е разыгралась бы! -- Так недолго и до беды. -- Я ведь немного в лесу побегал, вернулся на стоянку, а вас не оказалось. Погрелся и домой. Прибежал сюда, и тут вас нет. Подумал, что заблудились. Я -- на электростанцию. Они и давай гудеть... -- Гудок здорово помог мне. Вот за это спасибо!. Пашка доволен, шмыгает носом, потеет от чая и, уставший от волнения трудного дня, от необычайных впечатлений, быстро засыпает. А я долго не могу уснуть. Нет, никогда не забыть мне этого путешествия по тайге с Гурьянычем и Пашкой! Я словно вижу оголенную землю, усеянную бесчисленными пнями, табуны отлетающих птиц, вспугнутых выстрелом, слышу одинокий крик чибиса... Грустно от всех этих картин, грустно потому, что еще не все люди научились беречь природу, понимать и любить ее, как Гурьяныч и Пашка. Как много открыл я для себя, как много понял за эти несколько дней. ПОРА В ПУТЬ-ДОРОГУ Через день из Медвежьего лога приехали на Кудряшке всем семейством Гурьяныч, бабушка и внук. И тут я вспомнил, что обещал рассчитаться с Пашкой за паутину. Они, вероятно, прибыли за деньгами: ведь это его первый самостоятельный заработок. Бабушка осталась на улице. Я ее вижу впервые. Она худощава, с пригорбленной спиной, с уставшим старческим взглядом. На лице будто вырезанные резцом глубокие морщины. На ней старенькая меховая кацавейка, широченная юбка, прикрытая спереди черным фартуком. Голова закутана теплым платком. На ногах новые ботинки. Они живо напоминают мне сцену в бору. Гурьяныч с Пашкой зашли ко мне в кабинет. -- С добрым утром! -- сказал старик, окинув меня быстрым беспокойным взглядом, -- Слава богу, кажись, все обошлось? -- Здравствуйте, Гурьяныч! Да, все в порядке! -- Уж я его, негодника, как следует пропесочил: мыслимое ли дело бросить человека в незнакомой тайге, да еще в непогоду. -- Строго-то, может быть, и не следует наказывать. Я же не новичок в тайге. Но все-таки хорошо, что он догадался дать сигнал. Гурьяныч и Пашка стоят у двери, неуклюже переступая с ноги на ногу, оба смущенные от неловкости. -- Сегодня у тебя праздник, Пашка, -- получаешь первую зарплату. Пашка засиял. -- Истинно первый заработок. Благодарим за добро, -- вкрадчиво отвечает за него Гурьяныч. -- Как рассчитываться будем? -- Воля ваша. Труда-то не ахти как много затрачено... -- говорит Гурьяныч, а сам не сводит с меня вопросительного взгляда. -- Сколько стоит одноствольная "ижевка" со всеми принадлежностями? -- В двадцать пять рублей куда с добром можно уложиться, еще и на баранки бабушке выгадать можно. Пашка еще больше засиял; так, кажется, сейчас и брызнет из него восторг. -- Так вот что, Гурьяныч: я выпишу Пашке премию тридцать рублей. Купите ему ружье, но до осени не давайте. Если он не перейдет в седьмой класс, то вообще ружья его придется лишить. -- Тут уж не беспокойтесь, спуску ему не будет. -- Я завтра тоже зайду в школу, вновь поговорю о нем. А сейчас идите в бухгалтерию, получите Пашкины деньги. Вам же, Гурьяныч, придется приехать к пятнадцатому -- это, значит, в следующую субботу -- за получкой. -- Благодарю, непременно приеду... Через полчаса, они оба вернулись в кабинет. -- Спасибо, что уважили. Хотелось бы спросить совета: "ижевку" ему купить или с рук подержанную "централку"? -- Конечно, "ижевку". -- Я того же мнения. Мы мигом сбегаем в магазин и, если разрешите, принесем показать. Придется сразу взять и банку пороху, дроби, а чехол сам сошью. -- Заходите, буду ждать. Вышли на улицу оба бесконечно счастливые. Деньги Гурьяныч унес в сжатом кулаке: не растерять бы их до магазина. Я наблюдаю за ними из окна. Пашка бежит к бабушке, как резвый жеребенок. Та сидит на лавочке, ждет. Парнишка с разбегу припадает к ней, что-то восторженно говорит, показывает на дедушку, на его кулак, не может успокоиться. Сбылась мечта -- у него будет "ижевка"! Какое это счастье для парнишки! Старушка еле уловимым движением головы усаживает Гурьяныча справа от себя, а Пашку -- слева. Брови у нее нахмурены. Концом платка она вытирает тонкие губы и начинает энергично "дирижировать" рукою; показывая в сторону Пашки, что-то быстро говорит. У парнишки после ее слов пропадает на лице радость, он никнет. Дед не шевелится, сидит, прижавшись спиною к забору, будто и нет его тут. Оба молчат. А бабушка тычет пальцем в Пашкины латаные сапоги, в старенькую широченную телогрейку и что-то говорит, говорит. Затем неожиданно поворачивается к старику. Молча протягивает к нему руку, и я вижу, как разжимается у Гурьяныча кулак, как медленно раскрываются пальцы и как скомканные бумажки падают на старушкину ладонь. Ни старик, ни Пашка не возражают. Ни слова. Молча следят, как бабушка не торопясь расправляет деньги, пересчитывает их дважды, прикидывает что-то в уме и, подняв подол верхней юбки, прячет глубоко в потайной карман. Гурьяныч отворачивается. Пашка вскакивает, но не смеет и рта раскрыть. А бабушка достает из наружного кармана платок с узелком, развязывает его и дает внуку несколько монет. Затем встает, строго что-то говорит Гурьянычу, грозит пальцем. Потом усаживается поудобнее на телегу, будит вожжой задремавшую Кудряшку, и та не торопясь увозит ее из поселка в Медвежий лог. Дедушка с внуком грустно смотрят ей вслед, пока Кудряшка не скрывается за поворотом. Пашка придвигается вплотную к Гурьянычу, отдает ему несчитанные монеты. Оба сидят осиротевшие, подавленные, сконфуженные. Потом оба заходят ко мне. -- Мы-то -- за ружжо, а старуха повернула деньги на одежину внуку, -- говорит грустно Гурьяныч. -- Конечно, тоже нужно. У парнишки дрожат губы. Молчит. -- До осени, Пашка, ружье не понадобится, а там видно будет, -- пытаюсь успокоить его. -- Я тоже за это. Вот кончит школу, лето поработает со мною на смолокурке -- лишний рубль заработаем. -- И поворачивается к Пашке: -- Вот тебе и ружжо будет! У Пашки раскрывается рот. -- Непременно заработаем. Только бы бабушка не отобрала. А сейчас пусть распорядится: мне обутки на лето, а тебе, дедушка, рубашку. У Гурьяныча дрогнули плечи, он пропускает мимо ушей последние слова. -- Ежели отберет, мы тогда супротив пойдем, и дядя за нас будет. Как вы? -- Второй раз не отберет. Ты только, Пашка, хорошо учись. Этого ей, видно, очень хочется, и она будет за тебя. Мы прощаемся. Так они и уходят с надеждой, что в следующий раз бабушка будет на их стороне. В этот день мы получили радиограмму от Евдокии Ивановны Макаровой, что паутиновые нити натянуты, закончено исследование инструмента и она уже приступила к наблюдениям. В субботу вечером я занимался упаковкой вещей. Теперь уж ничто не может помешать нашему вылету в далекую тайгу. Пришел Пашка. Перешагнув порог, он остановился, молча стал наблюдать, как я укладываю свое снаряжение, рыболовные снасти, фотоматериалы и всякую походную мелочь. -- Значит, улетаете? -- грустно спросил он. -- Да, Пашка, улетаем. -- А я как же? -- У тебя школа, и на твоей ответственности дедушка и бабушка. Кто за ними смотреть будет? -- Куда же вы? -- В тайгу. Поеду в полевые подразделения и до зимы вряд ли вернусь. Почему это вдруг тебя удивило? Ты же знаешь, что я давно должен был лететь. Пашка расстроен, садится на табуретку. Застывшими глазами смотрит мимо меня, о чем-то думая. -- Возьмите с собой! -- Я так и знал! -- Возьмите, дядя Гриша, обузой не буду. -- Ты соображаешь, что говоришь? Куда это я тебя возьму? -- Тогда я сам куда-нибудь уеду. Я смеюсь. -- Вот посмотрите!.. -- Интересно, куда и на чем ты уедешь? На Кудряшке? Ты же серьезный парень -- и вдруг такие разговоры! Вспомни, кто недавно обещал дедушке летом помочь на смолокурке? Кто хотел заработать на ружье? Забыл? А бабушку на кого оставишь? Пашка отводит глаза, молчит. -- Думаю, за ночь у тебя пройдет это настроение. Ты поумнеешь, а в понедельник пораньше утром прибегай на аэродром проводить нас. -- Можно?! -- обрадовался он. -- Приходи. А сейчас отправляйся спать. -- Рано на аэродром? -- С рассветом. Передай дедушке, что я улетаю. Если время у него будет свободное, пусть и он тоже придет попрощаться. -- Непременно передам. Спокойной ночи! Воскресенье прошло в хлопотах. Надо было закончить все дела в штабе экспедиции, а их всегда перед отъездом накапливается много. Только к концу дня наступило облегчение. Оставалось дождаться утра -- и прощай жилые места. Вечером в комнату вошла взволнованная Акимовна. -- Плохие новости я вам принесла. -- Что случилось? -- встревожился я. -- Марфиного козленка убили. -- Борьку убили?.. Это кто же? Что за негодяй! -- И мне невольно вспомнилась первая встреча в лесу с Борькой. -- Весь поселок об этом говорит. -- Может, это только разговоры и Борька погуляет и вернется в зимовье? -- Нет, это точно. Говорят, будто два дня назад козленок ушел из избушки кормиться и как в воду канул -- не вернулся. Марфа, конечно, догадалась, что с Борькой случилась беда, всю тайгу, бедняжка, исходила, да разве найдешь, ежели убили. -- Но кто же убил? -- У Марфы в зимовье поболе недели жили два лесоруба из поселка. Борька привязался к ним, на лесосеку бегал. Марфа и решила: наверное, это они польстились на козленка. Побежала в соседний лог, к ним на стоянку. И что же вы думаете? Шкуру нашла Борькину, копытца да кости. -- Что это за лесорубы? -- Нашенские мужики -- Федор Кривых, что на речке живет, и дед Гераська, сторож сельпо. Этим ничего не стоит, не впервой им пакостить. Хуже зверей! Марфа к ним с добрым сердцем, в зимовье пустила, может, хлебом-солью делилась, а они что сделали? Убийцы! Тут распахнулась дверь, и в комнату торопливо вошел Гурьяныч. Старик осунулся, выглядел уставшим, каким я не видел его даже в походе. Он, не поздоровавшись, присел на краешек табуретки и долго не сводил с меня грустных глаз. -- Порешили, негодяи, козленка! Сроду не ругался, да разве тут вытерпишь! У кого сердце не дрогнет от такого? Сам посуди: козленок с Марфой, можно сказать, примером всем нам были, как должен жить человек со зверем, а они порешили его. До каких пор будем терпеть пакостников на своей земле? Скажи, каку казнь им придумать? Я вижу, как вдруг побагровело обветренное лицо Гурьяныча, как вздулись на нем синие прожилки вен и его глаза, всегда ласковые, добрые, наполнились гневом. -- Внуку еще нужна моя забота, а то бы взял грех на себя. Сейчас ушел бы в бор, своим судом расправился бы с убийцами. -- Это нельзя оставить безнаказанным. Они-то, Федор и дед Гераська, сроду шкодливые в лесу, -- вмешивается Акимовна. -- Утром зайду к прокурору. Пусть статью им подбирает, сам на суде выступлю. Кончать надо с беззакониями в тайге, -- строго говорит Гурьяныч. -- Съездили бы вы, Гурьяныч, к Марфе, ей легче будет, когда вас увидит. Надо бы вместе нам с вами отправиться, но у меня нет времени -- завтра утром улетаю. -- Не знаю, как смотреть ей в глаза. За живодеров стыдно. Но придется съездить. Ежели муж ее, Тешка, не вернулся с промысла, перевезу ее с Петькой на смолокурню, с неделю у нас поживет. Акимовна загремела самоваром. Старику немного полегчало. Он сбросил с плеч телогрейку, пододвинул табуретку к столу. Долго пили чай. -- Человека надо сызмальства, как только он начинает своими ногами ходить, приучать к природе. Без нее как можно жить?! -- говорит Гурьяныч с душевной болью. -- К примеру, наши ребята из поселка пойдут в лес, кака птичка попадется, бурундук, белка, -- с рогатки их, а то и с ружжа. Мимо гнезд не проходят. Где зайчонка увидят -- собаками стравят. Охальничают. На что годится?! А взрослые как ослепли, не видят, будто их не касается. Да и школа совсем в стороне. Что бы в неделю хоть на два часа уводить ребят в лес: им надо объяснять, для чего лес растет на земле, кто живет в нем. Даже в заведении такого нет. Оттого у людей и нет бережливости. А ведь ребята должны знать, что лес -- это не только дрова да костры, но и великая человеческая радость. Насмотрелся я на лесное разорение и думаю: установить бы нам по всей стране в году несколько праздников и в эти дни всем народом выходить на природу, порадоваться да и пособить ей! Кака польза была бы для страны: враз бы поднялись леса, появилась бы всякая живность, звери и птицы, и браконьерству конец! -- Гурьяныч решительно резанул по воздуху вытянутой ладонью. -- А ведь нынче браконьеров поболе стало. В экспедициях все с ружжами, туристы тоже. Нигде от них спасенья нет живому, никаких законов не соблюдают. Говорят, что ружжа им нужны от медведей обороняться. Ишь побасенку каку выдумали! Медведь пуще всего человека боится. Да его теперь днем с огнем не везде найдешь. Мало стало. Право бы мое было -- запретил брать ружжа в руки не в срок охоты, строгую ответственность наложил бы на беззаконников... -- Старик посуровел, несколько минут сидел молча, потом добавил: -- А главное, ребят надо сызмальства к порядку приучать, к уважению закона, иначе разорим мы свои богатства. Не так разве? -- Вы правы, Гурьяныч, не бережем природу, порою бываем даже беспощадны к ней. А ведь она как будто и охраняется хорошими законами, но законы -- сами по себе, а браконьеры -- сами по себе. Вы говорите, на ружья надо наложить запрет, но это, мне кажется, всего лишь полумера. Надо, чтобы у каждого из нас в сердце жила любовь к лесу, к зверю, к птице. Надо, чтобы у нас побольше было таких ребят, как Пашка. Уж они не позволят никому глумиться над природой... -- Дожить бы мне до этих лет! -- говорит старик, поднимаясь и с грустью поглядывая на меня. -- Они придут, разрази меня гром, придут! А на Пашку я тоже надеюсь. Он, шельмец, хотя еще и не оперился как следует, спуску не даст охальникам. Подрасти бы ему скорее... Мы прощаемся. Долго жмем друг другу руки. Вглядываюсь в лицо Гурьяныча -- встретимся ли мы еще когда-нибудь? Не часто попадаются в жизни такие интересные люди, цельные натуры, как этот старик смолокур. Все в нем доброе, прозорливое, умное. Эта доброта от леса, от общения с природой. Я провожаю его за калитку. Мы еще раз крепко пожимаем друг другу руки, и он уходит в темноту. Возвращаюсь в комнату, сажусь за письма. О них обычно вспоминаешь в последние минуты сборов. В доме тишина. Только ветер надоедливо стучит ставней, да на крыше гремит оторванный железный лист. Мне вдруг кажется, что кто-то неслышно вошел в комнату, стоит за моей спиной. Оглядываюсь: -- Пашка! Ты что так поздно? Вид у него ужасный. Он без шапки. Волосы взлохмачены. В глазах ярость. Парнишка с трудом выговаривает: -- Борьку убили!.. -- Я уже знаю. -- Дайте ружье, я им такое, устрою за козленка!.. -- Что ты, милый мой, успокойся. Дедушка завтра сам съездит туда, разберется. -- Не дадите? -- в его глазах решимость. Он выжидающе косит на меня горящие глаза. -- Нет, не дам... Ты успокойся, без тебя разберутся. -- Обойдусь и без ружья, -- бросает он, выскакивая из комнаты. Я ловлю его в прихожей. Парнишка отчаянно сопротивляется, и мне с трудом удается удержать его. Затаскиваю Пашку в комнату. Крепко держу его за руки. Он не сдается. Тяжело дышит, не смотрит мне в глаза. Слышу, как бурно стучит его сердце. -- Ты что задумал? Молчание. -- Лучше скажи. Тогда вместе решим, что делать. Самовольничать тут никак нельзя. Парнишка легонько двигает плечами, пытаясь высвободить руки, и поворачивает ко мне красное, запорошенное яркими веснушками лицо. -- Никогда им не прощу. Отрыгнется им Борька, вот увидите! -- Наказать их, конечно, надо, но по закону, а ты сразу за ружье!.. На что это годится? Долго ли с ружьем до беды?! -- Это я для смелости, -- оправдывается Пашка. -- Для смелости... Ты еще слишком мал, чтобы самому решать такие вопросы. Положись на дедушку. Он непременно придумает, как поступить с браконьерами. Не отступится. А тебе советую выбросить из головы свою затею. Вытаскивай из чехла мой спальный мешок, забирайся в него и спи. Пашка постепенно успокаивается. -- Ладно, можно и остаться, -- примирительно говорит он. Соблазн был велик -- заснуть в походном меховом мешке. Пашке это даже не снилось. Он с удовольствием достает мешок, стелет его на полу, раздевается и, забравшись поглубже, затихает. -- Спокойной ночи! -- говорю я, довольный наступившим перемирием. Парнишка что-то бурчит в ответ и в избе опять становится тихо. Только ветер по-прежнему стучит скрипучею ставней. Снова сажусь за письма. Скучающий хозяйский кот, усевшись рядом на табуретке, что-то доверчиво бормочет мне о своей кошачьей жизни. Пашка не спит, беспрерывно ворочается, вздыхает, что-то трудно додумывает. -- Дядя... -- вдруг слышится его голос. Я поворачиваюсь к нему. Он сидит на спальном мешке. -- Ты почему не спишь? -- Зачем они убили Борьку? -- Голос его дрожит. Он с трудом сдерживает слезы. -- Я сейчас подниму всех своих ребят, побежим в бор, найдем их... -- Ты с ума сошел -- ночью в бор! Кто это тебе позволит?! -- И я строго погрозил ему пальцем. -- Говорю, дедушка им не простит, найдет на них управу законом. -- Пусть дедушка по закону, а мы им сами что-нибудь устроим: на всю округу опозорим за Борьку так, что ни в тайге, ни в поселке места им не будет. Вот посмотрите!.. -- Успокойся, Пашка, никуда я тебя не пущу, а тем более собирать ребят. Спи. Утром поедешь со мною на аэродром. -- Возьмете? -- снова обрадовавшись, недоверчиво спрашивает он. -- Ох, как мне охота близко посмотреть самолет! -- Это я тебе устрою: и самолет посмотришь, и проводишь меня. Я уезжаю надолго. Не знаю, встретимся ли мы еще когда-нибудь с тобой, Пашка? -- Встретимся, о чем разговор. Иначе и быть не может! -- Ты прав: надо непременно встретиться. А теперь, поскольку нерешенных вопросов у нас больше нет, спи. Утром рано разбужу. Он еще посидел с минуту, поморщил лоб от каких-то дум и, забравшись в спальный мешок, затих. Покончив с письмом, я с облегчением, точно гора тяжести свалилась с плеч, лег в постель. Пашка уснул тяжелым, беспокойным сном, стиснув в гневе пухлые губы и откинув далеко назад правую руку, будто намереваясь кого-то ударить. У его изголовья отдыхал кот. Положив усатую морду на сложенные полудугою передние лапы, он, мурлыкая, баюкал сон парнишки... Меня будит энергичный толчок в бок. -- Встаньте, Пашка убег, только что выскочил из] избы, -- слышу тревожный голос Акимовны. -- Что же вы его не задержали? -- Где там мне задержать! Было схватила у двери, так он выскользнул, как налим. С улицы доносится пронзительный свист. Я знаю: это у ребят сигнал бедствия, призыв к немедленному сбору. Он повторяется трижды и смолкает. Я выскакиваю во двор. В предутренней тишине поселка какая-то тревога. Где-то скрипнула калитка, послышались торопливые шаги по переулку, кто-то перелезал через заборы, бежал, затем напротив в доме хлопнула дверь, но сейчас же раскрылась, и женщина крикнула в темноту: -- Степка, вернись! Выбегаю на улицу, но уже поздно. В переулке пусто, и только быстро удаляющийся лай собак выдает беглецов... Стою долго, будто пригвожденный к месту, не знаю, что предпринять, чтобы удержать Пашку от неверного шага. И в то же время понимаю, что иначе Пашка поступить не мог, и я на его месте сделал бы то же самое. Но что он задумал? Нет, нет, он не сделает глупости, пальцем никого не тронет -- на это он не способен. Но парнишка придумал какое-нибудь свое, мальчишечье наказание, вроде того, что он сделал, с собачником. В этом я убежден. Тогда пусть ребята бегут в бор с болью за Борьку, за Марфу, пусть гневаются. Может быть, в этом гневе у них окрепнет любовь к природе, и они унесут ее в жизнь, по-настоящему встанут на защиту лесов, птиц зверей, рыб -- всего живого царства природы. -- В добрый час, ребята! -- кричу я им вслед, и мне вдруг до боли хочется стать мальчишкой, бежать вместе с ними в бор и узнать, что же придумал Пашка в эту бессонную ночь... Скоро утро, Акимовна на прощанье угощает меня пирожками. Усаживается рядом, долго смотрит в глаза. -- Молодец Пашка! -- не выдерживает старушка. -- Пусть он их, убивцев, малость пропесочит. Мы за него всем поселком пойдем, в обиду не дадим. -- Значит, и вам, Акимовна, приглянулся Пашка? -- Как же, милый мой, на то я долго прожила на свете, чтобы разбираться в людях. А он-то еще дите, весь наружи. Хороший парень! -- Но ведь он с чужой улицы? Акимовна добродушно улыбается. -- Пашку беру к себе на квартиру. С Гурьянычем договорилась, -- торжественно заявляет она. -- Ему от нас ближе в школу ходить, да и как будто сродни мне стал этот бесенок. Вместе ждать будем вас. Когда вернетесь? -- Не знаю, Акимовна, наша жизнь, разведчиков, полна всяких неожиданностей. Может, больше и не встретимся. А за Пашку я рад, что он будет жить у вас. Вы, Акимовна, добрый человек, проследите по-матерински за ним. Подъехала машина. Мы прощаемся. Над землею рассвет. Орут пробудившиеся петухи, в отдалении лают собаки. Столбы дыма встают над поселком. Я заезжаю за Василием Николаевичем. Меня радует мысль, что мы с ним надолго покидаем жилые места. Наш дом, наш очаг, наши мечты уже там, в далекой тайге, у снежных вершин, на звериных тропах, куда мы давно стремимся. Наконец-то расстанемся с оседлой жизнью, чтобы надолго стать лесными кочевниками, полностью отдаться работе, приключениям, неудачам и успехам, всегда сопутствующим работе геодезистов, И в моем воображении возникают картины предстоящих таежных походов, борьбы с дикой природой, новых открытий. Но пройдут дни, недели, месяцы, и нас снова, может, с еще большей силой, потянет из безлюдных пустырей обратно к родному очагу, к друзьям, к людям, и все то, что мы сейчас спешим покинуть, покажется самым желанным, дорогим, необходимым. На аэродроме уже собрались провожающие. Но среди присутствующих нет Пашки. Обидно. Хотелось на прощанье крепко обнять этого хорошего, полюбившегося мне паренька, сказать ему много теплых слов. Вот когда я почувствовал, как он близок и дорог мне, этот маленький наследник деда Гурьяныча -- будущий хранитель родной земли. Гудят моторы. Машина выруливает на дорожку. Короткая передышка -- и мы покидаем эту землю, поселок, деда смолокура Гурьяныча, Пашку с их радостями и надеждами... Я прошу командира самолета не торопиться набирать высоту. Летим над знакомым бором. Где-то впереди, в густом сосняке, таится избушка Марфы. Уже узнаю лысые холмы, пересеченные Ясненским трактом поляны. Еще какая-то доля минуты и... Что это? Ни зимовья, ни сарая... На том месте, где они стояли, лежит угольно-черное пятно да дымящиеся головешки. -- Значит, не пережила Марфа гибели Борьки, не простила, -- сказал Василий Николаевич, отрываясь от окна самолета. ВМЕСТО ПОСЛЕСЛОВИЯ Все лето мы с Василием Николаевичем бродили по таежным просторам, взбирались на скалистые вершины гор, пересекали топкие мари, бурные реки. За это время мы побывали во многих полевых подразделениях геодезистов и топографов, помогали работать, жгли с ними ночные костры, топтали тропы, разделяли невзгоды кочевой жизни. И сколько бы мы ни бродили по безлюдным просторам, куда бы мы ни направлялись, всегда нас впереди ждали загадочные, манящие дали. Очень часто в этих путешествиях мне вспоминалось старенькое зимовье в глухом Медвежьем логу, покосившееся, с заросшей бурьяном крышей, с маленькими оконцами, хотя я его никогда не видел. Я по-настоящему здорово полюбил и Гурьяныча, чудесного старика, пронесшего через трудную жизнь свою человечность, и Пашку, конопатого паренька, беспокойного, в трудной жизни ищущего свою судьбу, и бабушку, которую оба они с большой заботливостью оберегают и без которой нельзя представить себе ни Гурьяныча, ни Пашку. Как много у этих людей сердечности и простоты, и не это ли делает их счастливее многих из нас?! Не могу избавиться от ощущения, что Гурьяныч и Пашка вместе с Кудряшкой идут с нами по тайге. Я как будто продолжаю наблюдать, как настойчиво и осторожно старик раскрывает перед внуком таинственный мир живой природы, приучает беречь ее, чтобы жизнь людей была красивой. И я как будто сам учусь у этого мудрого смолокура понимать ее. Незаметно уходят последние дни лета. Стынет земля, Прозрачней и чище становится воздух. Синеет безбрежная лазурь неба. Лес приумолк, и по низинам потекли жидкие туманы. Мы с Василием Николаевичем не успели за короткое лето согреться. Свернули на юг, где было еще много тепла и солнца. Шли напрямик, торопливым конским шагом, через пади, холмы, залесенные равнины. На плечах несли с севера первые признаки осени... Шли долго. С нами топчет немереные тропы Загря. Без этой зверовой лайки нам было бы скучно в тайге. Он великолепно сложен, обладает сильным чутьем, предан нам, неутомим в своих таежных приключениях. Он предупреждает нас о близости медведя, с которым у него давнишние счеты, о жировках сохатых и сокжоев, и в тяжелые дни, когда у нас кончались продукты и их неоткуда было взять, Загря помогал нам добывать для пищи зверя. Где бы я ни был, но когда вспоминаю осень, в памяти невольно возникают скалистые горы, подбитые снизу могучей кедровой тайгою, одетые в легкий пурпур, с ярким солнцем и белыми туманами, нависающими над бездонными пропастями, где осенними зорями ревут маралы. Воспоминания обычно цепляются одно за другое, и сила привычки тянет в эти сказочные горы, чтобы еще и еще послушать брачную песню марала. Еще несколько дней пути, и мы доберемся до поселка, откуда начали весною свое путешествие. Там я снова встречусь с Гурьянычем и Пашкой. Чтобы приглушить свою тоску по парнишке, я решил при встрече подарить ему свое ружье. Представляю, сколько у него будет радости! Сегодня восьмое сентября. Осень в полном разливе. Остается всего лишь два дня, и заревут маралы. Мы торопимся, нам надо непременно добраться завтра до знакомых гор, они уже много дней перед глазами, надвигаются на нас своими зубчатыми вершинами. В этих горах мы с Василием Николаевичем сделаем однодневный привал, Чтобы на заре подслушать осеннюю песню марала. Идем тайгою. Под ее сводом вечный сумрак. Сюда не проникают лучи солнца, не доходят порывы ветра, здесь не живут звери, и крик случайно залетевшей птицы не оживляет ее, а еще больше подчеркивает глушь. В этом лесу постоянная сырость, нет ни трав, ни цветов и в мертвой тишине гулко отдаются шаги каравана. В это осеннее время зверь держится главным образом в верхней зоне леса, вблизи альпийских лугов. Там, под сенью скал, они находят себе прохладу и корм. Именно во второй половине сентября у маралов наступает бурный период их жизни, когда откормленные на горных травах самцы вступают в поединок друг с другом, в жестоких схватках меряют -свои силы, тогда от их нескончаемого рева, кажется, поют и тайга, и ущелье, и скалы. Быть в это время в обитаемых зверем горах -- счастье, а увидеть их схватку натуралист может разве только мечтать. У меня было письмо из Академии наук, с просьбой добыть для музея маралов -- самца и самку. В это брачное время вообще все виды оленя имеют самый красивый наряд. Шерсть на них густая, хорошо прилегает к спине и бокам. Может, нам повезет, и мы завтра отстреляем пару зверей. Солнце ушло за полдень. Мы перебрели быструю речку Бутуй, вырывающуюся из гор, чтобы в тихих заводях, под охраной береговой тайги передохнуть. Теперь до нашего поселка оставался один день пути, но мы свернули в ущелье и там отаборились. Палатку ставили без лишнего стука -- зверь далеко слышит посторонний звук, боится его. Мы же должны были свое появление здесь держать в секрете. Навалилась мошка. Пришлось развести небольшой дымокур для лошадей. Поставили палатку на тот случай, если нас застигнет здесь ненастье. Убрали вьюки и заготовили дров. Василий Николаевич предлагает подняться к верхним гребням и там в скалах заночевать, чтобы не прозевать утренней зари. Взбираемся на крутизну. За плечами котомки, ружья, в руках посохи. У меня к поясу привязан Загря. Василий Николаевич -- мой неизменный спутник по многим экспедициям. Нас сблизила любовь к природе, к скитаниям по неисследованным дебрям Сибири. Много лет мы отогревались у одного костра, топтали одну тропу, делились последним сухарем, жили одними думами. Он человек неразговорчивый, любит все додумывать сам. На его загорелом лице глаза кажутся неприметными, но они необыкновенно пытливы, мимо них ничто не промелькнет незамеченным. Лес постепенно мельчает, выклинивается, не выдерживая натиска россыпей, стекающих серыми, ноздреватыми потоками сверху. С небесной высоты нас заметили беркуты. Они кругами ходят по бездонной синеве, роняя на землю пугающий крик. На минуту я задерживаюсь передохнуть. Весь горизонт справа и слева от нас загроможден взмахами вершин, уже чуточку поседевших от снега. Между ними в провалах копятся вечерние тени. А внизу, в глубине ущелья, беснуется Бутуй. На его берегу видны палатки, кони и одинокая струйка дыма. Это наш лагерь. Еще небольшое напряжение, и мы у скал. Василий Николаевич, склонившись на посох, спокойным взглядом ощупывает местность и открытым ртом хватает воздух, напоенный прохладой снежников и пряным запахом разнеженных на солнце рододендронов. Я, усевшись на камень, отдыхаю. С каждым новым вдохом слабеет усталость, будто пьешь живительную влагу, пьешь и не можешь напиться. Вдруг Загря вскочил и повернул морду к соседнему отрогу. Мы смотрим туда. Что-то серое мелькнуло внизу по кедрачу и быстро поднялось на гребень. -- Бык... -- тихо шепчет Василий, хватая меня за руку. -- Видать, нас учуял. Этот на трубу не придет сегодня. Я смотрю в бинокль. Верно, марал! Бежит он легко, ноги вразмет, гребет ими широко, во всю звериную прыть. Вот он выкатился на открытую седловину с болотцем в середине и, откинув назад рога, замер, видимо, прислушиваясь. До него метров триста пятьдесят, но в бинокль он кажется рядом, и я, как завороженный, любуюсь им. Как чертовски он напряжен! В его застывшей позе -- угроза. В широко расставленных ногах, в гордо откинутой голове, в ноздрях что-то властное, непримиримое. А какие изящные ноги, как все в этом звере пропорционально, точно, гладко! И кажется он творением великого мастера, вылитым из светло-бурого металла. -- Что делать?.. Стрелять?! -- спрашиваю я Василия Николаевича и прикладываю к плечу карабин. -- Нет, далековато, ранишь -- уйдет, а зверь, кажись, тот, какого мы ищем, -- отвечает он. Бык делает несколько торопливых прыжков, трясет головой и с ходу падает в болото. Столб мутной воды окутывает зверя. В каком-то бешеном припадке он разбивает грязь копытами, падает в нее, вскакивает, снова падает, выворачивает рогами пласты земли и угрожающе стонет, бросая вызов невидимому противнику. Мы, затаив дыхание, наблюдаем: не часто приходится видеть марала в таком драчливом состоянии. Он ищет соперников, чтобы в первой схватке испытать свои силы. Через минуту марал выскочил из болота весь в грязи. С рогов свисали клочья тины. Не задерживаясь, даже не стряхнув с себя прилипшую грязь, он махом бросился вверх по отрогу и скрылся за густой грядой кедрачей. Его путь в тишине дремлющих скал можно было проследить по глухому протяжному стону. Какое-то время мы находимся под впечатлением виденной картины и. молчим. Загря, после неоднократной попытки сорваться с поводка, повернулся к нам, и в его умных глазах можно было прочесть упрек. -- Здоровущий, сатана, и жирен! Такого бы свалить! -- говорит Василий Николаевич, почесывая затылок. -- Думаю, уйдет далеко. -- Не должен бы, место тут ихнее: скалы, кедрачи, поляны, -- отвечаю ему. -- Самку найдет -- угомонится и заревет, Тогда-то мы и подберемся к нему с трубой. А сейчас уйдем отсюда, чтобы место не одушить... Отходим влево через ложок, немного поднимаемся по ольховой чаще. Идем бесшумно, как тени. Тут на склоне не так просто найти место для ночлега, тем более нам, привыкшим к таежному "комфорту". Нас приютил старый кедр, росший рядом со скалою. Под ним уютно, сухо и можно укрыться от непогоды. Мы быстро организуем ночлег. Василий Николаевич остается готовить ужин, а я с Загрей отправляюсь на верх скалы встретить вечернюю зарю и послушать, о чем шепчет старая тайга в эту осеннюю пору. Поднимаемся по узкому гребню, усеянному обломками гранита. Все шире и дальше уходит горизонт. Мутнеет синева далеких гор. Вот мы и наверху. Я присаживаюсь на камень у края глубокого обрыва. Достаю кисет и с каким-то никогда не испытанным наслаждением закуриваю: отрываю бумажку, насыпаю махорки, уравниваю и начинаю крутить цигарку. А сам не свожу глаз с полян, что лежат подо мною. Кобель, усевшись на задние лапы, прислушивается, лениво шевеля ушами. Где-то за зубчатой грядой гольцов еще не угасли последние лучи солнца. День ушел. Над дикой рекой копится прозрачный туман, окутывая ущелья сумраком. Ни звука, будто здесь нет ни единого живого существа. И эта тишина создает впечатление первобытности и беспредельности. Наконец, вижу: из перелеска соседнего отрога, словно привидение, выходит бык-марал, небольшой, но рогастый. Бесшумными шагами он поднимается на выступ скалы и настороженно замирает над пропастью. Я забываю про карабин, про Загрю: И вдруг из-за Бутуя, от скал, что нависают над рекою, в мертвую тишину наступлющей ночи врывается рев. В этой первой песне, еще робкой, звучит с неповторимой силой и призыв, и угроза. Вздрогнула тайга, ожили скалы, нетерпеливо взвизгнул Загря. Тотчас же с далеких-далеких мысов, прикрытых вечерним сумраком, долетает ответный рев, строгий и басистый. А бык, что на соседнем отроге, продолжает стоять, прислушиваясь, как бы пытаясь разгадать по звуку силу ревущих противников. Он вытягивает шею, приподнимает голову, хочет сам зареветь, но из открытого рта у него вырывается только тихое мычание. Снизу, из темных лощин, неслышно, воровски подкрался туман, неотвратимый, как ночь, и все вокруг нас утонуло в белесоватой мгле. Где-то за туманом погасала заря. Темень холодная, густая свалилась на горы. Спускаюсь к Василию Николаевичу. Ноги скользят на крутых склонах, поросших поблекшей травою, срываются камни, уносят в невидимую глубину ущелья грохот обломков. Откуда-то наплывает протяжная песня марала. Под кедром горит костер, оттеснив от стоянки мрак наступившей ночи. Рядом с огнем ворох хвои для постели. Пахнет кашей, вяленой сохатиной, но ужин все еще не готов. -- Слышал? -- спрашивает Василий Николаевич, кивнув головою в сторону Бутуя. -- Как же, слышал. Сам чуть не заревел от радости... -- В прошлом году первый двенадцатого числа запел, а нынче раньше, видно, нетерпение... Туман незаметно исчез. Все уснуло. Над нами дремлют каменные сторожа да мутится тучами небо. Какое блаженство костер! Сядешь так вот, возле него, обнимешь сцепленными руками согнутые в коленях ноги и смотришь, как огонь пожирает головешки, как в синих вспышках плавятся угли. Кажется, ничто так не располагает к раздумью, как костер. После ужина спать. Но разве уснешь? Неугомонное воображение рисует одну за другой картины. То я слышу рев, то лай Загри, то бегу наперерез удирающему маралу. Промучился до полуночи и встал. У огня сидел Василий Николаевич, погруженный в свои думы. Я поправил костер, повесил чайник. Никогда утро не было таким желанным, как в этот раз. Но что случилось? С мутного неба повалил белыми хлопьями снег. В природе все оцепенело в ожидании чего-то неизбежного. Неужели так страшны эти невесомые пушинки, хрупкие создания облачного мира? Пушинки не тают на остывшей земле, они копятся, сглаживая шероховатую поверхность. Под их покровом исчезают бугры, россыпи, зелень... Перед утром тучи свалились на запад, поднялась запоздалая луна и какая-то ночная птица крыльями потревожила настывший воздух. -- Пора, до рассвета надо выйти к верхним полянам и "зареветь", -- говорит мой спутник, поднимаясь от костра. Молча покидаем стоянку. Загря идет со мною. Еще властвует ночь, и не верится, что когда-нибудь наступит день. Луна освещает наш путь. Взбираемся выше и выше. Как тут свежо в этот предутренний час, как заманчиво долгожданное, полное волнений утро! Ни единый звук не нарушает покоя гор, только скрипит под ногами свежий снег. Мы выбрались на верх отрога. Под последним кедром задержались. Ниже -- обрыв, за ним длинной полоской вытянулась поляна, оконтуренная старыми кедрами. Тишина и покой властвуют над этой высотой. Вот-вот народится заря. Хотя восток еще мрачен, но уже чувствуешь ее, вестницу приближающегося утра. Василий Николаевич тревожным взглядом окинул небо, достал из котомки длинную конусообразную трубу, сделанную из кедра. -- Попробуем зареветь, -- говорит он, заметно волнуясь. Став поудобнее, Василий Николаевич приложил тонкий конец трубы к влажным губам и с натугой потянул в себя воздух. Сильный звук разорвал тишину ночи. Он "ревел" с большим искусством, совершенно точно подражая голосу марала. И еще не смолк последний аккорд, еще перекликалось голосистое эхо, а из-за Бутуя, от темных скал, что нависают над рекою с противоположной стороны ущелья, уже послышался ответный рев, еще более грозный, более властный, нежели вчера. Василий Николаевич повторил свою песню, слегка укорачивая звуки, и снова мертвая тишина обняла горы. Все напряглось, насторожилось, и мы замерли в немом ожидании. А за зубчатыми грядами гор, за прозрачным туманом, из бездны сочится скупое утро. Гаснут звезды. Уходит ночь, снимая с сонных кедров свой черный полог, И в этой убаюкивающей тишине слух ловит чьи-то торопливые шаги под обрывом. Загря, сбочив голову, смотрит вниз. Видим: из чащи выходит крупная маралуха, мягко ступая по зеленому мху. Она вся насторожена, что-то ищет возбужденными глазами и, вытянув шею, поворачивает голову к скале. Самка как будто удивлена, не понимает, почему ее никто не встречает, куда делся бык -- ведь он только что ревел, звал... -- М-м-м... -- тянет обманутая маралуха. А мы стоим, сливаясь с тишиною, забыв про свое существование. Только Загре невмоготу этот молчаливый поединок. Один прыжок, и он повис на сворке. Самка, откинув голову, ловит шорох, смотрит выжидающе вверх. Она, несомненно, видит нас, однако что-то затуманивает ей глаза, не может понять, почему желанный шорох не приближается. Но вдруг ее охватывает страх. Один, два пугливых прыжка, грохот камней, и самка исчезает в тени старых кедров. -- Дурень, на матку позарился, -- ласково упрекнул Василий Николаевич кобеля. Опять ждем. Вдали медленно и широко разливается по небу нежный свет осеннего утра. Белые космы тумана мирно дремлют по утесам. К югу торопятся стайки мелких птиц. Где-то за ближним отрогом нетерпеливо взревел бык, и послушное эхо разнесло по горам грозный вызов. -- Пошли наверх, может, это наш ревет, -- бросает Василий Николаевич, и мы торопимся, взбираемся по крутому откосу. Теперь дорога каждая минута. Ведь с наступлением дня самцы угомонятся, почти перестанут реветь и дадут о себе знать только перед закатом солнца. А если обнаружат нас, то и совсем уйдут. Вот мы и на верху отрога. Осторожно подбираемся к краю и заглядываем вниз. Там лог, усеянный мелкими скалами и старыми кедрами. Где же бык? Не так просто заметить зверя, одетого в серый брачный наряд, среди россыпей и поблекшей травы. Хорошо, что с нами бинокли, и пока осматриваем лог, из-за соседнего отрога доносится тоненький голос быка, неуверенный,