ядом у березы стоят два нерасседланных оленя. Нас встречает эвенк лет пятидесяти, узкоплечий, небольшого роста, чуточку сгорбленный. На нем старенькая оленья дошка без шерсти, на ногах лосевые олочи, аккуратно перевитые ремешками. Скуластое, обветренное коричневое лицо оживляют маленькие подвижные глаза. Он улыбается -- рад нашему появлению, идет навстречу легкими рысьими шагами. С первого взгляда угадывается следопыт-таежник, человек лесных просторов, далеких кочевий. Он принес с собой с вершин гор на изрядно поношенной одежонке запах рододендронов, через заросли которых он, наверно, долго шел. -- Здорово! -- приветствует он нас и подает всем поочередно свою маленькую жесткую руку. -- Хорошо, не опоздал, давай груз, и моя ходи! -- Куда же в ночь? Утром разъедемся. -- Что ты, тут близко олень корма нет, оставаться не могу, и Евдокия Ивановна шибко просила скоро вернуться. -- Скажи прежде, как звать тебя? -- спрашивает Гурьяныч, развязывая веревки на Кудряшке. -- Дулуу. -- Чудное имя. -- По-русски -- пенек. -- Слушай, Дулуу, чай пьем, разговариваем, потом. поедешь. Без этого, сам знаешь, в тайге нельзя. Хлебом деревенским угостим, -- настаивает Гурьяныч. Эвенк смотрит на него так ласково, точно увидел давно желанного друга, но не сдается. -- Задерживай не надо. Олень весь день не кушай, завтра голодный никуда не пойдет, что скажу Евдокия Ивановна? -- Хорошо, Дулуу, решай, как тебе лучше, -- говорю я. -- Сейчас ты получишь груз. Жаль, конечно, что не можешь до утра побыть с нами. Пока я с Гурьянычем развьючиваю Кудряшку, Пашка крутится возле оленей. Этих животных он впервые видит так близко. Его все удивляет: и черные мягкие вздутия будущих рогов, и слишком широкие для небольшого роста северного оленя копыта, хорошо приспособленные для ходьбы по топким болотам, и чрезмерно длинная голова по сравнению с головой его собрата -- благородного оленя. Парнишка то присядет, заглядывая на них снизу, то зайдет спереди, то осторожно потрогает еще не облинявший, в зимней шерсти зад. На его лице ненасытное любопытство. А в голове, конечно, уже зреют какие-то планы... У нас для Макаровой небольшая посылка с конфетами и печеньем: в тайге женщинам всегда недостает сладостей. Передаем эту ценность проводнику. Дулуу бережно берет посылку в руки. -- Тут паутина? -- спрашивает он. -- Нет, это гостинец Евдокии Ивановне, а паутину сейчас дам. -- И я достаю из кармана гимнастерки бумажный сверточек, передаю ему. Проводник кладет его на загрубевшую от сыромятных поводьев ладонь, на лице недоуменье: вот из-за этой паутины люди на гольце не могут работать и ему пришлось ехать так далеко за ней? -- Это все? -- спрашивает он и бережно прячет сверток. -- Еще отвези от нас привет Евдокии Ивановне и ребятам. -- Такой груз можно много бери, -- шутит проводник. Дулуу не нравится, что содержимое посылки плохо уложено, тарахтит. Он усаживается на землю, быстро распаковывает коробку. Мы наблюдаем за эвенком. Он кладет себе в рот печенье и жует, не обращая на нас внимания. Затем берет еще два печенья, две самые большие конфеты и, запихнув это все за пазуху, объясняет: -- Когда работа кончай, моя тоже вези гостинцы на стойбище, там есть старушка, есть сын, -- говорит он, весело поблескивая малюсенькими глазками. Не зная обычаев эвенков, мы с Гурьянычем, вероятно, были бы смущены столь беззастенчивым хозяйничаньем проводника. Но мы и не думаем его упрекать. Все это он делает, будучи убежденным, что человек с человеком должны делить не только пищу, ночлег, но и горе и радость, он уверен, что имеет такое же право на печенье, как и Макарова -- на добытое им мясо; что блага на земле должны распределяться поровну между всеми людьми. Все это лежит в основе жизни эвенков -- детей природы. Этим потомкам лесных кочевников чужды обман, воровство, хитрость. Вот почему мы не удивились, увидев, как Дулуу брал из посылки гостинцы для своей старушки и сына. -- Какой люди плохо паковал посылка, разве не знает, что вьюк не должен шуметь, зверь далеко слышит, пугается?.. Он аккуратно укладывает содержимое коробки, пустоту в ней заполняет мхом, тщательно утрясает. -- Дулуу, ты с какого стойбища? -- спрашивает Гурьяныч. -- Селикан. -- Марфу знаешь? -- Тешкину бабу, что в Ясненском промышляет? -- Да, да. Хороший человек. -- Ее сестра -- моя старушка. -- Ну вот видишь, будто родственника встретил, -- обрадовался Гурьяныч. -- Как же не выпить с нами чаю! Что я скажу Марфе? -- Корм был бы -- остался. -- И проводник снова за. торопился, стал укладывать потки (* Потки -- вьючная оленья сумка). Гурьяныч расстегивает кожаные сумы и что-то ищет в них. -- Дядя Дулуу, -- слышу вкрадчивый голос Пашки. -- На олене можно верхом? -- Как же, постоянно ездим, -- охотно отвечает проводник. -- А вы далеко ночевать будете? -- На перевале, однако, километров пять. -- Меня возьмете? -- Пашка! -- кричит Гурьяныч. -- Чего затеваешь, не смей отлучаться. -- Дедушка, отпусти до утра: охота на олене покататься. -- Я те покатаюсь, баламут! Пашка стихает и уже молча смотрит сухими, застывшими глазами, как Дулуу увязывает потки, перебрасывает их через седло вьючного оленя, перехватывает ремнем. Но что-то еще задерживает проводника. Он достает из-за пазухи трубку, вырезанную в виде пасти медведя из березового наплыва с прямым и длинным таволожным чубуком. Трубка наверняка побывала в руках хорошего мастера. С какой тщательностью вырезана голова хищника с характерным медвежьим прищуром глаз, с маленькими тупыми ушами, с пятачком! Видно, мастер хорошо владел резцом. -- Возьми, -- обращается проводник к Гурьянычу, -- скажи Марфе, что это Дулуу делай, теперь будет ее. -- Спасибо, передам. А это тебе от нас домашнего -хлеба и немного чая. Эвенк растроган заботой старика. Ему тоже жаль, что он не может остаться с нами. Он развязал потку, вложил в нее подрумяненную буханку, а из другой потки достал с десяток ремней вяленой оленины; -- Моя тоже вас угощает, бери... Мы прощаемся, и опять он подает нам поочередно свою маленькую, дочерна смуглую руку. -- Дедушка, я до лесу доеду и вернусь, -- умасливает старика Пашка и, уже не ожидая ответа, взбирается на учага. Сколько радости на его конопатом лице! -- Сняться бы так на карточку, а то ребята не поверят, -- говорит Пашка, а сам сияет от торжества. -- Дулуу, -- кричит вслед проводнику старик, -- пугнешь его с края поляны назад. Слышишь? Мы с Гурьянычем долго смотрим, как торопливыми шагами уходит от стоянки проводник. Жаль, что наша встреча с ним оказалась такой короткой. Мы даже не успели расспросить о делах Макаровой. У края поляны Дулуу ссаживает Пашку, садится верхом на оленя и скрывается в лесу. Я подбрасываю в костер дров. И вдруг в тишину врывается протяжная, печальная песня. Это поет эвенк. В его песне нет слов. Он складывает ее, как варакушка, из того, о чем думает, что видят его глаза, что улавливает слух, Но почему же так печально звучит эта песня на закате дня? Вероятно, Дулуу поет о том, что где-то далеко жена и сын и что слишком короткая жизнь на земле, что надо было остаться ночевать с нами, и о том, зачем нужна людям паутина... Его песня, однообразная, грустная, уплывает в даль вечереющей тайги... А через поляну на всех парусах мчится Пашка. -- Угадайте, что у меня в руках? -- кричит он, подбегая ко мне, и тут же, торжествуя, выпаливает: -- Шерсть с оленя! -- Какое богатство! -- Это же с живого оленя! -- И что ты с ней будешь делать? -- Как -- что? Ребятам покажу, вот и поверят, что я на олене верхом ездил. -- Разве это доказательство? -- говорю я. У него падает настроение. -- Успокойся. Вернемся домой, я дам тебе настоящую справку: в ней будет написано и про оленей, и куда мы и зачем путешествовали. -- Да ну?! С печатью? -- Конечно, по всем правилам. -- Вот это да-а!.. Но парнишка все же запихивает клочок шерсти в карман телогрейки. Постепенно смолкает пернатое племя певцов. Синий сумрак неслышно ложится на землю. Появляются облака, подбитые снизу всеми цветами радуги. Они, как снежные корабли, плывут за скрывшимся солнцем. Тайга стоит онемевшая, вся в думах. Долга ли ее жизнь на земле? Неужели и она исчезнет и от ее таежных богатств останутся лишь пни? Чутко сторожит лес шаги приближающегося человека, будто хочет угадать -- друг это или враг? Пашка таинственно манит меня от стоянки под густые кроны деревьев. Тут уже ночь. С шумом падает прошлогодняя шишка. Встрепенулась разбуженная птица. Кто-то вздохнул... Мы долго стоим, слушаем лесные шорохи, пока густой мрак не окутывает всю землю. В сплошной темноте возвращаемся к стоянке. Я доволен этой молчаливой встречей с лесом, с его ночной тишиной... На стоянке полыхает огонь, обнимая концы лиственничных дров. Тихо качаются над костром тяжелые лапы столетних елей. Безвольно стелется сизый дымок над поляной. -- Где вас носило? -- встречает нас Гурьяныч. -- По лесу ходили. Ну и хорошо же там! -- радостно отвечает Пашка. -- Лес, милый мой, -- это школа жизни. С ним только подружись -- всему тебя научит... Мы усаживаемся у костра и начинаем расправляться с ужином. Вяленое оленье мясо -- подарок Дулуу, -- пахнущее дымом и солнцем, поджаренное прямо в огне костра, кажется необыкновенно вкусным. Спасибо тебе, Дулуу! Где-то в лесу у огонька ты тоже, наверно, пьешь сейчас крепкий чай с поджаренным на углях деревенским хлебом и вспоминаешь о нас... НОЧНОЙ ГОСТЬ В тучах гаснут звезды. Пробуждается ветер. Пахнет дождем. Пора спать. Пашка допивает чай, забирается вместе со стариком в палатку. Я подкладываю в костер толстое бревно, на всю ночь, и тоже готовлюсь ко сну. Поздний час ночи. В тишине стоит лес со своими тяжкими вздохами. Он стал еще прекраснее оттого, что взошла луна и ворвалась в его ажурные просветы. Луна необыкновенно белая и кажется такой близкой, что хоть рукой бери. Навстречу ей, точно из глухого подземелья, дыбятся грозные тучи, и в них буйствует гром. Над тлеющими головешками костра вспыхивает и потухает синее пламя. Но вот в тучах погасла луна, и угольно-черный мрак окутал стоянку. Ветер, обрушиваясь на лес, качает стволы елей, нагоняет сон. Крепко спится в тайге уставшему человеку. Но вот какой-то звук задел уснувший слух, что-то тревожное донес он... Надо проснуться, прийти в себя. А я никак не могу очнуться. Странное забытье! Но тревога и во сне не рассеивается, остается во мне, как несмолкшее эхо... Опять смутно ловлю какой-то шум, еще и еще. Что-то творится вокруг меня, силюсь пробудиться, преодолеть свинцовую тяжесть сна и не могу. И вдруг кто-то сильно толкает в бок. Душераздирающий крик Пашки мгновенно вырывает меня из забытья. Падает палатка, гремит посуда... Ничего не понимаю! Что случилось?! Пытаюсь высвободиться, захватываю руками что-то живое, мокрое, шерстистое... Лицо обжигает гневное звериное дыхание. Мне не хватает воздуха. Пашка орет. Я растерялся, никак не могу выбраться из спального мешка. -- М-медведь!.. -- слышу истошный крик Гурьяныча. Наконец с трудом отбрасываю край палатки. Вижу страшное зрелище: черный медведь наскакивает на старика, сбивает с ног, наваливается на него всей тушей... Пашка уже на ногах, хватает тлеющую головешку, с ожесточенной решимостью бросается на помощь деду, тычет зверю в морду огнем... Тот ревет, отскакивает от Гурьяныча и, на миг замирая, как-то растерянно смотрит на меня малюсенькими, как будто круглыми, глазами. -- Потап! -- радостно вырывается у меня, когда я вдруг по белому галстуку на черной шерсти груди и по знакомой хитрющей морде узнаю прирученного в экспедиции звереныша. Медведь бросается ко мне, жмется, лижет горячим языком мое лицо и обрадованно мычит. Чувствую -- рад, косолапый, встрече с людьми. Я обнимаю его, но все еще не могу прийти в себя от пережитого страха. Гурьяныч и Пашка буквально столбенеют. На их лицах ужас и изумление. Они не верят своим глазам. Кажется, никакое чудо их так не удивило бы, как эта сцена братания с медведем. Я отталкиваю Потапа, встаю. На какую-то долю минуты наступает тишина, все постепенно приходят в себя. У всех одна мысль: хорошо, что обошлось без выстрела. Уже утро. По светлому небу плывут редкие облака навстречу багряной зорьке. Мирно падают капли влаги с хвои. Стоит безмолвный туман над рекою. Молча пролетают кедровки. Гурьяныч повертывается к Пашке, обнимает обеими руками парнишку, крепко целует его, и две скупые слезы скатываются по обветренным щекам. -- Молодец, внучек, не растерялся! И они оба смотрят на меня, все еще не понимая, откуда взялся такой необычный ночной гость. -- Это Потап, наш экспедиционный медвежонок, самый добрый и шкодливый из всего медвежьего рода, -- объясняю я. -- Но как он забрел сюда? -- Вероятно, наткнулся на наш вчерашний след и прибежал. Пашка мигом преображается. -- Ну и напугал! А тут кто-то от страха стал кричать, я и вовсе оробел... -- И парнишка, поддернув штаны, косит плутовские глаза на деда. -- Нечего сваливать на других! Уж кто орал благим матом, так это ты, -- отвечает Гурьяныч. -- Что-то не помню такого... -- хитрит Пашка. -- А по переносице кто меня стукнул локтем, тоже не помнишь? И оба смеются, вспоминая ночное происшествие. Пашка смелеет и храбро вышагивает к медведю. Он кружит вокруг зверя, не знает, с какой стороны лучше подойти, заглядывает ему в глаза, осторожно, готовый вмиг отпрыгнуть, дотрагивается рукою до шерстистой спины зверя. А тот уже ждет чего-нибудь вкусного, сладко чмокая мокрыми губами, и не обращает, никакого внимания на парнишку. Подновляем костер и через полчаса завтракаем. Все разговоры у нас о Потапе. -- Вот ты, Пашка, вчера спрашивал, кто самый сильный в тайге? -- начинаю я свой рассказ о Потапе. -- У птиц самые грозные и сильные -- это орлы, а среди таежных зверей царем слывет медведь. В прошлом году встретились мы с этими лесными хозяевами. Экспедиция наша работала в горах Тувы. Была весна. Мы с моим помощником Василием Николаевичем пробирались к истокам речки Систиг-Хем. Как-то на четвертый день пути заночевали под Таргакским хребтом. Лошадей отпустили на поляну, сами поужинали -- и спать: утром надо было рано трогаться в путь. Ночью нас разбудил страшный рев. Мы вскочили. Небо в тучах. Темень. Лошади прибежали к костру, трясутся, храпят. "Должно, медведь, но с чего это он ревет? Не иначе, что-то с ним случилось", -- говорит Василий Николаевич. Стоим ждем. Дров подкинули в огонь, а лошади ушами прядут, косят глазами в темноту. И вдруг под скалой опять раздался рев, да не один, а два. Теперь ясно, это звери между собой схватились. Загремели камни, затрещал лес, все наполнилось шумом. Мы быстро привязали коней и бросились с ружьями к краю скалы. Вот, Пашка, когда мне жутковато было! Драка медведей -- это тебе не бой петухов. Представляешь, что творится, когда эти зверюги со злобой вцепятся друг в друга и начнут рвать зубами, когтями?.. Земля дыбом становится! -- А чего они дрались-то? -- Ты слушай. Стоим мы на скале. От туч еще больше потемнело. Внизу рычанье, стон, грохот, возня, и все это как будто ближе и ближе. Василий Николаевич говорит: "Давай-ка убираться отсюда к огню, иначе в темноте они нас живо похватают, не успеешь выстрелить". Я и сам уже подумывал уйти от греха подальше... Когда мы снова очутились под кедрами у большого костра, спокойнее стало. Скоро и под скалой все затихло. -- А что же дальше? -- разочарованно тянет Пашка. -- Дождались утра -- и под скалу. Смотрим и глазам не верим: вся земля вздыблена, кусты выдернуты с корнями, деревья сломаны, лужи крови. Чуть пониже видим какой-то холмик, прикрытый мхом, ветками и разным лесным мусором. Подошли и обомлели: перед нами лежала мертвая медведица. Задрал ее самец... -- Зачем же он спрятал ее? -- перебивает парнишка удивленно. -- Видишь ли, Пашка, эти лесные цари не очень-то любят свежее мясо, предпочитают протухшее, вот он и накрыл свою добычу мусором, чтобы быстрее приготовить себе лакомство. Если зайчонка поймает, и того сразу не съест: под мох его, подождет день-два, потом лакомится... Стали мы с Василием Николаевичем отгадывать, из-за чего медведи поссорились. Осматриваем все вокруг. Видим, рядом с холмиком молодая лиственница стоит со сломанной вершиной, а на стволе следы когтей большого медведя и медвежонка. Тут мы догадались, в чем дело. Видно, самец увидел медвежонка, тот -- на лиственницу, он -- за ним, но до вершины, куда забрался медвежонок, ему не добраться -- тяжел. Тогда он перегрыз ее, и вершина упала на землю вместе с медвежонком. Но тут на помощь подоспела мать. Они и схватились. -- Разве медведь ест своих медвежат? -- удивляется Пашка. -- Выходит, ест. Старый медведь -- самый страшный враг медвежат. Этот злой, всеядный хищник не щадит ни своих, ни чужих зверят -- всех под себя подминает, Зря ему приписывают добродушие. Несмотря на то, что он с виду неуклюжий, косолапый, этот зверь в схватке самый сильный, ловкий и быстрый. Ну вот, дальше мы с Василием Николаевичем решили освежевать медведицу, взять шкуру на поршни и немного мяса для собак. Стали переворачивать тушу, а из-под нее медвежонок -- как фыркнет на нас, лапой норовит ударить. Мы его поймали, завернули в телогрейку. Успокоился. Ободрали медведицу, отрубили от туши задок и думаем: что же делать с медвежонком? Отпустить -- сегодня же его слопает медведь; взять с собой -- лишняя забота, да и зачем он нам? Василий Николаевич говорит: "Давай подальше от этого места отвезем и выпустим". На том и решили. Посадили медвежонка в кожаную суму и поехали дальше. В полдень приезжаем в подразделение Макаровой, а выпустить-то медвежонка по дороге забыли. Я и говорю Макаровой: "Нахлебника привезли, принимайте". Все в подразделении обрадовались, дескать, будет с кем потешаться, и оставили медвежонка у себя, Он быстро освоился. Еще бы! Ведь в тайге надо искать пищу, ловить, копать, выслеживать, а тут готовое в рот кладут, и сахар, и ягоды, и сгущенное молоко, купают и даже играют с ним -- не житье, а масленица! Избаловался, разжирел. А когда подрос, все пришлось в лагере прятать от него. Что ни найдет -- все утащит, изорвет, спрячет. Пороли его за шкоду -- не помогало. За все проделки расплачивалась Макарова. Он же, хитрец, всегда к ней ласкался и ее слушался. И вот пришла осень. Что делать с медведем? Решили оставить в тайге. Шуба на нем была теплая, и жира накопил на даровых харчах. Но не тут-то было: не идет из лагеря, привык к людскому шуму, а в лесу тишина пугает его, да и одиночество, видно, не радует. Ничего не могли придумать. Привезли в поселок. Перезимовал он, к людям еще больше привязался, а весной опять взяли в тайгу, Но держать его в лагере уже нельзя было -- шкодил на каждом шагу. Тогда и решили бросить Потапа. Уводили за несколько километров, обманывали, бросали, но, что ни делали, отвязаться от него не могли. А недавно Макарова нам сообщила, что напоила его спиртом. Вот уж он, говорит, побуянил, поревел, погрозился и, наконец, мертвецки уснул. А тем временем отряд снялся и ушел. -- Что же с ним случилось дальше? -- с нетерпением спрашивает Пашка. -- Сам видишь: живет тут в Кедровом ключе, и, кажется, ему не так уж плохо... А Потап шарит по стоянке, что-то ищет и иногда косит на нас малюсенькие барсучьи глазки. Он сильно вырос с тех пор, как я видел его последний раз, Теперь это настоящий взрослый медведь -- лесной царь, косолапый, лобастый. Даже во взгляде хотя и сохранилась еще прежняя доверчивость, но уже появилась подозрительность и что-то настороженное. Пройдет еще немного времени, к нему вернется все звериное, присущее медведю, он станет хозяином Кедрового ключа... Между тем Пашка достал горсть сухарей. Потап по шороху вмиг догадывается, что у того в руках, бросается к парнишке, хватает пастью сухари, и они хрустят на его острых зубах. Пашка хохочет. Гурьяныч все еще озабоченно наблюдает за внуком и зверем. А Пашка вдруг бросает остатки сухарей, подбегает к Гурьянычу, обхватывает его за шею руками; -- Дедушка, дедушка, разреши мне остаться с Потапом в лесу?! -- Что ты, голубчик, опомнись, что с тобой. -- Старик ласково прижимает к себе внука и гладит его своею заскорузлой ладонью. -- Кто же с медведем в лесу живет? -- Я буду жить с ним. Помнишь, я читал тебе про мальчика Маугли? Он был царем джунглей! Гурьяныч говорит строго: -- Оставь свои фокусы. Я вот бабушке расскажу, Она тебя никогда больше в тайгу не пустит. У Пашки вянут глаза, Нижняя губа обиженно выпячивается. -- Лучше за водой сходи, непослушник. Позавтракаем, и надо в путь торопиться. Вишь, с юга тучи идут. -- А как же Потап? -- волнуется Пашка. -- Не твоя забота! Медведь есть медведь! Бери чайник -- и айда. Пашка награждает меня и деда недобрым взглядом, будто и я в чем-то виноват. Оглядываясь, уходит по мокрой глянцевитой траве, пахнущей ночным дождем. -- Ишь ты, Маугли нашелся!.. -- ворчливо бросает ему вслед старик и поворачивается ко мне. -- Взбредет же в голову -- остаться с медведем в лесу... Дружка встретил! -- Все мальчишки -- фантазеры, Гурьяныч. -- А наш и взаправду может остаться. Только сыми с него узду, и останется тут, ей-богу, останется -- на это у него причуды хватит. Бабушкой только и унимаю, Она-то с ним построже нас... Через него и мне от нее частенько перепадает, -- со вздохом жалуется старик. -- Меня, Гурьяныч, другое беспокоит. Потап ведь теперь от нас не отстанет, а брать с собою никак нельзя. И спирта у нас нет. -- Спирта нет... -- соглашается он и вдруг спохватывается: -- И не дал бы. Негоже переводить на него добро! Что-нибудь придумаем, -- заключает старик убежденно. Я складываю постели, палатку, вещи -- пора собираться в обратный путь. Думаю о Пашкиной причуде -- остаться с Потапом в тайге. Завидую парнишке: он весь полон мальчишеских мечтаний. Мне понятен жар, с каким он упрашивал Гурьяныча оставить его в лесу. Представляю себе странствующего по тайге Пашку с медведем. Выдержал бы он борьбу за существование? Голод научил бы его догонять козла, подкрадываться по-рысьи к добыче, лазить по деревьям с быстротою обезьяны, попадать камнем в птицу с точностью пули. Как все это соблазнительно для Пашки! Пусть это живет только в его мальчишеском воображении. Осуществи Пашка свое дикое желание, останься с Потапом в тайге и выживи -- что бы он мог порассказать людям о природе?! Я все больше и больше привязываюсь к этому мечтательному, смешному конопатому парнишке из Медвежьего лога. Его с какой-то необыкновенной силой тянет в непознанный мир природы, он заражен мечтою о подвиге, и я уверен, что он рано или поздно совершит что-то смелое, большое, красивое, что его жизнь будет полна опасностей, риска, напряжений. Пашка возвращается грустный. Вешает чайник на таган. Подходит к старику, сидящему на корточках у костра. -- Дедушка... -- Ну что еще тебе? -- Возьмем с собой медвежонка? -- Бабушке для забавы, что ли? Она и без Потапа натерпелась от нас с тобой. К тому же медведю наречено природой тут, в лесу, быть, нечего без нужды неволить зверей. Пашка упрямо молчит. Всходит солнце. Тает в прохладном утре позолоченный туман. Тайга, еще не успев просохнуть от ночного дождя, уже хмурится. Над ней, там, где синеет небо, плывут гонимые ветром легкие облака, холодком тянет от этих воздушных громад. Они навевают уныние на лес, на птиц, на людей. Потап, деловито обшарив стоянку и подобрав языком все, что считал съедобным, улегся поодаль от костра, занялся своим туалетом. Он тщательно вылизывает мокрую шерсть на лапах, на груди, на боках... На морде беспечность. Глаза слипаются... -- Уснул, -- говорю я шепотом, кивая на медведя. -- Давайте незаметно уйдем. -- Что ты -- незаметно! -- возражает Гурьяныч. -- И у сонного зверя слух начеку. Его не обманешь. Да и нет надобности. Я думаю, не пойдет он за нами. Теперь, побыв один в тайге, не расстанется с вольной жизнью. А еще через месяц-другой совсем одичает, бояться человека станет. Так что таиться от него нам нечего. Я уж знаю... Залит огонь. Завьючена Кудряшка. Гурьяныч берет в руки повод, последний раз по-хозяйски осматривает стоянку. Медведь просыпается, настораживается и с беспокойством следит за нами. Что тревожит зверя в эту минуту? -- Дедушка, мы его в цирк отдадим, пусть идет с нами, -- умоляет Пашка. Старик строго грозит внуку посохом, смотрит на небо и шагает к речке. Медведь вскакивает, ковыляет за нами, но вдруг замирает на месте: идти за людьми или остаться? Мы с Пашкой беспрерывно оглядываемся. Потап вдруг снова бросается неуклюжими прыжками по нашему следу и опять останавливается, упершись широко растопыренными лапами в мягкую землю. В его позе -- твердое решение: ни шагу дальше! Мы перешли ручей и, прежде чем скрыться в тайге, еще раз оглянулись. Это были незабываемые минуты. Потап стоял на месте. Он навсегда оставался в тайге, Лес победил. Тайга оказалась ближе, дороже беспечной жизни среди людей. -- Прощай, Потап! В СОСНОВОМ БОРУ На второй день, в полдень, мы прошли последний перевал. Старик подвел нас к толстой березе, примеченной им три дня назад, срубил ее и осторожно содрал кору одним большим пластом, скрутил трубкой, уложил на вьюк, и мы тронулись дальше. Справа блеснуло крошечное болотце. За ним -- равнина в пятнах озер. Остались позади холмы. -- Куда Пашка девался? -- вдруг спрашивает Гурьяныч. -- Недавно шел следом за Кудряшкой, -- растерянно отвечаю я. -- Уж не на озеро ли убег? Ему это раз плюнуть! Я тут подожду, а ты сходи за ним, приведи. Ежели супротив пойдет -- с ним такое бывает, -- так ты его моей рукой пониже пояса. Иду назад. Понять не могу, куда мог исчезнуть парнишка... Миную холм, вижу, в просвете между стволов лиственниц, сидит на корточках Пашка на нашем следу и, нагнувшись, что-то делает. Я крадучись подхожу к нему сзади, заглядываю через плечо -- ничего не вижу. -- Ты чего отстал? Пашка, вздрогнув, поворачивает ко мне голову. -- Смотрите, Кудряшка сослепу наступила на край гнезда рябчика. Видите, как измяла и часть яиц раздавила. Так я поправляю. Вот стенку прутиками восстановил, внутри мохом выстлал. Точно, как было, Яйца уложу, и пойдем. Я молча наблюдаю, как парнишка заботливо укладывает в гнездо уцелевшие яйца, встает, поднимает вокруг гнезда помятый брусничник и молча любуется своею работой. -- Дедушка думал, что ты на озеро ушел. -- Охота была, да побоялся: знал -- ругать будет, не пошел. Мы быстро шагаем по тропке, догоняя Гурьяныча, Выходим к своей стоянке у края озерной равнины, Здесь нас встречает Жулик. Как же он нам рад! Визжит, прыгает. Надо же было этой собачонке догадаться, что мы вернемся сюда, и дожидаться нас! С жадностью глотает она кусок хлеба, брошенный Пашкой. -- Ну, Жулик, и напугал же тебя косолапый! -- говорит Гурьяныч, сбрасывая с Кудряшки груз. Разводим костер и, дожидаясь, когда сварится обед, греемся на солнце. Кругом весна, зазеленели лиственницы в перелесках, забурели кочковатые мари. И ручеек, толкаясь: в камнях, спешит, зовет куда-то вдаль, к неведомым просторам. -- Дедушка, мы поохотимся сегодня на озерах? Надо повезти домой уток. Уж я без промаха: зря стрелять не буду, ты не беспокойся, -- самоуверенно говорит Пашка. -- По уткам-то ты горазд, ничего не скажешь! -- отвечает Гурьяныч. -- А вот по мошнику, по глухарю без смекалки не суйся! Птица сторожкая, за мое почтенье! Усядется эта громадина на сук, раздуется вся, анафема, как индюк, шею вытянет, начнет наяривать: "Чок-чок-чок-чк-чк". Послушать любо! -- И Гурьяныч поворачивается ко мне. -- Он ведь, мошник, не как другие птицы: строчит-строчит, да как с азарту зашипит. Тут, ежели умеешь подскакивать под песню, твоя и удача будет. Понимаешь, какая хитрость: пока шипит мошник, он глухой и слепой; вот и поспевай подскочить, сделай несколько прыжков и опять жди, когда зашипит. Ты что, никогда не добывал весною глухарей? -- спрашивает он меня. -- Уж и побаловал, бы я тебя на току, да не добраться отсюдова до него. Пашка настораживается. -- Дедушка, ты давно обещал сводить меня на ток, пойдемте сегодня, -- просит он и кивает мне головой: дескать, поддержите. -- Неплохо бы добыть глухарей, -- поддерживаю я Пашку. -- Ведь в нашем распоряжении еще завтрашний день. -- Была бы тропа -- об чем разговор, тут не так уж далеко: километров десять напрямик, да болота не пустят. А в обход, поди, не найти мне теперь тока. Давно хаживал. -- Пойдем, дедушка!.. -- Ну, пристал!.. Гурьяныч выкладывает из чашки в кипящий котел картошку, бросает туда же лавровый лист, поправляет огонь. -- Глухие места там, -- усаживаясь на подстилку, продолжает он. -- Мало кто захаживает туда. Птица там еще водится. Вот разве попробовать Еськиной гривой пройти по-за озерами?! -- Пройдем, ей-богу, пройдем, дедушка! -- Да помолчи ты, пострел! Пусть старшие скажут. И опять же Кудряшке с вьюком не пройти -- места топкие. -- А мы часть груза на себя возьмем. -- Не знаю, что и делать. Воды много, нахлебаемся горя, за мое почтение. Но уже ясно, что вопрос о глухариной охоте решен Гурьянычем и что не позже как после обеда он поведет нас на ток по Еськиной гриве. Пашка об этом сразу догадался, обрадовался, начинает торопить нас: -- Чай пить не будем: как бы не опоздать на ток, напьемся в бору. -- Еще чего, без чая какой обед? Ишь заторопился. На тебя, Пашка, не иначе, узду надо надевать. Пьем чай. Кудряшка за это время съедает свою порцию овса. Собираемся в путь. Чтобы облегчить лошадь, мы взваливаем на себя часть груза. У Пашки за плечами рюкзак с посудой. На спине Гурьяныча полная котомка клади. Я несу спальный мешок. Робко переходим границу леса. Захлюпала вода под ногами. Расплылись перед глазами топи, завилял след по кочковатой земле. Вся равнина оперилась яркой зеленью троелиста и истекает сотнями ручейков... Путь не радует. Идем болотами, бесконечными болотами, будь они прокляты! -- Вот за тем колком, кажись, Еськина грива. Старик, подоткнув повыше полы однорядки, лезет через топь. Мы -- за ним. Впереди холмы за холмами. Небо бесцветное и низко висит над пустынной равниной, почти голой в матовых лоскутках застойной воды и утыканной дупляными лиственницами-уродами. Мох под ногами рвется; мы мокрые по пояс. С меня уже сошло сто потов: Я не рад, что поддержал Пашкину затею. Мне, человеку, выросшему в горах, равнина противопоказана, тем более заболоченная. Скучный рельеф меня быстро утомляет, тогда как среди скал, на вершинах гор, на ледниках, я чувствую себя превосходно. За колком. Гурьяныч останавливается, беспокойно озирается по сторонам и морщится, точно от боли. -- Совсем запамятовал: ведь Еськина левее той сопочки пошла, придется свернуть... Устал, говоришь, Пашка? На сухарик, пожуй, погоняй слюну... Чего, чего? Лямки жмут? А ты не обращай внимания, с песней иди. Ноги от песни не отстанут! -- И старик, замурлыкав что-то под нос, шагает дальше. -- Дедушка, ты хорошо опознал место? Мимо бы гривы не пройти, может, там и тропа будет! -- кричит ему Пашка. -- Ужо не обманусь. Там-то хорошо пойдем, только бы добраться до Еськиной, -- не оглядываясь, отвечает Гурьяныч. Если бы не уверенность старика, кажется, дальше и не пошел бы -- так намучился! 3а сопочкой попали на кочковатую непроходимую марь, залитую водою. Стали забирать вправо к ельнику, наткнулись на зыбун. Назад не стали возвращаться, полезли напрямик... Тут уж не до голода, не до лямок! В любом сухом месте, если вы устали, можете сесть и отдохнуть. Но здесь, на болоте, весною это невозможно -- все вокруг под водою. Дважды вытаскивали из грязи Кудряшку. Она покорно шла следом за нами. И мы на -нее не оглядывались. Но, как. только она попадала в беду, Жулик начинал лаять. Этим он снискал себе всеобщее прощение за проявленную трусость перед медведем. -- Дедушка, скоро грива? -- уныло пристает Пашка. -- Потерпи, внучек, вон впереди темнеет, то уж непременно Еськина. -- Еще так далеко! -- огорчается парнишка. -- Тут я, кажись, обмишурился: надо было с места на закат брать -- было бы ближе. -- И старик, стаскивая с мокрой головы шапку, пятерней чешет затылок. Мокрые, невероятно уставшие, наконец-то выбираемся из болота и с величайшим облегчением ступаем на сухую землю. Это поистине самые счастливые минуты в наших охотничьих приключениях! Ведь в течение этих пяти часов мы видели перед собою только топкую почву и холодные болота, безрадостный пейзаж и пустое небо. Гурьяныч, обернувшись, хитро смотрит на меня и от всей души громко смеется. -- Обманул, ей-богу, обманул! Никакой тут Еськиной гривы не было с самого сотворения мира. Черт бы тут хаживал. Это я придумал, иначе бы не прошли. Но у нас нет сил даже сердиться за этот обман. Быстро разводим костер, сушим штаны, портянки. Торопимся дальше в глубь леса. Скоро вечер. После вязких болот и кочковатых марей идешь по твердой земле легко. Пашка то и дело забегает вперед, торопится, и тогда Гурьяныч кричит: -- Уймись, чего высовываешься и меня сбиваешь с пути! Парнишка сдается, пристраивается следом за мною, но не может унять нетерпение. Солнце то впереди, то сзади. Старик сбился с нужного направления, и мы, как мне кажется, бесцельно бредем по однообразному сосняку. Через час выходим на свежую тропу. Присматриваемся: да. ведь мы тут шли! -- Нечистый попутал! -- сокрушается наш проводник. -- А вы не отчаивайтесь, Гурьяныч, осмотритесь спокойно. Может, ток не в этом бору? -- Должно, тут! Сам одряхлел, а память слава богу! Из дома идешь -- закатное солнце в это время держишь в затылок, а с озера -- надо ему быть на левой щеке. Видать, закружал. Ну, господи благослови, пошли! -- И старик торопится дальше. В вечернем лесу постепенно глохнут звуки. Редеют стайки мелких птиц. В небе уже ни одного коршуна. Изредка пропоет комар да ветерок безнадежно качнет вершину. Неужели опоздали? Какая досада! И вдруг потрясающий грохот над головой: огромный глухарь, хлопая тяжелыми крыльями, сорвался с сосны и, неуклюже виляя между - деревьями, скрылся в лесу. Правее взлетел второй... Гурьяныч отскочил вправо. Повернув к нам испуганное лицо, он подал знак не шуметь и торопливо увел всех в еле заметную лощину. Там мы и обосновались табором. -- Ты, Пашка, чего смотрел?! Надо же было ввалиться прямо на ток! Птицу разогнали... -- Я же, дедушка, впервые тут. -- "Впервые, впервые"!.. Сколько раз сказывал, что на току вершины деревьев всегда примяты. Об чем думал?! -- На тебя, дедушка, понадеялся, а то бы заметил. -- Другой раз гляди хорошо, не маленький. Отпускай Кудряшку, пусть чего-нибудь пожует. Жулика привяжи, потом за водой сходишь и дровишек на ночь припасешь. Пашка с упреком смотрит на Гурьяныча -- уж очень большая нагрузка. Но возразить не смеет. Ведь дед выполнил его просьбу. Молча уводит Кудряшку. -- Теперь ему хватит дел до ночи, чтобы не убег, -- поясняет мне старик. -- А ты не убивайся, что на ток вовремя не попали: успеешь, натешишься. Мошники к утру все на своих местах будут. -- Пожалуй, схожу без ружья, -- говорю я, -- послушаю, может, какой запоет. -- Пойди, пойди, только долго не задерживайся, к ужину поспевай. Становится прохладно. Накидываю на плечи телогрейку. Тороплюсь уйти подальше, в манящий сумрак. Давно я мечтал побыть в это весеннее время в хорошем бору, наедине со старыми соснами, вспомнить о детстве, о кавказских лесах. Осторожно пробираюсь между стволов. Иду на закат. В. лесу сгущаются тени. Исчезающее солнце бросает на тайгу последний луч. Природа наполняется грустью. Все чаще попадается на земле глухариный помет, сложенный кучками, похожий на спящих гусениц. В просторной синеве неба прокричал и смолк беркут. Пронесся какой-то жук. Вдали заурчал козодой. А вот и запоздалые дрозды облепили рябину, устраиваясь на ночевку. Я прислоняюсь плечом к сосне, стою молча и жду. Маленькая пташка в простеньком сером оперении, усевшись на сучке против меня, без умолку поет. Откуда столько задора у этой крошки?! Я вижу, как дрожит ее приподнятый и слегка распушенный хвост, как что-то переливается в ее раскрытом клюве. Она не сводит с меня своих черных, маленьких, как бусинки, глаз. Солнце уходит в бездонную глубину вселенной. Где-то над вершинами сосен в последний раз перед сном грустно пропел лесной конек. Неслышно в бор крадется мрак. Старые сосны, о чем вы мечтаете в эту тихую вешнюю ночь? О чем грустите? Я тоже погружаюсь в думы... И вдруг где-то впереди слышу странный, отменный звук, будто тяжелая капля воды упала на жесть. Что бы это значило? Стою жду. Умолкает пичуга. Я чутко прислушиваюсь: не повторится ли этот загадочный звук? Вот снова щелкнуло, но уже громче, потом еще и еще, и полилось глухариное пение сразу по всему сосняку, по всей засыпающей тайге, наполняя ее могучим, страстным призывом. Среди полной тишины глухарь пел громко, торжествующе. А я, забыв про все на свете, жадно слушал, как он неистовствовал... Но вот птица смолкает. Точно посвежело в воздухе. Я глубоко вздохнул. Где-то далеко пронесся по лесу ветерок, ласково коснувшись вершин своим крылом. Сосны качнулись не пробуждаясь, и все опять замерло. Слышу позади шорох тяжелых крыльев -- какая-то большая птица пролетела надо мною, с треском свалилась на вершину сосны и застыла черным настороженным силуэтом. Вот он, гордый красавец лесов! И так близко, что я даже различаю пестринки в оперении, белый кант на хвосте и лохматые ноги. Как жаль, что не взял ружья! Птица топчется на ветке, как бы устраиваясь поудобней, вертит головой, и я вижу, как она, поднимая веером хвост, вся раздувается, слышу, как упругими зубцами крыльев нервно чешет сук -- вот-вот запоет. Я жду. Раздается резкое: "Чок, чок, чк-чк-чк..." Глухарь поднимает к небу краснобровую голову и, захлебываясь, бросает в потемневшую синеву бора свой дерзкий вызов... Будто пробудившись, ему сразу со всех сторон отвечают певцы. Изредка слышатся то там, то тут тяжелые взмахи крыльев. Птицы шумно усаживаются на облюбованные вершины сосен и пропадают в темноте до утренней зари. Смотрю на часы: четверть десятого. Пора возвращаться. Осторожно, чтобы не вспугнуть смолкших в ночной передышке птиц, шагаю по бору. Еще больше сгустился мрак. Слышу, кто-то невидимый ходит по лесу, осторожно пробираясь между стволов. Вот сухая ветка звонко треснула, точно подломилась под лапой медведя. Я останавливаюсь. Часто-часто бьется сердце. Чувствую, кто-то из темноты пристально следит за мною. Кажется, сделай шаг -- и мы столкнемся... -- Да нет же, это мне чудится, -- вслух успокаиваю себя. -- "Глухой, неведомой тайгою..." -- запеваю тихо, и неприятное чувство неловкости пропадает. Вот и огонек блеснул. Синий дымок костра, медленно поднимаясь, окутывает тяжелые кроны деревьев. Освещенная пламенем стоянка между золотых стволов сосен кажется самым желанным приютом на земле. Я прибавляю шаг. И только теперь чувствую, как холодна ночь. -- Убег, ей-богу, убег! -- встречает меня Гурьяныч. -- Кинулся, ружжа нет. Кликнул -- митькой звали! -- Кажется, он тут по бору ходит, придет, никуда не денется, -- успокаиваю я старика. -- Птицу, дьяволенок, распугает. Вот я доберус