м даже хорошая. У Веры такая была особенность: стоило ей хорошенько вглядеться, и появлялись светлые точки. Роились, как звездочки. В каждом плохом позволяли найти хорошее. Денег нет? Разумеется, плохо. Но зато какая радость, когда они наконец появляются! Дважды в месяц у Веры был праздник зарплаты. Когда она шла домой с получкой, небольшая, но тугая пачечка денег весело жгла ей сумочку изнутри. Не чьи-нибудь, -- собственные, лично заработанные, хочу -- трачу так, хочу -- иначе! Шла мимо магазинов и мысленно тратила деньги. Все ее привлекало: белье нежных расцветок с пенными кружевами, пестрые косынки, блестящие серьги -- Вера была падка на блеск, как сорока. Все это было как бы доступно, на миг, воображенный, -- ее. -- Мама, я опять сегодня принарядилась. Всю дорогу шла и покупала, покупала... -- Что же купила-то? -- спрашивала Анна Савишна, улыбаясь глазами. -- Ох, и не говори! Кабачки, постное масло, лук, селедка. С бриллиантами решила пока повременить. Не все сразу. -- Правильно, дочка, не все сразу. -- На журнал подписалась, "Иностранная литература". Это ничего, мама? Такое расточительство... -- Что делать, коли душа требует. -- А вот и тебе подарочек. Вынимался какой-нибудь кошелек, или носовой платочек, или игольничек. В дни Вериных получек каждый в доме получал хоть пустячный, а подарочек, даже Кузьма -- пузырек валерьянки. А с садом как получилось? В свое время ох как жалко было, когда отошел он к Михаилу Карповичу со всеми службами -- летней кухней, курятником, гаражом (Александр Иванович гараж построил, только машины купить не успел). А вдумаешься -- и появляются светлые точки. В самом деле: ухаживать за садом не нужно, а фрукты Михаил Карпович даром приносит. -- Кушайте, Вера Платоновна, сколько душе угодно. Ну, как, еще не надумали? -- -- Нет еще, погожу немножко... Видно, он и сам теперь не больно-то надеется на Верино согласие, да, пожалуй, и не очень его жаждет, а спрашивает так, для порядку... У самой Веры, после того как отдала участки, остался совсем маленький клочок земли. Зато какие на нем розы, как пышно заросла беседка, какая над ней благоуханная луна летними вечерами! Полить такой участок недолго, подстричь -- одно удовольствие. Перед сном не падаешь с ног, можно еще побаловать себя, почитать в постели. А дом? Уж как горевала, когда пришлось продать половину низа! Думалось: свое, заветное -- в чужие руки отдать! А теперь даже рада, что так получилось. Рядом -- Маргарита Антоновна, близкая, веселая, милая, талантливая. Спасибо ей, в театре теперь Вера бывает часто. Скажет в кассе "для Куниной" -- и ей почтительно вручают контрамарку. Иногда ходит одна, иногда -- с кем-нибудь из сослуживиц. А иной раз и сама Анна Савишна раскачается. Ходит, впрочем, только на спектакли, где играет сама Маргарита Антоновна; глядя на нее, смеется до слез и приговаривает: "Наша-то, наша!" Дачников, правда, селить теперь негде. Поскучнее без них, зато и забот меньше. При нынешней Вериной жизни тяжелы были бы ей еще и эти заботы -- ив гостинице обслуживать, и дома. А самых близких она всегда разместит -- не у себя в комнате, так на чердаке. Чердак все еще не достроен, по нехватке денег, порядочный дачник туда не полезет, зато живут там почти каждое лето генеральские сыновья, Пека и Зюзя, которые вымахали выше притолоки, но все еще ссорятся и даже дерутся. Эти ребята ходят у Веры в "приемных племянниках", помогают ей поливать розы и ездят на базар за покупками. Когда на чердаке идут баталии и падают с грохотом какие-- то вещи, Вера Платоновна говорит изумленному гостю: "Не обращайте внимания, это у меня домашний Синг-Синг". А вот Маша Смолина -- самая близкая из близких -- та после похорон так и не приезжала. Жила она теперь за тридевять земель, на Дальнем Востоке; тут не больно-то разъездишься, через всю страну. Увез ее туда один из пациентов, по профессии художник, влюбленный в дальневосточную природу, но изображавший ее настолько "обобщенно", что признания не получил. Кажется, впервые на Машиной пути появился "принц Уэльский", но уж лучше бы он был не принц -- характер у художника был ах какой, гонор чудовищный, заработков никаких, перспектив -- тоже. Был он лет на двенадцать моложе Маши, о чем она писала тягостно-шутливо, упрекая себя в "старческой глупости". Тем не менее жили они с художником прочно и всерьез, даже зарегистрировали брак в загсе (раньше Маша таких церемоний не признавала). Память о Маше, тревога о ней жили в Верином сознании, но как-то отдаленно, не настоятельно -- уж очень много было здешних, сегодняшних, неотложных забот. Даже дети, Вовус и Вика, когда-то такие близкие, тоже как-то отдалялись, виделись, словно сквозь кисею, особенно Вовус, запомнившийся в последний его приезд взрослым, высоким, высокомерным... Иногда вспоминались, и то не часто, Викины ночные глаза, и тогда Вера чувствовала легкий укол в сердце... Сегодня ее больше всего занимала работа. Работа была как требовательный, строгий, придирчивый муж, с которым трудно жить, но которого все-таки любишь. А трудно было подчас, и очень. Изнурительное раннее вставание, толкотня по автобусам, круговорот мелких гостиничных дел: кто-то напился, пропала простыня, протекла крыша, приехала комиссия... Иногда Вера приходила домой полумертвая. Дрожали руки, ключ не попадал в скважину... Только бы добраться до постели, рухнуть и спать. Но это были минуты. Стоило ей умыться горячей водой, переодеться в домашний, с птицами, японский халат, сунуть ноги в бархатный уют разношенных тапочек, как появлялись светлые точки. "Верочка, дорогая, -- рокотал глубокий голос Маргариты Антоновны, -- а я заждалась, ни за что не хотела без вас обедать..." Слышались легкие войлочные шаги Анны Са-вишны, спешившей на кухню греть обед. Усталость таяла. За столом Вера сидела уже мужественно улыбаясь. Маргарита Антоновна бурно восторгалась всем, что подавалось на стол: "Боже мой! Что за рыба! Это какой-то копченый ангел -- нечто небесное!" Белая скатерть, хрустальные подставки для ножей и вилок, салфетки в серебряных кольцах (на всей этой старомодной бутафории очень в свое время настаивал Шунечка) создавали бодрящее чувство праздника. Вот уже Вере и не хотелось спать. А все -- улыбка. Та самая, которой требовал от нее Шунечка: "Пойми, я не хочу никакого притворства. Но управляй своим настроением. Улыбнись -- и тебе самой станет весело". Теперь она понимала, что это правда. 37 А на работе в общем-то было хорошо. Даже интересно. Пустяковая должность -- дежурная по этажу, но Вера и на этой должности умела себя проявить. Постояльцы любили ее, баловали, наперебой за нею ухаживали. Оставалось это, конечно, на уровне слов, но Вере слова-то и были нужны. Книга жалоб и предложений была полна благодарностей по адресу милой, любезной, заботливой хозяйки третьего этажа (некоторые, от избытка чувств, писали даже в стихах). Директор гостиницы Борис Григорьевич, болезненно тревожный немолодой человек с язвой кишечника, ходивший на работу с бутылкой кефира в портфеле, очень ценил Веру Платоновну и всячески ее поощрял: представлял ее к премии ежеквартально, повесил ее портрет на Доску почета. Слабый, необразованный, неодаренный, он жил в непрестанной тревоге человека, которому вот-вот дадут коленкой под зад. Каждый день он переживал как небольшую, карманного размера, трагедию. Вера Платоновна была ему как спасательный круг. В гостинице все были уверены, что тут не без амурных дел -- и напрасно, амур здесь и не ночевал. Просто привязанность слабого к сильному. Может быть, даже ребенка ко взрослому. Борис Григорьевич, как всякий человек, не приученный ни к какой инициативе, был ребячлив и робок. С его лица не сходило детское изумление: что это вокруг происходит? И как вообще может что-то происходить? В сложном хозяйственном быту, где так много неписаных правил, он судорожно хватался за писаные и вечно попадал впросак. Многие правила и впрямь устарели, ловкие люди умели их обходить, а он -- нет. Призрак уголовной ответственности терзал его ежечасно. И зачем только он взялся не за свое дело? Повернись жизнь иначе, был бы он научным работником. В свое научное призвание он верил неукоснительно, хотя ничему никогда не учился. Когда очень уж обступали тревоги, он брал телефонную трубку и набирал "три ноль ноль". "Третий этаж слушает", -- отвечал нежный и веселый, с картавинкой, голос -- и ему становилось легче. -- Вера Платоновна, зайдите ко мне на минутку, если можете. Стук по лестнице -- не легких, а каких-то проворных, веселых шагов, и она здесь. Милая! -- Садитесь, Вера Платоновна. Я тут с вами хотел посоветоваться... Вынимались документы, счета, предписания. Для Бориса Григорьевича это был лес дремучий. Вера Платоновна всегда умела во всем разобраться, истолковать, присоветовать... -- Вот, новое предписание: в холлах иметь жардиньерки. Стыдно сказать -- я не знаю, что это такое. Образования не хватает... Вера Платоновна знала, что такое жардиньерка, но вполне допускала, что занятой человек может этого и не знать. Она сразу набрасывала на бумаге эскиз жардиньерки, как ее видела, соображала, где ее можно заказать, сколько это будет стоить. Слушая ее, Борис Григорьевич сам на время становился оптимистом. Он успокаивался, размякал, начинал откровенничать. Сложно, сложно все на свете, и работа, и семейная жизнь... "Да, сложно", -- кивала, соглашаясь, Вера Платоновна, но ему самому становилось уже не так сложно. А в гостиничном быту, по ее совету и с ее помощью, появлялись милые новости, что-то веселое, домашнее, нестандартное, и всегда в пределах сметы. Решетка с вьюнком наискось поперек окна, две астры в керамической вазе, румяное яблоко на тарелке... "А яблоко предусмотрено?" -- тревожился Борис Григорьевич. "Из соседского сада принесу", -- говорила Вера. Она хозяйничала с радостью, вкладывая в "предусмотренные" мелочи всю свою бытовую изобретательность, все свое уменье из пустяков создать что-то... Все было бы хорошо, если б не старший администратор Алла Тарасовна Зайцева, крепко немолодая женщина со смуглым граненым лицом и такими густыми, сросшимися бровями, что они сливались в одну. Борис Григорьевич боялся ее как огня. Зайцева была из тех администраторов, которые свою малую, временную власть над людьми воспринимают как великую, вечную. Чиновничий абсолютизм. "Подождете", -- отвечала она на робкие напоминания о себе усталого, чемоданом об-- ремененного человека. "Я уже три часа жду". -- "Подождете и четыре". То, что Борис Григорьевич советовался с Верой через ее, старшего администратора, голову, раздражало ее безмерно. Раздражала ее и сама Вера, ее манера обращения с постояльцами, в которой ей чудилось что-то чуждое, буржуазно-американское. Раз дошло до нее, что дежурная третьего этажа принимает от проживающих цветы и даже -- о ужас! -- конфеты. -- Это не наши нравы, -- сказала она Вере Платоновне. -- Да, это не ваши нравы, -- дерзко ответила Вера. -- Я говорю "не наши" не в том смысле. Не лично мои... -- Я тоже говорю: не лично ваши. -- Берегитесь, Ларичева, я вас предупреждаю. Это плохо кончится. -- Спасибо, Зайцева, за предупреждение. Может быть, и зря она так круто, но очень уж ее раздражала сплошная бровь... Алла Тарасовна написала-таки донос в управление: дежурная третьего этажа Ларичева пренебрегает своими обязанностями, тратит время на флирт с проживающими, принимает от них ценные подарки. Приезжала комиссия, проверяла "по существу вопроса", вымотала нервы директору, персоналу, самой Вере Платоновне... Директор, разумеется, поджал хвост. Дело могло обернуться плохо, но вмешался некий "ответственный", как раз в то время проживавший в номере люкс. Услышав громкий разговор у стола дежурной, он выплыл из люкса с висящими подтяжками (как корабль с повисшими парусами) и так отчихвос-тил председателя комиссии, что у того затряслись поджилки. Мало того -- потребовал жалобную книгу и занес туда: 1) жалобу на работу комиссии и 2) пламенную благодарность дежурной В. П. Ларичевой. "А что такой женщине хочется подарить розы, то в этом она не виновата. Надо всем брать пример с нее в смысле обаяния". Комиссия вынесла благоприятное решение ("факты не подтвердились"), а Алла Тарасовна так огорчилась, что даже слегла. Прошел слух, что она собралась на пенсию... Директор, ликуя мышиной радостью в отсутствие кота, назначил временно старшим администратором Веру Платоновну. "А что, если не временно?" -- думала она с волнением. Во всяком месте своя табель о рангах; для Веры должность старшего администратора, с ничтожным преимуществом в зарплате, была предметом честолюбивых мечтаний ничуть не меньше, чем звание члена-корреспондента в других кругах... -- Дорогая, вы созданы для руководящей работы, -- говорила ей Маргарита Антоновна своим убедительным голосом. -- Я бы, не задумываясь, назначила вас директором театра, а то и больше... -- Да бог с вами, -- отнекивалась Вера, -- мой предел -- старший администратор. -- Не говорите. Я лучше знаю. Вы большой человек. ...Большой человек? Смешно, но приятно. Вера и сама чувствовала в себе какие- то способности, вроде сложенных крыльев, которые хотелось расправить. Иногда, на сон грядущий, она позволяла себе помечтать. Вот ее назначают старшим администратором... Директор полностью ей доверяет. Она делает в гостинице все по-своему. Приезжает комиссия, поражена идеальным порядком, уютом, выдумкой. Отмечает работу директора. "Нет, -- говорит Борис Григорьевич, -- я тут ни при чем. Это все наш старший администратор Вера Платоновна Ларичева". Комиссия докладывает министру. Приказ с благодарностью. Денежная премия: месячный оклад. Нет уж, мечтать так мечтать: двухмесячный. Вот когда куплю те янтарные бусы... А может быть, воротник из норки? Хватит на то и другое. И какая же ерунда лезет в голову, господи прости... 38 Прошло уже пять лет без Александра Ивановича. Вера привыкла к своей новой, самостоятельной жизни и о прошлом вспоминала нечасто. Дважды в год -- в день рождения и в день смерти Шунечки -- ездила на кладбище, возила туда цветы, сидела задумчиво на скамейке у могилы, но не плакала -- вообще скупее стала теперь на слезу. Уходя, вздыхала уже не горестно, а легко. Что ни говори, сложилась ее вдовья жизнь неплохо, многие могли бы позавидовать. Сама себе хозяйка, ни от кого не зависит, долгов почти нет. И хорошо, что не связала себя, замуж не вышла. А что нет в ее жизни любви -- что поделаешь, пора уже забыть про любовь. Скажи спасибо, что есть здоровье, что ноги носят, что есть работа, мать, Маргарита Антоновна, поклонники... Нет, все-таки молодец ты, Вера, и жизнь хороша... В таком настроении возвращалась она с кладбища. Дом ее ожидал, светясь в темноте розовыми окнами. Сейчас войду, мать захлопочет, разогревая обед, зазвучит из соседней комнаты богатый голос Маргариты Антоновны: "Верочка, вы? Зайдите сюда, моя прелесть". Хорошо дома! ...В доме стоял запах папирос, не тех "гвоздиков", что курила Маргарита Антоновна, а настоящих, толстых, типа "Казбек". Шунечка курил "Казбек"... Эх, Шунечка... Только что вспоминала без боли, а запахло "Казбеком" -- и дух захватило... Из комнаты навстречу ей шагнул человек среднего роста с папиросой в отставленной левой руке... Боже мой, неужели Таля? Так и есть -- он, но до чего изменился, обрюзг, поседел, облысел. Но до чего же все-таки он, и, боже мой, неужели я его люблю? -- Принимаешь? -- спросил Таля со знакомой ужимкой. -- Спрашиваешь! Тут он ее обнял, поцеловал, прижал к себе. Что-то отчаянное было в этом объятии. Первые полсекунды Вера еще помнила о папиросе (упадет, прожжет ковер), но дальше обо всем забыла и поплыла... Кончился поцелуй. -- Ну, как ты? -- спросила Вера. Не так надо было спрашивать... -- Я-то? Ничего. Вот, приехал тебя повидать. Не возражаешь? -- Разумеется, нет. -- Голоден как собака. Покормишь? -- Что за вопрос? Когда я тебя не кормила? -- Ну-ну. Вера пошла на кухню. По дороге ее перехватила Маргарита Антоновна и спросила театральным шепотом: -- Кто такой? -- Потише, пожалуйста. Один человек. Друг. -- Читай: любовник. -- Ну да. Только потише! -- Как это хорошо! Люблю любовь. Я за вас всю ночь молиться буду. -- Не надо за меня молиться. Идемте, познакомлю. -- Умираю от любопытства. Но нет. Буду тверда. Не хочу мешать. "Скажите Диане, дорогой моей Диане, что ее спас граф Пум де ля Пум-- Пум..." -- "Боже мой, неужели вы ее брат?" Но скитальца уже не было на пароходе. -- Что это? -- спросила Вера в тягостном недоумении. -- Из какой-то дурацкой мелодрамы. Забыла фамилию графа. Тоже не хотел мешать. Исчезаю, исчезаю... На кухне хозяйничала мать. -- Мама, Виталий Петрович приехал. Надо его накормить. -- А я уж обед разогрела. -- Мама, ты у меня сокровище. -- Молчи, дочка. Я что? Мое дело старое. Ты только счастлива будь, а я все подам, принесу. Обедали вдвоем. Таля сидел напротив, как будто и не было этих четырех лет. И не так уж он постарел. Свет от кружевного абажура падал ему на лицо, и оно, испещренное светлыми точками, теперь казалось совсем молодым. Ел жадно, как едят люди, давно не обедавшие дома. Вера наливала ему суп, накладывала второе... Когда женщина кормит любимого человека, это не простой акт кормления -- гораздо больше. В каком-то смысле это даже больше, чем акт любви... Наелся, закурил. Вера унесла посуду, вернулась. Таля раздавил папиросу, встал, протянул к ней руки. В эти протянутые руки она упала и осталась в них до утра. Длинная ночь. Часы тикают, часы идут, лунный свет перемещается по полу. Вере в лунные ночи всегда не спится -- и вот и сейчас она не спит, думает. Внутри у нее любовь. Рядом спит Таля. Его щека небрита, дыхание несвежо. "Все равно я его люблю, -- думает Вера. -- Только почему он так мало говорил? Почему они, мужчины, так скупы на слова? И что они берегут, скряги? Дали бы мне волю, я бы рассказала ему, как я его люблю"... Утром Вера ушла на работу -- Виталий Петрович еще спал. Целый день мечтала о встрече. Но когда вернулась, Кораблев был мрачноват, рассеян, еле поцеловал руку. К обеду спросил водки. -- Талечка, нет у меня. Вот глупая, забыла. Давай сбегаю. Я быстро. -- Не надо. Это я так спросил. Ел вяло, барабанил пальцами по столу, что-то насвистывал, хекал горлом, будто давясь. После обеда взял книгу, не читал, только перелистывал. Зашла Маргарита Антоновна, Вера их познакомила. Кунина была великолепна -- в лучшем своем платье, в парикмахерской завивке, глаза -- чудо искусства (страшно было, как бы они не обрушились). Играя глазами, голосом, торсом, Маргарита Антоновна исходила обаянием. Камень бы не устоял. Таля даже не улыбнулся. Словно ему все равно было -- Кунина, не Кунина... Маргарита Антоновна была несколько уязвлена, но украдкой шепнула Вере: "Я вас понимаю -- это мужчина!" Вера по-- молодому вспыхнула -- от щек через шею на грудь-- Маргарита Антоновна ушла. Остались вдвоем с Талей. Вера ждала: когда же слова? Слов так и не было. Легли молча. А на третий день Кораблев пропал. Ушел, пока Вера была на работе, к вечеру не вернулся, не ночевал. Вера терзалась, воображая себе несчастный случай: скрип тормозов, кровь на асфальте... И ведь не сообщат, никто не знает, что Таля у нее живет. Ночь не спала. Утром звонила в милицию от соседа Михаила Карповича. Сказали, что автомобильных катастроф за истекшие сутки не было, но что в морге есть один труп в тапочках мужчины лет сорока. В тапочках? Таля ушел в сапогах... Михаил Карпович смотрел косо, ее поведения не одобрял. Ушла на работу, весь день терзалась, представляя себе труп в тапочках. Вечером Таля вернулся -- помят, мрачен, пахнет вином. Вера выяснять отношения не стала: утро вечера мудренее, завтра поговорим. Назавтра -- воскресенье, утро солнечное, ветер с моря разумный, свежий, -- самое время поговорить. Ровно, ласково. -- Послушай, Таля, где ты пропадал? Почему не пришел ночевать? Кораблев горько ощерился. Был он в это солнечное утро, не под стать ему, тяжел, угрюм. Щетина на щеках -- пестрая от седины. -- А что, мне уж отсюда и уйти нельзя? -- Можно, но лучше предупреждать, что не вернешься на ночь. -- Прекрасно. Отныне буду предупреждать. Что-нибудь еще тебя интересует? -- Да, конечно, Я бы хотела знать, на сколько времени ты приехал, что собираешься делать дальше? -- Многого ты захотела. Я и сам этого не знаю. -- Все-таки объясни мне свои обстоятельства. -- Отлично. -- Кораблев вскочил и зашагал по комнате. -- Будете иметь объяснение. Так вот, обстоятельства мои неважнец. Из армии меня выперли. -- За что? -- Разве это имеет значение? Факт, что выперли. Сейчас я гражданское лицо, безработный. Устраиваю я тебя в таком виде? -- Ты меня устраиваешь в любом виде. На заработок твой я не рассчитываю. -- А вот жена моя другого мнения. Развелась. -- Ну и бог с ней, это ее дело. Не будем о ней думать. -- Не будем. Ты у меня одна. Знаешь, как я... "Люблю тебя", -- не договорил. Голову уронил на стол и сказал сквозь зубы: -- ...устал. Видно, и правда, человек устал. Вера устыдилась -- до любви ли ему сейчас? Не приставать, оставить в покое, пускай отдохнет после переживаний. К обеду опять попросил водки. Вера сбегала к соседу Михаилу Карповичу, заняла пол-литра. Он дал неохотно: "Эх, дешевите себя..." По тому, как Кораблев налил рюмку, как поглядел ее на свет, понюхал, опрокинул в рот, было видно, что он пьет профессионально... У Веры заныло внутри. Пьянство как таковое на ее пути еще не встречалось. Шунечка выпивал, но по делу... А Кораблев, как все привычно пьющие, пьянел быстро. Трех рюмок было достаточно, чтобы его повело. Он понес пространную, нудную чепуху. О чем -- понять было невозможно. Какие-то соседи, сослуживцы, квартиры, начальство... Все время перескакивал с предмета на предмет. "Он, понимаешь, стоит. Она, с бородой, не та, а которая раньше была. Я говорю: "Что?" А у него машина..." Он хихикал, прищелкивал пальцами, переходил на английский язык, которого не знал вовсе. Где-- то, в мутном потоке его речей, можно было уловить, что женщин было две, а может, и больше: "Моя законная зануда. А та, незаконная, муж с бородой, тоже зануда. Все они зануды", -- и считал по пальцам. Кто-то его обидел, кто-то от него отвернулся, кому-то он грозил кулаком. "Только ты одна", -- говорил он Вере, называя ее почему-то Софой. Вдруг, шатаясь, бросился к ее ногам, обнял стул вместе с ногами, заплакал. -- Таля, успокойся, выпей воды. -- К черту воду. Воды я не видал!.. А ты меня не бросишь, ты? -- Не брошу, успокойся. Встань. Вдруг он заговорил почти связно: -- Помнишь Карельский перешеек? Белая ночь, комары... Как мы друг друга любили! Если бы не она... Он выругался. Красноглазый, он был страшен. -- Таля, умоляю тебя, ложись спать. -- Я не могу спать. У меня бессонница. "Когда для смертного умолкнет шумный день..." Кто это сказал? Пушкин! Я культурен. А он не читал Пушкина. Я ему прямо так и сказал: вы мой начальник, но вы осел, вы не читали Пушкина. А она... Еле уговорила его лечь в постель. Лег, захрапел сразу, как заведенный. Вера пошла ночевать к матери в "каюту-люкс". Легли валетом, как когда-то с Машей. Обе плохо спали. Утром Вера ушла -- Кораблев еще спал. Вернулась -- он был тих, пристыжен, молчаливо галантен. Вскакивал, подавал вещи. Вечером, по предложению Маргариты Антоновны, играли втроем в преферанс. Таля проиграл рубль с копейками, был смущен, мялся. Вера за него заплатила. Два дня прошли ни шатко ни валко: трезво, угрюмо. На третий день опять стал просить водки, да как-то нахально, злобно: "Что тебе, жалко для меня трешки? Не думал я, что ты скупа!" Вера, страдая, сбегала за бутылкой -- и повторилось все сначала, как по нотам: быстрое, глупое опьянение, скачка мыслей, обнимание стула, слезы о Карельском перешейке, уговоры, укладывание, храп... -- Опять набрался? -- осторожно спрашивала Анна Савишна. -- Опять, мама. -- Ох, беда! Зачем ты ему водку носишь? -- Боюсь, обидится, уйдет. -- Господи, напасть какая! Да что делать? Сердцу не прикажешь. "Как это не прикажешь? -- думала Вера. -- На то я и человек, чтобы сердцу приказывать". Вот и приказывала сердцу, а оно не слушалось, ныло... Следующий раз, когда Кораблев попросил водки, она решительно отказала. Все ее привычное, десятилетиями взращенное гостеприимство в ней возмущалось, но -- отказала. Он надулся, свистел, к вечеру ушел, вернулся пьяный. -- Таля, где ты пил? И на чьи деньги? -- Не на твои. От тебя копейки не получишь. И вообще, я думал, ты меня понимаешь! Черта с два. Ты не женщина, ты паук. 39 Так и пошло. Два-три дня трезвости, и опять срыв, водка, мрачное буйство, с каждым разом все грубее, бесцеремоннее... Трезвый Кораблев был слащаво смиренен, каялся, клялся не пить. "Ну, поверь мне, поверь!" Она сначала пыталась верить, а потом уже и не пыталась. Все это перерастало в какой-то сумрачный ритуал. В дни, когда Кораблев не пил, они с Верой ложились вместе. Радости ей от этого не было. Был он молчалив, рассеян, быстро засыпал, во сне стонал, мучился. А в дни, когда он был пьян, она ночевала у матери, уже не валетом, а на раскладушке. "Раз уж это становится бытом, -- шутила она, -- надо себе обеспечить минимальный комфорт". А это именно становилось бытом... И препротивным. Прошло два месяца, три -- перемен не было. Вера отводила душу в беседах с Маргаритой Антоновной. Ту хлебом не корми, только дай поговорить про любовь. -- Главное, не могу понять саму себя, -- жаловалась Вера. -- О, моя дорогая! Любовь это загадка. Всю жизнь думаю -- целые умственные трактаты -- и никак не могу решить: благодать она или проклятие? Не боритесь с собой. Любите, пока жива любовь. -- Не знаю, жива ли она. Скорее всего, уже нет. -- Тогда устройте ей пышные похороны... Вопреки советам Маргариты Антоновны, Вера боролась с собой и, кажется, поборола. В одно воскресенье решила твердо и окончательно поговорить с Талей, выяснить отношения. Шунечка этого терпеть не мог ("Вот так-то и теряют мужей!"), но что поделаешь, если иначе нельзя. Таля сидел у стола, трезвый, тихий, небритый, и разгадывал кроссворд. -- Верочка, что это такое: предмет искусства, начинается на "а", шесть букв? -- Таля, нам нужно поговорить. Он вздрогнул, как побитая собака, -- всем телом. -- Пойми, -- сказала Вера, -- я больше не могу. -- Да знаю, я вел себя безобразно, бессовестно. Клянусь, это в последний раз. Стану другим человеком. Ты мне веришь? -- Нет, но дело не в этом. Как ты думаешь жить дальше? -- Не знаю.... Мне необходимо отдохнуть. Я устал, понимаешь? Все от меня чего- то требуют. Жена... Начальство... Теперь -- ты... -- Я ничего не требую. Я, как друг, хочу тебе помочь. -- Мне нужна любовь, а не дружба, -- напыщенно сказал Кораблев. -- Пусть будет любовь. -- Ты меня любишь? -- К сожалению, да. -- Так не любят. Когда любят по-настоящему, все готовы сделать для любимого человека. А я что от тебя вижу? Одни нравоучения. Никакой заботы. Это было так обидно, что Вера заплакала. -- Не плачь, любимая, -- сказал Таля, и так сказал, что у нее зашлось сердце... Через неделю опять пропал, на целых две ночи. Вернулся мятый. Снова каялся. Да что тут говорить? Тысячи пьяниц каются и клянутся, клянутся и каются. Вера окончательно поняла, что и тому и другому грош цена. А главное, с каждым разом казался ей Кораблев все более глупым. Ничего не поделаешь -- глуп... -- Увы, моя дорогая, -- говорила Маргарита Антоновна, -- тут ничем не поможешь. Есть французская поговорка: "quand on est mort, c'est pour longtemps, quand on est bete, c'est pour toujours". To есть когда человек мертв, это надолго, когда глуп -- навсегда. -- Понимаю. По-русски это короче: пьяный проспится, дурак -- никогда. Показался сперва двуногим, а сейчас -- на всех четырех... Ну, а делать-то что? -- Надо подействовать на его воображение. Скажите ему... Тут следовал мастерски разыгранный этюд на тему: "Убитая горем жена убеждает беспутного мужа начать новую жизнь". Со становлением на колени, ломанием рук... Вера смеялась помимо воли, вытирая слезы с похудевших щек. -- Смех смехом, а все-таки что делать? -- Купите ему билет на поезд. -- Куда? -- Туда, где он прописан. Человек в нашей стране должен быть где-то прописан. У него, кажется, есть жена? Отправьте его к жене! -- Она с ним развелась. -- Это плохо. Жена отпадает. Может быть, любовница? -- Кроме себя, никого не знаю. -- Плохо. Постойте-ка.... Блеснула мысль. Сейчас модно ездить исправляться на целину. Отправьте его на целину. Он там исправится. -- Не поедет... В общем, самой надо было решать. Никто не поможет. Машу бы сюда -- посоветоваться... Но Маша далеко, пишет редко и сама-то по уши в глупой любви. Нет, никто не поможет -- бери себя в руки, решай. -- Ну, ладно, Таля, даю тебе последний шанс. Еще раз напьешься -- уходи из моего дома и больше не приходи. -- Шутишь? -- спросил Кораблев, лукаво прищурив глаз. Он был трезв и относительно весел. -- Нет, не шучу. -- А любовь? -- Обойдусь без любви. -- Смотри, пожалеешь. Надулся. Когда следующий раз пришел пьяный, Вера уложила его спать, а на другое утро сказала: -- Все. Вот тебе деньги на дорогу. Уезжай сегодня же. И не возвращайся. -- Вера, послушай... -- Слушать не буду. -- Но ты подумай... -- Не подумаю. -- Будешь жалеть! -- Не буду. Ушла на работу. А ведь соврала, что не будет жалеть, -- еще как жалела. Каялась, что не взяла в руки, не перевоспитала... Другие же перевоспитывают! ...И за примерами ходить недалеко. Взять, скажем, Соню Хохлову, дежурную четвертого этажа. Молодец женщина! Лет ей уже под пятьдесят, а не скажешь, -- складная, свежая, подтянутая. Муж -- бывший летчик, в отставке по болезни. Больно ударила его эта отставка, не мог примириться, что не у дел. Устроился по знакомству каким-то регистратором, работа, как говорится, "не бей лежачего". А ему подавай дело -- привычное, кипучее. От обиды и безделья начал пить, прогуливать. Долго терпели его на работе, временами он был совсем приличным человеком -- добрый, обаятельный, пока не впадал в запой. Терпели-терпели, но все же наконец выгнали за пьянство. А у них с Соней трое детей: два сына и дочь, тогда были еще маленькие. После того как выгнали, муж запил вовсю, опустился до предела, пропивал даже банки с вареньем, что ей удавалось для детей на зиму заготовить. Над ней издевался, даже бил (правда, не часто). Как ей удалось все это вынести: стыд, и побои, и боль, но не развалить семью, а главное, не разлюбить своего Васю, -- непонятно! Сейчас старший сын женат, работает на заводе, депутат райсовета -- молодой, но очень уважаемый, серьезный человек. Дочь кончила курсы английского языка, летает стюардессой, премию получила на всесоюзном конкурсе. Младший кончает десятилетку, отличник, гордость школы. Словом, дети -- один другого лучше. Соня и сама отличная работница, прямо влюблена в свое дело. А главное, золотой человек: во всем и во всех выискивает хорошее, так всегда старается все уладить и с таким отчаянием в худые времена говорила: "Не брошу я Васю. Он отец моих детей, и он хороший отец. Вася только опустился, а когда он трезвый, ему стыдно. И я ведь помню все хорошее, что было у меня с ним. А может, он еще перестанет пить". И перестал! Правда, сначала заработал туберкулез и шесть месяцев пролежал в больнице, а после больницы, вот уже больше года, не пьет... И Соня совершенно счастлива. А еще к тому же им дали трехкомнатную квартиру со всеми удобствами в новом районе: ему как ветерану войны. Раньше-то жили они в разваленном домике, в одной комнате, все впятером -- ужас! А сейчас Соня, захлебываясь, рассказывает о горячей воде, о встроенных шкафах, о газовой плите и так далее... Кое-кто над ней за это подтрунивает, и зря: это ведь ее жизнь. И за всем этим Вася, Вася, гордость за него... Похорошела, помолодела, зубы вставила. Недавно, вернувшись из отпуска, со слезами рассказывала, как хорошо отдохнула, какой Вася был мягкий, внимательный, просто жених. "А вы, Вера Платоновна, говорили: брось его, толку не будет..." Да, умеют же люди перевоспитывать... Но, видно, у нее, Веры, нет для этого душевного величия. И любви -- главное, любви не хватает... Полдороги у Веры навертывались слезы. Но к концу пути она с собой справилась и пришла в гостиницу как всегда-с веселой улыбкой. А там ее ждал сюрприз: приехал из-за границы знакомый дипломат, давний поклонник, и привез коробку чулок, духи и компактную пудру. Вера благодарила, смеялась, а в душе все сверлило: "Может быть, зря я так, круто..." Все-таки горчичное зернышко любви в ней еще оставалось... Вернулась домой. Кораблева не было. Мать сидела на кухне, вязала чулок. Совсем недавно она этому научилась -- говорила, для нервов. Спицы шевелились неодобрительно. -- Ну, как у вас тут, мама? -- А что у нас? Тихо. Свистал-свистал, тюрлюрлюкал, побрился, взял чемодан и ушел. Ко мне заглянул -- попрощаться. "Спасибо, -- говорит, -- мамаша, не поминайте лихом. Простите, если не так". -- "Бог простит", -- говорю, а сама плачу... Заплакала. Тут Веру что-то осенило: -- Послушай, мама, это ты ему деньги давала? Признавайся, ты? Анна Савишна только голову опустила. Вера обняла ее за плечи и тоже заплакала. -- Дуры мы с тобой, дочка. Старая да молодая, а дурость одна. Так, плачущими, застала их Маргарита Антоновна. -- О дорогая, я так вам сочувствую! Я-то знаю, что такое разбитое сердце... -- Ничего, -- сказала Вера и выпрямилась. -- Мое сердце не так-то легко разбить. Небьющееся мое сердце. Вечером они с Маргаритой Антоновной раскладывали пасьянс (тоже для нервов). У той была заветная колода, привезенная из заграничной гастрольной поездки. Карты были тонкие, твердые, необычайно прочные (за три года не разлохматились, не загнулись по углам), но с какими-то неприятными, даже, пожалуй, преступными лицами персонажей -- королей, дам и валетов ("В этой колоде единственный порядочный человек -- король пик", -- говорила Маргарита Антоновна). Пасьянс был сложный, редко выходивший, и начал уже выходить, когда кто-то постучался в наружную дверь. Стук был неуверенный, робкий. Вера пошла открывать. Это был Кораблев -- без шапки, без чемодана, как стеной окруженный сивушным запахом. Редкий зачес на темени стоял дыбом. -- Все пропил. Можешь меня гнать на улицу. Подохну, как собака. -- Входи. Ложись спать. -- Ты ангел, -- захныкал он. -- Нет, я не ангел. И в самом деле, ангелом Вера не была... Назавтра, заняв денег у Маргариты Антоновны, купила ему билет на самолет и шапку. Собрала чемодан -- старый, еще Шунечкин, довоенный, с железными оковками по углам, теперь таких не делают. Положила туда белье, тоже все Шунечкино -- две рубашки, двое трусов, носки, полотенце. Подумавши, прибавила электробритву... Кораблев был тих и покорен, как нашкодившее дитя, заглядывал в чемодан и все повторял: "Ты ангел". Кажется, он не осознал толком, что его выгоняют. Вера проводила его на аэродром, для верности. Последний поцелуй -- и вот уже дежурная уводит его к самолету. Он идет покорно, небольшими поломанными шагами и издали похож на несчастного ребенка. Вот уже и оторвался от земли самолет. Вера чувствует, как что-то у нее внутри именно отрывается с болью... 40 Недаром говорится: беда не приходит одна. Не успела Вера проводить, оторвать от души и оплакать Талю, как новая беда: заболела мать. В Вериной жизни мать как-то само собой разумелась. Всегда рядом, со своей любовью, заботой, тишиной, с легкими войлочными шагами из комнаты в кухню, из кухни в комнату. С особым жестом искривленного указательного пальца, которым она как-то по-своему, наискось, держала иглу... Когда Анна Савишна заболела, мысль о том, что мать не вечна, застала Веру врасплох. А ведь не вечна. Никто не вечен... Началось с того, что мать, всегда такая ходячая -- век на ногах! -- стала полеживать. Приготовит обед -- и ляжет. Встретит Веру с работы, накормит ее с Маргаритой Антоновной -- и ляжет. -- Обленилась я, дочка. Опять лежу. -- Ну что ты, мамочка, лежи, отдыхай. Посуду я перемою. -- Не дам, -- трубила Маргарита Антоновна, -- через мой труп! Это я буду мыть посуду! Анна Савишна порывалась встать. Знала она, как моет посуду Маргарита Антоновна. Каждый раз тарелки либо чашки недосчитаешься... -- Лежи, мамочка, лежи. -- Вера надевала клеенчатый фартук. Анна Савишна покорно ложилась. Всегда кроткая, но твердая, она стала покорной, и это Веру тревожило. И еще худоба. Никогда не была полной, а сейчас совсем высохла. -- Мамочка, что у тебя болит? -- Ничего не болит. Лень напала. Вот что значит за чужой-то спиной жить. -- Давай сходим к врачу. -- Вот еще фокусы: к врачу! Да как я ему в глаза погляжу? От лени, скажет, матушка, лекарство еще не придумано... Вера все же позвонила в поликлинику, просила врача на дом. Долго допытывались: какая температура, да сколько лет, да на что жалуется? Предложили прийти на прием. Вера настаивала -- на дом. Наконец ей буркнули: "Будет врач", -- и повесили трубку. Вера позвонила еще раз: "В котором часу?" -- "Ждите в течение дня", -- ответили ей, и сразу же короткие, раздраженные гудки... "Ну, можно ли так с людьми?" -- думала Вера, положив трубку. Всеобщая, универсальная раздраженность на миг представилась ей как неодолимое зло... Под вечер пришла участковый врач -- серая, измученная, круги под глазами (этот вызов был у нее за день четырнадцатый). Осмотрела больную очень внимательно, хотя и сухо. Опять осведомилась, сколько лет, сказала: "Да, возраст..." Прописала порошки, спросила, где помыть руки. Вера ее отвела. Врач мыла руки долго и тщательно, как перед операцией, оглядывая каждый ноготь. Вера стояла рядом, держа полотенце, и размышляла: почему это надо мыть руки после осмотра, а не до, пока не поняла, что женщина так отдыхает. Что мытье рук для нее -- блаженная передышка между двумя взлетами мучительного внимания. "А может ли для такой вот, измученной, работа быть игрой?" -- подумала Вера и сама устыдилась. Не игра -- подвиг, вот что это такое... -- Доктор, скажите, пожалуйста, что с мамой? -- Я вам сказала -- возраст. -- Возраст не болезнь. -- Комплекс болезней. Ну что вам даст, если я начну перечислять: гипертония, кардиосклероз, артрит, вялость кишечника... -- Так вы думаете, ничего серьезного нет? -- Ну, как сказать... Возраст -- это вообще серьезно. Тут она улыбнулась, блеснув зубами, неожиданно белыми на увядшем лице. "Какая милая", -- успела подумать Вера. -- Доктор, как ваше имя-отчество? -- Нина Евгеньевна. Да вы все равно забудете. -- Я не забуду. Спасибо, Нина Евгеньевна. -- Не за что. Я на работе. Ушла, осторожно шагая по двору ногами в резиновых ботиках, бережно неся через лужи каторжную свою усталость. Вечерний воздух был прохладен, пахло весной... Горе не выбирает, когда прийти. -- Дочка, что докторша-то сказала? -- Ничего серьезного, мамочка. -- Вот и я говорю. Лень-матушка поперед нас родилась. Дай-ка встану. -- Я тебе "встану"! Лежи. Время шло, а Анне Савишне лучше не становилось. И порошки пила, и витамины -- а все ни к чему. Еще,