаться? Они сделали несколько медленных шагов, напряженно и прямо, точно боясь коснуться друг друга. - Ты так неожиданно говорил сегодня... И я стала какой-то рассеянной, понимаешь? Ну, чем же я виновата, что ты совсем, совсем другой! - Но ведь и ты другая, Лиза! Они замолчали и пошли быстрее. Поляна заслонялась от них тонкими колонками березовых стволов, которые как будто кружились - ближние отставали, дальние забегали вперед. В глубине рощи разбрелись и стояли почти неподвижные лошади с нагнутыми к земле головами. Испаринка после дождя улетучилась, только в разлапой траве вспыхивали и гасли самоцветами крупные скатавшиеся капли. Овражек, где Кирилл и Лиза пережидали грозу, был покрыт миротворной тенью, а вершины деревьев, выполосканные ливнем, захлебывались сверканьем зелени. Только что, когда Кирилл собирал между этих деревьев ромашки, он почудился Лизе мальчиком, а сейчас, покосившись на него, она почувствовала его небывалое превосходство: он был взрослым, она - девочкой. Он, как отец, мог что-то спрашивать с нее, она - как отцу - чего-то не могла ему сказать. Безмолвно они шли среди разящего сияния напоенной, насыщенной довольством листвы, вспоминая, каким легким было их молчание час назад, на этой же заброшенной дороге, под прикрытием этого же грота из неклена, боярышника, дубняка. Наконец уже на виду трамвайной остановки Кирилл нарушил нестерпимую немоту: - Ты встречалась с Цветухиным? И Лиза опять заспешила: - Знаешь, совершенно нечаянно. И даже смешно. Один раз. Мы с тобой еще не видались после этого, и я собиралась тебе рассказать. Но мне было так хорошо с тобой сегодня, Кирилл... я все, все позабыла. Ты понимаешь? Ты сегодня был весь такой новый! Он не ответил. Они вошли в трамвай - в светло-зеленый, вымытый, как листва, вагон с воткнутой на крыше троичной березкой, - и Лиза предложила сесть на свободные места. Тогда опять бычком-супругом Кирилл отбоднулся: - Садись, пожалуйста. Я постою на площадке. 16 Мефодий, одетый Татарином, сидел сбоку от Цветухина, глядя, как он накладывает грим, и говорил, с обидой пошлепывая своими оттопыренными губами: - Сухим летом заводится на смородине маленький такой червячок и плетет клейкую паутину - все кусты залепит, тронуть нельзя. И от ягоды уже ничего не осталось, одна труха, а он все плетет, плетет. Вот мы, в наших общих уборных, в такой липкой паутинке перепачкались и не можем обобраться. - Хочешь, чтобы я провалился? - не отрываясь от зеркала, спросил Цветухин. - Ты - другое. К тебе паутинка не приклеится. Ты, если нашими задами пройдешь, сейчас же и осмотришься - не пристал ли какой репей, и опять к себе, в свой чертог. Ты, Егор, - талант. - Так, так. Канифоль меня, друг, канифоль, я сейчас заиграю. - А я - что? - продолжал Мефодий. - Получил роль Татарина: выйди на сцену с завязанной рукой, помолись, помычи - и все. Так из-за этого мычанья сколько я натерпелся от дружков: чем я, вишь, лучше их, что в программе значусь? Роль, вишь, Татарина - великая роль, ее в Художественном театре какой актер играет! Помычит - весь театр рыдает. Помычать надо уметь. Мне бы такой роли ввек не увидеть, если бы я за цветухинскую фалду не цеплялся. "Ты, говорят, льстивый раб". Дураки! Я с Цветухиным на одной скамье брюки протирал, пуд соли съел. Он мне друг, а на вас он чихал. - Ты - с похмелья? - спросил Цветухин. - Я не пью. Я читаю. Как тогда Пастухов сказал про Льва Толстого, так у меня Толстой из головы не выходит. Достал книги и будто глаза промываю. Еще больше за себя обидно становится: червь смородинный, паутина! Он перстом своим животворным кору с меня отколупывает, чтобы моего благородства коснуться и меня вознести. А я в страхе вижу - глубок, глубок овраг, в котором я лежу, не выбраться. То отчаяние возьмет, то совестно до слез, и слышишь - ноги сами дергаются, идти куда-то хотят, и как будто из оврага тропинка какая появляется кверху и манит - ступай смелее! А ведь ты, думаю, Мефодий, забунтуешь, смотри - забунтуешь! И так, знаешь, страшно, - мороз по коже. - Забунтуешь, надо понимать - запьешь, - сказал Цветухин, припудривая себе усы, и вдруг обернулся лицом к другу и спросил пропитым голосом: - Уважаемый алкоголик, похож я на вас? Разжиженным, туманным взором смотрел он перед собой. Складки щек оползли, рот увял, тряслась голова, но на ней, вздрагивая, капризно хохлились реденькие сивые космы, и в этом хохле было и презрение к убогому лику, который он украшал, и уязвленная гордыня несчастливца. - Пускай говорят: я льстивый раб, - благоговейно вымолвил Мефодий, - но ты, Егор, может быть, даже гений! Цветухин распрямился перед зеркалом элегантно и заносчиво, сказал негромко: - Цыц, леди! - Гений, - тихим дуновением повторил Мефодий и удалился из уборной, подобрав бешмет, смиренно наклонив голову. Цветухин не заметил его ухода. Пока он менял свое лицо, болтовня с Мефодием развлекала его, потом она стала мешать: он кончал работу над своим превращением у зеркала, и зеркало начинало работу над ним. Измененное лицо убеждало Егора Павловича, что он больше не существует, и Егор Павлович терял свои приметы одну за другой - посадку, сложенье, рост, пока перед зеркалом не поднялся расслабленно Барон - кичливый завсегдатай ночлежки и - кто знает? - может быть, впрямь былой обладатель золоченой кареты с лакеями на запятках. - Цыц, леди! - еще раз произнес Барон и засмеялся тоненьким рассыпчатым смешком. Выходя на сцену, он всегда нес в себе предчувствие зрителя, как надвигающейся перемены в природе - нежного восхода планеты, или нещадного урагана, или первого порхания снега. Любопытство, сладость, боязнь неизвестности - он не мог бы выразить словом это предчувствие зрителя, это томление, с каким он ожидал выхода перед толпой, да он и не видел толпу, а только в черной пучине ее - чьи-нибудь глаза, которые будут поглощать его неотступно, и он будет играть только для них, играть особенно, перевоплощенно, и они оправдают и разрядят его предчувствие перемены. Такими глазами в толпе почудился ему неожиданно взгляд девочки, бегавшей недавно на посылках за кулисами по каким-то актерским поручениям - за папиросами в буфет или за маркой на почту, - взгляд медлительный, не по возрасту вдумчивый - синий взгляд Аночки. Правда, глаза ее мелькнули и сразу подменились другими - мягкими, будто испуганными, зеленовато-голубыми глазами Лизы Мешковой, и с этим мгновенным ощущением зрителя, как глаз Лизы, Цветухин вышел на сцену. Лиза находилась в толпе, где-то в амфитеатре, но чувствовала себя выделенной из толпы, потому что была уверена, что ждет появления Цветухина на сцене, как никто другой в толпе. Праздничность зрителей, пришедших на первое представление пьесы, казалась ей недостаточной, и она объясняла это тем, что зрители не знают так хорошо Цветухина, как знает она. С ней рядом сидел Кирилл. Она впервые пошла с ним в театр, и дома было известно, что они идут вдвоем. Меркурий Авдеевич долго обрабатывал ладонью бороду, прежде чем сказать: - Непонятно, к чему показывать подобное сочинение - "На дне". Я слышал, ездили в Петербург, чтобы разрешили. Напрасно разрешили. - Ты ведь, папа, не читал пьесу. - Зачем читать? Люди изо всех сил стараются на поверхности удержаться, а театр тянет на дно. Сочиняют невесть про что. Разные там Пастуховы. Жизни не знают. Лучше всего было возражать отцу молчанием - податливость располагала его, упрямство приводило в бешенство. - Ты должна сама разбираться, ты взрослая, - проговорил он осторожно, как будто побаиваясь, не много ли дает дочери вперед, признавая ее взрослой. Потом он спросил с хитреньким прищуром глаз: - Что же, ты... пойдешь со своим... молодым человеком? Вздохнув полной грудью, она ответила чуть слышно: - Да. - Так, - произнес он после долгой паузы. Он начинал уступать: нынче примирился с Кириллом, завтра примирится с Москвой. Это было торжеством: Лиза сидела в театре, никого и ничего не боясь, бесстрашие переполняло ее, как младенца. С этого часа она была вольна в любых увлечениях, и ей показалось непонятным, что акт за актом она может сидеть совершенно неподвижно, когда внутри у нее все взбаламучено потоками движения и глаза щиплет от жаркого прилива крови. После спектакля, в шуме вызовов, протискиваясь ближе к сцене, среди толпы, которая не хотела расходиться, Лиза говорила: - Но я-то по сто раз видела людей из нашей ночлежки. Почему же я не знала, что они - такие? Я их ни капельки не жалела. Они даже отталкивали меня. А тут все тряпки на них кажутся завидными, правда? - Значит, тебе понравился Цветухин, - сказал Кирилл. - Да ведь и ты согласен, что его Барон самый несчастный из них, и его больше всех жалко. А самое главное, что их всех жалко. - Нет, главное - что они поднимают в тебе возмущение. - Да, они поднимают возмущение против... против всего... Именно потому, что их жалко. А Барона больше всех. Видишь, все время вызывают Цветухина. - Вызывают, потому что он любимец. Это вечно у публики. Может, ему аплодируют за то, что он понравился в прошлом году. - Нет, за Барона. - Или, может, за то, что он по улице в накидке ходит. - Но ты ведь слышишь: все кричат - Барона! Он всех растрогал, и все увидели, что галахи несчастны, как и прочие люди. - Я себе все это иначе представляю, - сказал Кирилл сухо. Тогда Лиза крикнула вместе с другими настойчивыми голосами: "Цвету-у-ухина-а!" - и захлопала в ладоши, нарочно поднося руки ближе к Кириллу. Почти в то же мгновенье кто-то взял Лизу за локоть, точно сдерживая ее пыл. Она обернулась. Пастухов ухмылялся прекраснодушно: - Правильно, правильно: Цветухин хорош! Обрадовавшись ему как неожиданному союзнику, она выпалила: - А я никак не могу убедить Кирилла, что Цветухин сделал открытие своим Бароном. - Это автор сделал открытие, увидел в жизни, что скрыто, - проговорил Кирилл совсем в тоне назиданий Меркурия Авдеевича, так что Лиза подняла брови: откуда это? - Мне, конечно, приятно слышать такое мнение, - посмеиваясь, сказал Пастухов, - я ведь тоже автор. Но хороший актер делит заслуги с драматургом. - Не всякий драматург видит в жизни, что скрыто, - так же наставительно и будто рассерженно и лично адресуясь к Пастухову, продолжал Кирилл. - Для этого мало быть даже поэтом, для этого надо быть... (он подвинулся к Пастухову) революционером! - Вы все про свое! - сказал Пастухов, опять усмехнувшись. - Идемте лучше поздравим Егора Павловича. - Пойдемте, - едва не вскрикнула Лиза. - Я не хочу, - сказал Кирилл. - Оставьте глубокомыслие, друг мой, - отечески посоветовал Пастухов, беря обоих под руку, - радуйтесь хорошему спектаклю - и все. Занавес перестал раскрываться. Еще с галереи стремглав низвергались неуемные выкрики, а партер уже опустел, и зал сделался великолепнее: под непотушенной люстрой, как угли, тлел красный мятый бархат сидений и ярусных барьеров. Потом вдруг все исчезло, и стало похоже, будто кончился многолюдный бал, и в тихой полутьме витал только запах тончайшей пыли и надушенных платьев. По сумрачной сцене бегали плотники, ныряя под декорации, волшебно ускользавшие вверх. Свистели вытаскиваемые из пола гвозди. Пожарные расстегивали пояса, - медные каски их уже висели на стене. Коридором, мимо распахнутых дверей уборных, шел трагик, сыгравший Актера, и, вытирая лицо мраморной от грима салфеткой, зычно повторял слова своей роли: - Театр трещал и шатался от восторга публики! Он зашел к Цветухину и трижды облобызался с ним, запустив пальцы в его раскосмаченную шевелюру. - Как сыграл, старик, как сыграл! Поздравляю. Но ты не думай, что тебе помог твой ночлежный дом. Я ведь тоже хорошо сыграл, а по ночлежкам не ездил. Искра божия помогла тебе, вот что, старик, понял? И мне тоже. Пастухов обнял Цветухина и минутку помолчал, сжимая ему руку. Потом посторонился, указывая на Лизу с Кириллом, остановившихся при входе. - К тебе делегация от публики. Цветухин раскрыл объятия с таким неудержимым радушием, словно не сомневался, что в них должен упасть каждый. И хотя Лиза отступила от него, он прижал ее к своей груди в лохмотьях Барона, растроганно и великодушно повторяя: "Спасибо! Спасибо!" Потом снова раскинул руки, чтобы заключить в них Кирилла, но тот шагнул за дверь и подал руку из коридора. - Через порог нельзя! - воскликнул Цветухин, втягивая его в уборную и в то же время спрашивая: - Ну как, ну как? - Удивительно, удивительно! - отвечала Лиза с засветившимися, влажными глазами. - Правда? Правда? - Удивительно! - Ну, спасибо, спасибо! А вы, - обратился он к Кириллу, - вам понравилось? - Вообще - да, - сказал Кирилл негромко, так что все прислушались, разглядывая критика, надломившего общий восторженный тон. - А в частности, что же не понравилось? - спросил Цветухин с любопытством и немного поощрительно, как спрашивают детей. - Вы не понравились. - Вот тебе - делегация! - пробасил трагик. - Я? Но почему же? - удивился Цветухин. - Вы сыграли слащаво и всех разжалобили. А я читал пьесу, там совсем не так. - Интересно, что вы вычитали, - уже насмешливо сказал Цветухин. - В пьесе все эти оборванцы вызывающие и смелые. А вы думаете, что они просто жалкие пьяницы. Трагик тряхнул своей мраморной салфеткой, точно отгоняя мух: - Артист обязан волновать. Слышали, как ревела публика? Нет? Раз мы этого достигли, значит, мы победили. И ты, Егор, молодчина! Зачем же умствовать? Вдруг раздался новый голос: Мефодий - Татарин, сидевший в уголке, распрямляясь и медленно наступая на Кирилла, в своем страшном гриме, сквозь который пробились крупные дробины пота, заговорил гневно: - Не много ли вы берете на себя, молодой человек? Вы пришли к великому актеру в торжественную минуту, когда зритель устроил ему овацию, и осмеливаетесь его поучать! Да знаете ли вы, что об этом спектакле завтра будет говорить город? Что о нем узнают столицы? Что это - общественное событие? Знаете ли, что к нам за кулисы явился пристав и запретил играть будошника в мундире полицейского, потому что это вызывает в публике насмешки над полицией? Тут все ахнули, переглянувшись и вскинув головы, словно в чистом небе зажглась молния, и Мефодий, поводя воинственно глазами, зашептал: - Да после этого нам многолетие будут петь! Спектакль в историю войдет, в историю, молодой человек! - Я ничего не говорю про спектакль, - сказал Кирилл, со спокойным упорством выдерживая устрашающий взор Татарина. - Так как же вы беретесь поучать актеров?! Цветухин отошел к зеркалу, пожимая плечами: - Оставь, Мефодий. Каждый волен выражать свои убеждения. Обида в его голосе будто подтолкнула Мефодия, он шагнул вперед, готовясь снова обрушить на Кирилла негодование, но в этот момент между ними стал Пастухов. - Я беру публику под защиту от актеров. - Я сумею защитить себя, если мне дадут говорить, - произнес Кирилл, выдвигаясь из-за спины Пастухова, чтобы опять скрестить взгляд с противником. - О-о, непреклонная гордыня! - обернулся к нему Пастухов. - Да он просто спорщик! - в испуге пролепетала Лиза. - Мне так стыдно! Я прошу вас... Она бросилась к Цветухину. Бледная, с протянутой вздрагивающей рукой, она остановилась перед ним, на мгновенье словно потеряв речь. На щеке у нее, как у ребенка, были размазаны слезы. Она выдавила, заикаясь: - Простите меня... Простите нас! - и побежала вон из комнаты. Ей что-то стали кричать вслед - Пастухов, Цветухин, за ними еще кто-то, потом она расслышала настигающий стук шагов, но не обернулась ни разу, а слепо неслась полутемными коридорами, лестницами, обгоняя каких-то людей, пока не увидела над собою угольно-темное небо в молочно-голубой остановившейся пыли звезд. Она пошла безлюдной площадью, и когда ноги ее стали тяжело срываться с круглых лысин булыжника, она вспомнила, как возвращалась этой площадью солнечным днем, после первой встречи с Цветухиным, и ей стало до боли ясно, что этот солнечный день невозвратим. Придя домой, она наскоро разделась, легла и, с головой укрывшись, заплакала. - Все пропало, - сказала она в подушку, - я думала, что свободна, и ошиблась. Кирилл будет мучить меня всю жизнь. Ужасный, ужасный человек! Ей показалось, что в доме ходят. Какие-то шорохи раздались в передней, что-то упало. - Я брежу. Я несчастна, - прошептала она и, плотнее заткнув ухо одеялом, уснула. 17 Ночная тревога в доме Мешковых началась с того, что кухарка Глаша, трепеща, доложила о приходе какого-то "чина", который требовал Меркурия Авдеевича. Кое-как облачившись, Мешков спустился на кухню и в дергающемся свете лампового фитиля увидел пуговицы и серебро погонов великорослого черного человека. Пришелец назвал себя жандармским ротмистром, заявил, что прибыл для производства обыска на квартире Рагозина, приглашает Мешкова, как домохозяина, понятым, просит, не задерживаясь, одеться и следовать вместе с ним во флигель. Ночь показалась Мешкову пронзающе-холодной, хотя перед тем ему было душно, - он спал под одной простыней. У Валерии Ивановны отбило память - куда девалось пальто Меркурия Авдеевича, и пока топтались без толку от гардероба в переднюю, в чулан и назад к гардеробу, ротмистр два раза крикнул снизу: "Прошу поторопиться!" После чего пропал также и котелок Меркурия Авдеевича, сброшенный впопыхах на пол и закатившийся под стол. Наконец Валерия Ивановна перекрестила супруга в спину, когда он спускался, прочитала над лестницей "Милосердия двери отверзи нам", послушала - не проснулась ли дочь, и пошла на галерею - смотреть во двор. В темноте Меркурий Авдеевич не сразу различил соединенные с ночью тени жандармов. Они виднелись по стенам, и он не мог сосчитать их, потому что они перемещались то по трое, то парами, пока не столпились кучей на крыльце флигеля. Он слышал тонкий перезвон шпор, звяканье наконечников на аксельбантах, свистящее сопенье носов, - было тихо. Вдруг раздался голос Глаши: - Ваше благородие, я неграмотна. - Нужна тебе грамота! - одернул ее ротмистр. - Ты скажи, как я велел, и все. Ее протолкнули вперед, к двери, она постучала. Ксения Афанасьевна сразу вышла в сени (как видно, она не спала) и спросила: - Петя, это ты? - Это я, - сказала Глаша. - Что ты? - отозвалась Ксения Афанасьевна. - Значит, это... Принесли нам, а это - вам. Приказали отнесть вам. - Что? - Ну, это... Ротмистр должен был подсказать шепотом: - Телеграмма. - Телеграмма, - выдавила Глаша плаксиво. Никто не дышал, и Меркурию Авдеевичу почудилось, что растут звезды в небе и весь двор, с постройками, поднялся и пошел беззвучно кверху. Потом внезапно, с страшным шумом, двор будто упал и пошел под землю, и только тогда Меркурий Авдеевич сообразил, что в курятнике у соседей забил спросонья крыльями и заорал петух. "Не пропоет петел трижды, как отречешься от меня", - вспомнил Мешков и тут же услышал, как совсем другим, низким и отчаянным голосом Ксения Афанасьевна проговорила: - Я только оденусь, - и бросилась из сеней в дом. - Ну-ка, Пащенко! Налегли! - в ту же минуту и уже громко приказал ротмистр. Двое жандармов, слегка присев и потом быстро распрямляясь, ударили плечами снизу вверх по двери и сорвали запор. Все сразу повалили через сени в комнаты и зачиркали спичками. Меркурию Авдеевичу видны были разновеликие тени фуражек и усатых профилей, качавшиеся на русской печке, - он стоял позади всех, у косяка, и не мог переступить через порог: ноги тупо тяготились словно удесятеренным весом. - Где Петр Рагозин? - спросил ротмистр. - На работе, - отвечала Ксения Афанасьевна. - Давно ушел? - С утра. - Не сказал - когда ждать? - Нет. - Вы ему жена? - Да. Голос Ксении Афанасьевны снова переменился, - неприязнь и даже вызов расслышал в нем Меркурий Авдеевич. Не так надо бы разговаривать виноватому человеку - ведь к невиноватому не заявятся ночью с обыском. Невиноватый, конечно, взмолился бы: ваше благородие! - ошибка, навет, клевета! Вот Меркурий Авдеевич - ни в чем не повинен. Да ведь он завопить готов, на колени броситься рад бы! Помилосердствуйте! Ведь позор падет на его голову. Ведь завтра по улице не пройти: у Мешкова в доме притон обнаружен, пристанище зла и нечестивцев. Мешков давал кров преступлению, приючал бунтовщиков. У Мешкова ночные обыски производятся, крамолу ищут. Да тут не то что на колени рухнешь, тут никаких денег не пожалеешь, только бы умилостивить судьбину. А Ксения Афанасьевна вдруг совсем перестала отвечать на вопросы. Она сидела, облокотившись на кухонный стол, нахмурив свои вздернутые бровки, и Меркурий Авдеевич смотрел на нее из-за косяка настороженным взором, отражавшим оранжевый свет фонарей, зажженных жандармами. Если бы не эта маленькая женщина за столом, с ее косичками прямых белых волос, заложенных за уши, с ее кулачком, который она уткнула в подбородок, точно для того, чтобы плотнее зажать рот, если бы не она - Меркурий Авдеевич похрапывал бы у себя в спальне, под простынкой, а не жался бы у чужого порога не то нищим, не то изгоем. Начальство о нем позабыло, - зачем Мешков нужен начальству? Приказало стоять в сенях - стой, прикажет убираться - убирайся. Нет, давно бы надо было покончить с квартирантами. Много ли проку от такого Петра Рагозина? Девять рублей в месяц - разве это деньги? Конечно, надо бы сдавать подороже: флигелек совсем недурен - кухонька, две горницы, службы. Если бы брать рублей двенадцать или хотя бы одиннадцать, поселился бы какой-нибудь письмоводитель или какая вдова на пенсии. А то - девять рублей! Разве порядочный человек снимет квартиру за девять рублей? Получай теперь процент со ста восьми рублей валовых: ославили Мешкова, опорочили, зачернили доброе имя. А ведь как берег его Меркурий Авдеевич! Недосыпал, недоедал, пятачка на конку не израсходовал, а все пешечком, пешечком, да обходя всякий булыжничек, чтобы дольше носились подошвы. - Это что же такое? - вздохнул Меркурий Авдеевич. - Что же, я жизнь свою делал для Петра Рагозина? У него начинали отекать ноги, а сесть можно было только на порог, потому что комнаты были завалены разрытыми вещами и жандармы клонились над ними, как на жнитве, своими тучными телами. Он стал глядеть, как они сгибались, как тени туловищ, голов и рук переползали со стен на потолок и падали с потолка, торопясь за передвижениями фонарей, проглатываемые светом. Глаза слипались от этого баюканья пляшущими тенями, и вдруг ночная явь подменила свой пугающий смысл неправдоподобием сна. - Понятой, сюда, - позвал ротмистр. Ксения Афанасьевна уже не сидит за кухонным столом, а притулилась в уголочке, обхватив ладонями лицо. На столе поднята доска, и под ней, пригнанный в размер стола, лежит плоский ящик, разделенный переборками на ровные ячейки, чуть больше спичечного коробка каждая. - Наборная касса, - сказал ротмистр Меркурию Авдеевичу, - типографский шрифт. Видите? Он берет из ячейки свинцовую литеру, проводит ею по пальцу и, показывая всем черный след краски, говорит: - Свежая. Недавно работали. Тени переселяются на погребицу и, точно развеселившись, рьяно прыгают по тесовым стенам. Пустые кадушки гулко перекатываются из угла в угол. Возня усиливается, как будто рукопашная схватка подходит к решительному концу. В сени вытаскивают тяжелую крышку погребного люка, обитую половиками, фонари исчезают под землей, и восковая желтизна света струится через люк вверх, облучая стропила. Снова зовут Меркурия Авдеевича. Жандармы, расступившись, открывают ему дорогу к светлому квадрату люка, и он нащупывает дрожащей ногой хлюпкую лесенку в погреб. Посредине ямы стоит низенькая машина. С нее сброшено и валяется на земле запачканное стеганое одеяло из треугольных лоскутков. Ротмистр давит ногой на педаль машины, она оживает, послушно ворча смазанными передачами. - Недурные вещицы обретаются на вашем дворе, - игриво сказал ротмистр. - Наверху - наборный цех, внизу - печатный. Меркурий Авдеевич делает томительное усилие, чтобы очнуться, и в ужасе убеждается, что не спит: прикоснувшись к станку, он ощущает колючую стужу металла и вздрагивает всем телом. Лесенка трясется под ним, когда он вылезает из погреба. Петух опять горланит и победоносно бьет крыльями. Посветлело. Ксению Афанасьевну, с узелком в руке, повели через двор двое жандармов. Дойдя до ворот, она обернулась - взглянуть на покинутый флигель - и почти незаметно кивнула Меркурию Авдеевичу, наверно потому, что больше ей не с кем было проститься. Он не ответил. Ему было не до Ксении Афанасьевны. Он приблизился к ротмистру и мягко пощелкал указательным пальцем по его кителю, пониже погона. - Испачкались, ваше благородие, - сказал он, - многие места испачкали. Может, зайдете ко мне почиститься щеточкой? - Пожалуй, - согласился ротмистр. Стоя посредине кухни и понемногу поворачиваясь перед окном, чтобы было видно, где чистить, ротмистр говорил устало, но благосклонно: - Как же это у вас, батенька? - Невозможно поверить, - убито отвечал Мешков. - Неприятно. - Удар! - Теперь пойдет. - Что делать, что делать, ваше благородие? - Н-да-с. - Может, чайку откушаете? Самоварчик? - Какое! Теперь не до того. Теперь надо писать. Дело чрезвычайное. Полковнику немедленно рапорт. А там пойдет. Полковник - губернатору, губернатор - министерству. Дело особо важное. По такому делу - крепость. - Господи! За чьи грехи?.. Может, все-таки пожелаете согреться, ваше благородие? - В каком смысле? - Ну, в смысле коньячку или нежинской рябиновой. После такой ночи. - Да? Рябиновой?.. Нет. Надо составлять донесение. Жалко, не взяли Рагозина. Наверно, утек. Как вы о нем думаете? - Не могу знать. Не вызывал подозрений. Вот только что - не пил. Это в нем необыкновенно. А в остальном мужчина аккуратный. Могло ли прийти в голову? - Да ведь он же поднадзорный! - сказал ротмистр с упреком. - Слышал. Однако полагал, что человек исправляется. - Исправляется? - обрезал ротмистр начальственно. - Не слыхал. Не слыхал, чтобы такие тертые калачи, этакие стреляные воробьи исправлялись!.. Готово? - Готово. Вот только еще на обшлажочке. Вот теперь все чисто. - Ну-с, чтобы об этом деле... Понимаете? Ни-ни! - Как не понимать! Но только как же в отношении меня? - Вызовут. - А нельзя ли, ваше благородие, мне сейчас подписать как понятому... и чтобы потом не ходить? - Нет, батенька. Не ходить нельзя. Вызовут. Ваше дело, я говорю, - молчать. И потом этой... как ее? - Глаша? - чтобы язык проглотила. Ничего не видала, ничего не слыхала. Понимаете? Иначе... Он погрозил оттопыренным пальцем, мотнул им под козырек, сделал оборот по-военному и ушел, оставляя за собой тягучий хрустальный звон шпор. Меркурий Авдеевич поднялся наверх. Отяжелела и приникла его походка, согнулась спина. Валерия Ивановна глядела на него испуганно. Ей показалось, что он проработал всю ночь на пристани носаком. Он прошел в спальню, помолился, сделав три земных поклона, присел в кресло и, помолчав, как перед отъездом в большое путешествие, сказал с тоской: - Пришла беда, Валюша. - Владычица небесная, - тихо пролепетала Валерия Ивановна, - да что же они, воры, что ли? - Ах, кабы воры! - Помилуй бог! Неужели убили кого? - Может, и убили, кто знает. А что фальшивые деньги печатали - это я сам видел. Они оба перекрестились и провели минуту в оцепенении. Потом Меркурий Авдеевич сказал: - Ксению-то увели. - Да ведь она тяжелая! - ужаснулась Валерия Ивановна. - А в тюрьме все равно - какая... Лиза не просыпалась? - Что-то все ворочалась во сне. - Про обыск ей избави бог знать! - пригрозил Меркурий Авдеевич. И они снова оцепенели. 18 Уже давно рассвело, а лампа все горела коптящим бессильным огоньком. Вера Никандровна сидела на развороченной постели, держа руки на коленях открытыми ладонями вверх. Изредка она оглядывала комнату с удивлением, которое, на минуту встрепенувшись, медленно гасло. Все предметы смотрели на нее своей обратной, незнакомой стороной и казались пришлыми. Картинки висели криво, синий чертеж парохода держался на одной кнопке. Матрас был вспорот, пустая полосатая оболочка его свисла с кровати. Пол был усыпан мочальной трухой, и на ней виднелись следы сапог. Учебники, тетрадки врассыпную валялись по углам. Зелено-черная "Юдифь", снятая с гвоздя, прислонилась к косяку вверх ногами. Посредине комнаты лежал стул. Когда-то все эти вещи принадлежали Кириллу. Когда-то он писал в этих тетрадях. Когда-то учебники стояли на этажерке, синий чертеж был аккуратно наколот на стене, матрас застелен белым одеялом. Когда-то... Нет, вот сию минуту Кирилл сидел на этом стуле, посредине комнаты, вот только что он уронил этот стул, шагнув назад от Веры Никандровны, когда она, прощаясь, подняла руки к его лицу, а он сморщился, постарев в один миг на много-много лет. Вот только что она придавила к плечу его голову, а он вырывался из ее объятий и в то же время больно мял и гладил ее пальцы. В ушах у нее еще стоял грохот падающего стула, а все ушло, отодвинулось куда-то за полтора десятка лет, когда Вере Никандровне пришли сказать, что ее мужа Волга выбросила на пески и она должна опознать его труп. Она просидела тогда ночь напролет, так же, как теперь, опустив руки, боясь шелохнуться. Но тогда возле нее, под белым одеялом, спал четырехлетний Кирюша, и хотя смерть коверкала все прежнее, жизнь оставляла Вере Никандровне остров, на котором пчелы жужжали вокруг медовых деревьев, жаворонки вились в поднебесье, ключи звенели в прохладных рощах. Остров цвел, разрастался, обнимая собою всю землю, охватывая мир, и вот теперь вдруг затонул, проглоченный бездонной трясиной. Белое одеяло сброшено на пол, дом пуст, Вера Никандровна одна. И ей грезится происшедшее во всей навязчивой застывшей очевидности. Едва жандармы начали обыск, вернулся из театра Кирилл. Они сами отперли ему дверь и сразу окружили его. Вера Никандровна успела взглянуть ему в лицо и увидеть, как мгновенно почернели его брови, глаза, виски и темным прямым мазком проступили над губами словно вдруг выросшие усы. Они вывернули ему карманы и ощупали его до пят. Они промяли в пальцах все швы его куртки. Они посадили его на стул посредине комнаты. Они стали рыться в его постели, в его белье. Они простукали костяшками пальцев ящики и ножки стола, косяки дверей. Они выгребли из печки золу и перекопали мусор. Они взялись за книги, и когда перелистывали пухлую, зачитанную "Механику" - выпали и мягко скользнули по полу, разлетевшись, семь маленьких, в ладонь, розовых афишек, и старик жандарм с залихватскими баками, не спеша подобрав бумажки с пола, произнес в добродушном удовольствии: - Ага! Кирилл сидел прямо, мальчишески загнув ступни за ножки стула, руки в карманы. - Откуда у вас это, молодой человек? - общительно спросил жандарм, показывая ему афишки. - Нашел, - ответил Кирилл. - Не помните, в каком месте? - На улице. - На какой же такой улице? - Далеко. - От какого места далеко? - Недалеко от технического училища. - И далеко, и недалеко. Понимаю. Что же, они так вместе и лежали? - Не лежали, а валялись. - Так пачечкой все семь штук и валялись? - Так и валялись. - И вы их подняли? - Поднял. - Прямо с земли подняли? - Конечно, с земли. - А они такие свеженькие, чистенькие, без единого пятнышка, на земле, значит, так вот и лежали? Кирилл промолчал. - Ах вы, птенчик дорогой, как же это вы не подумали, что будете говорить, а? - Я вообще могу вам не отвечать. Не обязан. - А вот этому вас кто-то научил, что вы можете не отвечать, - укорил жандарм и снова принялся перелистывать книги. Весь разговор он вел в тоне язвительно-ласкового наставника, заранее уверенного, что школьник будет лгать. Вере Никандровне хотелось прикрикнуть на него, что он не смеет так говорить, что ее сын никогда не лжет. Но упрямым спокойствием своих ответов Кирилл внушал ей молчание. У нее появилось чувство, что он управляет ею, что она должна подчинить ему свое поведение. Ей показалось, что он безмолвно приглашает ее в заговор с ним против воров, шаривших в его вещах. Боль и страх за него как будто отступили перед любованием им. Он знал, как себя держать в минуту отталкивающего и незаслуженного оскорбления. Теперь она воочию видела перемену, которая произошла с ним. О да, он переменился, но переменился так, что она могла гордиться им больше, чем прежде. Все, что происходило в их доме, было, конечно, тягостной ошибкой, которую надо перенести именно так, как переносил сын. Он учил мать держаться с тем достоинством, какое она мечтала в нем видеть, не вызывающе - нет, не грубо, но непреклонно, жестко, по-мужски. Боже, как он вырос, как возмужал! И почему Вера Никандровна поняла это только теперь, в это безжалостное мгновенье? - Что ж, молодой человек, - проговорил жандарм, откалывая со стены портрет Пржевальского, - играете в революцию, а над кроватью повесили офицера? - Офицер этот не чета вам, господин жандарм, - ответил Кирилл. - Он принес России славу. Жандарм сорвал картинку и кинул ее на пол. - Советую вам подумать о вашей матери, если вы махнули рукой на себя, - произнес он, и слышно было, как он осадил голос, чтобы не закричать. Кирилл должен подумать о матери - это были чужие, холодные слова, но они обожгли сердце Веры Никандровны отчаянием. Ведь правда, Кирилл не подумал о ней! Он казнит ее своим бесчувствием, не слышит ее боли! Он навлек на нее страшное несчастье, он погубил себя, жестокий, бедный, милый, милый мальчик! - Кирилл, - позвала она беспомощно-робко, - почему ты не объяснишься? Ведь все это ужасное недоразумение! - Прощайтесь, - сказал жандарм, - мы отправляемся. - Как? Вы собираетесь его увести? Вы хотите его взять - у меня? Но... Она встала и сделала маленький шаг. - Я мать... И как же можно? Ничего не разобрав... - Вы не желаете проститься? Двое жандармов подошли к Кириллу. Тогда она, чуть-чуть вскрикнув, бросилась к нему с протянутыми руками. И вот, она не знает - много ли, мало ли прошло времени с тех пор, как она обнимала его жарко горящую голову. Она сидит на постели, окруженная разбросанными предметами, которые когда-то принадлежали Кириллу. А его нет. Его больше нет... Солнечный прямоугольник, изрезанный тенью оконной решетки, укорачиваясь и становясь ярче, подвигался по полу, освещая свинцовый налет золы, клочья и завитки мочала. Мухи все живее жужжали, осчастливленные теплом. Отдохновенно шелестели за окном старые тополя, горластые воробьи ссорились и быстро мирились из-за того, кому сидеть на каком кусте. Привыкнув к утренним звукам, воспринимая их как беззвучие, Вера Никандровна неожиданно заметила, как что-то нарушает тишину - как будто кто-то крался по соседней комнате и боязливо покашливал. Она очнулась. В дверях стояла Аночка. Открыв рот, она смотрела на Веру Никандровну распахнутыми неподвижными глазами. - Ты что? - спросила Вера Никандровна шепотом. - Я ничего, - торопясь и тряся головой, сказала Аночка. - А вы с кем-нибудь разговаривали? - Разговаривала? Я не разговаривала. - Ну тогда... просто так. А я думала, с кем-нибудь. - Да как ты сюда попала? - У вас отперто. - Отперта дверь? - Вот так вот - настежь. Я вошла, слышу - вы тихонько разговариваете. - Да, да, значит, забыла. Вон что. - А зачем у вас лампа горит? - Лампа? Ах, да, да, - сказала Вера Никандровна, порываясь встать. Аночка подбежала к столу, привернула фитиль, дунула в стекло, и оттуда вырвался рыжий шар копоти. Сморщившись, она виновато взглянула на Веру Никандровну и вдруг подошла к ней и тихо тронула ее опущенное плечо. - Это все солдаты разорили? - спросила она сердито и участливо. - Какие солдаты? - Ну, которые его забрали. Вера Никандровна схватила Аночку за руки и, не выпуская их, оттолкнула от себя ее маленькое легкое тельце. - Откуда ты знаешь? Откуда? Кто тебе сказал? - заговорила она, сжимая и теребя ее руки. - Маме сказали... - Что сказали? Кто, кто? - У нас там дяденька один, ночлежник. Он сказал маме, что он шел ночью, когда стало светать. И что видел недалеко от училища, как ученика солдаты забрали и повели. А мама спросила - какого? А он сказал - а черт его знает какого. В форменной фуражке. Тогда мама говорит, может, это сын учительницы? Это она про вас. Он опять чертыхнулся и сказал - может, и сын. И я тоже подумала. - Боже мой, боже мой! - вздохнула Вера Никандровна и выпустила Аночку из рук. - А у нас Павлик ночью не спал, а потом уснул, я его уложила и побежала к вам, посмотреть. - Все уже знают! Неужели все знают? Вера Никандровна опять схватила Аночку, заставила ее сесть рядом на кровать и, гладя по растрепанным косичкам, прижала крепко к себе. - Нет, нет, никто еще не знает, кроме тебя с мамой. Правда? И ты никому не говори. Нельзя говорить, понимаешь? Это все случайность, его отпустят, он скоро вернется. Вернется, понимаешь? - Ну да, понимаю. Он ведь хороший. - Он очень, очень хороший! - воскликнула Вера Никандровна, со всей силой поцеловала Аночку в щеку, и вдруг ее речь стала внушительная, почти спокойная: - Вот что, девочка. Ты помнишь Лизу Мешкову? Помнишь, да? Ну вот, поди сейчас к ней и скажи, что я ее прошу прийти ко мне. Но только ничего не рассказывай про Кирилла, хорошо? Поняла? Чтобы она сейчас же ко мне пришла. Ступай. А я пока здесь уберу, подмету. - Не надо, - сказала Аночка, - не надо подметать: я сейчас сбегаю, вернусь и все как есть подмету. Вера Никандровна еще раз поцеловала ее, заперла за ней дверь и взялась за уборку. Движения ее были стремительны, как будто она возмещала свою долгую мучительную неподвижность. Мысли, которые у нее накоплялись за ночь и словно леденели под сознанием, теперь размораживались, оттаивали и - ожившие, - рвали преграды. У нее был готов план действий, и она была уверена, что все будет осуществляться так, как она задумала. Но на первом шагу Веру Никандровну ожидала неудача: возвратилась Аночка и сообщила, что ее встретил Меркурий Авдеевич, допросил, зачем она явилась, и велел передать, что если госпоже учительнице Извековой желательно говорить с кем-либо из семьи Мешковых, то пусть она сама пожалует, а Лизе ходить к ней нет никакой надобности. Аночка выбрала и запомнила из его слов самые главные: - Он велел, чтобы вы пришли, а Лизу, сказал, ни за что не пустит. На минуту Вера Никандровна задумалась, подошла к зеркалу, при