соседа. Он был не совсем обыкновенен. Глаза продолговатые, пристальные. Их чернота отливала бронзой. Что-то иконописное в них, не вяжущееся с военной формой. Полковник с глазами архангела. Когда-то видела в церкви образ архангела Михаила с точно такими глазами... - Два чая, пожалуйста, - сказал он проводнице. Шаткий столик подрагивал, съезжала вбок скатерка со стеклянной пепельницей. Это тоже были предметы, ими можно было любоваться, принимать в душу. Появились два стакана чая, сахар, печенье. "Спасибо, девушка!" Он сунул ей в руку не то три рубля, не то пять. Она попыталась отсчитать сдачу, но он ее выпроводил: "Идите, милая! У нас тут с дамой приватный разговор". Та понимающе кивнула. Он вынул из "дипломата" несколько свертков со снедью. Появилась бутылка с огненно-красной жидкостью. - Вы позволите? - Спасибо, не пью. - Совсем не пьете? - Почти совсем. Только по особым случаям... - Так будем считать нашу встречу за особый случай! Ваше здоровье! Пригубила вино. "Нет, так не пойдет! До дна!" Выпила до дна. От вина, крепкого, сладкого, потеплело внутри. Что я делаю? Пью, да с кем-то чужим, незнакомым... - Еще по одной? - Не надо! - прикрыла стакан ладонью. - Нет, надо! - отвел мою руку сильными, смуглыми пальцами. И рука как у отца, не только голос. Какое-то колдовство. Выпили. Короче говоря, непривычная к вину, я опьянела быстро, и понесло меня, понесло... Незнакомый казался знакомым. Голос отца - оттуда, из первого детства... Белые просторы за окном по-прежнему бежали мимо, но уже посерели, принахмурились. Сизо-розовая заря прикоснулась к ним. Все это было безмерно красиво. И вдруг... - Как вы хороши! - сказал сосед. - Как я рад, что встретил именно вас! Как вас зовут? - Кира. Кира Петровна. А вас? - Виктор. Виктор Владимирович. За наше знакомство! И так далее. Он говорил мало, больше молчал, сузив свои странные глаза, придвигаясь все ближе. Непонятным образом случился поцелуй. За ним - второй, третий... Все это было похоже на любовь, о которой я читала в книгах: внезапную, всепобеждающую, сильную, как что? Кажется, как смерть. "Неужели? - с ужасом подумала я. - Да, похоже..." Я не узнавала себя. Общее приятие мира продолжалось, даже взмывало выше, захлестывало. Под ногами уже не было дна... Ну и пусть. Так даже лучше - без дна. Каким-то образом мы оказались уже на "ты", называли друг друга "Кира" и "Витя". Я дала ему свой адрес и телефон; по делам службы ему иногда приходится бывать в моем городе. "Город-сказка", - выразился он, и мне понравилось, хотя похоже было на статьи Бориса. Словом, все вверх ногами... Исчезло, провалилось все такое важное раньше - работа, больница, Главный, сыновья... Остались странные, черно-бронзовые глаза архангела, ромбовидный значок на его груди, о который я оцарапала щеку... "Вот, значит, как это бывает", - пьяно подумала я. - Граждане, через полчаса Москва, - сказала, входя, проводница. - Извиняюсь, конечно, - добавила она, видя, что "граждане" целуются. - Приготовиться к выходу. Билеты нужны? - Нужны, - сказали мы одновременно. Она выложила билеты. Значит, все. На пороге - Москва. Странные, уже чужие глаза подернулись дымкой. Аккуратно сложил в "дипломат" остатки закусок, поставил пустую бутылку под столик. Молча снял сверху мой чемодан. Неужели все? Голос из репродуктора: - Граждане пассажиры, наш поезд прибывает в столицу нашей Родины, город-герой Москву. Проверьте, не забыли ли вы что-нибудь из своих личных вещей. Как будто ничего не забыла. Пальто, шапка, шарф. Чемодан в руке, через плечо - ремень молодежной сумки... Кругом все покачивалось, плыло. Толпящиеся деловые спины в коридоре. Среди них - его спина, уже совсем чужая. Неужели не обернется, не попрощается? Обернулся. Рука, вежливо поднятая к фуражке. Сошли на перрон. Какая-то женщина: "Витя!" Обняла, поцеловала. Вероятно, жена. Впрочем, какое мне дело? Ничего особенного не произошло. Несколько поцелуев. С кем не бывает? Со мной не бывало. Только почему так больно? Не надо было пить. Поделом мне. Стояла на перроне с чемоданом у ног. Бородатый молодой человек в запушенной снегом шапке выделился из толпы, подошел, поклонился и спросил: - Кира Петровна Реутова? Отчетливо пророкотали три "р". - Я из оргкомитета, приехал за вами. - Отлично. - Изо всех сил стараясь не подать виду, что Кира Петровна Реутова попросту пьяна. Что это было? Зачем? И вообще, оглядываясь назад, я все яснее вижу, сколько в моей жизни было поступков (или не поступков, попустительств), сделанных не почему-либо, а "просто так"... "И это русское словцо "так" прелестно", - писал, кажется, Достоевский. 11 "Побегаете по магазинам", - сказал Главный. Не больно-то побегаешь - доклад на докладе, и все интересные. Мой собственный - завтра. Почти не волнуюсь. А сегодня - по магазинам. Куртка для Валюна. С непривычки Москва одуряет, ошарашивает. Многолюдство, мелькание, спешка. Машины, люди, впечатления - все теснится. Люди молчаливы, замкнуты. Каждый спешит по своему делу. Нет, не хотела бы я жить в Москве. Повсюду огромные очереди - голова в магазине, хвост на улице. Кое-где они налипают, как пчелиные рои. В продуктовых - сравнительное изобилие. Но меня сейчас продукты не интересовали. Перед самым отъездом, если успею, куплю. Одна из странностей нашей жизни - неравномерность снабжения. "Тут" есть, а "там" нет. И все равно действует социальный закон сообщающихся сосудов. Люди едут оттуда, где нет, туда, где есть. Закупают, везут. Берут отпуска, командировки, отгулы. Загружают поезда, самолеты... Сколько на все это уходит денег, времени, сил, здоровья! Берут не только для себя - для родственников, соседей, сослуживцев. А то и для перепродажи - разумеется, небескорыстной. Берут в огромных количествах. Меня поразил, например, старик в валенках, обшарпанной шапке, явно не миллионер, но весь обвешанный кольцами колбас. Он шмыгал носом, похлопывал валенком о валенок. А на улице - оттепель. Промочит ноги, подумала я, потом его кто-то лечи. Куртка для Валюна. Пока что подходящей нигде не было. Показывали что-то ужасное: тяжелое, жесткое, цвета печной заслонки. Или вообще ничего не показывали, коротко буркнув: нет! Чаще всего продавщицы в разговор с покупателем вообще не вступают. Скажут "нет", отвернутся и болтают с подружками о чем-то своем... Все молодые, в большинстве хорошенькие, но до чего же у них несимпатичные, гордые спины! Верно, думают: "Хорошо было бы работать в магазине, если б не покупатели..." Нет, у нас в городе люди приветливее, общительнее. Нет нужного товара - продавщица поговорит с тобой, посочувствует, а то и выскажет свои соображения по поводу дефицита. Соображения у всех одни и те же, и справедливые: надо делать то, что людям нужно, и не делать того, что не нужно (кивок в сторону "печных заслонок"). Но как этого добиться, неясно. Поговорить, впрочем, приятно. Чувствуешь себя мыслящим по-государственному. Нет, не хотелось бы мне жить в Москве, упорно думала я. Дома лучше. Пусть меньше товаров, хуже с продуктами, но привыкли, как-то приспособились, живем... Зато нет этих безумных лиц, этих чванных спин, словно бы говорящих: "Больно много вас сюда понаехало!" Очереди, очереди... Большинство - женщины, но немало и мужчин. Те все норовили протиснуться вперед. Все это клокотало, бурлило, бурчало, переругивалось. А еще угнетал меня воздух - тяжелый, нечистый, не зимний и не весенний, полный угарных выхлопов. Таким же "угарным выхлопом" вспоминался мне и эпизод в вагоне. Вспоминать не хотелось, но мысль то и дело туда ехала. Обошла ГУМ, ЦУМ, "Детский мир" - всюду одно и то же: "Нет!" - и спины. Впрочем, в одном магазинчике поскромнее показали мне куртку ярко-желтую, цвета яичного желтка. Тоже тяжелую, как те "заслонки", но даже без капюшона. Нет, нет и еще раз нет. Пойду-ка обратно в гостиницу - на всякий случай еще раз пробежать свой доклад. Была, кажется, такая пьеса: "Человек с портфелем". Я не видела, а может, и не могла видеть (давно это было). Так вот, появился человек с портфелем. Только отошла от прилавка, он меня остановил. Пожилой, бледноносый, интеллигентного вида. Портфель бокастый, раздутый. - Вы как будто искали куртку с капюшоном, размер сорок восемь, рост четыре? - Да, искала. А что? - Дело в том, что совершенно случайно я приобрел именно такую куртку для своего внука. Оказалась мала: акселерация! Если хотите, могу уступить. - Ой как удачно! Отвел в сторонку, вынул из портфеля и развернул - ну, нечто сказочное! Такую видела в мечтах: темно-синяя, отделана красным. "Молнии" узенькие, почти невидимки. - Как молодежь говорит, "фирма", - усмехаясь, сказал человек с портфелем. - А вот и "лейбл". - Что такое? - не поняла я. - "Лейбл" - по-английски этикетка. "Лейбл" и в самом деле свисал где-то внутри куртки на нежном шнурке. "Made in..." Где именно made, я не разобрала. У нас ни курток таких, ни "лейблов" не делают (хочется думать - пока). Взяла в руки - перышко! Посмотрела на цену - ну что ж, в моих возможностях. Дороговато, но как хорош будет в новой куртке Валюн! - Спасибо вам, большое спасибо! Вы сами не представляете, как меня выручили! Вынула деньги, отсчитала. Пожилой интеллигент изменился в лице. Бледный нос сморщился, верхняя губа приподнялась, обнажая фальшивые зубы: - Ну нет, милая, так дело не пойдет. Мне эта курточка стоила много больше. Пришлось приплатить фее за прилавком, да завмагу, да еще кой-кому. Знаете, как эти дела делаются? Сказать бы: не знаю и знать не хочу. И все. И ничего бы не было. Вернулась бы в гостиницу, еще раз прошлась бы по своему докладу... Но больно уж хороша куртка! - Сколько же я вам должна? - Холодно, соблюдая дистанцию. Он назвал сумму вдвое больше той, которая значилась в чеке. А главное, больше той, что лежала у меня в сумочке. - Это же спекуляция! - крикнула я, да так громко, что несколько человек обернулись. - Ша! - просипел "интеллигент", быстро превращаясь в обыкновенного жулика. - С луны свалилась! Психопатка! Лахудра! У самой денег нет, а туда же нацелилась! Стал выдергивать куртку; мне бы ее отпустить, а я держала. Кругом зашумели: назревал скандал, а скандалы везде любят - и тут и в родном городе. Только тут все происходит быстрее. Мигом явился милиционер: - Это вы, гражданка, сбываете дефицит? Отпустила куртку: - Я?! - даже задохнулась. - Это _он_, - показывая пальцем, - продавал мне куртку по двойной цене! - Видите, как они умеют выкручиваться, - спокойно сказал владелец куртки. - Я не я, и лошадь не моя. - Пройдемте, гражданка, - сказал милиционер. - И вы, гражданин, тоже. Там разберемся, кто кому продавал. Я закричала: - Товарищи! Будьте свидетелями! Но маленькая толпа вокруг места происшествия быстро растаяла. Вся, кроме жиденькой старушки в клетчатом платке. - Кто кому продавал - не видела. Только верней всего она и продавала. Сумка, сапожок заграничный. Много таких шнырит, лишь бы нажиться. Она, она продавала, истинный крест. - Как вы смеете? - крикнула я. - Пройдемте, граждане, для выяснения, - сказал милиционер. Молодой, розовый, с пушком на щеках, но очень важный. Вышли на улицу, на тротуар, густо покрытый снежной кашей. - Вы не имеете права! - глупо восклицала я, роясь в сумке. - Вот мои документы: паспорт, командировка. Я делегат конференции аллергологов! - Много таких делегатов найдется, - сказал человек с портфелем. - Вы не очень-то, товарищ, - оборвал его милиционер. - За соучастие в спекуляции тоже по головке не погладят. Давайте-ка оба со мной в отделение. Протокольчик составим... - Вы понимаете, товарищ милиционер, я тут совершенно ни при чем. Искала куртку, он предложил уступить. Думала, просто из любезности, а он запросил вдвое... И тут произошло неожиданное: высокий каблук импортного сапожка поскользнулся на талом снегу; под ним, очевидно, был лед. Я упала во весь рост. Растянулась, нелепо подвернув ногу. Больно не было. Милиционер подал руку: - Вставайте, гражданка. Попробовала - и не смогла. Острая боль ударила как ножом. Я вскрикнула. Боль где-то в бедре. И, главное, вся нога от бедра и ниже - чужая. Какой-то мешок вместо ноги. Перелом, сообразила я. Бедра или шейки. Только бы не шейки! Кругом опять скопилась небольшая толпа. Милиционер топтался. Сочувственные, любопытные лица. Все-таки каждое происшествие - аттракцион. Сумка с деньгами и документами отлетела в сторону; кто-то ее поднял и положил мне на грудь. Как мертвой. - Ишь ты, модница! - сказал женский голос. - На каблучках да по такой скользоте! - Совершенно, совершенно перестали чистить улицы! - посетовала старая дама в суконных ботиках. - Когда-то были дворники, теперь они исчезли как класс! - Сама бы пошаркала дворником, - отозвался старик в ушанке, - узнала бы почем фунт лиха! - Ну, как, будем вставать, гражданочка? - спросил милиционер. - Не могу. У меня перелом. Я сама врач, понимаю, что не ушиб, перелом. Вызовите "скорую". Приказ, а не просьба. Милиционер пошел в ближнюю телефонную будку. Светло-серую. Странно, что все так подробно помнится, будто сейчас. Светло-серые - и будка, и снег. И небо. Боль затихла, но лежать было неудобно и холодно. Глядела вверх, на неприветливые, нависшие над улицей этажи. Небо было перекрещено проводами, на них покачивались вороны. Одна из них, тяжко хлопая крыльями, перелетела через улицу, села на подоконник и каркнула. Начинается царство подробностей... Любопытно, что я, когда что-то серьезное случается, не вскидываюсь, а каменею. Может быть, это у меня от мамы. Она тоже окаменела, получив треугольник... Маленькая толпа вокруг не таяла, но менялась в составе. Бормотала все о том же: об уборке улиц, о дворниках, которых нет. Сравнивала оплату дворников с оплатой бюллетеней, и выходило, что держать дворников выгоднее, даже если платить им вдвое больше. Словом, происходил один из тех стихийных митингов на экономические темы, которыми так богата наша действительность. Кто-то из митингующих подложил мне под голову сумку, кто-то прикрыл меня большим, пронзительно-алым шарфом. "Какие добрые люди!" - подумала я и заплакала. Слезы были как-то связаны с алостью шарфа, она резала мне глаза. Кто-то неопознанный утер мне слезы душистым платком... Вот тебе и поговорка: "Москва слезам не верит"! Моим слезам она верила, и от этого они текли все обильнее. Вернулся милиционер: "Сейчас будет "скорая". Вы уж потерпите, гражданка. Извиняюсь, запятнал подозрением". Ага, пока он отсутствовал, человек с портфелем и курткой смылся... Маленькая толпа не расходилась. Москва продолжала верить слезам. Милиционер приговаривал: "Теперь уже скоро. У нас эта служба налажена. Извиняюсь, гражданочка, обмишурился. Такая у нас работа". Наконец-то "скорая". Люди в белых халатах. Когда меня клали на носилки, я кричала. Позорно кричала... В машине суровая молодая сестра сделала мне укол. "Дромедол?" - спросила я. "Спокойно. Что надо, то и вкололи". И тут я в первый раз стукнулась о преграду, отделяющую врача-специалиста от праздно любопытствующего профана. В данном случае отвечала мне сестра, а не врач, но тон был тот же, жреческий: "Что надо, то и вкололи. Что надо, то и сделаем". Что бы ни вкололи, это было отрадно. "Как по-вашему, это шейка бедра?" - спросила я. Та же непроницаемость: "Рентген покажет". Я закрыла глаза и отдалась покачиваниям машины. Ну до чего же прекрасно простое отсутствие боли! Надо бы каждое утро просыпаться и говорить себе: "Какое счастье! У меня ничего не болит!" Приемный покой. Именно "покой" - боли все нет. Принимал меня врач - молодой, очень высокий, словно бы надставленный, красивый, но непроницаемый. Надо бы обратиться к нему "коллега", пусть знает, что и я врач. Но слова почему-то не шли с языка, а шли другие: "Упала, сломала..." И смех. Дурацкий, непроизвольный. Все случившееся представилось ужасно смешным: я начала смеяться, сотрясаясь всем телом. Знала, что это может помешать рентгену, но не могла удержаться. "Что вас так обрадовало? - не улыбаясь, спросил высокий. - Что я, по-вашему, должен делать? Смеяться с вами или работать?" Сделала усилие, смех прекратился. Лежала тихо, но в уме по-прежнему хохотала. Крутилось, двоилось перед глазами. Виделся яркий, неприятный сиреневый свет. Что-то делали в отдалении с моей ногой, огромной, как бревно, бесчувственной. И мешало нечто, лежавшее рядом, - мохнатое, влажное, похожее на зверя, какую-то росомаху. Краем сознания услышала: "Шейка, открытый, осколочный". Значит, случилось худшее; это не испугало и не огорчило. Меня что-то спросили, я ответила: "Да-да, пожалуйста". Как на дно водоема, уходила я в сон. Виделся Валюн в новой куртке, промелькнул спекулянт с портфелем, розовый милиционер. И вдруг, растолкав всех прямыми плечами, возник сосед по вагону, полковник с глазами архангела. Сказала: "Извините, я вас люблю, но не совсем здорова". Потом уже ничего не виделось. 12 Очнулась в какой-то холмистой местности. Серые, однообразные, громоздились кругом холмы, похожие на муравейники, только острее и выше. Словно бы копошились в них муравьи и пели по-своему, тихо и жалобно. Ближе всех был отдельный холм, повыше других. Собственное мое тело было связано именно с ним. Огромная, посторонняя тяжесть угнетала его, тянула одновременно в разные стороны. В этом холме, как и в других, ритмично жаловались певчие муравьи; ритм был связан с моим дыханием. Холм, в сущности, стонал моим собственным стоном. Сознание медленно яснело, и первое, что в нем прорезалось, - боль. Именно боль тянула ногу одновременно вверх и вниз. Как будто к ноге был привешен земной шар. Круглота шара как-то уживалась с остроконечностью холма. Понимание возникало толчками. Да, сломала ногу, шейку бедра, лежу на вытяжении. Этот серый холм - нога, собственная моя нога, поднятая вверх. К ней привешена гиря, а не земной шар. Остальные серые холмы - тоже ноги, человеческие ноги, задранные круто вверх, прикрытые серыми одеялами, и к каждой привешена гиря. После полоски понимания - опять муть. Все в ней клубилось и путалось: серый снег, вороны на проводах, ярко-алый шарф, золотой погон, ромбовидный значок... Боль была тут же, не ровная, а пульсирующая. Когда она вспыхивала особенно ярко, я стонала, и стоном откликался ближайший холм. Другие холмы тоже стонали. То, что я слышала, было не пением муравьев, а стонами. Я не в холмистой местности, а в палате. Палата, палатка. Каждый серый холм - палатка, жилище боли. Царство боли, имение боли. Это еще надо осознать. Сознание. Постепенно оно обретало цельность. И вот уже стало совсем светло. И какой же это был безжалостный свет! Все вырисовывал, обводил чертой. Белые плиты потолка, разделенные швами. Белые кровати с белыми тумбочками у изголовий. Привешенные к ногам гири. Все было четко, беспощадно обведено. Боль не была невыносимой, можно было удержаться, но я стонала. Какое-то облегчение приносили эти звуки. Вытяжение. "Сколько времени это продлится?" - соображала я. Кажется, в лучшем случае - две недели. Ужас! Неужели целых четырнадцать дней, четырнадцать ночей этой пытки? Невообразимо! Такого вынести нельзя. Но человек и не такое выносит. И, что самое странное, - забывает. Лежи и повторяй: "Это пройдет, я об этом забуду". Но аннулирует ли забвение - боль? Голова все яснела, но ей было холодно, как будто я по-прежнему лежала на льду. И что-то мешало, кололо шею. Подняла руку, пощупала, где кололо. И удивилась: косы не было! Значит, остригли! Вот почему холодно голове. А мохнатое, влажное - лесной зверь, росомаха, - лежавшее рядом в приемном покое, - это, видно, и была моя коса. Та самая, ниже пояса, которой так гордилась, расчесывала, заплетала. Нет ее больше. Вспомнилась другая коса, Люси Шиловой. Как я уговаривала Люсю расстаться с косой: "Еще красивее будете". Здесь меня никто не уговаривал - взяли да остригли. А может быть, я сама согласилась, сказав: "Да-да, пожалуйста"? Впрочем, неважно. Сейчас - только вытяжение. Переждать, перетерпеть. Почему-то было не скучно лежать. Противно, мерзко, больно, но не скучно. Окна почернели, в них зажглись отражения ламп. - Ужинать будешь? - спросила крупная старуха в халате без пуговиц. - Нет, спасибо, не хочется. - Попервости никому неохота. Потом сама просить будешь: давай-давай! Так как же, ставить кашу или унесть? - Унесите, пожалуйста. Боль, боль... Почему-то раньше не осознавала связь слов: "больница" и "боль". А ведь как очевидно! Пришла делать уколы сестра - хорошенькая блондинка, похожая на мою Любочку, только без кудряшек, с ровной челкой из-под колпачка. Вдруг захотелось попросить ее: "Посиди со мной, дочка", как меня когда-то старуха Быкова. Но сестричка была занята, белокрахмальна, неприступна, как, видимо, я сама в то время. Присела, но ненадолго, бочком, на табурет... А внутри старухи бурлила ее собственная, отдельная боль. Больной тоже по-своему неприступен. Боль человека всегда отдельна, неразделяема, непредставима. Две неприступности - и между ними грань, которую не перейти... Это, видимо, уже путались мысли, начинался бред. Сестра посмотрела на градусник и нахмурилась. "Сколько?" - спросила я. Она не ответила. Сказала только: "Сделаю вам укольчик". Через некоторое время боль отошла, я заснула. Сон был чуткий, сторожкий, пронизанный стонами, обремененный. Толкали меня куда-то, волокли, вешали за ногу... Этот зловещий, пыточный сон - кто из страдавших его не знает? Стоит ли о нем вспоминать? Врачу стоит. Когда проснулась - было уже утро. Косенький, незрелый солнечный луч золотил стенку. Вчерашняя боль притупилась, прорывалась нечасто, но не в ней было дело, а в проклятой позе. Страшно неудобно было лежать так ногой вверх. Палата просыпалась. Негромкие стоны. Что-то позвякивало, лилась вода: утреннее умывание. Таз и кувшин разносила от койки к койке та самая вчерашняя крупная старуха без пуговиц. Умывание короткое: каждая больная слегка намыливала руки, споласкивала их, потом лицо. И все. Вот и до меня дошла очередь. - Ждать тебя надо? - спросила старуха. - Бери мыло, чтобы раз-два - и готово. У меня еще в других палатах лежачих богато. - Нет у меня мыла. - Что ж не захватила? Дурак собирал. - Меня подобрали на улице. - А дома-то есть небось люди? Пускай принесут, как придут навещать. - Ко мне не придут. Я приезжая. Она вынула из кармана обмылочек: - На, мойся, только не тяни. Я приподнялась на локте, разбудив заснувшую было боль, кой-как умылась, утерлась. Во рту был противный железный вкус. - Мне бы зубы почистить, нянечка. Рассердилась: - Тоже моду выдумала: зубы чистить. Не ты одна в отделении. Все переполнено, некуда дожить, коридоры всплошняк заставлены, а "скорая" так и везет, так и везет... Зима, сезон пик, лед на улице, все с переломами, не ты одна. А нас-то, нянек, раз-два и обчелся. Дежурим по три смены, и все за так, говорят: дадим отгул, - жди того отгула, не дождешься. А ты - зубы! Каждого с зубами ждать, время не хватит кругом себя обернуться, не то что в туалет. Двадцать палат, каждого умой-обслужи, полы - влажная уборка, горшки ихние, прости господи, вынеси, а зарплата - тьфу! На кефир и то не хватит. Только психичная пойдет сюда работать. В мужском-то лучше, хоть бутылки пустые сдашь... За время этой речи я бы три раза успела вычистить зубы... Что делать? Старуха проследовала к двери. - Рубль, - коротко сказала женщина на соседней кровати - грузная, черноволосая, с крупной родинкой на щеке. - Какой рубль? - Не понимаешь? Ты ей - рубль, а она тебе - зубы почистить. За все рубль. Судно подать - рубль. Вынести - опять рубль. Без рублей-то они бы здесь разве колготились? Я вспомнила о своей сумке с деньгами. "Сумка моя..." - сказала тихо. - А в тумбочке, - ответила соседка. - Как привезли тебя без памяти, так и сумку туда. С трудом перегнулась, открыла дверцу тумбочки. Сумка была там, но потертая, убогая, словно ее кто-то долго топтал. Несколько рублей обнаружилось. Потом наменяю. - Разменять - тоже рубль, - сказала соседка. - Что пятерку, что двадцать пять - все одно: рубль. Устав, откинулась на подушки. Опять боль. Впрочем, о боли пора уже перестать, вынести ее, так сказать, за скобки. Она сопровождала каждое движение, то вспыхивала, то задремывала, притаившись. Когда задремывала, возникали мысли. Например, об этих самых рублях. О хронической нехватке санитарок, нянечек. Вечная беда нашего здравоохранения. Зарплата ничтожная, никого не привлекает. Берем кого попало, лишь бы шла. Кто пьет, кто дряхлый, кто просто ленивый - всех берем. Беда хроническая, застарелая - когда-нибудь мы ее преодолеем, но когда? У нас, в терапии, дело обстоит не так остро. Много ходячих, больные обслуживают друг друга. А каково калекам в травматологии? Об этом я как-то не задумывалась. Меня больше занимали кремовые шторы, уют... А оказавшись впервые в жизни в положении "крепко лежачей", я посмотрела на все это с другой стороны. С позиции больного, неподвижного... Сколько унижений! Любая потребность оборачивается унижением. Приходится просить, клянчить... Никто не идет на эту работу по призванию, для всех она - горькая необходимость, неудачный вариант. Разумеется, и у нас в больнице бытовали эти "рубли". Что тут скажешь? Не осудишь же старуху, их берущую. Естественное желание как-то перебиться. Большинство из них - пенсионерки, многие стремятся подработать не для себя даже (потребности старушечьи ограниченны), а для детей, для внуков. Тем тоже деньги нужны. Кто на квартиру копит, кто на телевизор... Знала я одну такую, Клавдию Васильевну, в нашей больнице. Работала как оглашенная. Тянула из себя жилы. Конечно, тоже при случае "рубли"... Как-то увидела ее в коридоре. Сидела и спала, прикрыв глаза перепончатыми веками. Лицо горькое-прегорькое, синяки под глазами - до половины щеки... - Что с вами, Клавдия Васильевна? Вам помочь? Старуха открыла глаза и сказала одно слово: - Сморило. - Зачем вы работаете, Клавдия Васильевна? Давно уж пора вам на покой. - А сын? Разговорились. Единственный сын пьет горькую. Лечился уже не раз, ничего не помогло. Хлещет. А водка-то вы знаете, сколько нынче стоит. Жена ушла с двумя со внучатами, одному четыре, другому два. Жалко все-таки, родная кровь. И сына, Павлушу, жалко. Пускай облика на нем нет, да родила все-таки, не чужой. Уволили его с завода, теперь слесарит по-частному да с матери тянет. Какой-то автобус хотели ему вшить... - Антабус. - По мне все одно: антабус, автобус. Не согласился. Принципиальный. Пил, говорит, и буду пить. А деньги где взять, если не у матери? Вот и топаю день-деньской, ночь-ноченьскую. Ноги опухать стали. Значит, сердце не справляется. К вечеру ноги как твои бревна. - Клавдия Васильевна, вам надо почаще лежать, ноги повыше... - А кто за меня работу делать будет? Нет уж, пойду на тот свет такими ногами... Так и вышло - пошла. Не видела ее несколько дней. И вдруг известие: Клавдия Васильевна разбилась насмерть, упав с балкона третьего этажа... - Белье вешала, - рассказывала ее сменщица, - встала на стул, может, голова закружилась, а может, еще что, только упала вниз головой. Павлуха, сын-то, дома был, как всегда выпивши. Может, он ее и столкнул. Утром дело было. Никто не видел, он или не он. Следователь приходил, ничего не вывел: бормочет что-то пьяный. Взяли опять на принудиловку. А что с того? Сам не захочет - не вылечится. Ребят жалко, парочка их, старший заикается, младший еще ничего. Тянули они с нее, с тети Клавы, не дай бог. Не выспится, идет сама как пьяная. Вот и упала, если не сын столкнул. С такого станется! Хоронили Клавдию Васильевну скромно, торопливо. Священник махал кадилом, искоса озираясь. Невестка, жена Павла, молчала, кусая платок. Ребенок, лет четырех, цеплялся за ее руку... Наверняка Клавдия Васильевна тоже брала эти рубли, но кто ее за это осудит? Если бы только рубли! Как известно, медицинская помощь у нас бесплатная. Но там и сям сквозь эту бесплатность просачиваются ручейки платности. Ручейки, а то и реки... Люди охотно платят за лечение, лишь бы помогло. Платные поликлиники переполнены, записаться трудно. Подолгу стоят в очереди, записываются. Как за дефицитом. С чего бы это, если в районной поликлинике прием бесплатный? А вот поди ж ты. Кажется больным, что за плату лучше будут лечить. А внутри самих платных поликлиник - еще своя, сверхплатная индустрия частных услуг. За особую плату вне очереди. Потребность, значит, есть у людей - заплатить за то, что бесплатно? Плоха не сама по себе плата. Плохо то, что ее получение - в обход закона. Своего рода преступление... "Занимается частной практикой", - говорят о враче с осуждением. Может быть, стоило бы снять это клеймо? И еще мысли: знают или не знают дома, в больнице о моем переломе? Скорее всего не знают. Доклад в 10:30. Хватятся: нет докладчика. Позвонят в гостиницу - не ночевала. Потом - в милицию. Пока выяснят, что случилось, куда отвезли, пройдет время. И немалое. Лежать и терпеть. А боль... (Это вроде как у Толстого в "Казаках" - "а горы...".) Вошла сестрица, похожая на мою Любу. Я ей: "Нельзя ли еще укол? Очень больно". Та, спешащая, как все медики: "После обхода, если доктор назначит". Оставалось ждать. Ждать и стонать, слушая стоны с других кроватей. О стонах. Это периодическое вдыхание и выдыхание воздуха - все-таки облегчение. Не зря природа его придумала. Со стоном как будто выходит, выдувается боль. Как же я была не права, уговаривая страдающих не стонать ("травмирует соседей!"). Эти стоны помогали им терпеть, ждать. Какая-то работа для праздного, измученного праздностью тела! Еда - тоже занятие. Разнесли завтрак. Пока больные завтракали, стоны утихли. Потом возобновились. Один вид занятости сменился другим... Какая это казнь - полная праздность! Думать все-таки легче, тоже занятие. "Сезон пик", - сказала старуха. Зима, гололедица. Везут и везут... Какое бедствие наших городов - эта гололедица! Подсчитать бы, сколько на ее счету если не жизней, то сломанных конечностей, ключиц, ребер, а бывает, и жизней... Никакая эпидемия столько не косит, как это зимнее бедствие. Только и слышишь: "Сломал, сломала..." Внутренне я продолжала сама с собой тот маленький митинг, который кипел вокруг меня, лежащей на улице: "Совершенно, совершенно перестали чистить улицы!" - глас народа, стон народа. Где-то работают компьютеры, автоматизированные системы управления. А рядом на улицах падают люди, бьются машины... Неужели это бедствие неустранимо? Говорят в оправдание: уборочных машин не хватает. Ну ладно, не хватает - пошли людей! Многие ведь страдают от гиподинамии. Сидят целыми днями за канцелярским столом, вечерами - у телевизора... Дать бы сигнал: "Все на борьбу с гололедицей!" Многие пошли бы... Но где взять простейшие ломы, лопаты? Как часто у нас срываются субботники из-за отсутствия элементарнейших метел и граблей. Люди пришли, постояли, кто-то слегка поковырялся - другие на него смотрят, посмеиваются. Не руками же убирать мусор? А ответственному наплевать - "галочка" проставлена и ладно. Поговорив, пороптав - расходятся. Если бы средства, ежегодно затрачиваемые на зимний травматизм, направить на борьбу с гололедицей, хватило бы не на одни ломы и лопаты... Лежала и митинговала сама с собой. Тоже мне философ на вытяжении... 13 Наконец-то обход! Насторожилась, приготовилась. Сейчас расскажу им все: сама врач, пропустила доклад на конференции аллергологов. Расспрошу: какой перелом? Долго ли на вытяжении? Перспективы реабилитации? Врачей было двое. Старшая - высокая, мощная блондинка, похожая на одну из моих кариатид (кажется, Солоху, а может быть, Артемиду). Та же величественная прямоносость. С нею, на вторых ролях, шел молодой, черноглазый, высокий - тот самый, который вчера: "Что я должен делать? Смеяться с вами или работать?" "Ростислав Романович", - обращалась к нему кариатида. А он к ней: "Марта Владимировна". Запомнить имена-отчества (рефлекс). Врачей сопровождала сестра, не та, похожая на Любу, а другая, рыженькая, синеглазая. Хорошенькая. Особая матовая прозрачность лица. Как будто фонарем изнутри освещенность. Шла торжественно-белая церемония обхода. Как я ее любила - там, у себя в больнице! Тихие, ровные голоса врачей. Надежда и ожидание на лицах больных. Праздник авторитета и доверия. Как охотно я играла свою роль каждое утро в этом спектакле! Теперь я наблюдала церемонию обхода с другой стороны. Со стороны больного, который ждет, волнуется, готовит вопросы... Ощутила себя не вершителем судеб, а тем безликим, судьба которого вершится. Заурядной крупинкой в большом котле оптового врачевания. Разумеется, врачи отнесутся ко мне с полным профессиональным вниманием, но... Не это мне было сейчас нужно! А что? Стыдно, но нужно было мне не профессиональное, а обычное человеческое милосердие. Доброта. Жалость. И не буду я им говорить, что сама врач. Наверно, они это уже знают и вряд ли этому радуются. Я сама всегда недолюбливала пациенток-врачей с их терминологией, пытающихся вмешиваться в ход лечения, предлагать свои варианты... Куда приятнее пациент наивный, не читающий даже журнал "Здоровье"... Белая процессия приблизилась, остановилась. Ростислав Романович кратко доложил историю болезни. Опять я услышала слова: "шейка", "открытый", "осколочный". От кариатиды-Солохи исходил каменный холод. Все приготовленные вопросы исчезли за ненадобностью. Спрашивай не спрашивай - все одно. Между обходящей процессией и отдельным человеческим страданием - преграда. Теперь я поняла, какая огромная разница: стоять по ту или по эту сторону преграды... - Как вы себя чувствуете, Кира Петровна? - спросила кариатида с улыбкой, почти не затронувшей губ. Конечно, заведующая отделением. Точно такие же вопросы (и тоже по имени-отчеству) задавала больным я сама на утреннем обходе. - Боли. Сильные боли... - При таком переломе боли в первые дни неизбежны. Придется потерпеть, милая. Я словно бы слышала отраженные в каменном зеркале собственные слова. - Больная просит укол, - сказала рыженькая, синеглазая. Видно, та, с челочкой, не забыла ей передать. Внимательный все же персонал. - Ростислав Романович, выпишите укол, - сказала зав. отделением, назвав препарат и дозу. И вот уже процессия отошла к соседней кровати. У этой врачи задержались подольше. В ногах у нее не было серого холма. Плоско, почти бестелесно лежала на ней сухонькая старушка с тонкими чертами лица, с редкими, седыми, коротко стриженными волосами. - Ну, как дела, Дарья Ивановна? - с неподдельным теплом спросила зав. отделением. Оказывается, у нее мог быть теплый голос... - Дела - как сажа бела, - тихо, но внятно ответила Дарья Ивановна. - Как ночь провели? Спали? - Почитай, что и не спала. С думами своими разговаривала. - Лучше бы спали, чем с думами разговаривать. Сон лучше всякого лекарства. - Да откуда его взять? Укол не укол, таблетка не таблетка, не идет ко мне сон. - Может быть, сильные боли? - Нормальные. Я уж привыкла. - Лежать-то удобно? Может, подушку повыше? - Спасибо, не надо. Так-то лежать куда способней, чем на вытяжении. Только вот гипс. Чешется у меня под ним. Поюрзыкаю спиной - вроде легче. Мне бы спицу вязальную, я бы ею почесалась. - Спицу нельзя. Спицей вы можете расковырять тело до язв. - Нельзя так нельзя. Это я зря попросила. - Увеличим дозу снотворного, будете спать. - Нет уж, не надо, - ответила Дарья Ивановна, тихо и плоско растворяясь в подушке. - Я после снотворного весь день как чумовая. А мне надо еще жизнь свою обдумать, так ли жила или зря время профукала. Голос зав. отделением звучал мягко, но внушительно: - Дарья Ивановна, гоните от себя эти мрачные мысли! Не о прошлом надо вам думать, а о будущем. Полежите, снимем гипс, начнете ходить... Ваш перелом - обычный, неосложненный. Сколько людей после таких переломов на ноги становились, возвращались в строй. (Опять - мои слова в чужих устах. В каменных.) - Спасибо вам. Марта Владимировна, - отвечала больная с усмешкой (ирония, что ли?). - Строй-то у меня не больно солдатский. Мне бы до кухни доползти, и то ладно. - Доползете, милая, не сомневайтесь. А против зуда мы вам пропишем микстуру, ладно? - Спасибо на всем, - сказала старуха и прикрыла глаза синеватыми веками. Обход уже направлялся к следующей кровати, ноги в ноги с Дарьей Ивановной. Чуть приподняв голову, я могла разглядеть, кто на этой кровати лежит. Видно было не только серый холм одеяла, прикрывавшего поднятую ногу, но и лицо больной, в сильном ракурсе, показавшееся мне очень красивым. Сверкающие, ярые черные глаза: что-то в них демоническое. Когда врачи подошли, больная взяла с тумбочки граненый стакан, размахнулась и швырнула его на пол. Конечно, разбился. - Опять вы, Зина, скандалите, - сказала спокойно Марта Владимировна. - И как не надоест? Каждый день одно и то же. - А зачем вы меня спасали? - закричала Зина. - Я ведь хотела умереть, не дали, проклятые! Голос у нее был какой-то вороний, царапающий, как наждак. - Мы спасали вас потому, что это наш врачебный долг, - спокойно, даже как-то нудно ответила Марта Владимировна. - А ты, черномазый, - кричала Зина уже на Ростислава Романовича, - ты самый большой гад, до смерти ненавижу! Склеил меня по кусочкам, двадцать восемь переломов во мне было, разве я не понимаю, что ты там своим студентам балакал? "Уникальный случай"! Разве я для того с четвертого этажа прыгала, чтобы "уникальным случаем" быть? Жизнь - она моя, я своей жизни хозяйка, а не вы, сволота ученая! Марта Владимировна спокойно диктовала рыженькой какие-то назначения. - Вот что, Савельева, - сказала она, - всему есть предел. Если вы не утихомиритесь, придется перевести вас в психиатрическое. А там, поверьте, вам будет хуже, чем здесь. Зина примолкла, и только глаза свирепо блистали. - Шура, скажите нянечке, чтобы здесь прибрала, - сказала Марта Владимировна рыженькой. - Если Савельева будет мешать больным, сообщите, примем меры. Закончив обход (каждой больной - улыбка, несколько бодрящих слов), Марта Владимировна удалилась. За ней, со смятенным лицом, вышагивал длинными ногами Ростислав Романович. Крахмальный халат пузырем вставал у него на спине, словно в недоумении. Она чем-то была мне неприятна (не тем ли, что похожа на меня?), он, наоборот, скорей симпатичен. Какая-то необработанность к нему располагала. - Букет, - сказала внезапно и кратко соседка справа с родинкой на щеке. - Какой букет? - опять не поняла я. - Ей. Букетами берет благодарность, конфетами не берет. А не все равно: букет ли, конфеты? Все одно взятка. Уж я ихнюю породу знаю. Все хапуги. Только бы взять! Я прямо вскинулась: - Зачем так говорить? Вы... Заглохшая боль проснулась. Но мне было не до нее! Оскорбили мою профессию, мою, можно сказать, святыню! Да, я сама принимала букеты от выздоровевших пациентов! Но никогда не брала ни конфет, ни сервизов, ни ваз, которые мне пытались подсовывать... Всем этим я просто захлебнулась. Только и могла сказать, что "Вы... Вы...". Темнолицая соседка заметила: - Еще одну психичную привезли. Мало нам Зинки. В такой палате не поправишься, только нервами изойдешь. Я усилием воли себя успокоила. Все-таки я врач. Не сделают они меня просто "больной". Пусть временно больная, но - врач. 14 Дни и ночи в палате. Длинные дни, еще длиннее - ночи