де раз-два пройдет -- запомнит до смерти. Он подтыкает за пояс полы однорядки, расправляет окладистую бороду и шагает дальше. -- Надо поспешать, захватить утку на вечернем перелете. Ты, Пашка, не отставай. Идем дремучим лесом. Под ногами еле заметный пунктир забытой, давно не хоженной тропки. Кудряшка плетется следом. Куда ни посмотришь -- колонны великолепных лиственниц, подпирающих свод из сквозных крон. Они спокойно, как пророки, следят за нами с высоты. Только иногда мелькнет березка, или мрачной тенью встанет перед тобою ель. Тут все таинственно, непостижимо, а ты шагаешь все дальше и дальше в сумрак, не чувствуя ног, оглушенный черемуховым духом. И не можешь понять, отчего в лесу так легко, отчего и шаги, и шелест прошлогодней травы, и пугливый взлет птиц кажутся музыкой? Так бы и шел вечно... Я родился и вырос в могучих кавказских лесах, у подножия ледниковых вершин. Там, еще в детстве, под сводом чинар, у костра пробудилась дерзкая мечта познать неведомое, проникнуть в недоступное. Там впервые я услышал чудесную музыку живой природы. Ее пели ночные грозы, снежные обвалы, гремящие реки, ветры, птицы, а осенью -- олени... На всю жизнь врезалась она в память. С тех пор много раз я слышал эту музыку по сибирским лесам, и всегда вспоминались кавказские чинары и детство, беспечное, милое детство, не обманувшее меня своей мечтою. И сегодня в тайге та же музыка, только весенняя, первозданная, зовущая. Неожиданно впереди в чаще зашуршало что-то, послышалось звонкое хлопанье крыльев -- какая-то птица поднялась, вспугнутая нашими шагами. Пашка мгновенно вскидывает ружье. -- Рябок... -- шепчет Гурьяныч и пронизывает внука грозным взглядом. -- Я те дам... С зимы заприметил парочку тут в березняке, не тронул; пусть, думаю, плодятся: нынче негусто стало этой птицы. А сам достает из кармана однорядки тоненькую металлическую трубку -- пикульку, манит меня пальцем: -- Я сейчас подзову рябка, а ты полюбуйся: забавная птица. -- И он начинает пикать. Позади дребезжащим дискантом заржала Кудряшка. Рябчик отзывается далеко, потом ближе, ближе, но без полета, видимо, пешком идет в нашу сторону. Я глаз не свожу с чащи, откуда доносится мелодичный посвист, и в то же время мне очень хочется взглянуть на Пашку, посмотреть, какое у него выражение лица. Быстро оборачиваюсь: парнишка бледный сидит на корточках, весь устремленный вперед, навстречу приближающемуся звуку. Гурьяныч свистит все тише, протяжнее, жалобнее. Рябчик более не выдерживает этого манящего призыва самки, громко взлетает, несется по просветам к нам и вдруг бесследно исчезает с глаз. -- Вот он, вот... -- шепчет взволнованно Гурьяныч и показывает пальцем на лиственничную заросль. Нет, не вижу, досадую на себя. -- Левее глядите... в развилках шевелится, -- подсказывает Пашка. -- Ишь ты, как насторожился... Весь напрягаюсь. Осматриваю каждую веточку, излом, развилки -- не вижу. Гурьяныч, прикрыв рот с пикулькой сложенными ладонями, свистнул еще раз. Рябчик вспорхнул, сразу весь обозначился в воздухе, полетел на нас, но вдруг испуганно взвился, повернул в сторону, второпях задел ветку и, быстро-быстро работая крыльями, исчез в лесном сумраке. -- Ишь ты, баловник! -- ласково бросает ему вслед Гурьяныч. Пришла Кудряшка. Я поправил сбившийся набок вьюк, и мы тронулись дальше. Впереди лес и лес -- ни конца ни края. Тропка стала чаще исчезать. Гурьяныч ведет нас по приметам, известным ему одному. Местами под ногами мягкий ковер из влажного мха. Обходим одряхлевшие деревья, порушенные временем, пробираемся сквозь молодую хвойную поросль. -- Глянь, перышки рябка, -- останавливается Гурьяныч. -- Колонок порешил самочку, обжабиться бы ему, окаянному!.. Я-то зимою не тронул, думал расплодятся... -- сокрушается старик. -- То-то, рябок давеча как свисту обрадовался, думал -- она зовет, прибежал, -- добавляет Пашка. За мокрой болотистой лощиной пошел смешанный лес. Комелистые ели, великаны лиственницы, березы заполнили мир. Сквозь них, по просветам, бежал яркими полосами солнечный свет. -- Пашка! -- кричит Гурьяныч, задерживаясь. -- Глянь, на елке гайно, осенью его вроде не было, новое. Видать, белка тут зимовала. -- И старик, не задерживаясь, перешагивает валежник и идет дальше. Ветерок доносит до слуха шум лесного ручейка. -- А вот и грибок на сучке, славно подсушенный с осени, -- обращается ко мне старик, и голос его резко падает. -- Видать, не попользовалась белка своей заготовкой -- убили. Это Юдины тут промышляли, жадюги, не оставили на приплод, все подчистую!.. А вот еще грибок, и вон, на березке, -- значит, убили. -- Дедушка, скоро дойдем? -- спрашивает уставшим голосом Пашка. -- Поторопимся, так скоро, -- отвечает старик. Парнишка идет без шапки, ружье ненужным грузом болтается на правом плече, патронташ сполз на бедро. Но в глазах мальчишеский задор, да в воображении, наверное, немыслимые подвиги. Сквозь густые кроны резными лоскутами голубеет небо. Изредка в лесной тиши промелькнет вспугнутый нашим внезапным появлением бурундучок. Вскочив на пень или взобравшись на лесину, он испуганными глазенками провожает нас. Иногда вспорхнет стайка пролетных птиц, задержавшаяся покормиться, или где-то в стороне послышится внезапный треск. Мы своим присутствием нарушаем веками установленный ритм жизни леса. -- Кажись, сохатый кормился! -- кричит сзади Пашка. -- Неужто я прошел?.. -- спохватывается Гурьяныч, возвращаясь к внуку. -- Так и есть, не заметил сломки, -- говорит он, показывая на тальник со свежесломанной и объеденной веткой. -- Вот березку обглодал -- на ходу, видать... -- Дедушка, он не один прошел, -- перебивает Пашка, тыча пальцем на отпечатки копыт. Гурьяныч наклоняется к земле, не разгибаясь идет по следу. -- Самка с прошлогодним бычком наследила. Смотри, Пашка, вот этот, острый, -- след самки, а вот этот, тупой, -- бычка. Запомни, не ошибешься. Мы вступаем в темный ельник. Как же он захламлен, как сыро и неприветливо в нем! Всюду на земле гниющие деревья, преграждающие нам путь, и полосы топей, замаскированных зеленым мхом. Гурьяныч ведет нас напрямик, на шум ручья. Кудряшка плетется следом... Вот и ручей в просвете. Гудит мутный поток, как оглашенный несется мимо. На повороте, споткнувшись о камень, он вдруг вздымается гейзером. Какой вольностью наградила его весна! Мы переходим ручей по бревну, перекинутому с бережка на бережок. Гурьяныч спускается к воде, становится перед ней на колени. Гнет спину в поклоне. Пригубляется, мочит бороду. Пьет не спеша, с передышкой. -- Благословенная водичка! До чего же она хрусткая! -- говорит он. Мы с Пашкой тоже наклоняемся, припадаем к ручью, жадно пьем студеную воду и чувствуем, как она разливается по всему телу живительной влагой. Проходим еще метров двести. Гурьяныч вспоминает про Кудряшку. -- Чего-то нет ее! Может, вьюк упал, -- думает он вслух. Возвращаемся со стариком к ручью. Кудряшка передними ногами спустилась в воду да так и застыла в страхе, боясь, что не преодолеет потока. -- Оробела, на ноги не надеется, а бывало и сам, чтобы не мочить обутки, взберусь на вьюк, а она, голубушка, как ласточка перемахнет, -- рассказывает старик. Он натягивает выше колен голенища ичигов, подбирает полы однорядки, спускается в воду. Поводок в руки не берет, идет вброд, опираясь на посох. Вода обдает его горой брызг. Кудряшка поднимает голову, безразличным взглядом окидывает старика и, не задумываясь, шагает за ним. Лошадь осторожно нащупывает копытом место, куда ступить, так же, не торопясь, ставит вторую ногу и подает вперед туловище. В следующем шаге передняя нога не находит опоры, и лошадь, заспотыкавшись, валится, сбивает старика. -- Ну ты, слепая, смотри под ноги! -- беззлобно упрекает Гурьяныч Кудряшку. И оба мокрые выбираются на берег. Мы помогаем Гурьянычу раздеться и отжать воду из одежды. За ельником попадаем в непролазные дебри таежных завалов. Гурьяныч достает топор и приказывает Пашке вести лошадь в поводу. Долго петляем, ищем проход, пробираемся узким коридором между колючих сухих и острых сучьев... Затем опять нас окружают живые колонны стволов, чаща первобытной тайги. Старик находит свои затески, и они уводят нас в глубину сыролесья, в лесной покой, где только шелест деревьев и шепот хвои. Минут через пятнадцать тайга начинает редеть. Просторнее становится под ее крышей, над встречают широкие просветы. За ними неожиданно лес обрывается стеною. Глазам открывается печальная картина: от хребтов до заболоченной равнины голая земля. Только пни, бесконечные пни, тысячи тысяч пней, и ни одной живой веточки. Нас останавливает это чудовищное зрелище оголенной земли, контраст жизни и смерти. У Гурьяныча деревенеет лицо. Он мокрой полой однорядки протирает глаза и тяжело, точно внезапно схваченный недугом, опускается на сгнивший комель. Я присаживаюсь рядом. Пашка мостится у ног старика. Долго молчим, потрясенные этим кладбищенским зрелищем. Шальная тучка прикрыла солнце, и пейзаж стал еще более мрачным. Стайка за стайкой проносятся мимо лесные птицы, спеша миновать безжизненное пространство. Налетевший ветерок качнул позади нас темные ели, прошумел по вершинам и как бы подчеркнул зловещую тишину мертвого царства пней. Гурьяныч стаскивает с седой головы шапку, бросает под ноги. -- Какая тайга была, -- кондовая, не деревья, а свечи стояли. Зайдешь, бывало, в ней -- что в храме, а теперь, погляди, что стало: деревца живого не оставили, молодняк уничтожили, сучья, как водится после порубки, сразу не убрали. Осенью пришел пожар -- и все подчистую... -- Задержав дыхание, он показывает размочаленным концом посоха на трещину в земле. -- Видишь, лопается после огня, от бесплодия старится. А что бы она дала, если бы ее не оголили. Рубишь дерево, так умей и вырастить замену, иначе глумление получается над землей. Пашка вскакивает, кладет руку на его плечо, говорит просящим голосом: -- Дедушка, ты не расстраивайся, пойдем, уже поздно... Гурьяныч не слышит его, смотрит на меня сердито, долго. -- Вековой кедрач тут стоял вместе с пихтой, неспроста его у нас материнским деревом зовут -- кормилицей. И его под топор! А ведь законом запрещено рубить его. У всех на глазах беззаконие творят лесорубы... Ты говоришь, польза от сплошных вырубок наукой доказана? Вот оно како на месте, доказательство! -- Но ведь лес, Гурьяныч, вырубили для наших строек. -- Об этом я и болею. Дальше-то его побольше потребуется, а где возьмем, ежели так хозяйничать будем? О завтрашнем дне не думаем, В этом деле человек нужен с материнской заботой, с любовью к лесу, А ведь можем, разрази меня гром, можем с любовью... Вон за тем синим хребтом, -- старик показал подожком на северо-восток, -- делянка другого леспромхоза. Завтра увидишь... Там тоже сплошные вырубки, но делались по-хозяйски: кедрач не тронули, оставили по всей площади сосны-матки для обсеменения, сберегли больше половины молодняка, и сейчас любо посмотреть -- что твоя рожь, поднимается хвойный лес. Там люди о будущих стройках думали, а этим главное -- план, а после них хоть трава не расти!.. Стар я, а то бы всю свою боль привел в ярость на этих пакостников. -- Конечно, надо было и тут оставить матки-деревья, на вырубках сохранить молодняк, сразу сделать посадку. Это упущение леспромхозов, что и говорить! -- "Упущение"!.. -- передразнивает меня старик. -- Скажи прямо -- преступление! И наука в ответе. Она должна за всем следить, она перед народом в ответе, и особенно за кедрач. А сколько тут было зверя, птицы, ягод! Все пропало! Остались только след, пух да пустое гнездо. Спохватимся -- убей меня гром! -- спохватимся, а время, -- старик дунул на ладони, -- улетит. -- Дедушка, не надо волноваться, опять сердце защемит. -- А ты, внучек, слушай и не перебивай. Это тебя больше всех касается. Тебе придется долго наши прорехи латать, ответ держать перед землею и за лес, и за всякую живность. Она спросит... Смотри вон и учись, как не надо делать. -- Опять Пашка виноват, -- со всей серьезностью перебивает его парнишка. -- В роду считать не умели -- я должен за всех арифметику учить; лес порубили -- Пашка держи ответ... -- А кому же еще? Ты -- законный наследник, твое все это! Сызмальства приучайся беречь природу. -- Вина, Гурьяныч, большая и ученых, и всех нас. Но теперь, кажется, хватились. Нынче и говорят, и пишут об этом много. Скоро все обернется, станет на свое место. -- Говорят, а толк какой?! Уши всем заложило, оглохли. -- Дедушка, успокойся... Пойдемте, уж скоро вечер. -- Пашка берет его за руку, помогает встать. -- Говорят, и к боли можно привыкнуть, нет -- в могилу ее унесу за лес, за зверя, -- говорит старик на ходу. Гурьяныч торопится, шагает широко, точно хочет поскорее избавиться от тяжелых мыслей, навеянных исчезнувшим лесом. -- Глянь, осинник лезет, места захватывает, значит, не скоро хвойному лесу быть, а кедрачу после пожара совсем не расти тут. Упустили время, разбойники, не оставили молодняк, не посадили что надо... -- говорит старик все с той же болью и, не задерживаясь, шагает дальше. Солнце висит над горизонтом, над белыми весенними облачками причудливых очертаний. От них веет покоем уходящего дня. Наш путь идет вкось по пустынному склону к равнине, исписанной замысловатыми узорами болот. За ними ельники, прорезанные узкими полосками озер. А дальше синева леса, накинутая на отроги высоких гор. Оттуда бежит непрерывными струями легкий ветерок. Он сушит волосы, пробирается под телогрейку, приятно щекочет тело. В нем холод снегов, и шепот курумов. Вечер быстро надвигается. По ясному небу плывет молчаливый караван казарок. У холма Гурьяныч останавливается, теребит узловатыми пальцами бороду, что-то вспоминает. -- Кажись, тут глухариный ток был, птицы слеталось тьма. Бывало, утрами как заведут тары-бары на всю округу... Ну да, тут был ток, вот и перышки свежие от глухаря. Видать, наведываются... А тут, глянь, крылом черкнул. -- Потом он вдруг спохватывается, смотрит на низкое солнце. -- Надо поспешать, а то и в самом деле перелет не захватим... Есть, говоришь, Пашка, захотел? Там, на озерах, пожуем... -- Ногу маленько растер, дедушка, -- жалуется тот. -- А ты перемотай пoртнкy, теперь скоро дойдем. Может, жирного селезня добудем -- на ночь жирком намажу, -- отвечает он на ходу. Мы прибавляем шагу. Нас опережают плотные стайки уток и одинокие, видимо, отставшие от своих табунов, болотные птицы. Журавли расклинивают небесную синь. Над ними сдержанно плывут два беркута. Журавли начеку, отклоняются то вправо, то влево, но хищники не отстают -- сторожат момент. Так, в напряженном поединке, они и растворяются вдали. Болота начинаются сразу, как только мы спускаемся к равнине. Гурьяныч ведет нас напрямик к ельнику. Ноги проваливаются в оттаявшую грязь чуть ли не по колено. Долго петляем, обходя рытвины, залитые водою. -- Дьявол попутал, надо бы перелесками -- там суше, -- сокрушается старик, но не сворачивает, продолжает шлепать по воде уставшими ногами. У ельника обходим последнее болотце. Наконец-то!.. И вдруг потрясающий гул, беспорядочное хлопанье крыльев, гортанный крик! Мы останавливаемся. Кудряшка поднимает голову. Два старых беркута, вспугнутые нашим появлением, поднимаются в воздух, оставив на земле серый бесформенный холмик. Мы подходим к нему. Добрые глаза Гурьяныча вспыхивают гневом. -- Сбили, окаянные! -- Он угрожающе трясет посохом в сторону удаляющихся хищников. На твердой земле между кочек лежит растерзанный журавль: бесформенные куски мяса, сломанное крыло, перья... Солнце у горизонта. Медлить нельзя. Торопимся вдоль опушки леса. Слева доносится журавлиный крик. В нем и тревога, и призыв, и какая-то безнадежность -- это самец отбился от стаи, ищет подругу. Он медленно ходит по болоту, высоко поднимает голову, слушает, зовет... Гурьяныч, не задерживаясь, сворачивает в лес, но вдруг останавливается, вытянув вперед руку. "Янг,.. янг... янг..." -- где-то трубят лебеди. Ближе, яснее. И уже рядом звуки мешаются с плеском воды -- стихают. Стволы елей, корявый валежник преграждают путь, теснят нас вправо к чуть заметному просвету, но Гурьяныч, покряхтывая, лезет по-медвежьему напролом, выводит нас к охотничьему балагану. И тут, мы обнаруживаем, что Пашки с нами нет. -- Убег! Я ведь знал он, шельмец, убегет, надо было привязать. -- Куда же он убежал? -- удивляюсь я. Гурьяныч машет в сторону озер и, весь повернувшись ко мне, говорит: -- На озера, конечно. Неспроста убег, чего-нибудь надумает. С ним ухо востро держи! Подошла усталая Кудряшка. Пока развьючиваем ее, Гурьяныч торопится рассказать мне какую-то историю. -- Ты послушай меня, -- говорит он, развязывая веревку. -- В прошлую осень мы с ним тут вот из этого ельника вытыкаемся, а на той вон дальней мочажине медведь пасется. Обрадовался. Думаю: давно я с тобой не баловался. Ружжо с сошками выдергиваю из вьюка, а он, внучек, увидел медведя и к нему. Другой бы оробел. Поймал я его, достал сыромятный ремень, одним концом перевил ему шею, другим приторочил, голубчика, повыше к елке, иначе не дал бы стрелять. Крадусь это я к мочажине. Зверь ничего не знает, кормится на троелисте. Подкрадываюсь я к нему незаметно, уж и стрелять можно. А он, криволапый, вздыбился, весь насторожился, бельмы свои пялит куда-то правее меня. Ну, думаю, сейчас я тебя начиню свинцом, -- и пальнул. Зверь вгорячах махнул через болото, но не перебежал, упал в воду. Гляжу -- справа Пашка. Никак из земли вырос?! Не черт ли, думаю, надо мной потешается? Протер глаза. Ан нет, вижу, петля на шее у него болтается, значит, перегрыз ремень. Окликнуть хотел, а он в чем был возьми да и завались в болото, налег на медведя. Зверь уж мертвый, но еще лапами водит, пасть оскалил, а Пашка схватил его за зад, тащит по воде к берегу, что телка, не боится. Жаль, внука нет, а то бы он подтвердил. Так что его тут и соструненным не удержишь. А что надумал -- не отступится... Боюсь, обведет он нынче нас с тобою. Даром, что мал. А уж обстрелять ему ништо. Волю не надо давать. -- Да что вы, Гурьяныч, как это -- обстреляет, какой из него еще охотник?! -- Обстреляет и глазом не моргнет. Он теперь о ружьем хоть куда пролезет. Я-то знаю, ловок, чертенок! -- не без гордости за внука закончил он и, немного подумав, продолжал: -- Возраст у него в самый раз, все хочет знать, все на себе испытать, всюду быть первым, а часто не туда гнет линию. Но повзрослеет -- поймет, что к чему, рассудит, деда не подведет. Ни-ни, это я знаю. -- Вы правы, Гурьяныч, он же мальчишка. Сами были такими. Потом все уляжется в нем, и ваши заветы станут для него законом. -- Этого я и добиваюсь... А вам бы поторопиться, ишь как завечерело. -- Вы разве не пойдете на озеро? -- Не-ет, балаган поправлю, иначе холодно спать будет, дровишек припасу, ночь тут на озерах завсегда длинная. А ты все вот этой обмежкой, по ельничку, обойдешь первое озерко, оно не кормистое, птицы на нем не бывает, дальше увидишь Горловое -- озеро узкое, серпом изогнулось, далеко ушло. Там и садись. Да не мешкай, не прохлаждайся; слышишь, птица ревет -- дело к ночи. -- Иду, иду... -- А что Пашка обстреляет нас, не беспокойтесь. ПТИЧИЙ ПЕРЕПОЛОХ Легкой вечерней тишиною дышат озера. Крики и драки водоплавающих птиц не нарушают, а как бы сгущают этот покой весеннего дня. Великим покоем веет даже от хищников, озирающих с высоты пространство озер. Миную мелкое болото -- благодатный приют голенастых. Тороплюсь выйти за ельник. Как быстро гаснет небо, рушатся в облаках огненные скалы, тухнет в пропастях закат, и чернота накрывает притомившийся под закатом лес. В ельнике обитают пучеглазые совы. Ждут ночь, а пока что восседают на сучьях, на пнях, рассматривают меня желтыми огромными глазами. Впереди видна мутная сталь воды. Это -- Горловое. Посередине зеленый троелистовый островок. Всюду ржавая ветошь осоки, грязные отмели, истоптанные куличками, да дерущиеся в воздухе селезни. Вижу, слева старенький охотничий скрадок. Беззвучными шагами пробираюсь к нему. Вдруг воздух потрясает тревожный голос крякового. -- Фу, ты, дьявол, прозевал! -- с укором бросаю ему вслед. Быстро подновляю скрадок, прячусь в нем от зорких глаз пугливых табунов. Из-за озера, из темных еловых перелесков, выплывают орлы. Они выкраиваются грозными силуэтами на фоне закатного солнца. Испуганный их внезапным появлением, замирает весь пернатый мир. Прекращают драку селезни. Стаи уток кучатся, прижимаются к травянистым берегам. Смолкает лебединая перекличка. Все стихает под распластанными крыльями хищников. Орлы дозором облетают озера. В их полете, в размахе крыльев, в величавом спокойствии -- могущество пернатых царей. Они, сужая круг, спиралью уходят выше и выше. Что вынесло их в поднебесье? Тесна, неуютна для них тайга в весенние вечера. Они оставляют далеко под собою леса и озера, суетливый мир, ищут в глубине синевы простор и свободу. И я завидую их силе, их высоте. Солнце уже за горизонтом. Темнеют ельники. Болота покрываются прозрачным багрянцем. Неожиданный выстрел вырывает меня из раздумья. Проходит долгая минута молчания. И вдруг доносится далекий гусиный шепот. Это Пашка, ей-богу, он пальнул. Шепот переходит в крик, его несут птицы на быстрых крыльях к Горловому. Я это больше чувствую, нежели слышу. "Скорее, скорее!.." -- поторапливаю я птиц. А крик рядом. От напряжения у меня обрывается дыхание. Из-за елей в полосу светлого неба вырываются беспорядочным табуном гуси. Несутся очертя голову серыми, огромными лоскутами на меня, обжигая криком слух и сладко будоража предчувствием удачи. "Спокойнее, спокойнее! Пусть подлетят..." Вскидываю ружье. Гуси сразу обнаруживают опасность. На какое-то мгновение виснут неподвижно в воздухе, вывернув на ребро крылья, и почти вертикально берут высоту. Небо точно застыло надо мною в немом ожидании. Секунды бесконечны. Сажаю на мушку крупного гуся. Тяну гашетку. Тугой выстрел раскалывает тишину сумрака. Подбитая птица турманом падает в воду. Табун вздрогнул, скучился. С ураганной быстротой понеслись птицы от опасности, от огненного взрыва, даже не окликнув упавшего товарища. Следом за гусями, тоже с молчаливым протестом, улетели в ночь три пары белоснежных лебедей, напуганных выстрелами. В их медлительном полете, в мерном взмахе крыльев, в этой девственной белизне -- непримиримый укор человеку. С Пашкиной стороны еще доносятся выстрелы. Первым не выдерживает напряженный чибис. На высокой ноте он посылает свою жалобу миру. С невероятной быстротою уносятся в мутное пространство стаи уток. Я выбираюсь из скрадка, иду к берегу. На воде серым комом маячит сбитый гусь. Услышав мои шаги, он трудно выпрямляет непослушную ему теперь шею. Дико смотрит на меня, торопится к зеленому островку посредине Горлового. Долго взбирается на него и уже не оглядывается -- равнодушен к опасности. Я стою у кромки озера с опущенным ружьем. Вижу, гусь топчется на жестком троелисте, как видно, хочет поудобнее устроить свою последнюю сидку на этой беспокойной земле. Потом вдруг вытягивает шею, прислушивается, кричит в потемневшее небо еще и еще и, падая, роняет краеноклювую голову на спину. Стихает прощальный шелест троелиста. И только теперь с непростительным опозданием с высокого неба падает на остров ответный крик, но он, кажется, уже не задевает слуха убитого гуся. Его подруга носится над озером. Вытянув шею, она всматривается в потемневшую гладь воды, все зовет и зовет... Вдруг справа раздается свист. Живо поворачиваюсь, приседаю. Из-за кривуна наплывает знакомый чирочий разговор, и я снова во власти охотничьего азарта. Стая летит высоко над водою. Вот она уже рядом. Стреляю. Мгновенный свет на какую-то долю секунды выхватывает из темноты рыжие космы осоки, опустевшую отмель. Чирок тяжелым комочком падает у моих ног. Я не кричу в экстазе "есть!", не восторгаюсь удачей -- минутный порыв охотничьей страсти с выстрелом гаснет, как выключенный свет. Поднимаю убитого селезня. Чирок в брачном наряде. Какое сочетание красок! Какие нежные переходы от одного цвета к другому. И все в меру, скупо, расчетливо. Вот уж поистине великая созидательница природа. -- Дядя, дождитесь меня! -- доносится голос Пашки. Я слышу, как он вдалеке торопливо шлепает по болоту. У меня еще забота -- достать гуся. Озеро глубокое, только вплавь можно добраться до островка. Но вода ледяная. Что же делать. Не бросать же его на съедение хищникам? Решаю дождаться Пашку. Он ведь, как говорит дедушка, на все горазд: может, и сейчас что-нибудь придумает, посмотрим. Увял багровый румянец зари. Сразу похолодало. Легкие, как дым, седые клочья тумана протянулись над потной равниной, окутывая болота и озера сизоватым покровом. За Горловым, над темными восточными хребтами, радостно блеснула первая звездочка. Где-то за лесом упал токующий бекас, оставив в воздухе дребезжащий звук. Стою жду. На озерах тягостная тишина, мертвая, долгая. Все улетело, убежало, затаилось в страхе, посеянном выстрелами! Хотя бы кулик крикнул! -- Ты что-то, Пашка, долго идешь. Тяжело несешь, что ли? -- спрашиваю я и быстрым взглядом окидываю фигуру парнишки. -- Стрелял вроде много, а где же утки? -- Пустой, близко не подпускают, а далеко я не могу выделить. Зря патроны извел... -- Плохи твои дела! -- сочувственно говорю ему. -- А вы убили? -- Пашка начинает обыскивать меня острым, испытующим взглядом. Заметив чирка, он всплескивает от удивления руками, приседает перед ним на корточки, обращается к Жулику: -- Глянь, кака крупна утка! -- Это у тебя, Пашка, от зависти зрачки расширились... -- говорю я. -- Впрочем, у тебя и такой нет. -- Ружье-то фальшивит, видать, не туда дробь бросает, или легкоранное: бью, бью -- ни пуха, ни пера! Пашка поднимается, и тут я замечаю какой-то подвох на его хитрющей физиономии. "Неужели обманул?!" -- обжигает меня мысль Так и есть! Вижу, сзади, между широко расставленных ног, свисает до земли пара гусиных лап. -- А ну повернись! -- Гусенок так себе, маленький, на похлебку. Пашка стоит невозмутимый, но выдают глаза. В них -- торжество. Парнишка не спеша запускает правую руку под ватник, долго отвязывает от пояса птицу, перекинутую длинной шеей через левое плечо, поворачивается ко мне спиною, и из-под телогрейки вываливается на землю огромный гусь-гуменник. -- Вот это да!.. -- вырывается у меня искренне. -- Где же это тебе дурница попалась? -- Из табуна влет выбил! -- не без бахвальства говорит он. -- Так уж и влет!.. Пашка делает вид, что не слышит моих слов, берет чирка, кладет рядом с гусем. В сравнении с гуменником он кажется крошечным, жалким трофеем. -- Из двух птиц похлебка будет куда с добром! -- Если не хватит, у меня еще гусь есть. Этого Пашка никак не ожидал. Он испытующе смотрит на меня -- не верит. -- Да, да, гусь и, пожалуй, покрупнее твоего. Так что ты не очень-то задирай нос. -- А где он? -- Пока на острове. Видишь серый ком? -- Ах, на острове... -- Парнишке как будто сразу полегчало. -- Его еще надо достать, тогда считать гусем. -- А ты помоги. Пашка деловито подходит к берегу, всматривается в густой сумрак, пробует пальцем воду. -- Ты не вздумай в озеро лезть! -- Нет надобности. Жулик мигом достанет, -- уверенно отвечает Пашка. Он отстегивает на собаке ошейник, бросает в сторону острова небольшую палку, кричит на оторопевшую собачонку, впервые попавшую на охоту. -- Жулик, возьми!.. Пиль! -- Жулик умоляюще смотрит на него. Чего бы он ни отдал сейчас, чтобы не лезть в холодную воду. Но Пашка проявляет упорство. Еще бросает палку, угрожающе кричит на собачонку. У той нет выхода: она осторожно, как балерина, переступает ногами, пробует войти в озеро, но тотчас же отскакивает назад. Ее начинает трясти. -- Жулик, хороший песик... -- ласково начинает "дрессировщик" и, бросая палку к островку, кричит: -- Возьми!.. Пиль!.. Я кому говорю!.. Жулик ложится на спину, поднимает лапы, сдается. На морде страх и унижение. Пашка ставит его на ноги, еще что-то бросает в озеро и сталкивает Жулика в воду. Тут уж ничего не поделаешь, и собачонка плывет к островку, прикрытому мраком ночи. Стоим ждем. Втайне я, как мальчишка, радуюсь, что обстрелял Пашку: один к двум в мою пользу. Конечно, чирок не велика птица, но при данной ситуации -- козырь. И страшно хочется, чтобы мой гусь оказался крупнее, тогда Пашка прикусит язык... И тут я краснею за свои мысли. Внезапно, будто сигналя об опасности, слева кричит большой кулик, а позади за темной полоской ельника осторожно курлыкают журавли. Опять томительная тишина... До слуха долетает долгожданный шелест троелиста, тяжелое сопение, возня. Пашка облегченно вздыхает. -- Жулик, назад! -- кричит он повелевающим тоном. Вместо ответа с острова доносится хруст костей. Парнишка поворачивает ко мне лицо, искаженное недоумением, и, угрожая кулаком в сторону острова, кричит сколько есть силы: -- Жулик, назад! -- Назад! Назад!.. -- кричим мы почти одновременно, но наши угрозы безнадежно молкнут в темноте. Пашка вскидывает ружье, стреляет в воздух. Жулик в ответ лакает воду и опять принимается за гуся... "Вот и обстрелял!" -- с горьким сожалением думаю я. -- Оно, конечно... -- начинает Пашка оправдываться. -- Если бы я за каждую подноску давал Жулику сахар, как в цирке, он бы и не подвел. Но бабушка не согласна, говорит: "Нечего собак приучать, лучше сами лишний стакан сладкого чая выпьем". Вот и получилось... -- Прямо надо сказать, Пашка, скверно получилось. Зря извели гуся. -- Ничего, -- успокаивает меня парнишка и, копируя дедушку, продолжает: -- Завтра за мое почтение настреляем. -- Где тут настрелять! Видишь, не успели мы появиться, как с озера птицу будто ветром сдуло. Ей отдохнуть надо, а мы ее свинцом угощаем. Лет бы на пять отобрать у охотников ружья, пусть птица успокоится, расплодится... Пашка растерянно молчит. С озер доносится крик одинокой птицы. Нас окутывает холодом широкая таежная ночь. Ее влажные туманы накрывают опустевшие озера. И земля, на которой мы стоим с Пашкой, кажется где-то далеко-далеко от людей, на краю материка. Меня пугает ее отчужденность, ее безмолвие. Молча шлепаем по заболоченному перелеску. В лужах зажглись небесные светлячки. Пашка озорно топчет их латаными сапогами, ломает вдрызг зеркальную гладь воды, как будто шагает по звездам. С такой добычей ему теперь хоть куда! В жуткой темени исчезает старый беспокойный мир. Черное небо чертят огнистые метеориты, да сквозь ночь костер зазывно моргает, зовет... Какая притягательная сила в этом ночном огоньке! Человека всегда тянет к нему, и жизнь его в лесу была бы безрадостной, если бы он потерял такого чудесного спутника, как костер. Из тьмы обозначилась стоянка. На огне бушует чайник, гремя крышкой. -- Чего задержались?.. -- со вздохом облегчения встречает нас Гурьяныч. -- Думал, не пойти ли помочь донести уток, да услышал шаги. А сам ощупывает меня любопытным взглядом, и на его лице вдруг появляется обидное разочарование. Но вот он видит за Пашкиной спиной гуся, радостно поднимает брови. -- Вот это да!.. Пашка не торопясь сбрасывает на освещенную костром землю добычу, отступает на два шага и, подбоченившись, ждет окончательной оценки. -- Скрадом? -- спрашивает его обрадованный Гурьяныч. -- Влет! Будь второй ствол, еще бы сбил одного. Да, совсем забыл... -- Он как бы между прочим запускает за пазуху руку, вытаскивает крупного шилохвоста и бросает его к гусю. -- Тоже влет? Пашка не отвечает -- достает из кармана гоголя. -- Маловато, дедушка, стало утчонки, видать, и правда извелась, -- серьезно, как взрослый, рассуждает парнишка. А я стою с чирком в левой руке и не знаю, что с ним делать. Бросить в общую кучу -- Пашка не замедлит что-нибудь сострить... -- Вы присаживайтесь, в ногах правды нет. Сейчас ужинать будем, а уток сварим утром, -- спохватывается Гурьяныч. -- Да, да, давайте ужинать. -- И, направляясь к шалашу, я незаметно роняю своего чирка в Пашкину кучу. Старик укрепляет на тагане котелок с каким-то варевом, сильно пахнущим перцем и чесноком, пододвигает к огню чайник и только теперь поднимает тяжелого гуся. -- Жирен! Поросенок, чистый поросенок! -- Это что! Дядя убил пожирнее, да Жулик съел, -- перебивает его Пашка. -- И вы гуся убили?! -- удивляется Гурьяныч и строго спрашивает у внука: -- Что же ты смотрел?! -- Самому плыть боязно, ноги сведет. -- Так ты Жулика послал? Пашка молчит. -- А где он? -- На Горловом, гуся доедает. -- Эка беда, како добро стравили собаке! -- Старик долго не может успокоиться. Пашка -- именинник. Еще не было у него такого длинного, такого утомительного и счастливого дня. Он усаживается между толстых корней ели и оттуда молча следит за всем, что творится на таборе. Но я замечаю, что-то беспокоит его, каким-то виноватым взглядом парнишка следит за Гурьянычем. -- Чего присмирел, намаялся? -- спрашивает тот. -- Дедушка, -- голос Пашки дрожит, -- я нечаянно уточку убил... -- И он, поднявшись, протягивает старику серый комочек. -- Как эта -- нечаянно?.. -- строго спрашивает Гурьяныч. -- Тебе говорено: стрелять только селезней. Ежели не можешь, неча ружжо брать в руки. Она бы к лету сама десятой была, а ты ее убил. На что годится!.. В наказание утром на охоту не пойдешь, кашеварить будешь. У Пашки, как от боли, морщится все лицо. Парнишка ловит мой взгляд, ждет защиты. Я неодобрительно качаю головою и, чтобы закончить этот неприятный разговор, бросаю на сырую землю спальный мешок, приваливаюсь к огню. Тепло костра приятно нежит усталость. Гурьяныч поправляет огонь, разливает по чашкам варево и отрезает всем по ломтю хлеба. После утомительного перехода, после стольких впечатлений ужин у костра под охраной дремлющих елей кажется самым желанным. Ярче и сильнее разгорается костер, заполняя синим светом все большее и большее пространство вокруг. А дальше, за освещенными елями, еще гуще, еще плотнее встает тьма и пеленает мраком оживший после долгой зимней спячки лес. Холодный ветер пробежал по ельнику, тревожа темные кудри старых сосен. Пробежал и смолк. А деревья еще долго качаются над нами. Гурьяныч прислушивается. -- Неправда, что лес шумит одинаково, -- неожиданно говорит он. -- У каждой породы -- своя песня. К примеру сказать, сосны, они не любят тесноты, вот и шумят разноголосо. Ты только прислушайся. Налетит ураган, ну и запоют каждая в свою дудку. Жутко бывает в ветреную ночь в бору... -- И старик опасливо окидывает ночной сумрак. -- Другое дело ельник, ничего плохого не скажешь. В нем ветру тесно -- нет разгона, ни свиста, ни воя у него не получается. Шумит ельник всегда ровно, что слаженная песня... Любо спать в нем в непогоду, за мое почтенье убаюкает. -- А у осины тоже своя песня? -- спрашивает Пашка, внимательно слушая деда. -- Как же, внучек, совсем отменная. Осина больше растет на лесных кладбищах, на старых гарях. Она первая непогоду чует. И уж как залепечет листва, будто ребенок ручонками захлопает, так и знай -- к ненастью. В бурю такого наплетет, такого нагородит, что и лешему не придумать, а ночью того пуще, до смерти напугает, адово дерево, будь оно проклято! Лучше не связываться с ней. Опять ветерок растревожил сонный покой ельника. И опять долго прислушивается к шелесту крон старик. А я думал о том, как велик и разнообразен мир природы, окружающий человека, как плохо мы знаем его и как мало используем на благо свое, чтобы богаче, прекраснее было жить на земле... Спать устраиваемся у костра, подостлав пахучие и мягкие ветки ели. Пашку сразу не стало слышно, будто провалился в пустоту. Гурьяныч положил на огонь концы толстых бревен, высушил портянки и уже хотел забраться под однорядку, как послышался шелест сухой травы под чьими-то осторожными шагами. Мы оба разом поворачиваемся на звук. Две яркие фары смотрят на нас из густого мрака ночи. Они приближаются вместе с шорохом, то гаснут за стволами елей, то снова упрямо надвигаются на нас. Это Жулик крадется к стоянке. Пламя огня отражается в его глазах пучком синего света. Жулик осторожно появляется из-за толстой валежины, весь освещенный костром. Морда виноватая, спина провисла под тяжестью переполненного брюха, на губах гусиный пух, мокрый хвост висит обрубком. -- Обжабиться, лопнуть бы тебе на месте! -- строго кричит старик и зло толкает ногою головешку в огонь. Собака в испуге отскакивает за пень, уходит в темноту и оттуда долго смотрит на нас двумя синими глазами... ЛОПАЮТСЯ ПОЧКИ БЕРЕЗ Тихо плывет звездная ночь над уснувшими озерами. Деревья у стоянки теперь кажутся выше и стройнее. Все больше синеют потемки лесной чащи. Я забираюсь в спальный мешок и с твердой надеждой на завтрашний день засыпаю. Но это необыкновенно короткий сон. Внезапно просыпаюсь. Лежу с открытыми глазами. Темные вершины елей озарены фосфорическим светом луны. До слуха доносятся едва уловимые звуки теплой ночи. Тут и шепот, и вздохи, и ласковый бег ветерка. Сон не идет. Не уснуть в эту первую для меня весеннюю ночь в тайге. Встаю, подновляю костер. Вспыхнувшее пламя отбрасывает прочь от стоянки тьму, освещает ельник. А где же Пашка? Его постель уже занята Жуликом. Куда он мог уйти? Неужели на озеро? Нет, сейчас первый час -- самое глухое время ночи. Нечего ему там делать в это время. Шарю глазами по просветам -- нигде его не видно. -- Пашка!.. -- сдержанно зову парнишку. -- Тсс!.. -- слышу его предупреждение. Тихо шагаю на звук. Пашка стоит, прислонившись спиною к толстому стволу лиственницы, щедро залитой лунным светом. Он предупреждает меня пальцем, дескать, иди осторожнее! И я безропотно подчиняюсь ему. Унимаю шаги, бесшумно переставляю ноги. Подхожу к лиственнице, прислоняюсь рядом. Пашка не оглядывается, не слышит моего приближения -- он весь поглощен каким-то ожиданием. Я внимательно осматриваю открытую марь, болото за перелеском, прислушиваюсь и ничего не могу понять: чего он ждет тут в полночь один? У меня под ногою сучок, стоять на нем неудобно. Надо бы сдвинуть сапог вправо, но боюсь нарушить тишину. А Пашка касается своей горячей ладонью моей руки, крепко сжимает ее. Чуть слышный короткий звук раздается где-то близко, будто ребенок во сне чмокнул губами. -- О!.. -- вскрикивает обрадованный Пашка и показывает на березку. Затем медленно поворачивает голову ко мне, смотрит удивленно в глаза. -- Почка лопнула! -- шепчет он. Я улыбаюсь. Теперь мы вдвоем, прижавшись друг к другу, караулим дразнящую тишину. Оба молчим. Нужна огромная напряженность слуха, чтобы в этой ночной тишине обнаружить жизнь. Какой-то странный звук возник и растаял: птичка ли отозвалась во сне, пискнула ли жертва в лапах хищника или кто-то народился? Слышно, как облегченно вздыхает земля, обласканная теплыми ветрами, как поднимаются первые ростки зелени под прошлогодними листьями, как дышит лес -- старый великан, и невольно чувствуешь, как он весь молодеет, наливается соком, будто хмельной брагой. Где-то в стороне поет вода. Чего только она вам н