ворит басом, кудри на голове, как змей Горгоны Медузы -- только что не шипят. Глаза серо-зеленые, озорные, насмешливые, на носу горбинка. "Здравствуйте, тетушка" -- как чужой... "Что же ты, так и будешь мне "вы" говорить?" -- "Извините..." Сама Маша постарела, чем-то раздражена, с большим седым волосом в одном усе, с новой манерой стряхивать на пол пепел своих папирос... Узнаваема, до боли, была одна Вика -- тоненький человечек в пустых штанах (платьев она не признавала). Хрупкое тельце, улыбка бледненьких губ, открывающая трогательную пустоту на месте выпавших передних зубов... Пенно-- вздыбленные кудри, ночные глаза... -- Вика, маленькая, ты меня не узнаешь? Это я, тетя Вера. -- Здравствуйте, -- вежливо сказала Вика. -- Вы не скажете, где конец света? -- А на что тебе? -- Хочу знать. Если долго-долго ехать на поезде, а потом долго-долго -- на самолете и еще немножко -- на пароходе, это и будет конец света? -- Думаю, что нет. -- Тем хуже. Где-нибудь он должен быть... -- Солнышко мое! До чего же ты стала большая, умная... Давай поговорим. Я ведь тебя давно не видела. Ты кем хочешь быть, когда вырастешь? Когда-то хотела быть милиционером. Раздумала. Потом -- водителем такси. Тоже раздумала. Теперь я хотела бы работать в цирке. -- Кем? -- Слоном... А Шунечкс Вика не понравилась: "Какой-то недоносок". Он любил вес мощное, крупное, сильное. Недаром он полюбил Веру. ...В общем, гармонии с гостями не получилось. Особенно Шунечка невзлюбил Вову. Змеи Горгоны Медузы несказанно его раздражали. "Ты бы подстригся, молодец", -- сказал он однажды. Вовус поглядел непочтительно и даже позволил себе усмехнуться. С тех пор он больше для Шу-нечки не существовал. За столом хозяин глядел сквозь него, в коридорах и на террасе не замечал. Вовус, по совету Веры Платоновны, даже подстригся, но и за это не был удостоен взгляда... Плохо вязалась с домом и Маша, как-то очень уж по-докторски авторитетная. Шунечка не любил людей, которые знают, как надо, он и сам это знал. Маша с годами стала речиста, непрестанно курила (Александр Иванович только морщился). Была бесцеремонна, не уважала порядка, заведенного в доме, на "Шунчика" смотрела иронически (очень становясь при этом похожей на Вовуса), высмеивала его султанские замашки, даже передразнивала: "Эй, там, на камбузе!" "Машенька, ради бога, тише!" -- шептала Вера. Она все трусила, ожидая взрыва. Но взрыва не последовало: Александр Иванович крепко держал себя в руках, законы гостеприимства были для него святы. Так или иначе, месяц был дожит. Расставались в общем-то с облегчением. "Вот ведь как бывает, -- думала Вера, -- живешь с человеком, как с самым родным, делишь с ним и стол, и кров, и детей, а проходит время..." Грустное было это прощание -- грустное и невразумительное... Вера провожала Машу с детьми на вокзал, поезд подали на какой-то другой перрон; пока нашли... Вика в новых штанах, которые сшила ей тетя Вера (по кошке на каждом колене), была целиком поглощена новой заводной машиной, все время пускала ее по перрону, под ноги прохожим, и в любую минуту могла упасть на рельсы... Вовус, усмехающийся каким-то своим внутренним мыслям, так и не привыкший называть Веру на "ты"... Все это мучительно мельтешило, Вера с Машей так и не успели поговорить. Неожиданно прозвучало по радио: "Провожающих просят покинуть вагоны". Как покинуть? Уже? Бросились друг другу в объятия. На мгновение -- прежняя близость, любовь, понимание. Мгновение кончилось, поезд ушел. Уехали, больше не приезжали. Вера не очень-то и настаивала. Маша Смолина, когда-- то самая близкая, уходила все дальше. Письма становились все реже, взаимный интерес слабел. Вот уже Вера и подолгу о Маше не вспоминала. Это было там, в какой-то другой жизни. А настоящая жизнь -- сегодняшняя, реальная -- текла из года в год, из лета в лето, с плантациями, розами, гостями, дачниками, со сложным, но благоустроенным хозяйством, которым Вера Платоновна управляла веселой, но твердой рукой. В летнее время дачники жили не только в доме, но и на террасе, в сарайчике, на чердаке. Всех надо было устроить, облучить, связать, разговорить, познакомить. В моменты "пик" -- в дни наибольшего скопления людей -- Вере Платоновне просто из-под земли приходилось добывать койки, подушки, постельное белье. "Ты у меня прямо хозяйка гостиницы", -- шутил Шунечка, когда был благодушен... Давно это было... Как-то сейчас обернется жизнь? 31 На другой день после похорон приехал сын Александра Ивановича Юра с женой Наташей. Жена Наташа постарела, перманент стал еще рыжее, огнистее, во рту -- золотой зуб. А сын Юра еще погладчал, стал похож на пирожное эклер в розовой глазури. Он поцеловал мачехе руку, жена Наташа бросилась ей на шею, театрально рыдая... -- Простите, не успели на похороны, -- сказал Юра, -- поверьте... Чему в таких случаях предлагается верить? Наташа продолжала рыдать. "Когда ты, дурища, от меня отлипнешь?" -- нелюбезно думала Вера. Наташа отлипла. В Вере проснулась хозяйка. -- Пойдемте, я вас устрою. -- Мы только на один день, -- сказал Юра, -- дела... Наташа шарила глазами по стенам, по потолку, как бы выбирая, оценивая. За обедом все выяснилось: приехали они по поводу наследства. Юре, как сонаследнику, причиталась четверть дома; в доме было три комнаты и кухня, не считая чердака и "каюты-люкс". -- В крайнем случае можно разгородить, -- сказала Наташа. "Черта с два вы у меня получите четверть дома, -- думала Вера Платоновна, любезно обхаживая гостей (выучка ее была безотказна). -- Все сбережения отдам, а в дом к себе не пущу. Рыжая ведьма". Юра осторожно завел речь о сбережениях. -- Сберкнижка единственная, на мое имя, -- сказала Вера Платоновна с самой любезной своей улыбкой, а подумала: "На-кася, выкуси". -- До ввода в наследство еще полгода. Я буду советоваться с юристом, -- глазурно сияя, сказал Юра. -- Конечно, посоветуйтесь, время еще есть, -- ответила Вера Платоновна. ("Черта с два получишь ты у меня четверть дома!") Оказывается, что-то ее еще интересовало. А она думала -- все кончено... Вечером пришла Маша Смолина -- веселая, бодрая, -- Ну вот, дорогая моя. Хватит распускать нюни. Я тебя устроила на работу. -- Как? Куда? -- В гостиницу "Салют", дежурной по этажу. -- А я справлюсь? -- А то нет! У тебя -- огромный опыт работы с людьми. И самое главное, приспособляемость. Я не могла бы... На другой день Юра с Наташей уехали. Прощаясь, Наташа опять плакала у Веры на плече, а Вера, поверх ее головы, смотрела прямо в глаза Юре, нахально улыбаясь; Юра глаза опустил. А еще на другой день уехала Маша Смолина, предварительно сводив Веру в гостиницу "Салют" и договорившись, что та выйдет на работу через месяц. Вера с матерью остались одни в пустоватом доме, среди весенних роз -- все это, и дом, и розы, Вера впервые ощутила своим и готова была за это свое драться... И еще через два дня уехала сама Вера в военный санаторий на Карельском перешейке, под Ленинградом. Путь далек, впереди неизвестное, жизнь не кончена. 32 Военный санаторий стоял на берегу моря -- не моря, собственно, а мелкого залива, известного под именем Марки -- зовой лужи. На горизонте Кронштадт, где иногда золотой искоркой светился купол собора. Вокруг -- Кронштадта -- форты, похожие на расползшихся черепах; один из них, загадочный, назывался "Чумной форт" -- там, говорят, когда-то ставились опыты с чумой. Была поздняя весна, здесь, на севере, еще запоздалая против обычных сроков. На деревьях чуть проклевывались почки, из земли, из-под сосновых игл лезла негустая нежная трава. А соснам весна была нипочем -- они стояли себе, шумя на ветру. Вдоль берега сохли подпертые кольями рыбачьи сети, лежали кверху дном черные лодки. Сети пахли рыбой, лодки -- смолой. Сезон здесь еще только начинался. Санаторий был заселен главным образом отставными полковниками, генералами -- все важные, тучные, медлительные, сердечники. Они ходили по кольцевой тропинке, именуемой "терренкур", и после каждой сотни метров присаживались отдохнуть. В столовой они были серьезны, озабоченны, долго выбирали меню на завтра, заказывали овощи и салатики, явно тоскуя по свиной отбивной. Говорили о разгрузочных днях, о том, кому и сколько удалось сбавить... Вера Платоновна, в черном, наглухо закрытом платье, вела себя более чем сдержанно и в общение не вступала. Жила она в палате на двоих. Соседка -- стройненькая дамочка лет сорока с войлочно-взбитыми, светло- соломенными волосами -- -- вдова солиста армейского ансамбля песни и пляски: "Мой муж был крупным артистом -- жест, обаяние, кудри из-под фуражки. Женщины так и лезли на стенку, на стенку..." Смысл ее жизни был в заграничных поездках -- муж возил ее по всему миру. Франки, доллары, лиры -- твердые, падающие, стабильные... Столько-- то валютой получал муж -- целое состояние. -- И, знаете, я считаю, что нужно иметь джерсовых костюмов минимум пять. На все случаи жизни. Очень практично. Прекрасно чистится, не растягивается... У самой у нее джерсовых костюмов было восемь. Узнав, что у Веры нет ни одного, она снисходительно усмехнулась -- усмешкой белого колонизатора над примитивностью дикаря. Целыми часами она делала себе педикюр, подняв колено к самому подбородку. Лак наносила тонкой кисточкой; сегодня он был ярко-розовый, завтра -- перламутровый, послезавтра -- лиловый... -- Ничто так не старит женщину, как неухоженные ноги. Звали соседку Ляля -- Ляля Михайловна. -- Я очень нежная по природе. Знаете, когда умер муж, я была просто в отчаянии. Решила покончить расчеты с жизнью. Пришла в ванную с бритвой. Вскрыла себе вены, руки в воду -- и жду. В это время приходит мой знакомый, ну, в общем, друг. Звонит -- я не отзываюсь, руки в воде, истекаю кровью. Взломал дверь, ворвался в ванную, меня -- на руки, на кровать, другой рукой звонит по телефону -- "неотложку". Спасли. Так я осталась жить. -- А детей у вас не было? -- Было двое. Умерли. Честно говоря, я о них не жалею. Когда умер муж, я в тысячу раз больше переживала... -- Вы, значит, одна живете? -- с личным любопытством спрашивала Вера Платоновна. -- Нет. Не выношу одиночества. Живу с тем, который ворвался. Спас мне жизнь. Если бы не он, я была бы уже в крематории, а это, согласитесь, не очень приятно. Купил мне путевку. Санаторий -- дерьмо. Мне, по состоянию здоровья, нужны жемчужные ванны. Приезжаю, требую. Нет жемчужных -- одни углекислые. Как вам это нравится? В Карловых Варах все разновидности ванн, массаж, уход за телом -- вот где можно помолодеть! А здесь -- минимум культуры. К тому же мужчины... Видели вы где-нибудь таких мужчин? С ним целуешься, а рука на пульсе: нет ли инфаркта... Нет, спасибо -- в первый и последний раз я сюда приехала... Однажды Вера Платоновна вышла к обеду и увидела за столом нового человека: молодой подполковник, лет тридцати пяти. Что-то в его облике ее поразило. Вглядываясь, она поняла: да, что-то общее с молодым Шунечкой. То же удлиненное, властное, победительное лицо. Те же ровные, соболиные брови. Даже цвет глаз -- желтовато-горчичный... Только черты лица помельче, поженственней, и волосы не те. Жиденькие, гладко через всю голову зализанные распадающимся зачесом. Так мужчины, дорожащие своей красотой, прячут лысину. У Шунечки-то была копна-Вера смотрела-смотрела на нового соседа, и у нее болело сердце, не как-нибудь фигурально, а обыкновенной физической болью. Подполковник, видимо, что-то почуял и на Верины робкие, из-под ресниц, взгляды отвечал вполне откровенными. После обеда: -- Разрешите вас проводить? -- Пожалуйста, -- ответила Вера, сама ужасаясь своей сговорчивости. Но ведь это молодой Шунечка ее звал... -- Вы к себе, в палату? Спите после обеда? -- Нет, никогда. -- Тогда не пройтись ли нам? -- С удовольствием. -- К морю? -- Пусть будет к морю. И вот идут они по пляжу, по песку. Песок белый, тонкий, под ногами не скрипит, нежно поддается. От белесого моря тянет холодом; оно мелко, плоско, скупо замкнуто сереющим горизонтом; далеко уходят в него округленные, чайками засиженные камни. Время от времени с какого-нибудь из них лениво вспархивает чайка и равнодушно парит над водой. Вера невольно сравнивает это море -- с тем, этих чаек -- с теми... Какое может быть сравнение? Там море яркое, сине-сапфирное, песок темный, скрипучий, радость неистовая. Здесь все скромно, лысовато, подержанно. Как истая южанка, Вера Платоновна прелести севера не понимала. Так вышло, что гидом, путеводителем, открывшим ей северную прелесть, оказался новый знакомый -- подполковник, похожий на Шунечку. Звали его Виталием Петровичем, фамилия -- Кораблев. Долго-долго гуляли они в тот вечер (даже ужин пропустили), а ночь все не наступала... -- Наши белые ночи, -- сказал Виталий Петрович. -- Видите, какая белизна в небе? Над морем, давно погасившим закат, но полным жемчужного света, лучами расходились тонкие белые облака. В неверном ночном свете лицо спутника казалось прекрасным. -- Слышите, поют комары? Тонкая-тонкая песня, словно жалоба. Грустят -- скоро конец их короткой жизни... Виталий Петрович взял Веру под руку: -- Вот и наша с вами жизнь коротка, не длинней комариной... Каждый вечер они ходили гулять, и он объяснял ей стройный, тонкий, звенящий северный мир. Знакомил с березами, угощал кисличкой. Белая ночь вставала на цыпочки, куда-то тянулась, взлетала, и вслед за нею тянулось, взлетало, падало сердце. Под черными соснами было темно, там ворохами лежали сосновые иглы -- мягкие, пружинящие под ногой. Там, на этих иглах, под этими соснами Виталий Петрович Веру поцеловал. Поцелуй был легкий, невластный, короткий, как комариная жизнь. Самой себе ужасаясь, она закрыла глаза... -- Называй меня Талей, -- сказал он в истоме. Целыми днями они были неразлучны. Расходились только на ночь -- на белую, короткую ночь. Ляля Михайловна была недовольна: -- Нельзя возвращаться так поздно. Мне для цвета лица необходимо выспаться... Вера не слушала: она спешно ложилась в постель. Мешали, никак не укладывались большие, утомленные ходьбой, неухоженные ноги. Мешали мысли: что же я делаю, что? Залетный, одинокий комар пел у нее над ухом -- вот-вот сядет, укусит. Она шлепала себя по щекам, по лбу, комар увертывался, опять пел. "Сорок пять лет, сорок пять лет..." -- пел комар. А время шло, с каждым днем урезая само себя, грабя ее, обкрадывая. Две недели оставались, потом -- одна, потом -- ничего... Верин срок кончился, она уезжала, Таля еще оставался. На пальце у него обручальное кольцо -- в первый раз надел. Таля, Таля... Спасибо тебе за все... -- Мы еще увидимся, -- сказал он. -- Я тебе буду писать. -- Ну, будь здоров. Что это было? Любовь? Нет. Слава богу, до любви не дошло... 33 Гостиница "Салют", куда Вера Платоновна поступила работать, была не перворазрядная, но и неплохая. Здание новое, похожее на соты, с балконами-- лоджиями, однообразно покрывающими фасад. На первом этаже -- буфет, парикмахерская, подсобные помещения. На втором -- жилые номера: двойные, тройные. На третьем -- одиночные и люкс. Выше, на четвертом, -- многоместные, человек на семь-восемь, типа общежития. Вера работала на третьем этаже. Столик с телефоном, над ним -- доска с крючьями, на которые вешались ключи от номеров. При каждом ключе болталась пузатая деревянная груша, специально придуманная, чтобы не клали ключей в карман, не уносили с собой. Впрочем, кое-кто ухитрялся уносить и с грушей. Вера Платоновна -- светлая, завитая, надушенная -- сидела у телефона, отвечала на звонки, записывала приезжающих в книгу, вручала ключи, принимала их, вешала на доску. Казалось бы, немудреные обязанности, но поначалу работать было нелегко. День -- 12 часов подряд, сутки отдыха; потом ночь -- 12 часов подряд, тут уже двое суток отдыха, и опять -- день... С непривычки ей было трудно, особенно ночью. Днем еще туда-сюда: за разговорами, личными и телефонными, за хлопотами мелькающей гостиничной жизни время шло быстро, почти незаметно. Сменялись у столика люди -- приходили с просьбами, претензиями, требованиями, а то и просто поболтать, пошутить. Постояльцы третьего этажа были почти все мужчины, командированные, не первой молодости, с положением, при деньгах. Приятно было такому постоять у столика, а то и присесть рядом, болтая с дежурной. Всегда улыбающаяся, красиво причесанная, чуточку подкрашенная, Вера Платоновна действовала на немолодых, усталых, жизнью и женами притесненных людей как волшебный напиток. Шутка, смех, уютные движения полных, женственных рук -- и вот уже ответственный расцветал, переставал чувствовать свой живот, начинал петушиться, острить... В присутствии Веры всегда люди были склонны ценить самих себя и от этого становились лучше... Гости приезжали, уезжали, возвращались, радостно ее приветствовали: не забывали. Иногда кто-нибудь от полноты чувств подносил ей подарок: коробку конфет, букет роз... Вера Платоновна подарки любила, особенно розы. Конечно, в ее работе не все были розы -- были и шипы, и ох какие... В обязанности дежурной по этажу входило наблюдение за порядком, борьба с пьяными... -- Вера Платоновна, триста пятнадцатый опять напился, посуду бьет, -- докладывала горничная. Вера бежала на сильных, быстрых своих ногах к триста пятнадцатому номеру, стучала в дверь. Из номера доносились стоны. Дверь заперта. Из-под порога -- лужа. -- Товарищ Михеев, впустите меня. Я -- дежурная по этажу. -- Ммм... ррр... ка, ка, ка, -- невнятно бормотал Михеев. Вера запасным ключом отпирала дверь, входила в номер. За столом, уронив голову на руки, сидел немолодой мужчина и рыдал. На полу валялся разбитый графин, вода текла к двери. -- Ну, ну, ну, -- говорила Вера Платоновна, -- каждая жизнь имеет свои сложности, я вас понимаю, но все-таки вам лучше лечь... Михеев плакал пьяными слезами, ловил ее руку -- поцеловать. Вера смеялась. -- Вера Платоновна! Радость моя! -- рыдал Михеев. -- Если б вы знали... -- Знаю, все знаю. Потихоньку-полегоньку она подталкивала его к кровати. -- Смотрите, я вам подушечку взбила. На такую подушечку да не лечь... -- Пустите, я пойду. Набью ему морду. -- Завтра набьете. Никуда он не денется. А теперь лягте на подушку. Договорились? -- Ммм... ррр... ка, ка, ка, -- бормотал Михеев, укладываясь. Назавтра Вера Платоновна весело, как ни в чем не бывало, встречала смущенного Михеева и выписывала ему квитанцию на стоимость разбитого графина... Тяжелы были ночи. Спать на дежурстве не полагалось. Вера Платоновна даже в кресло не садилась, чтобы не задремать. Сидела на жестком стуле, читала книгу. Строки путались, исчезали, голова падала, книга -- тоже. Ночью наваливались воспоминания. Жизнь с мужем вспоминалась как светлая, привольная, было жалко себя. Днем Вера себя не жалела -- только ночью, на дежурстве. Впрочем, были и ночью забавные происшествия. Приехал как-то в гостиницу дед из глубинки, дремучий такой. Просил самолучший номер. Как раз на третьем был свободный люкс -- администраторша ему выписала. Дед уплатил вперед за три дня и не поморщился (видно, был при деньгах). Вера ввела его в номер. -- Самый лучший? -- недоверчиво спросил дед. -- Будьте покойны, лучше не бывает. Ночью снизу раздался стук. Прибежала дежурная первого: -- Вера Платоновна, там ваш старик буянит. Вера сбежала вниз. В вестибюле, у огромной стеклянной двери стоял дед из люкса и бил в нее кулаком. -- Швейцар отлучился, -- чуть не плача, объяснила дежурная, -- дверь заперта. Он и шурует... Вера схватила деда за локоть: -- Перестаньте сейчас же, вы этак дверь высадите! Что вам нужно, зачем стучите? -- Выйти до ветру, -- заявил дед глубоким басом проповедника. -- Господи, да у вас же в номере туалет! -- То-то и есть, дочка... Дала, говоришь, самый лучший номер, а нужник -- в хате... Кое-как уговорила деда, объяснила ему устройство канализации... В общем, если разобраться, жизнь у нее была скорей веселая, хоть и трудновата. И очень она любила свой дом. Радостный, ясный, привольный -- истинно свой. Четверть дома сонаследнику Юре она не отдала, сговорились на денежной компенсации. Стоило ей это почти всех сбережений -- зато сама себе, всему дому хозяйка и нет рядом родственного рыжего перманента... Как и предсказывала Маша, пришлось начать свертывать свое хозяйство. Первыми ушли куры. Потом стали уменьшаться плантации: не было ни сил, ни времени все обработать. От большей части земли она отказалась; поло-- вина отрезанного участка, с плодовыми деревьями, виноградниками и кой-какими строениями, отошла к соседу Михаилу Карповичу; на другой половине начал строительство белым кирпичом отставной полковник, давно уже стоявший на очереди. Огородные культуры Вера Платоновна резко сократила: салат, редисочка, клубника -- только для себя, три-- четыре грядки. Зато розы! Тут уж Вера дала себе волю. Целые заросли роз, всевозможные -- и классические розовые, и чайные, и алые, и темно-красные, цвета запекшейся крови, -- они цвели на колючих стеблях этакими принцессами. Хозяйка изнемогала от любви к розам, знала каждую в лицо, ходила к ним на свидания, касалась щекой прохладных, по краю трубчатых лепестков. Розы позволяли себя любить равнодушно, чванно, время от времени отряхиваясь и роняя круглую каплю росы... "Ну, точь-в-точь как сестра Женя с Семеном, -- думала Вера. -- Впрочем, пускай себе капризничают: что не позволено человеку, позволено цветку..." Домашнее хозяйство вела Анна Савишна -- большая в этом деле искусница. Умягченная годами, тихая, молчаливая, она двигалась по дому неспешно, как добрый дух. Всюду доходили ее ловкие руки, зоркие темные глаза. Мать и дочь любили друг друга нежно, преданно, без лишних слов. Непривычной радостью было для Веры чтение без помех. Когда-то, еще в гарнизонах, пристрастилась она к книгам. Последние годы Александр Иванович, отставник, все время был дома и требовал неусыпного внимания. Не то чтобы он запрещал ей читать -- просто не находил нужным. Застав Веру с книгой, он всегда давал ей какое-- нибудь поручение по хозяйству. Теперь читай сколько угодно, было бы время. Времени-то как раз было у нее маловато, и читала она не так уж много, но со вкусом, всласть. Отлично помнила прочитанное, рассказывала матери, иной раз развивая и украшая по-своему. Самая заурядная книга становилась у нее увлекательной. "А он что? А она что?" -- спрашивала Анна Савишна. "А он... а она..." -- импровизировала Вера. Она видела героев как будто в театре, расставляла их по-своему. Ах, театр! Редко-редко приходилось ей там бывать, а любила, очень любила. 34 Прошло уже больше года после смерти полковника Ларичева, и к Вере Платоновне начали свататься женихи. Еще бы, невеста завидная -- и дом, и сад, и нрав. Женихи подсылали соседок, разведывали. Некоторые отпадали сразу же, другие удостаивались смотрин. -- Отчего же, в конце концов, не устроить мне свою жизнь? Если, конечно, человек попадется хороший... -- Верно, дочка, верно. Приходил жених -- немолодой, солидный, редковолосый, а то и вовсе лысый. Вел разговор культурный -- про погоду, про климат, про влияние на него атомных взрывов, про международное положение... Излагал свои взгляды на жизнь. Взгляды были в общем правильные, разумные (кто же в теории их не придерживается?), но скучные до судорог в челюстях. -- Я знаете, как рассуждаю? Я рассуждаю, что не в деньгах счастье. Было бы здоровье. "И с таким -- чужим, противным -- надо будет жить рядом? Ложиться в постель? Боже упаси!" -- думала Вера. Сватовство всякий раз кончалось ничем. А жених обижался: чем он нехорош? Один, особенно гадкий, скорбный, с волосами в носу, пообещал даже "ославить на всю округу". Его Вера Платоновна с наслаждением выгнала... -- Мама, отчего они все такие четвероногие? -- жаловалась она. -- За двуногого я бы, пожалуй, вышла... -- Где же его взять, двуногого? Подожди, авось сам придет. Из женихов главным и самым устойчивым был сосед Михаил Карпович, в прошлом хозяйственник, ныне пенсионер (это ему отошел Верин участок с плодовыми деревьями и виноградом на корню). Он вечно возился в саду, как трудолюбивый жук. Крепкий хозяин, он любил собственность, как коллекционер любит редкие вещи. И жениться-то мечтал главным образом для округления собственности: соседний обширный участок давно его соблазнял. Лично Верой, в плане любовном, он не интересовался: стар был.. -- Вам, Вера Платоновна, в самый раз теперь устроиться. Лучше меня не найдете. Нынешний жених ненадежный: хап-хап, продал, уехал, а ты кукуй. Женщина вы еще мо-- лодая, жить вам хочется. Я это понимаю, не препятствую -- живите себе на здоровье. Бывает муж, как собака на сене: сам не ест, другим не дает. Я не такой. Мне чтобы уют был в доме, пища хорошая. Вот вы вареники с вишнями хорошо делаете -- это я люблю. А тинти-финти, фигли-мигли -- пускай кто моложе занимается. Ну так как же, по рукам, что ли? Михаилу Карповичу Вера согласия не давала, но и окончательно ему не отказывала, обижать не хотела, все шуточками отделывалась. Да и помощью его она все-таки дорожила. Ходил он к ней на правах, как она говорила, "заместителя по хозяйственной части". Владел топором, отверткой. Когда надо было что-нибудь прибить, починить, призывался Михаил Карпович. Он приходил, пожилой, обстоятельный, чинил и вздыхал: -- Вот что значит дом-то без хозяина. Ну, как, не надумали еще, Вера Платоновна? -- Нет еще, Михаил Карпович, -- смеялась Вера. -- Очень мне моя жизнь нравится. Сама себе хозяйка, что хочу, то и делаю. Давайте останемся друзьями, идет? -- Друзьями, -- бормотал Михаил Карпович. -- Это вас книжки испортили. "Ах, дружба! Святое чувство!" А жизнь-то, она своего требует, чтобы все как у людей. Ох, подумайте, Вера Платоновна! Как бы вам счастья своего не упустить. Потом кусай локти, что упустила. -- Ничего, как-нибудь... Михаил Карпович удалялся, ворча: -- Гуляй-гуляй, все равно моя будешь. А иной раз она, после особенно трудного дежурства, измученная, лежа в постели с ноющими ногами, вдруг и сама задумывалась: "А уж не согласиться ли? Все-таки опора". Но тут же отвечала себе: "Нет". И еще раз, решительно: "Нет". Туго было с деньгами. Верин оклад маленький, к нему материна пенсия -- -- совсем гроши. А дом требовал денег. Очень он был прожорлив: то крышу поправить, то забор, то цистерна с водой прохудилась... Вера с Анной Савишной из одного долга вылезали, в другой влезали. Решились, не без колебаний, на крайнее средство: стали брать заказы -- платья шить. В работе недостатка не было -- было бы время. Приходили заказчицы -- чаще всего полные, гляделись в зеркало, поджимая живот. У Веры была легкая рука на полноту, умела так скроить, чтобы скрыть изъяны фигуры. Шила не по журналам, сочиняла фасоны сама. Платья всегда были уютные, милые, какие-то радостные. На скромных белые воротнички, на нарядных -- вышивка, стеклярус, блестки, что-то забавное, елочное... "Как вы помолодели! -- говорили ее клиенткам. -- Как хорошо выглядите!" Кроила и мерила Вера, строчила и обметывала Анна Савишна -- все на совесть, каждый шовчик, как бисерный... И все- таки денег не хватало. Заказы, дачники, а оглянешься -- снова нет. Затеяла Вера провести газ. А на какие средства? Заняла денег, начали копать канавы. Вдруг, нежданно-- негаданно, среди всех хлопот, еще одно событие: приехал Таля, Виталий Петрович, санаторский знакомый. Писать не писал, пропал в неизвестности, и вот -- явился лично. Красивый, желтоглазый, вкрадчивый. Кольца на пальце нет. -- Принимаешь меня, Верочка? Или я не вовремя? -- Какой вопрос! Захлопотала -- радостная, праздничная, по-новому молодая. Сразу десять лет с плеч. Шепотом матери: -- Мама, это ничего, что он приехал? -- Ничего, дочка, живи в свою радость. Я ли тебя попрекну? Дай тебе бог здоровья, счастья. -- Мамочка, ты у меня сокровище, ни у кого такой матери нет. -- Полно, дочка, не хвали, а то загоржусь... Устроили Виталия Петровича в отдельной комнате, бывшей Александра Ивановича, на большой тахте под часами. После ужина легли спать -- он у себя, Вера Платоновна -- у себя. Легли, помолчали. -- Верочка, радость моя, зайди ко мне, -- сказал Кораб-лев разнеженным голосом. Босыми ногами по холодному полу побежала на зов. Смеясь от радости, легла на его твердую руку. Дура -- чуть было не вышла замуж. Целую ночь тикали часы, отмеривая счастье. Таля, оказывается, заехал на пару дней, по пути в санаторий, в Гурзуф. -- Понимаешь, Верочка, не мог тебя забыть. Другие забываются, а ты -- нет. Тянет к тебе как магнитом. Глаза твои голубые так и вижу. Руки твои -- веселые, добрые... Лениво, грациозно потянувшись, он поцеловал ей руку. Вера прямо купалась в потоке давно не слышанных слов... По-прежнему не дела любви были ей важны, а слова... Таля прожил не два дня, а целых четыре, послал телеграмму, что задерживается по болезни. Тем временем катался как сыр в масле. Обедал по-царски. Спал до полудня на пышном ложе с кружевными пододеяльниками. Каждое утро находил на ночном столике свежие розы -- ради него Вера изменила своему правилу роз не срезать. Стряпала вдохновенно впервые за много лет. Вспомнила самые заветные, "подкожные" секреты старого Никодимыча: паштет из гусиной печенки, суп с сыром, пирожки с шампиньонами... Таля кушал изнеженно, томно, с повадками актера, первого любовника, и говорил: -- Изнемогаю от наслаждения. На пятый день, несмотря на изнеможение, он уехал. Веселый, нежный, чуточку лысый, уклончивый. Насчет будущего разговоров не было. Он стоял на палубе парохода, Вера -- на пирсе. Он махал фуражкой, придерживая ладонью на темени распадающийся зачес... Деньги, отложенные на газ, были прожиты. Да что газ! Будь она, женская слабость, проклята... Вера поплакала-таки... -- Мамочка, ты меня не осуждаешь? -- Что ты, дочка, мне ли тебя осуждать? -- Именно тебе, ты всю жизнь прожила как монашка. -- А что хорошего? Плохо я жила свою жизнь. Уехал Таля и опять не писал. Сначала ждала, а потом уже перестала. 35 Ух, как плохо было с деньгами. Газ все-таки провели -- снова вошли в долги. Дом-- обжора требовал-требовал, а сам почти ничего не давал. Вера продала золотую брошку, единственную свою драгоценность, запонки Александра Ивановича -- дом все проглотил и не поморщился. Михаил Карпович теперь на Веру дулся, видимо за Талю (а ведь обещал свободу полную, если за него выйдет!), и по хозяйству не помогал. Хочешь не хочешь, надо было продавать часть дома. А не хотелось! И тут ей, можно сказать, повезло. Из Москвы приехала старая знакомая, давнишняя дачница Маргарита Антоновна Кунина, народная артистка, звезда московских театров. Теперь эта звезда близилась уже к закату, не по таланту (он был по-прежнему блестящ), а по состоянию здоровья. Годам к шестидесяти заболела она астмой, стало ей трудно играть на износ (иначе она не умела). Врачи посоветовали переменить климат, лучше всего -- к морю. И вот она переселилась в родной Верин город, получила, в обмен на московскую, отличную квартиру на главной улице, а у Веры Платоновны купила половину низа: большую комнату с отдельным входом, с чуланом, который тоже мог сойти за комнату. Там был ее гримировальный кабинет. Вера сначала расстраивалась, что пришлось продать часть дома, а потом вышло даже к лучшему. Маргариту Антоновну она от души полюбила. С того самого дня, когда Кунина впервые появилась в доме -- еще при Шунечке. Вера вошла в столовую и увидела в кресле пожилую женщину с ярко-серыми смеющимися глазами. -- О, моя дорогая, -- сказала Маргарита Антоновна глубоким, басовым, вибрирующим голосом, -- какая же вы большая! Когда вы вошли, мне показалось, что вы на лошади... Вера была покорена с первого слова. Она, как все люди с истинным чувством юмора, не прочь была посмеяться сама над собой... В свое время Вера с восторгом приняла Маргариту Антоновну -- дачницу. Теперь, с готовностью -- Маргариту Антоновну -- совладелицу. С готовностью, постепенно переходившей в восторг. Конечно, ей льстила огромная известность Куниной. Стоило той появиться где угодно -- на улице, на пляже, -- сразу вокруг нее скапливались толпы. Кунину знали все. Опять мальчишки бегали за ней по пятам и кричали: "Тэрзай меня, тэрзай!" Она останавливалась и отгоняла их мечущими молнии серыми глазами. Когда на нее нацеливались фотоаппаратами, она поворачивалась спиной и говорила: "Умоляю, снимайте сзади, там я всего лучше..." В местном театре, где ее приняли с молитвенным благоговением, она играла редко -- раз в два-три месяца, и каждый раз театр был переполнен. "Кунина, браво, Кунина!!" -- и на сцену летели букеты цветов, не жиденькие, как на севере, а тяжелые, основательные, падавшие со стуком. "Благодарю вас, благодарю, друзья мои", -- томно вибрируя голосом, говорила Кунина, а зрители вопили пуще и пуще. Букеты доставляли на дом поклонники и поклонницы... -- Опять я со своими вениками, -- рокотала Маргарита Антоновна. -- Верочка, моя дорогая, приютите их, поставьте хоть в ведра... Вообще, славу свою она любила, делая, впрочем, вид, что ее презирает. В сущности, верно было и то и другое. При случае тоже могла сама над собой посмеяться... -- Послушайте, Верочка, какой со мною произошел случай. Убедилась в правоте Пушкина. -- Ну, ну, расскажите, -- радовалась Вера, предчувствуя потеху. Уж больно озорно светились большие, подведенные глаза. -- Была я вчера в вашем знаменитом театре оперы и балета. Давно мне говорили: "Сходите, не пожалеете". Пошла. Не жалею. Смотрела "Спящую красавицу". Все балерины, во главе с самой Спящей, выше средней упитанности. Когда прыгают, жиры так и трясутся. Ну, думаю, про этих не скажешь: "Летит как пух от уст Эола". Таких не Эолами, а домкратами подымать... -- Это и была правота Пушкина? -- Нет, слушайте дальше. Значит, сижу я, наслаждаюсь дурной радостью. В антракте, как полагается, вышла в фойе: людей посмотреть и себя показать. Ну, показала! Иду и страдаю от своей славы: все на меня глаза так и пялят. Больше, чем всегда: прямо плаваю на волнах обожания. И досадно, и приятно. И тут подходит ко мне одна и тихо, на ухо говорит: "Товарищ Кунина, я очень извиняюсь, но у вас сзади небольшой беспорядок". Оглянулась и что же вижу? Ужас! Сдуру напялила юбку наизнанку. Это бы еще ничего, беда в том, что она у меня с изнанки заплатана красным. И зад у меня, как у павиана!.. Ах ты, черт, думаю: вот тебе и слава! Не зря сказал Пушкин: "Что слава? Яркая заплата..." Вера помирала со смеху. Вообще, она обществом Маргариты Антоновны наслаждалась безмерно. Любила ее и на сцене, и дома. Дома даже больше, чем на сцене. Там и там Кунина играла -- не могла не играть. Но на сцене она оставалась в пределах одного, прекрасно вылепленного, но единственного образа. Дома она играла с великолепной раскованностью, то и дело переходя из образа в образ. Могла делать это даже в пределах одной фразы: начинала ее в одном образе, кончала -- в другом. Стоило видеть, какую серию спектаклей разыгрывала она, скажем, на базаре, покупая рыбу в рядах. Лорнет, прижатый к серому глазу, томный, ныряющий, барственный голос: "А она у вас, милая, не с душком?" Торговка, естественно, громко протестует против такой клеветы на ее товар: "С душком?! Чтобы я так здорова была, как моя рыба с душком!" И тут, внезапно, полное превращение: вместо томной дамы с лорнетом кричит как будто бы другая торговка рыбой -- вздорная, сварливая, отлично владеющая всем набором южных побранок. Минуты две-- три длится препирательство, за которым с интересом следят соседки по рыбному ряду. Преимущество явно на стороне Куниной, с ее поставленным голосом. Еще минута -- и удаляется с рынка усталая, низенькая, скромная старушонка... Потребность играть была в ней неистребима. Даже когда нападала астма, Маргарита Антоновна страдала броско, с пафосом. В груди у нее начинала сипеть шарманочка, каждый выдох вырывался со свистом. Она играла умирающую -- искренне, но все же играла... Приступы чаще всего бывали по ночам. Маргарита Антоновна стучала по трубе отопления -- для этого у нее на ночном столике всегда лежали клещи. Услышав стук, прибегала Вера. Маргарита Антоновна говорить не могла, объяснялась жестами. Она рисовала в воздухе чайник, льющуюся воду -- -- настолько реально, что даже как будто слышалось бульканье. Вера бежала в кухню, грела воду, наливала в таз, ставила туда крупные, неповоротливые ноги Куниной. Сидя в кресле, с ногами в тазу, Маргарита Антоновна погружалась в эффектное умирание. Она, столько раз умиравшая на сцене, и тут не могла отказаться от сценичности. -- О боже мой, боже, -- сипела она, -- это конец. Итак, мне суждено умереть молодой... Имейте в виду, что я вам завещаю свои полниза... Вера, испуганная, бежала к соседу Михаилу Карповичу (там был телефон), вызывала "неотложку". Маргарите Антоновне делали укол, ей становилось легче. Приоткрывались страдальческие глаза, рука тянулась поправить взмокшие кудри. -- О, моя дорогая, -- говорила она полузадушенным, но звучным шепотом, -- вы моя спасительница! Не знаю, что бы я делала без вас! Возьмите мою бриллиантовую восьмерку... -- Что вы, Маргарита Антоновна, бог с вами, не надо мне никакой восьмерки... -- Не спорьте. С умирающими не спорят. "Восьмерка", о которой шла речь, была старомодная брошь из довольно крупных бриллиантов в платиновой оправе. Она досталась Маргарите Антоновне от какой-то прабабушки; носить ее на груди в наше время было бы все равно что водить на цепочке слона. Эту вещь Маргарита Антоновна время от времени дарила Вере. Она была щедра, но забывчива. Отдаст, например, на улице все свои деньги кому-- нибудь, кто об этом и не просит совсем, забудет и ищет по дому пропавшую сумму. Смешнее всего получилось с квартирой. Убедившись, что городская квартира ей ни к чему -- все равно пустует, -- Маргарита Антоновна подарила ее театру. Подарить оказалось не так-то просто (в нашем быту такие подарки не предусмотрены), но в конце концов она своего добилась. В квартиру въехали новые жильцы, Маргарита Антоновна забыла об этом, в рассеянности пришла домой, открыла дверь своим ключом и, только увидев новую обстановку, вспомнила, в чем дело... А с бриллиантовой восьмеркой творились вообще чудеса. Даже забывчивая Маргарита Антоновна подозревала, что тут не все чисто. Подаренная восьмерка каждый раз возвращалась к хозяйке, на ее гримировальный стол. Там, в клубах париков, красок, украшений и рисовой пудры, можно было потерять и найти что угодно. Маргарита Антоновна вообще была мастерица терять. Путь ее был усеян окурками, квитанциями, шляпами и банкнотами. Теряла и искала, находила, опять теряла. И каждая потеря, каждая находка -- как мастерски сделанный этюд из книги Станиславского "Работа актера над собой". Впрочем, Станиславского Маргарита Антоновна терпеть не могла за его, как она выражалась, "лошадиную серьезность" ("Надо же было ухитриться сделать из игры -- работу!"). Для Маргариты Антоновны, напротив, всякая работа была игрой -- даже когда она стирала носовые платки. "А не в том ли секрет счастья, -- думала, глядя на нее, Вера, -- чтобы из работы сделать игру?" Кое-чему она здесь училась, кое-чему уже выучилась... 36 В целом, несмотря на трудности, жизнь была неплохая, а если вглядеться -- и совсе