ной к окну, и ей был хорошо виден Цветухин в сверкающей своей рубашке, перетянутый широким, в ладонь, поясом с узорчатой металлической пряжкой и карманчиком для часов. Перед ней словно блеснул брелок с надписью: "Жми, Витюша, жми!", и она улыбнулась. - Вы смеетесь? - сказал Цветухин встревоженно. - Я показался вам неискренним, да? - Получилось, что вы не отказали нам... а можете ничего не делать. Правда? - Вы ошибаетесь, уверяю вас! Пастухов будет гораздо полезнее в таком деле. Это - его поприще. - Не сердитесь, - сказала Лиза, шагнув к нему, - можно вас еще попросить? - Ну разумеется, Лиза. - Обещайте мне сделать так, чтобы Пастухов помог Кириллу. Он вас обидел тогда, в театре. Он вел себя ужасно, ужасно. Но он совсем не такой, совсем!.. Цветухин взял ее за руку, подвел к столу и, усадив, сам сел рядом. - Вы очень страдаете за него? - спросил он, немного нагнувшись и заглянув ей в глаза. Она размазывала на блюдце подтаявшее мороженое. Очень ярко она увидела на миг белую ластиковую рубашку с медными пуговками по вороту, ученический, туго стянутый ремень и пряжку, в которой играл зайчик. Потом ей опять вспомнилось: "Жми, Витюша, жми!", и она посмотрела на пояс с карманчиком. - Он ваш жених? - спросил Егор Павлович. - Кто? - быстро отозвалась она. - Я его никогда так не называла. Внезапно покраснев, она слегка отодвинулась от Цветухина. - У меня совсем другой жених, - проговорила она с короткой усмешкой. - Не может быть! Кто такой? Секрет? - Один спортсмен. - Спортсмен? Цирковой борец? Гимнаст? Наездник? Вы шутите! - Почему же? - Но это ни на что не похоже! Как его фамилия? - Шубников. - Шубников... - повторил Егор Павлович. - Шубников... Позвольте. Мануфактурщик? - Да. - Боже мой! Он вскочил, отошел к окну, вернулся, постоял тихо около Лизы, всматриваясь в ее наклоненную голову, и спросил: - Сватовство? Да? Она молчала. Он опять сел рядом, теребя шевелюру и будто отвечая своим мыслям частым, обрывистым откашливанием. - Послушайте, Лиза. Я, кажется, начинаю понимать. Довольно обыкновенная судьба девушки. Любовь к одному, замужество с другим, да? Не надо этого делать. Нельзя этого делать. Нельзя идти против себя. Это потом скажется, всю жизнь будет сказываться. Лучше сейчас взять на себя что-нибудь тяжелое, опасное, перенести какое-нибудь потрясение, но чтобы потом не ломать себя всегда, не каяться постоянно, когда уже все будет непоправимо. Вас принуждают, да? - Не знаю, - сказала она. - Это называется как-то по-другому. - Это называется: вам хотят добра, - верно? Почтеннейший Меркул Авдеевич заботится о счастье своего чада. Ведь так? О, - с горечью засмеялся Цветухин, - о, как я хорошо вижу вашего батюшку в роли устроителя счастья своей ненаглядной дочки! Несчастья, великого несчастья! - вскрикнул он, обеими руками схватывая руку Лизы. - Опомнитесь, милая! Этого не должно быть. - Этого не будет, - сказала Лиза, высвобождая руку, - если вы поможете Кириллу. Помогите ему, помогите! Она закрыла лицо, облокотившись на стол. - Я даю слово, - ответил Цветухин приподнято и задушевно, - даю вам слово, что вместе с Пастуховым сделаю все, что в наших силах. Но и вы дайте мне слово, что не будете безрассудно коверкать свою жизнь. Она поправила волосы и распрямилась. - Вы говорите, нельзя идти против себя. Значит, идти против отца? - А чем помог бы вам Кирилл? - вдруг трезво сказал Цветухин. Он снова поднялся, молча походил по комнате, заглянул в раскрытую книгу, перелистал несколько страниц, пожал плечами. - Кирилл еще мальчик, школьник. Вы заметили, как он ревновал вас ко мне? - засмеялся Цветухин. Лиза опустила голову. - Хотите, я вам скажу, кто такой Шубников? Этот избалованный купеческий дофин, этот сластена... - Нет, нет! - сказала Лиза. - Я не знаю его и не хочу знать. Он перевернул еще страничку. - Вы любите стихи? Она не ответила. Он прочитал сочным, шелковистым голосом, откинувшись к окну: Строй находить в нестройном вихре чувства, Чтобы по бледным заревам искусства Узнали жизни гибельный пожар... - Хорошо? - спросил он и неслышным шагом подошел к Лизе. - Я боюсь стихов, - сказала она. - Почему? - Я их не понимаю и... люблю. Он пристально изучал ее лицо. - Знаете что, - сказал он, будто удовлетворившись своим исследованием и придя к нужному решению. - Возьмите меня в союзники против вашего отца. Она точно не решалась поднять голову. - Если вы откажетесь выйти замуж за Шубникова, вам надо будет уйти из дому. Я хочу вас поддержать. Я вас устрою. Она встала и, не глядя на него, проговорила: - Это будет не только против отца, но и против меня самой. - Спасибо, спасибо! - воскликнул он с веселой беспечностью и с тем шумным уверенным смехом, которым владеют хорошие актеры. Он поболтал ложечкой в расплывшейся на блюдце жидкости и вздохнул неутешно: - Бедное мороженое, бедное мороженое! - Я пойду, - сказала Лиза. - Подождите, может быть, еще придет Вера Никандровна. Куда вам спешить, Лиза? - Нет, я пойду. Благодарю вас за ваше обещание. Прощайте. Она подала ему руку и, торопясь, высвободила, почти вырвала ее. В третий раз она уходила, убегала от Цветухина. Зной опалил ее на дворе. Горячий, неподвижный, томительно предчувствующий перемену, он удушал ее беспощадно. 25 Мебель была давно реставрирована, книжный шкаф и диван стояли зашитые в тесовые решетки, надо было бы отправлять кабинет в Петербург, а Пастухов все еще не мог сдвинуться с места. Он должен был окончить новую пьесу. Московский театр, при поддержке телеграфа, то ласково, то отчаянно и даже грозно увещевал не затягивать работу, и он сам тревожился, что дело близится к осени. Но два-три персонажа его пьесы не догадывались, как выйти из игры, навязанной им автором, и он скучно примеривал к ним обличья своих знакомых, чтобы распутать неподатливый узел. Он понимал, что слишком зажился в этом городе сарпинки, отставных генералов и мучных королей. Но он знал также, что, когда вывезет отцовский кабинет, больше незачем будет приезжать сюда, под кров своего детства. За столом, еще тонко отдававшим свежей полировкой, перед распахнутым оконцем, над которым дышала обвисшая кисейная занавеска, он перебирал в памяти ароматы, навестившие его из соседнего сада, пока он сиживал тут, чиркая бумагу и листая книги. Он вспомнил приторную сладость белой акации - старого дерева, каждую весну мучившего своим дурманом целый квартал. Землисто-медовое дыхание пионов, целыми охапками кочевавших с прохладных клумб к нему на стол и подоконник. Уксусно-коричный запах маттиолы, по вечерам напоминавший открытые двери колониальных лавок. Нежно-девичье благоухание резеды, похожее на отдаленное дуновенье едва начатого покоса. Все это уже прошло, и теперь, с закатом солнца, в окно врывался тяжеловесный наркоз табака, дразнивший обоняние с беззастенчивостью спирта. Да, перед тем как уступить первым вечерним холодкам, август терзал землю своим плодоносящим томленьем, и все живое торопилось набрать в эту пору неиссяканья сладостные запасы на будущее. Подергивая ноздрями, Пастухов втягивал в себя жаркий ток сада и думал о том, что непременно уедет, как только войдет в силу пора цветов без запаха - георгин и астр; о том, не взять ли некоторые наивные черты Цветухина для одного персонажа в пьесу; о том, что хотя Бальзак, в сущности, плохо писал, но, как никто другой, понимал природу искусства, которая заключается в качестве воздействия произведения художника, а не в качестве выделки самого произведения; о том, что воображение, конечно, - бог, но, как всякое божество, оно есть, в сущности, произвол, хотя и покоящийся на основе реального опыта; что существует родной брат воображения, представляющий более высокий дар ума, - это предвидение, которым обладают только аналитические характеры. Воображение видит по кругу, ему доступно все без отбора, и потому оно не может предсказать ничего; предвидение идет по прямой, от причины к следствию, и для него будущее есть только результат настоящего. Возможно, думал дальше Пастухов, разглядывая мысленным взором толпящихся разношерстных людей из жизни, из недописанной пьесы, из раскрытой на столе книги, возможно, что среди современников, лишенных воображения, есть пророки, которым уже сейчас ясно будущее человека, народов, всей земли. Можно себе представить, путем воображения, любые формы будущего, но выбрать какую-нибудь одну, как неизбежную, доступно только предвидению. Однако пусть воображение беспомощнее предвидения. Оно слаще его. Фантазия слышит все ароматы мира, логика - только сильнейший. Пастухов мечтал, сочинял пьесу и перелистывал Бальзака. Все вместе было наслаждением. Так когда-то он представлял себе свои зрелые годы - в этой плавности плотских ощущений и в свободном столкновении мыслей. Может быть, город, с которым он скоро расстанется, когда-нибудь из города мучников станет городом университетов, и, уже академиком, Пастухов еще раз приедет сюда - вспомнить любовный язык акаций, резеды и вечерних табаков, и опять завихрятся мысли, как сейчас: о надеждах юности, о московских студенческих походах по ночным чайным, о первом сердцебиении за театральными кулисами, об утоленном тщеславии после вызовов публики, сразу обо всем - кроме смерти. Нет, нет, о смерти Пастухов никогда не будет думать. Разве существует смерть в искусстве? Пастухов крепко потер горячее лицо ладонями, точно смывая с себя непрошеную заботу, и стал записывать в красную книжечку отчеркнутые места из Бальзака, перекликавшиеся с его убеждениями. "Задача искусства не в том, чтобы копировать природу, но - чтобы ее выражать. Ты не жалкий копиист, но поэт!.. Иначе скульптор исполнил бы свою работу, сняв гипсовую форму с женщины". "Излишнее знание, так же как и невежество, приводит к отрицанию". Вдруг он задумался над излишним знанием. Надо ли действительно знать, как делается искусство? Знал ли это Бальзак? Не в том ли секрет его победы, что он вселял душу в две тысячи своих персонажей, не отдавая себе отчета, по каким законам он их создает? Не напрасно ли биться в поисках законов искусства? Они не существуют. Они воплощены в действии. Если искусство действенно, оно закономерно. Если оно мертво для восприятия, какой закон сможет его оживить? Этот увлекший Пастухова разговор с самим собой был странным образом прерван: тень какой-то головы скользнула на оконной занавеске. По двору прошел, наверно, очень рослый человек, - окна лежали высоко. Насторожившись, Пастухов расслышал звон шпор и потом - колокольчик в передней, как будто неприязненно вскрикнувший. Он пошел открыть. С крыльца воззрился на него черномазый жандарм, пропахнувший пережженным сургучом, словно таявшим от жары. На всех сгибах тела его, вытянутого вверх, просились наружу огромные мослы. Он откозырял, справляясь о проживающих в доме, и вручил повестку, выковырнув ее крючковатым пальцем из-под обшлага. Жандармское полицейское управление вызывало дворянина Александра Владимировича Пастухова на сегодня в качестве свидетеля. Он помигал на мрачного посла и спросил в деликатном тоне позволительного сомнения: - Не ошибка ли это, голубчик? Нет, никакой ошибки не было. - Однако по какому же делу? А это, оказывается, не дано было знать. - Да тут просто явная ошибка, голубчик: сегодня - праздник, день неприсутственный. - Никак нет, - браво ответствовал гонец, - кто вас вызывает - присутствуют. - Что же, ты меня... поведешь посреди улицы? - спросил Пастухов, прикрывая усмешкой крайнюю растерянность. - Никак нет. Извольте расписаться и явиться сами по себе. Александр Владимирович расписался и, оставшись один, осторожно, как на запретное место, присел на старый горбатый ларец тут же, в передней. Брезгливость искривила его лицо. Все еще пахло сургучом. Он вскочил, пошел к умывальнику, откашлялся и плюнул, обернулся к двери, не запертой за жандармом, плюнул на нее: - Тьфу тебе, паленый черт! Он надел синий пиджачок, посмотрелся в зеркало и сменил синий на светло-гороховый: это был цвет более тонкий и независимый. Он набил портсигар папиросами, но бросил его в стол и достал нераспечатанную жестяную коробку заграничных сигарет, всю в гербах, медалях и вензелечках. Он взял тросточку, дошел до двери, но опять плюнул и вернулся. Перед зеркалом он опрокинул несколько раз пузырек с духами, прижимая горлышко к отвернутым лацканам пиджака. Потом он увидел свою книжечку, прочитал последнюю запись - "излишнее знание, так же как и невежество, приводит к отрицанию", - сказал вслух: - Хорошо вам, господа Бальзаки! - и смахнул книжечку в ящик стола. Оторвав четвертушку бумаги, он написал размашисто: "Егор, милый, если я, черт побери совсем, пропаду, то знай, что меня вызвали..." Рука его приостановилась, затем с нажимом дописала: "в охранку". Он оставил записку посреди стола, махнул рукой на свою рукопись, глядевшую на него из папки разрозненными загнутыми уголками, в кляксах и рисуночках, и вышел, почувствовав, как защипало в горле. По улице он двигался гордо и с грациозной осанкой, вскидывая игриво тросточку. Никто не подумал бы, что он ничего не видел вокруг и только воевал с неотвязной мыслью: пропаду! Александр Пастухов пропадает ни за понюх табаку! Может, и не исчезнет с лица земли, но ведь какие-нибудь узники Шильона или Бастилии тоже обретались не на других планетах. Земля стала их проклятием. Они были прикованы к ней. Но кто узнал об их участи? А разве наши Мертвые дома хуже берегли свои тайны, чем Шильон? Александр Пастухов твердо помнит, в каком живет царстве-государстве. Александр Пастухов пропадет. Вот он взмахивает легонько тросточкой, а сердце ему в ответ: пропадешь. Вот он перепрыгивает через канаву, с тротуара на мостовую, а в голове: прыгай не прыгай, все равно пропадешь. Фу ты, господи, да ведь это же сущая ерунда! - бормочет он возмущенно, а в эту секунду сам себе возражает: да ведь в том-то и весь ужас, что пропадешь из-за сущей ерунды! Это была изнурительная схватка с неподвижным, превосходящим по силе противником, и, замученный ею, он достиг дома, куда его вызывали. Он остановился перед дверями, как перед крещенской прорубью, - это сравнение мигом мелькнуло в уме, и он подумал, что кинулся бы с удовольствием на крещенье в прорубь: там хоть мужики удержат на кушаках, а здесь ведь и соломинки никто не бросит. Он толкнул дверь с такой недовольной решимостью, будто поразился, что ее перед ним не распахнул швейцар в медалях. Его сразу провели по коридору, пахнущему сургучом, в кабинет подполковника. Он вошел к нему, изящный, приятный, с вопросительной улыбкой задерживаясь в двух шагах от порога, чтобы осмотреться и получить ответ, - куда здесь ставят тросточки и кладут панамы? - Вот его да, сюда, пожалуйста, - сказал Полотенцев, торопясь навстречу. - Вы извините, мы вас потревожили в воскресный день. Но, знаете... - Вполне понимаю, если дело... - ответил Пастухов любезно и немного свысока. - Вот именно, вот именно. Неотложное дело. Очень рад познакомиться, хотя бы в несколько официальных обстоятельствах. В иных ведь вы труднодоступны... - Да, мы, знаете, отшельники. Из-за стола поднялись двое чиновников в накрахмаленных белых кителях и коротко поклонились. Полотенцев назвал товарища прокурора и кандидата на судебную должность. Фамилия - Ознобишин - понравилась Пастухову, и он помигал на молодого человека, с любопытством его разглядывавшего. - Они как раз интересуются делом, - пояснил подполковник и обратился к товарищу прокурора: - Мы, я думаю, не помешаем? - Наоборот, - веско сказал товарищ прокурора, и кандидат отрицательно потряс головой. - Закурить не угодно? - предложил Полотенцев. Пастухов потянулся за папиросой, но с мягкостью отстранил руку подполковника, не спеша достал из кармана свою коробку и, разрезая этикетку ногтем, проговорил: - Попробуйте моих. Лучшие сигаретки в мире. Один мой приятель из министерства юстиции (он посмотрел на товарища прокурора и на кандидата) привез мне из последней поездки за границу. Египетский табак, бельгийская монопольная фирма. Прошу. Полотенцев взял сигарету, оба чиновника отказались, поклонившись. Кандидат явно повторял то, что делал товарищ прокурора. Раскуривая медовый табак, Полотенцев говорил: - Вы ведь у нас давно гостите? Знаем, знаем. Творите, да? Чем нас собираетесь порадовать?.. Ах, новая пьеса! Не скажете, о чем?.. Ах, нет? Но что-нибудь жизнерадостное, бодрое?.. Ах, трудно сказать! Ну, понятно, раньше времени... Процесс творчества. Своего рода - тайна. И вероятно, для вас самого, как это? "И сквозь магический кристалл даль своего романа он еще не вполне ясно различал". Помним, помним с молодых ногтей... Пастухов заметил беглый взгляд Ознобишина, обаятельно улыбнулся, сказал: - Очень верная мысль. - Мысль Пушкина, разве может быть она неверна! - Мысль безусловно Пушкина, - подтвердил Пастухов. - Ах, слова, слова не те! - воскликнул подполковник, будто осчастливленный своей догадливостью. - Понимаю, о, понимаю, что для поэта означают слова. Мысль изреченная... Но вы должны извинить. Со школьных лет трудно так уж в точности все упомнить. Иногда рад бы освежить что-нибудь в памяти, повторить. Какое! Посмотрите. Он сокрушенно повел рукой на гору разноцветных папок впереди и позади себя. - И к тому же, волею судеб, мы заняты больше не формой, не формалистикой, так сказать, - о нет, напрасно вы подумали бы! - Я ничего не думаю, - весело сказал Пастухов. - Я вспомнил анекдот. Одному барину пожаловали чин пятого класса. Другой поздравляет его и говорит: "Завидую, ваше превосходительство, какая теперь вам по чину роскошная форма положена!" А тот в ответ: "Э, что там форма, друг мой, а вот со-дер-жа-ние!" Все замерли на секунду, потом задвигались, потом Ознобишин произнес негромко: - То есть содержание в смысле оклада? - Очень тонко изволили подметить: в смысле оклада, - ответил Пастухов, как приговоренный, вздохнув. Тогда Полотенцев обрадованно захохотал, повторяя: - Форма - что, а вот со-дер-жа-ние, ха-ха-ха! - Так вот, если позволите, насчет содержания, - тоже смеясь, сказал Пастухов. - Я не хотел бы отнимать время. - Да, - спохватился Полотенцев, однако все еще не в силах удержать смех, - один вопрос, который, так сказать, побудил обеспокоить... Что там у вас происходило, скажите, пожалуйста, с этим Парабукиным? - Парабукиным? - изумился Пастухов. - Каким Парабукиным? Ах, этим... как его, галахом, которого ушибло на пристани? - Да, да, да, но только вы ведь ездили к нему в ночлежку много раньше, чем его ушибло, так ведь! - Господи боже! - слегка отмахнулся Пастухов, досадуя и смеясь. - Ведь это же все выдумки Егора! Ну, Цветухина! - Ну, понимаю, понимаю! Изучение типов, поиски, так сказать, героев будущих шедевров. Вам это не менее поучительно, чем артисту. Но можете представить, какая история: на берегу среди этих типов разбрасывались прокламации, весьма, знаете ли, решительного, - Полотенцев поднял палец высоко над лысиной, - решительного направления! - Так вы хотите мне присобачить эти прокламации? - просто спросил Пастухов. - Присобачить, - опять захохотал подполковник, - вы скажете! Да и как вы себе рисуете нашу, так сказать, форму? - Меня занимает не форма, - вторил ему любезным смешком Пастухов, - форма - что? - Понимаю, понимаю! - хохотал Полотенцев. - Вам кажется, у нас все вот так - раз, два и - в кучу! Извините. Мы вам ни одной строчечки не припишем, да и не приписываем, а только хотим, чтобы вы внесли известную ясность. - Во что именно? - А вот, можете ли вы подтвердить, что когда вы пригласили Парабукина к знакомому вам актеру, приятелю Цветухина, где присутствовал также Рагозин, то там состоялась передача Парабукину революционных прокламаций? Пастухов медленно вытерся платком, лицо его словно опухло и стало большим, он проговорил сумрачно: - Вот что, господин подполковник. Вы задаете вопросы, от которых, может быть, зависит судьба людей и моя судьба. Я поэтому буду вас просить перейти на официальный язык ж допрашивать меня... как полагается по закону. - Ах ты, господи, да вы, оказывается, и есть настоящий формалист! - разочаровался Полотенцев. - И чтобы не было недоразумений, - упрямо и как бы туповато продолжал Пастухов, - я вам сейчас же заявляю, что фамилию Рагозина я слышу от вас впервые, а также что у Мефодия тогда действительно состоялась передача Парабукину... стакана казенного вина крепостью сорок градусов, который он и вывил за свое здоровье. - Ну, что же вы сердитесь, Александр Владимирович? - почти обиженно сказал подполковник. - Ведь вот, собственно, вы и ответили. И это, собственно, все. Больше от вас ничего и не потребуется, право. Он обратился к чиновникам. Товарищ прокурора не проронил ни звука, держась ровно и прямо, как отточенный мелок, будто больше всего остерегался помять свой белоснежный китель. Тогда Ознобишин, подавшись кенгуровым своим корпусом к подполковнику, произнес осторожно, но с какой-то торжествующей яркостью в голубоватом, остром взоре: - Я не в виде вопроса, господин подполковник, но только, если разрешите напомнить: в деле имеется показание относительно встреч господина Пастухова с Кириллом Извековым. У него чуть-чуть дрожали женственные его пальчики, и, чтобы скрыть это, он совсем не по-летнему потирал кисти рук. Товарищ прокурора молча косился на него. - Можно считать это вопросом ко мне? - спросил Пастухов, переводя взгляд с Ознобишина на подполковника. - Я встречался с Извековым и даже слышал, что он арестован. Но встречи были мимолетны, я не могу даже назвать их знакомством, а его арест удивил меня, потому что ведь он еще мальчик. - Да, да, да, как это все... - с болезненной миной удерживая дыхание, сказал Полотенцев. - С Парабукиным вы знакомы, с мальчиком этим, с испорченным, надо сказать, мальчиком тоже встречались... как это все затруднительно переплетается. Нет, нет, не для вас затруднительно, а для дела. И, я бы сказал, - для нас. И я, поверьте, меньше всего хотел бы вас обременять. Но... вы ведь еще погостите, так сказать, у своих пенатов? - Нет. Я скоро уезжаю. Навсегда, в Петербург. - Да что вы! В Петербург? Ну, извините, что воскресный день оказался у вас нарушенным. Вы вот только подпишите, пожалуйста, этот листочек, и пока все. Полотенцев вытянул за уголок из бювара маленький продолговатый бланк и подал его через стол. Прочитав отпечатанный текст, Пастухов быстро вскинул голову: это была подписка о невыезде. - Вот тут, внизу, - привстав, говорил подполковник, изящно показывая на бланк длинным белым ногтем оттопыренного мизинца. - Как обозначено: имя, отчество, сословие и... что там еще? Пастухов глядел на него, напряженно мигая покрасневшими веками. - Значит, вы меня действительно подозреваете в прикосновении к неизвестному мне делу? - тихо спросил он. - Ну, что вы, Александр Владимирович. Ведь это чистейшая проформа, для порядка. Пока мы все это хитросплетение не развяжем. - Но я могу протестовать? Куда я должен обратиться? Может быть, к вам? Он повернулся к товарищу прокурора, который, не изменяя позы, а только подержав беззвучный рот секунду открытым, привел наконец в действие свои голосовые связки. - Об изменении меры пресечения надлежит обращаться с прошением на имя его превосходительства господина прокурора палаты, - спел он неожиданно мелодично. Пастухов расписался, встал и с легким высокомерием поклонился. Он был похож на человека, обманутого в своем расчете, что имеет дело со светскими людьми. - Я могу идти? Мне было исключительно приятно познакомиться, - сказал он, безжизненно вздергивая щеки и показывая прочные матовые зубы. Он еще расслышал, как подполковник, делая вид, что торопится вылезть из-за стола и проводить, говорил вдогонку покровительно-шутливо: - Ах, я ведь чувствую, что вы за нами все подмечаете, подмечаете, а потом вдруг возьмете да в какую-нибудь комедию нас и вставите! Но он молча вышел из кабинета, промчался коридором, заткнув платком нос, чтобы не дышать сургучной вонью, и вылетел на улицу. Кого-то надо было винить в происшедшем, но кого - он не мог взять в толк. Он был опустошен, и злоба боролась с тоской в его сердце. Отупелый от жары город вдруг хомутом сдавил ему горло. Все было мелким и отчаянным вокруг. Палисадники с нестрижеными, серыми от пыли метлами акаций, бархотки на затоптанных грядах, издающие запах почтовых штемпелей, раскаленный булыжник мостовых и убогое тявканье трамвайного колокольца. Боже, какая безнадежность! С детьми на руках и с целыми поездами детей, уцепившихся за юбки, вразвалку тянутся праздничные бабы по тротуарам, останавливаясь перед торговками семечками или крестясь на пустые паперти церквей. Сколько еще воскресений приговорен Пастухов созерцать эти жалкие шествия? Полинявшая вывеска на угловом доме "Гильзы Катык и Кo", под ней - отбивающиеся от мух клячи в соломенных островерхих шляпах с дырками для ушей, разморенные извозчики на подножках пролеток, куча свежего навоза и городовой, заткнувший два пальца за борт просаленного мундира. О, эта недвижимая пустота! Чем легче она Бастилий? Он насилу добрался до дому. Войдя к себе во двор, он увидел на крыльце женщину. Она неуверенно дергала звонок. - Никого нет, - отрезал Пастухов. Она оглянулась и поспешно сошла по ступенькам - невысокая, с крутыми, немного мужского строения плечами, в чесучовом платье, застегнутом на громадные, в целковый, пуговицы, и без шляпы. - Вы не узнаете меня? - спросила она, волнуясь, но с той ровной внешней медлительностью, к которой приучают себя воспитатели. У него была хорошая память на лица, и, кроме того, женщина слишком много передала от своего склада Кириллу Извекову, чтобы можно было не узнать ее, но Пастухов, пристально разглядев ее лицо с оспинками на лбу, отвернулся, сощурился и покачал головой, - нет, он не вспоминал. - Я мать Кирилла Извекова. Помните, он познакомил меня с вами на пасху, на балаганах? - Простите, - сказал он, как будто не в состоянии уловить что-нибудь в смутных воспоминаниях. - Что же вас ко мне привело? - Но Кирилла ведь вы знаете? - Кирилла? - Да. Ученик технического училища, такой... невысокий, смуглый, с такими... усиками. Кирилл. - С усиками... - повторил Пастухов, опять отворачиваясь. - Я не осмелилась бы к вам обратиться, если бы меня не направил ваш большой друг Цветухин. Я сейчас прямо от него. Он меня очень обнадежил насчет вас. Но вы... не припомнили, значит, Кирилла, - с каким-то покорным испугом добавила Вера Никандровна. - Может быть, вы кратко... объясните? - Конечно. Я прошу вас выслушать. Мой сын арестован по совершенно... одним словом, у него случайно нашлись какие-то листовки. Я хлопочу, чтобы мальчика выпустили на поруки. Но одних моих хлопот, разумеется, недостаточно. Если бы вы захотели... сочли возможным поддержать... как человек настолько известный... - Минуточка, - прервал Пастухов, - минутка. Эта идея, значит, принадлежит Цветухину? Насчет меня. - Да, он сказал, что тоже охотно поможет, но что вы (и он безусловно прав!), что вы гораздо авторитетнее... - Изобретатель! - засмеялся внезапно Пастухов, утираясь обеими руками. - Изобретатель! Черт передери его изобретения... простите. Он стал так же внезапно серьезным и напыщенным. - Видите ли... Я, конечно, помню вашего сына. - Да? Спасибо! Я была убеждена! - воскликнула Вера Никандровна, покраснев. - Минуточка. Я его помню, но из этого ничего не вытекает. Я знаю только, что он мальчик. Но какой мальчик... может быть - испорченный? Вы извините. И не в том дело. Я не могу быть полезным вашему сыну по той простой причине, что сам, да, сам, привлекаюсь по политическому делу. И, возможно, по тому же обвинению, что и ваш сын. Это пока изобретателю Цветухину неизвестно. И вас я прошу об этом забыть. Вот мы тут разговариваем, а может, за нами уже подглядывают. До свиданья! Он пожал ей руку и удивился, что костлявые пальцы ее были холодны и от краски на ее лице уже ничего не осталось. Опустив глаза в землю, она сказала виновато: - Простите меня, пожалуйста, - я пошла к калитке. Но, сделав несколько маленьких шагов, она обернулась и спросила: - Если вас обвиняют в том же, в чем Кирилла, то, может быть, вы скажете мне, в чем же состоит это несчастное дело? Мне одной... как матери. Он подошел к ней и вдруг изменившимся голосом, примиренно и грустно, проговорил: - Если ваш сын так же ничего не знает о деле, как я, то я вас поздравляю. Ему почему-то захотелось поцеловать ей руку, но он только еще раз пожал ее холодные пальцы. Дома он старался понять, что хотел сказать своей последней фразой, но мысли были слишком рассеянны. Он умылся, сменил пиджак. Увидев на столе свою записку, он разорвал ее на узенькие полоски и поджег спичкой. Пламя поднялось, припало, розовые тлеющие вспышки пробороздили края полосок, они обуглились, потом превратились в голубой пепел. Пастухов дунул, и пепел невесомо разлетелся. Черт знает! Вот только что он наслаждался размышлениями за этим столом. Он восхвалял фантазию. О да, он мог по своему произволу вообразить человека, невинно преследуемого слепым законом. Но разве мог бы он допустить, что через минуту сам подвергнется преследованию! В лучшем ли положении Кирилл Извеков? Не из породы ли он людей, способных предвидеть? Но неужели этот мальчик уже знал, что дорога на баррикады лежит через острог? И как ошиблось воображение Пастухова, прочившее Кирилла в обывателя, в чертежника на станции, тогда как этот мальчик мечтает о переделе мира! Испорченный мальчик! Может быть, Пастухов заблуждается во всех своих представлениях так же, как ошибся в Кирилле? Может быть, Пастухов просто тупица, самонадеянный дурак и бездарь? Может быть, Пастухов и в приятеле своем - Цветухине - тоже ошибается? Пастухов почувствовал потребность дружеского участия и понял, что должен немедленно все рассказать Цветухину. Уже клонилось к сумеркам, жар спадал, местами слышался оживающий запах табака, парочки направлялись гулять в Липки. Двор гостиницы поливали из рыжего каучукового рукава, таская его по асфальтовым дорожкам, черневшим от воды. Приятно веяло сырой теплой землей и выкупанной овсяницей газонов. В аллейке, на которую выходил номер Цветухина, Пастухов услышал скрипку. Тоненько и невинно лилась колыбельная песня Неруды. Пастухов заглянул в открытое окно. Цветухин стоял лицом в темную комнату и, покачиваясь, старательно тянул смычок. Играл он по-ученически, с акцентом на середине смычка и с плохим легато. - Деревянным смычком да по кожаной скрипке, - сказал Пастухов в окно. Цветухин оборвал игру, ткнул скрипку в футляр и, маскируя смущение, на полном голосе откликнулся: - Заходи, заходи, дружище! Жду тебя целый день! Они уселись рядом на диване, не зажигая лампы, так что видны были только бледные пятна лиц и рук, и тотчас Цветухин спросил, приходила ли к Пастухову Извекова и что он ей обещал. - А что я должен был обещать? - Я дал слово Лизе, что мы с тобой поможем Кириллу, - сказал Цветухин. - Кто такая Лиза? Миловидная барышня? Твоя поклонница? Чудной ты, Егор. Изобретать какие-то бумажные аэропланы, пиликать на скрипке - ну, еще куда ни шло. Но благодетельствовать поклонницам! Это как раз обратное природе актера и самих поклонниц: ты рожден получать, они - давать. - Я не шучу, Александр. - Ну, родной мой, мне тоже не до шуток! - Но помощь нужна не моей поклоннице, а очень хорошему, благородному юноше. Это в твоих возможностях. Если хочешь - твой гражданский долг. И потом - традиция... - Ага, проникся, проникся! Традиция русской общественной совести, да? Лев Толстой на голоде, Короленко на Мултанском процессе, - так? Сделать из себя рыцаря? Зачем? Чтобы себя уважать? Нет? Чтобы меня уважали другие? Да? Но, во-первых, мне далеко до Короленки, не говоря о Толстом. Ты думаешь, я этого не понимаю? А во-вторых, нынче не девятьсот пятый год. Время прошло. Не Первая, брат, дума. Моего рыцарского жеста, моей жертвенности или, если угодно, героичности даже здешний "Листок" не приметит, не говоря о Столыпине. Подумаешь, гражданская совесть - Пастухов! Какая-то муха прожужжала! Смахнут в тарелку с мухомором, и все. - Куда хватил! - удивился Цветухин. - А в девятьсот пятом году ты был героем? - Тогда в героях не было нужды: твой Кирилл мог бы спокойно раздавать прокламации на улице вместо рекламных афишек. - Да опомнись! Ведь человеку помогают не ради жеста, не ради самоуслаждения. - А что же ты от меня хочешь? Чтобы я ходил по темницам утешителем в скорбях и печалях? - Да дело гораздо проще. Не требуется от тебя ни утешений, ни героизма, а надо сходить к прокурору, и все. - Зачем? - Похлопотать. - О ком? - Что значит - о ком? О Кирилле. - О себе, брат, надо хлопотать, а не о Кирилле, - сказал Пастухов. Тяжело поднявшись, он закрыл наглухо окно, стал к нему спиной и спросил: - Тебя еще не приглашали в охранку? - Что ты хочешь сказать? Ты в уме? - А вот что. Пастухов опять сел, положил руку на колено Цветухину и так держал ее, пока не рассказал все, что случилось. Стало настолько темно, что и лица едва выделялись, а предметы в комнате нераздельно соединились в черную таинственную среду, как будто впитывавшую в себя каждое слово и готовую вступить в разговор. На дворе чуть виднелась ветка с неподвижными мелкими листочками, освещенными из соседнего окна, и казалось, что она не связана ни с каким деревом, а держится в воздухе сама собой. Из Липок долетали обрывки духовой музыки, где-то на крыше отзывалось цоканье подков по асфальту, но как будто от этих звуков тишина делалась все глубже. - Да, - произнес Цветухин после долгого молчания. - Если бы я тебя не ощущал вот так рядом, я был бы уверен, что слушаю во сне. - На нас наклепали, Егор, - сказал Пастухов. - Но кто, кто? - Мы не знаем, что говорил о нас оборванец Парабукин, не знаем, как держит себя испорченный мальчик, не знаем, кто такой Рагозин. Мы ничего не знаем. Мы глупые бирюльки, Егор. - Нет, нет! Я уверен - все разъяснится. Мы сами с тобой все разъясним, Александр. И потом - они одумаются. - Кто - они? - Ну, они. Кто тебя сегодня терзал. - Нет, нельзя вообразить, чтобы они одумались. Это для них так же противоестественно, как (Пастухов поискал слово)... как головная боль для дятла. - Что же ты намерен делать? - Намерен уснуть на этом диване. Дай подушку... я так устал, дорогой друг, что хочется по-бабьи отдаться своей судьбе. На крышу надвигался стук подков, ближе, ближе, и вдруг из темноты, объявшей город, вырвался ясный пугающий выкрик извозчика: - Берегись, эй! И, точно в ответ на выкрик, музыка в Липках весело заиграла военный марш. 26 Тихона Парабукина после ушиба положили в больницу. У него было кровоизлияние в плевру и перелом двух ребер, поправлялся он туго, полнота его исчезла, и сам он замечал, что слабеет. - Койка пьет мою силу, - говорил он соседу. Лежал он в маленькой палате с окном в палисадник, куда с другой стороны выходила больничная кухня, и с утра до вечера слышно было, как трут песком посуду, сливают помои, колют дрова. Парабукин тосковал. Единственным развлечением его был сосед, любивший поговорить о чудесном, но, впрочем, чудеса, о которых он рассказывал, отдавали тоже чем-то больничным. Он мазал длинные волосы деревянным маслом, по субботам подстригал усы, бороду и вообще заботился о благообразии, хотя скуластое, дубовое лицо его не поддавалось никакому украшательству. Он был церковным звонарем и сторожем и вел счет жизни от праздника к празднику. - От Отдания Преображения до Отдания Успения у нас десять ден. А нынче Усекновение главы. Это еще шесть ден. Вот, значит, сколько, вместо правильной пищии, томят меня ученой диетой. Парабукин смеялся над ним, однако проникся его простодушием и незаметно стал поверять ему свои горести. - Горе красит человека, - утешал звонарь. - А жития наша так устроена, что худо и хорошо, как прибытки и убытки, на смычке ходят, а то и, как сестры, за ручку гуляют. Вот ты скажи, какая случилась один раз история. Я тогда тоже животом мучился, только это было в Казани, и лежал я в клинике. Разрезали меня, сделали опытные ходы для прохождения пищии и, между прочим, думали, что я этого не вынесу. Студенты мне говорят, очень у тебя большой сделался перетомит. И правда, я тогда сильно перетомился, жития у меня была тяжелая. Но, между прочим, доктора признали, что опыт ходов в моем животе удался. И, правда, до настоящего времени я терпел. Ну, да я не про себя рассказываю. А вот так же, как ты, лежал со мной рядом немощный такой мужчина и все жаловался, что его профессору не показывают. Я его успокаиваю, говорю, что, мол, ты мало любопытства для профессора имеешь: ходы у тебя обыкновенные, лежи, отдыхай, здоровье свое возьмет, тебя выпишут. А он сердится: еще, говорит, неизвестно, кто больше любопытства имеет: ты или я. И что ты скажешь! Добился ведь своего! Только его профессор выслушал, как сейчас же его - в отдельную палату, купать в ванной, стритца, бритца. Дали ему две подушки, одеяло байковое, и принялись его кормить. Милый мой, чего ему в рот не пихали! И холодного, и горячего, и мясного, и не знай какого. Встретился он мне в коридоре - смотреть не желает. Я вижу - круглый такой стал, как ктитор, и подойти к нему боязно. Ну потом все стало известно: профессор, видишь ли, доглядел, что у него сердце на правом боку помещается. И началось для этого человека полное счастье: одевают, обувают его задаром, мыло там, табачишка, к чаю сахару - сколько хочешь, да еще и деньгами приплачивают. Что ты скажешь? А за все за это студенты его каждое утро слушают да стукают - в том вся его служба. Так он и зажил. Стали его возить по городам, из Казани в Москву, оттуда - в Харьков, и везде слушают да стукают. А он, как барин, и поворачиваться перестал, вокруг него студенты ходят. Слышно потом было, его у нас за границу откупили за большие деньги: своего такого там искали, да не нашли, а конечно, завидно - чем они хуже? Вот, милый мой, был человек сирый, а взял какую силу! И я смотрю да думаю - неизвестно, который из нас с тобой для научного знания больше любопытства имеет. И что за поворот наша жития сделает, о том в Четьи-Минее не сказано... - Ловок ты язык чесать, - ухмылялся Парабукин. Но после каждой рассказанной истории часами раздумывал и гадал, можно ли ему ждать поворота в жизни, весь разлад которой он по-настоящему увидел с больничной койки трезвым и обострившимся взором. Раз поутру, когда во всех углах звенели