шими гостиницами города ради "Салюта" и Веры. Этот помог, не столько словами, сколько одышливым своим равнодушием, с которым он явился в милицию, положил фуражку на край стола и сказал: "Ну-с, любезный..." Таким образом, Вика была прописана, так сказать, официально закреплена в качестве члена семьи. Возник вопрос: что делать дальше? Вера и Маргарита Антоновна советовали идти учиться. Но Вика и слышать об этом не хотела. Возражала по-своему, кипя и пузырясь, так, что дух у нее перехватывало от возмущения: -- Почему это все помешались на высшем образовании? "Учиться, учиться!!!" Как будто бы образованным делает человека диплом. Нет уж. Пойду работать. И пошла. И работу-то особенно не выбирала, взяла первую попавшуюся -- приемщицей в ателье. Заработок небольшой, зато голова свободная. Свободная голова нужна была Вике, чтобы читать и думать. Читала она необычайно много, быстро, как правило -- лежа, крутя на палец легкий завиток откуда-то с виска или с темени. Читая, время от времени издавала саркастические звуки. Автор был, разумеется, невежда и халтурщик, путался в хронологии, а главное, размазывал сопли ("соплями" она называла всякие нежности и красивости). Читая про какие- нибудь "глаза, осененные густыми ресницами", про лунное сияние или поцелуй, она страдальчески стонала. "Что ты?" -- спрашивала Вера. "Лю-бо-овь!" -- отвечала Вика, презрительно растягивая "о". Кипеть гневом доставляло ей, видимо, удовольствие, потому что книгу она не бросала. Читала все подряд: романы, справочники, словари, примечания к собраниям сочинений. Даже "Малый атлас мира" -- и тот читала и ухитрялась возражать. А сколько всего она знала -- уму непостижимо! Скоро она стала для Веры чем-то вроде ходячего справочника. На вопросы отвечала сварливо, но точно. А как разгадывала кроссворды! -- Вика, что это такое: запас представлений, восемь букв, в начале "т", на конце "с"? -- Конечно, тезаурус! Удивляюсь вашему невежеству! Веру Платоновну она называла на "вы" и "тетя Вера", но, когда надо было выразить презрение, слов не выбирала. А Вера только посмеивалась. Ее забавлял контраст резких слов и нежных, полудетских губ, откуда они выходили... И вообще, в этой семье, в своеобразном содружестве двух женщин -- стареющей и старой, -- Викина запальчивая молодость пришлась как нельзя более кстати. Обе тетушки души в ней не чаяли. Каждая по- своему наставляла ее на путь истинный, настолько по-разному, что физически нельзя было слушаться обеих, -- она предпочитала не слушаться ни одной. Общелюдские законы для Вики были не писаны, обо всем она судила самостоятельно, горячо и резко, порою несправедливо, но всегда искренне. Горда была непомерно -- вся в мать. Ничем никому не хотела быть обязанной. Небольшую свою зарплату всю до копейки отдавала Вере: "Ничего мне не нужно". Было у нее одно-единственное платьице на все сезоны -- носила его, подштопывая локти, пока совсем не истлело; тогда неохотно позволила Вере сшить себе другое, самое скромное (белый воротничок и тот спорола). Считала себя некрасивой (проходя мимо зеркала, отворачивалась), что было несправедливо -- какая-то тонкая, неочевидная красота в ней, безусловно, была. Особенно хорошела, когда смеялась, но было это редко и всегда на мгновение. Житейскую мудрость и жизненный опыт не ставила ни во что, но почему-то любила рассказы о прошлом -- подопрет кулачками щеки и слушает ("Смотри, глаза выронишь!" -- говорила Вера). Особенно ее поражало, если кто-нибудь родился в прошлом веке (Маргарита Антоновна). "А как тогда было, в девятнадцатом веке?" -- "Ну, я плохо помню, мне был один год... Грудное молоко было сладкое..." Расспрашивала о прошлом внимательно, даже с личным каким-то интересом. О себе самой не рассказывала. Но из клочков фраз, случайно уроненных и тут же обрываемых, Вера догадывалась, что не все там было гладко. Горячая любовь к матери -- и яростное с ней несогласие. Может быть, была там какая-то запутанная ревность всех ко всем, может быть, детская любовь девочки к отчиму -- кто знает? Недаром ненавидела любовь и все, с нею связанное, и в книгах, и в жизни. А вместе с тем ненавидела мнимую свою некрасивость, чего бы ни отдала, чтобы самой себе нравиться, -- но не другим, боже упаси! Когда Вера или Маргарита Антоновна говорили ей что-нибудь лестное, злилась и махала рукой: мелите, мол, я лучше знаю... "Наш сатаненок", -- с любовью звала ее Маргарита Антоновна. Впрочем, сатаненок начинал уже как бы ручнеть, иногда улыбался, забывая нахмуриться... Поселилась Вика в "каюте-люкс", которая сразу же приобрела спартански- нигилистический облик. Все немногие вещи, которыми Вика владела, лежали на виду, чтобы "всегда быть под рукой". Несмотря на это, они вечно терялись. Книги лежали бесформенными кучами, прямо стогами. Органически порядливая Вера, зайдя в Викино логово, приходила в ужас и пыталась что-то прибрать. "Не понимаю, -- взрывалась Вика, -- почему "прибрать" -- значит положить вещи так, чтобы их края были параллельны?" Вера объяснить этого не могла, только смеялась. А Маргарита Антоновна вполне понимала Вику. Она сама любила царственный хаос: "Надо быть выше вещей". Во всем доме единственным островком порядка была Вери-на комната. Любопытно, что обе неряхи до того иногда доходили в своем роскошестве, что самим становилось невмоготу и они искали убежища у Веры. -- Все-таки в чистой комнате что-то есть, -- великодушно говорила Вика. Порою их партизанские налеты на Верину комнату сопровождались вторжением и туда беспорядка. В таких случаях Вера была беспощадна: "Брысь со всем барахлом!" 44 Однажды Вера Платоновна сидела в своем директорском кабинете, просматривала счета и прикидывала: по какой статье провести совершенно необходимый, но сметой не предусмотренный расход. Настроение у нее было неважное. Иногда даже ее покладистая натура давала взбрык. Эх, дали бы ей воли побольше! Впрочем, это старо. Воли тебе, матушка, никто не даст, крутись в дозволенных пределах. Недавно она читала книгу про спелеологов, исследователей пещер, проникающих, спорта ради, через самые узкие отверстия. Так вот, ее хозяйственная деятельность порою напоминала ей подземное пролезание спелеолога, червем ввинчивающегося в узкую щель... -- Вера Платоновна, -- сказала, входя, старший администратор Ольга Петровна, женщина пожилая, тучная, честная, истеричная, а по существу -- чистое золото. -- Что такое? -- Приехал моряк, просит отдельный номер. У меня нет, только резервный, на случай брони. Я ему отказала, а он -- опять. Такой настырный. Главное, не просит, требует. Ему, говорит, по службе надо. Улыбалась-улыбалась, аж щеки заболели. Направлю его к вам -- хорошо? -- Все ко мне да ко мне, с любым пустяком! Неужели сами решить не можете? -- Очень принципиальный. -- Ладно, пускай зайдет. Она опять погрузилась в счета. Какая-то сумма упорно не сходилась. Пересчитывала несколько раз -- все разные результаты. Старею... В кабинет кто-то вошел. На стол рядом с нею легла рука в черном морском рукаве с золотым галуном, выложенным восьмеркой. В руке -- какая-то бумага. Все это Вера Платоновна видела боковым зрением, поглощенная столбиком цифр. Сумма издевательски не сходилась, даже на счетах. -- Сейчас-сейчас, только сложу. -- Позвольте, я вам помогу в этом сложении, -- сказал приятный мужской голос. Вера подняла глаза. Рядом со столом, неправдоподобно высясь, стоял очень длинный человек в форме моряка торгового флота, с узкой серебряной головой. Голова эта увиделась ей плавающей где-то под потолком и поразила своей высокой отдельностью. -- Спасибо, -- улыбнулась Вера, -- думаю, что с арифметикой справлюсь сама. Садитесь. Моряк уселся в кресло, разглядывая ее с живой симпатией. -- Я Юрлов, Сергей Павлович. -- Он протянул ей бумагу, которую по-прежнему держал в руке. -- Сергей Павлович Юрлов, инженер-приборостроитель. Приехал сюда на испытания. По понятным причинам не могу входить в подробности. По вечерам должен работать. Совершенно необходим отдельный номер. Пытался договориться со старшим администратором, но безуспешно. Понадобилась встреча на высшем уровне. Все это он произнес, весело глядя на Веру светло-синими, близко поставленными глазами сквозь стекла бифокальных очков. Лицо у него было прямоносое, чисто бритое, того красноватого оттенка, какой бывает у немолодых мужчин, ведущих здоровый образ жизни. -- А это что? -- Вера Платоновна взяла у него бумагу. Честно говоря, почти липа. Просроченное удостоверение. На некоторых все же действует, но вы, я вижу, не из таких. -- Совершенно верно, не из таких. -- Вот и хорошо. Взаимопонимание, как я вижу, достигнуто. Остается получить ключ от номера. -- Сергей Павлович, уверяю вас, ни одного свободного нет. -- А триста третий? -- Откуда вы знаете? Это броня. -- Отлично. Это броня. Номер забронирован для возможных особо важных гостей. Отдайте его мне. Я как раз возможный особо важный. -- Не могу. А вдруг приедет еще более важный? -- Обязуюсь освободить номер в течение часа. -- Час -- это много. -- Ну, в течение получаса. -- Все еще много. -- Четверть часа. Идет? -- Идет, -- сказала Вера. Этот веселый, как бы подпрыгивающий разговор чем-то ее радовал. Она чувствовала, что нравится моряку. Ощущение, что ею любуются, всегда подстегивало Веру, приподнимало, словно на крыльях (хотя какие уж крылья в ее возрасте?). -- Вот вам записка к старшему администратору. Можете занимать номер. Только чур: уговор дороже денег. Приедут по броне -- я вас переселяю. -- Будьте спокойны. Испарюсь, как бес перед заутреней. Спасибо, будьте здоровы, -- поклонился Юрлов и понес из двери в коридор свою гордую узкую голову. Вера Платоновна покачала головой, сама над собой усмехнулась: "Когда же ты, мать, поумнеешь?" И снова взялась за счета -- уже в хорошем настроении. На этот раз сумма сошлась. В течение следующих трех дней она несколько раз встречала Юрлова в холле. Он юмористически осведомлялся: -- Ну как, мышки не беспокоят? -- Нет пока. Живите спокойно. Впечатление парящей где-то под потолком головы понемногу сглаживалось -- перед Верой просто был очень высокий, очень стройный немолодой человек с шутливо- доброжелательным, откровенно любующимся взглядом. Грешным делом, он ей нравился... На четвертый день Юрлов снова зашел в директорский кабинет. -- Если вы не заняты, мне бы хотелось с вами поговорить. -- Пожалуйста. Садитесь. Вера залилась краской, как в юности -- от щек, через шею, на грудь и лопатки. Даже неприлично в ее возрасте так краснеть -- человек может бог знает что подумать... Сергей Павлович уселся в кресло. Оно было новомодное, вертящееся. Он повращался немного туда-сюда и спокойно спросил: -- Вы не торопитесь? А то отложим... -- Нет, не тороплюсь. Вера изнемогала от любопытства. -- Отлично. Я зашел, чтобы с вами поговорить. Предупреждаю, разговор будет серьезный, без дураков. Дело в том, . что вы мне очень нравитесь. Не скажу, чтобы я уже любил вас, но, кажется, вполне готов полюбить. В вашем прекрасном лице показалось мне что-то родное, милое, светлое. Бывают редкие люди -- источники света. Мне кажется, вы -- такой источник. Вера слушала развесив уши. Давно с нею никто так не говорил. Источник света... Юрлов поглядел на нее с усмешкой. -- Я понимаю. Вы из тех женщин, которые пьянеют от слов. Она смутилась. -- Нечего смущаться. У каждого свои вкусы. Вам нужны слова, другим -- поцелуи. Вера смутилась окончательно. -- Так вот. Для чего я затеял весь этот разговор? Только чтобы сказать, что вы мне нравитесь? Этого мало. Что я готов полюбить вас? Этого тоже мало. Я пришел, чтобы вам сказать: как бы ни сложились наши отношения, я никогда на вас не женюсь. -- Какое право... Я разве дала вам право думать?.. -- Не возмущайтесь, погодите. Мое отношение к вам таково, что я был бы счастлив, понимаете, счастлив на вас жениться. Но этого никогда не будет. Я женат. ("Метель" Пушкина, подумала Вера. "Я несчастнейшее создание, я женат". Гм-гм, что-то дальше будет?) -- Я женат, -- продолжал Юрлов, потихоньку поворачиваясь в кресле, -- и женат, что называется, безнадежно. Моя жена лежит в параличе вот уже десять лет. И я никогда ее не брошу, пока она жива. И пока я жив. Теперь вопрос: сегодня после работы вы позволите проводить вас до дому? -- Отчего ж не позволить? Это ведь ни к чему не обязывает ни вас, ни меня. -- Меня обязывает. Он поцеловал ей руку, и она увидела ровный пробор в его цельнокованых серебряных волосах. Пробор был ярко-розовый, может быть, потому, что нагнуться пожилому человеку стоило все-таки известного напряжения... Вечером он ее провожал домой. Этот вечер решил все. Нервно шумело море, полный месяц висел над ним и дробился в неспокойной воде широкой живой полосой, как будто прыгали и били хвостами тысячи рыб. Земля тоже была неспокойна: голубая в свете луны, она летела, мчалась куда-то очертя голову. Кое-где к луне присоединялись еще фонари и тоже бросали свой свет и свои тени; столбы света и черные тени ходили кругом, перекрещиваясь и сменяя друг друга, словно на гигантских ходулях. Все это было совершенно и удивительно: даже у деревьев было выражение лиц. В этом смещенном мире Вера со своим спутником шли и не могли остановиться, расстаться. Десять раз подходили они к дому, к железной ограде с низенькими воротцами, стояли, опершись на эти воротца, и кто-то из них говорил "ну", собираясь прощаться, а другой: "ну нет, пройдемся еще", -- и снова они, взявшись за руки, шли к морю, пустынному в этот час, стояли там у самой кромки прибоя, и волны, одна за другой, радостно кивая гребнями, у их ног превращались в говорящую пену. И опять шли к дому и прощались, и опять, не в силах проститься, -- к морю. За этот вечер они рассказали друг другу все. Ничего не осталось потаенного, запрятанного. Это было даже страшно своей неприкрытой распахнутостью. Она подняла к нему голову, и ветер накрыл ей глаза его шарфом. Тогда он сказал, твердо, отчетливо, как рапорт: "Я вас люблю". ...Дома Маргарита Антоновна: -- Верочка, побойтесь бога! Где вы пропадали? Вика спит -- молодая! -- а я не могу. Беспокоюсь о вас, беспокоюсь... -- Не зря беспокоитесь. -- А что такое? Что случилось? -- Маргарита Антоновна, я влюблена. -- Как? Опять? -- Нет, не опять. Впервые. -- Вот тебе и на! А муж? А этот, как его, всегда забываю, Валерий или Виталий? Такой интересный мужчина, жалко, пьяница... -- Все это было не то. Понимаете, только сейчас... -- Да-да, понимаю. Вы ведете себя как типичный мужчина, и притом бабник. Всякий бабник клянется и божится каждой своей новой женщине, что он до нее никого не любил. "Все это было не то... Только сейчас..." Вера рассмеялась -- помимо воли. -- Тургенев, первая любовь! -- продолжала Маргарита Антоновна. -- Как хотите, в наше время это не звучит. Я лично любила много раз, но, кажется, ни разу -- впервые... И все же, размышляя об этой нежданной-негаданной любви, Вера сама себе повторяла: впервые. Нет, грех было бы сказать, что она не любила Шунечку. Любила. Сначала как девчонка, потом -- как подданная. А здесь -- равенство, простота, доверие, правда. Впервые. И как же ей повезло, что встретилось в жизни такое. Могла бы ведь и умереть, не узнав... Прошли еще два вечера нескончаемых провожаний, безумной луны, неспокойного моря, которое с каждым разом грохотало все громче, как бы аккомпанируя нараставшей любви... Придя домой, Вера садилась в кресло, вытягивала перед собой уставшие от модельных туфель, натруженные ноги и смотрела куда-то вперед стеклянными, невидящими глазами. Маргарита Антоновна была не на шутку встревожена: -- Все хорошо в меру. Никогда не надо терять над собой контроль. Это как на сцене: распусти себя, заплачь настоящими слезами, забыв о зрителе, -- и что получится? Одни сопли, и никакого эффекта. Нет, моя дорогая! Женщина должна держать себя в руках. Помню, мама мне говорила (я еще девчонкой была!): "Марго, помни о своих ребрах! Ходи так, как будто тебя с двух сторон что-то подтыкает под ребра". И что? До сих пор, могу похвастать, я сохранила осанку. А почему? Помню о ребрах! Нет, Вера о своих ребрах не помнила. Все бы так и шло: луна, провожания, улетания, если бы на третий день не пошел дождь. Волей-неволей пришлось привести Сергея Павловича в дом. Вера очень боялась Вики, но та вела себя вполне прилично. Сперва дичилась, а потом неожиданно обручнела. Разговаривала, даже улыбалась, выпуская на щеки призраки ямочек. Маргарита Антоновна -- та вообще была сражена: -- Вот это мужчина! И рост, и манеры... Рука, седина... О боже, верни мне мои пятьдесят лет... А еще через день Сергей Павлович улетел: кончилась его командировка... Жил он постоянно в Москве, где была у него квартира, больная жена, взрослые дети -- сын и две дочери, и четверо внуков. Квартира -- огромная, старомодная, с дворцово-высокими потолками, без современных удобств, в когда-то роскошном купеческом доме. Лепнина на потолках (какие-то амуры в овалах), но протекающая от ветхости крыша -- когда шли по лестнице, вверху светилось небо. Квартира была как-то глупо спланирована, вся вокруг ванной и уборной (пройти туда можно было не иначе, как через чью-нибудь комнату). Несмотря на огромную площадь, она была тесна для разросшейся недружной семьи. Разменять ее на две меньшие было практически невозможно, построить кооперативную -- тоже (свыше ста метров жилой площади!). А он, хозяин всех этих метров, жил как-то сбоку, притулясь в одной из проходных комнат, через которую каждое утро проплывала для своих омовений толстая невестка в бигуди. Одинокий, неухоженный, он сам готовил себе еду (пельмени, сосиски -- что попроще), даже сам стирал себе носки, трусы и майки, выжимая белье, как это делают мужчины, не крутящим, а прямым движением сильных рук. Дочери были ученые, злые, неопрятные, одна инженер, другая -- физик. У инженера муж когда-то был, но ушел, бросив ее с двумя детьми, а физик до сих пор пребывала в девичестве. Сын, недоучившийся, по профессии фотограф, был полностью под башмаком у толстой своей жены, страстью которой было считать деньги в чужих карманах. Свекра она терпеть не могла, считала сквалыгой и жмотом и, проходя через его комнату, брезгливо оттопыривала мизинец. Сергей Павлович зарабатывал немало, но вечно был без денег: половина зарплаты шла сиделке, ходившей за больной и требовавшей, чтобы ее кормили. Другая, как это бывает, уходила сквозь пальцы, превращаясь в засохший хлеб, скисшее молоко и книги, книги... Как ему не хотелось туда возвращаться! Прощались они с Верой на аэродроме, возле низкого модернового стеклянного здания с ходившими туда-сюда огромными дверями. Люди, люди -- и зажатая среди них любовь... Пора, уже объявили посадку... -- До встречи, любимая, -- сказал он, целуя ее на прощанье. Они еще только целовались -- не более, и о большем не помышляли. В этом что-то общее между ранней юностью и ранней старостью -- там и там платонизм. 46 И вот пошли-потекли годы Вериной ранней старости, ее первой настоящей любви. Любовь была такая настоящая, что Вера даже стала равнодушна к словам. И без них все было ясно ей и ему. Они любили друг друга со всей нежностью много испытавших, помнящих о смерти людей. С благодарностью судьбе за каждый дарованный им день. С сознанием, что каждая встреча, возможно, будет последней. Целиком открытые друг для друга, со всеми своими "всячинками", как они выражались. Делились каждой мыслью, каждой радостью, каждым рублем. Оба, стесненные в средствах, счастливы были делать друг другу подарки. Нежно поздравляли друг друга с праздниками, с днями рождения, с годовщиной встречи... Восстановили в правах даже именины, чтобы чаще можно было поздравлять. Писали друг другу длинные письма, без конца их перечитывали, целовали. Да, целовали письма -- глупые старые люди-Сергеи Павлович приезжал нечасто -- раза три-четыре в год -- и всегда останавливался прямо у Веры. По-семейному. И впрямь стал он подлинным членом семьи. Все в доме привыкли к нему и его полюбили. И Маргарита Антоновна, и сатаненок Вика. Даже кот, Кузьма энный (Вера давно уже перестала нумеровать представителей котовой династии), -- и тот терся о черные морские брюки и всем своим гордым существом выражал преданность... И сам Сергей Павлович полюбил всех в доме, включая Кузьму. Что касается Веры, то ее он обожал безмерно. Стоило видеть выражение его глаз -- молящихся, -- которыми он ее провожал, ласкал, лелеял... И особой любовью любил он дом как таковой. Все, в чем отказала ему судьба -- уют, заботу, преданность, -- он находил здесь. Не мрачную, жертвенную преданность, а светлую, веселую, мастером которой была Вера. "Ведь я эгоистка, -- говорила она, -- жертвовать собой не умею"... Как чудесно было, придя с работы, войти в уютную комнату, пахнущую цветами. Сесть за нарядный стол, накрытый вышитой скатертью со свежими, еще не расправленными складками от утюга. Погрузить ложку в сияющий, прозрачный бульон. Закусить пирожком, тающим во рту и вьщаю-щим нежный секрет своей начинки... Во всех этих вещах для усталого, заброшенного, немолодого человека было далеко не просто служение телу. Если уж служение, то какому-то древнему богу семейного очага... После обеда Сергей Павлович читал газету, неторопливо переворачивая листы, а Вера сидела рядом: шила, либо чинила носки (он уже давно забыл, что носки вообще чинят), либо тоже читала, но погружаясь в книгу не целиком, а только частью внимания, как спящая мать не целиком спит, готовая в любую минуту встать к своему ребенку... "Дай руку", -- говорил иногда Юрлов, и она протягивала ему руку, не слишком-то нежную, довольно крупную, и он целовал ее в ладонь, переходя от бугорка к бугорку... Верины мозоли безмерно его умиляли. А вот с Маргаритой Антоновной у Сергея Павловича был роман -- иначе не скажешь. Вели она долгие беседы, прямо-таки флиртовали. Маргарита Антоновна бурно выказывала свое восхищение (она вообще чувства свои проявляла бурно) и без взаимности не оставалась. Разговор их был как теннисный матч: реплика за репликой, реприза за репризой. Мяч, мяч, еще мяч, отдан, отдан, превосходно, аут! И оба смеялись. Сергей Павлович красовался, веером распустив свой павлиний хвост. Вере иногда даже становилось обидно, что он красуется не перед ней, она говорила: "Сереженька, я тоже хочу хвост!" -- "Глупая, -- отвечал он, -- перед тобой мне его распускать незачем. Все равно что перед самим собой". -- "А распускать непременно надо?" -- "Непременно, а то атрофируется". -- "И женщине тоже?" -- "Ну нет, хвост, как известно, только у павлина. У павы его нет". А с Викой Сергей Павлович подружился совсем по-особому. Ему одному девочка поверяла свои сердечные тайны. Чтобы побыть наедине, без тетушек, они шли куда- нибудь в ресторан (это у них называлось "прожигать жизнь"). Впрочем, прожигали более чем скромно. Вика терпеть не могла лишних расходов, заказывала какие- нибудь сосиски с картофельным пюре, бутылку фруктовой воды, иногда -- пирожное. Сидели долго, невзирая на гневные взгляды официанток. Под звуки ресторанной разухабистой музыки, под шарканье ног танцующих так хорошо говорилось! Вика ощипывала рукава своего платьица (все на ней, многократно стиранное, всегда выглядело тесновато и маловато, словно она его донашивала после младшей сестры). Закуривала папиросу и, сделав пару затяжек, сминала в пепельнице -- все это нервными, куда-то летящими движениями... Однажды, вернувшись из ресторана, она нехотя попросила: -- Тетя Вера, сшейте мне, так и быть, новое платье. -- Да ну?! -- Это я не для себя, -- свирепо пояснила Вика, -- а для дяди Сережи, чтобы ему не стыдно было ходить с такой замарашкой. -- Ты не замарашка, ты Золушка, -- сказала Маргарита Антоновна, -- и вот увидишь, случится чудо, добрая фея пришлет за тобой карету из тыквы, запряженную шестеркой... -- Мышей, -- перебила Вика, -- которые так мышами и останутся. ...Платье было сшито, и очень удачное -- васильковое, со звездным узором, и Вика была в нем такая красивая, что даже сама на себя в зеркале не сердилась... Приезды Сергея Павловича были всегда праздниками в доме. Увы, они быстро кончались. Со своей всегдашней привычкой всюду видеть светлые точки, Вера и здесь ухитрялась себя утешать: "Праздники тем и хороши, что редки. А кто знает, сумели бы мы их сохранить, если бы всегда жили вместе? И в конце концов, я сама себе выбрала такую, как говорится, личную жизнь..." И еще у них бывали праздники... Раз в году, в свой очередной отпуск, обычно зимой (мертвый сезон в гостинице), Вера сама приезжала в Москву. Останавливалась она не у сестры Жени (та с годами стала ханжой и Вериного поведения не одобряла), а у своей давней приятельницы, генеральши Ивлевой, сыновья которой, Пека и Зюзя, ходили у Веры в приемных племянниках. Марья Ивановна, слава богу, не изменилась, только еще пуще растолстела и трагически это переживала ("Знаешь, Вера, в одной английской книге сказано, что в каждом толстом человеке сидит тонкий и плачет!"). Верина беспечная жизнерадостность ее восхищала и поздний роман -- тоже ("А я-то, дура, всю жизнь ухлопала на этих оболтусов!"). "Оболтусы" с годами немного остепенились, дрались теперь не на кулачках, а на словах, и в этом младший старшему не уступал нисколько. Оба успели пожениться и завести двух мальчиков -- толстого и тонкого, необычайно крикливых, из которых толстый был до того похож на бабушку-генеральшу, что их можно было спутать. Обе невестки были веселые неряхи, по дому бушевала пеленочная метель... Время от времени Марья Ивановна, сама не очень-то порядливая, но получившая строгое воспитание, впадала в истерику и кричала: "Уйду из этого дома!" -- никто этого всерьез не принимал, даже она сама. Сходив на работу, как ходят в баню, она успокаивалась и начисто обо всем забывала. "У моей жены характер скверный, но без настойчивости", -- говорил генерал. Сам он, мало постаревший, худой и темнокудрявый, ухитрялся заниматься в этом бедламе и даже пел песни -- фальшиво и громко. Петь во время работы было в его обычаях. По вечерам в доме вообще все орали песни, кто во что горазд (слуха ни у кого не было), а генерал, сидя за письменным столом, пел что-то свое, тоже крайне немузыкальное, зато ритмически выстукивал по полу всеми четырьмя ножками стола (во время работы он предпочитал держать его на весу, подпирая коленками). Иногда во всеобщую какофонию включались оба младенца, которые начинали орать всегда синхронно. Укутав, их выкидывали на балкон, в специальный "ребячий ящик", и закрывали двери, чтобы не было слышно... Словом, было от чего с ума сойти. Но странное дело: здесь Вере было куда уютнее, чем в Жениной вылизанной квартире с лакированными светлыми палами и импортной мебелью, где сестра Женя, сажая Веру на тахту, никогда не забывала подсунуть ей подушку, чтобы та, боже упаси, не засалила головой обоев. А в бесчинстве оголтелой семьи Ивлевых Вера чувствовала себя как рыба в воде. Главное, была она тут любима, нужна. Часто удавалось ей поддержать упавший дух хозяйки дома, сокрушавшейся, что все у них не как у людей. "А у людей, как у вас?" -- смеясь спрашивала Вера. За год в семье накапливалось множество хозяйственных дел, которыми здесь никто не занимался, резонно рассуждая: "Почему я, а не он?" Утеплить балконную дверь, перебить тахту, провалившуюся до полу, обуздать холодильник (он повадился рыдать по ночам) -- все это Вера брала в свои руки. Кое-что она делала сама, кое-что -- руками наемных умельцев, надменных или пьяных частников, которых ухитрялась где- то раздобыть и даже заставить работать (у генеральши все такие попытки кончались тем, что мастера брали аванс и исчезали бесследно; вообще у нее была плохая привычка давать деньги вперед). Кроме того, Вера брала в свои руки "обжорную сторону жизни", которая здесь была не на высоте. Пеклись пироги и с воплями радости пожирались всей семьей, включая толстую генеральшу, которой мучное было строго запрещено. Вообще она приступами садилась на диету, широко оповещая об этом всех домашних ("с сегодняшнего дня исключаю углеводы!"), но Вериных пирогов исключить не могла. "А как же тонкий человек?" -- спрашивали ее. "Пусть плачет!" -- отвечала она, махнув рукой. А любовь? Любовь шла своим чередом, в отпущенных судьбой границах. Приехав, Вера в тот же день звонила Юрлову на работу (домой было опасно, телефон сдвоенный), и они уславливались когда и где. Встречались эти двое пожилых людей по-юношески бездомно, где-нибудь в вестибюле метро, в потоках мчащихся людей с портфелями и чемоданами, чувствительно поталкивавшими их в бока. А потом шли куда-то по улице, плечо в плечо, душа в душу, -- шли никуда, просто в дымный мороз с радужными ресницами фонарей... Отогревались на лестницах. О, как много лестниц в Москве -- есть удобные и неудобные, темные и светлые, есть даже с широкими подоконниками, где можно присесть... А площадку выбирать надо с умом -- не слишком низко (много ходят мимо), но и не слишком высоко (могут спросить: "Вы к кому?"). Сидели подолгу, глядя друг другу в глаза, говоря о пустяках, но смысл был: "Это ты?" -- "Да, это я". Оба -- в зимних, тяжелых пальто, отделенные друг от друга плотными этими одеждами. Только руки доступны и, урывками, губы. Как выразительны губы в спешке тревожного поцелуя, готового в любую минуту прерваться шагами по лестнице... Испуганно отшатывались друг от друга... Вера смеялась: "Мы с тобой -- как влюбленные десятиклассники!" И все же безмерно богатыми были эти юношеские встречи. Разумеется, Вера могла бы, пользуясь своими связями в этой системе, достать (не без труда) отдельный номер в какой-нибудь гостинице... Но все в ней ощетинивалось при одной мысли об этом. Надо будет кого-то посвящать в свои дела, терпеть на себе чужие любопытные взгляды... Да и не нужен был им, в конце концов, этот отдельный номер с наемной постелью! Не в этом, о, не в этом было главное.... И как же все-таки они были счастливы! Во всей бездомности, в морозном чаду, в гулкости кошками пахнущих лестниц! А главное, ни на минуту не забывали, что счастливы. Как это редко бывает: себя сознающее счастье! Обычно люди ухитряются терзать себя тысячью мелочей и только потом спохватываются: это и было счастье. 47 В один из своих приездов Сергей Павлович был не по-обычному занят и озабочен. Шли решающие натурные испытания, от которых зависело: быть приборам Юрлова или не быть? В случае успеха открывались серьезные перспективы оснащения такими приборами ряда кораблей торгово-пассажирского флота. В случае неудачи -- закрытие работ. В частности, от исхода опытов зависела и возможность новых приездов, новых встреч в будущем. А много ли у них с Верой оставалось будущего? И сердце у него ныло. На Верины вопросы о ходе испытаний он отмалчивался. "А это опасно?" -- допытывалась Вера. "Жизнь вообще опасна, -- шутил он. -- Каждый день, переходя улицу, мы рискуем попасть под машину. И ничего, как видишь, живем. А наши приборы, кстати, как раз и задуманы для спасения жизней..." Чаще прежнего он брал ее ладонями за щеки, глядел ей в глаза, после чего целовал нежно и бережно, "безалкогольно". По вечерам возвращался поздно, иной раз до того вымотанный, что даже обедать не мог -- сразу ложился спать. Вера лежала рядом, без сна, в неясной тревоге, и следила, как движутся тени от распышневшего сада на светлом полу. Опять полнолуние -- для нее полнолуние всегда было тревожным. "Может быть, я лунатик в душе", -- говорила она. Как-то вечером, поджидая Сергея Павловича, Вера сидела и шила. Время было позднее, светила луна, заливались собаки. Тяжелыми ударами грохотало море, деревья метались в саду. Вдруг зазвонил телефон -- резко и нагло, как всегда кажется резким и наглым ночной звонок. -- Вера Платоновна? -- спросил незнакомый мягкий мужской голос. Бархатный баритон. -- Да, это я. Что-то было зловещее именно в мягкости, человечности этого голоса. У Веры упало сердце, уже угнетенное луной. -- Простите за беспокойство, -- -- сказал баритон. -- Юрлов, Сергей Павлович, вам знаком? -- Да, конечно. -- Еще раз простите. Мне самому тяжело. Он дал мне ваш номер и просил именно вам сообщить... -- Что сообщить? -- закричала Вера. -- Что случилось? -- Не знаю, как вам и сказать... Такая неприятность... -- Говорите, черт вас возьми! -- заорала Вера, забыв о приличиях. Баритон был снисходителен, по-прежнему мягок: -- Боюсь, что случилось плохое... Самое плохое... Мне поручили вас подготовить, но я сам нервен, почти в истерике. Дело в том, что катер, на котором шли испытания, уже много часов не дает о себе знать. По-видимому, произошла катастрофа. Обстановка тяжелая, море штормит. Мы не теряем надежды. Но будьте готовы ко всему... -- Спасибо, -- механически ответила Вера. На том конце положили трубку. Вера отошла, села в кресло, отодвинула в сторону шитье, зажала руки между колен. -- Вот моя жизнь и кончена, -- сказала она вслух. Собаки заливались отчаянно. Луна шла по улице на длинных серебряных лучах. Бухало море. Жизнь была кончена, кончена. В каком-то смысле это было справедливо. Слишком велико было счастье. "Выпить бы водки", -- подумала Вера. Водки в доме не было. Она пошарила в шкафчике, нашла нашатырный спирт, усмехнулась. "Еще успею", -- сказала она и поставила пузырек обратно. Размеренно бухало море, наступая на жизнь. В доме все спали -- и Маргарита Антоновна, и Вика. Еще узнают в свое время. Все успеется. Она сидела долго, ни о чем не думая, в каком-то странном спокойствии, исходившем от слов: "Все успеется". Часа в три ночи тренькнул звонок входной двери. Это не он -- у него свой ключ. Звук был маленький, робкий, как будто звонивший боялся разбудить, потревожить. "Чего уж теперь бояться?" -- подумала Вера. Все было ясно: принесли его. Она пошла открывать. На пороге стоял Юрлов -- без шапки, светясь в лунном свете узкой серебряной головой с разметанными волосами. Вера ахнула и начала сползать, соскальзывать все ниже и ниже, пока не оказалась у самых его ног, обхватив их руками, целуя что-то на уровне своих губ -- скорей всего, брюки. -- Вера, родная, опомнись, что ты делаешь, что с тобой? Вера опомнилась, поднялась с колен, держась за его руку. -- Понимаешь... Позвонил какой-то человек. Я думала, тебя уже нет. Юрлов застонал даже: -- Экий болван! Какой черт его за язык тянул? Заставь дурака богу молиться... -- Значит, катастрофы не было? -- Ничего серьезного. Перевернулись. Вымокли. Ключ вот утопил. Целы. Это он говорил, входя в дом, обнимая Верины плечи. -- Успокойся, родная, все хорошо. Никуда я не денусь. Переоделся, видишь, в чужое. Брюки коротки. Настроение прекрасное. Правда, погода для купанья неважная, ну да ничего. Водки бы сейчас выпить... -- Нету водки, -- сказала Вера. -- Чаю тебе надо, горячего. Сейчас вскипячу. Они пили чай, а море радостно грохотало, и луна сияла на весь сад, на весь мир. -- Кстати, -- вспомнила Вера, -- как там вышло с твоими приборами? Если вы перевернулись, значит, они... -- Напротив! Как раз приборы-то вели себя превосходно! В самой критической, как у нас говорят, в экстремальной ситуации! Молодцы приборы! Эх, выпить бы за них, да водки нет... Чокнулись чаем. 48 Весна. Шепоток дождя на улице, цветами и сыростью веет из сада. Под дыханием тонкого ветра занавеска на окне вздувается и опадает. По дому как будто все сделано -- можно позволить себе сесть за письмо. "Дорогой мой Сереженька, -- писала Вера (щедро рассыпая лишние запятые, которые мы опустим), -- ты меня упрекаешь, что редко пишу. Если бы ты знал, сколько писем я написала тебе мысленно! А вот физически -- не выходит. Сейчас в гостинице самый горячий сезон -- подготовка к летнему, "демографическому взрыву". Скребем, чистим, моем. А еще дела по модернизации, благоустройству! Обычно все мои хозяйственные "прожекты" разбиваются о преграды хозрасчета. А в нынешнем году они финансируются из фонда капитального ремонта, который не был использован по назначению и теперь "горит". А я к этому пожару вовремя присоединилась. Все это стоит многих хлопот, беготни и даже физического участия. Устаю я предельно. Горят подошвы, ноют мышцы, еле дотаскиваю остатки своего "я" до дома. Это уже 7 -- 8 часов. Еще час или два через силу вожусь по дому. Потом ужинаем. А потом я перехожу на "второе дыхание" и сажусь за шитье. Нужно и себе что-то сделать к летнему сезону, и Маргарите Антоновне, и Вике. Кстати, наша царевна-несмеяна не так уж равнодушна теперь к нарядам (тьфу-тьфу, чтоб не сглазить, у нее завелся какой-то мальчик, звонит и поддельным басом спрашивает "Викторию"). А после шитья надо еще написать письмо. Увы, не успеваю! Сразу меня начинает одолевать сон, лень или телевизор. Ты, я знаю, телевизор не уважаешь, а я принадлежу к категории массовых зрителей. Ерунду всякую стараюсь не смотреть, но иногда нет сил отказаться. Например, фигурное катание люблю до мурашек по коже. К тому же у меня нет сейчас других способов процветания. А ты мне велел процветать, правда? Я и процветаю как могу. Иной раз на ногах не держусь от усталости, или нервы издергают на работе, или вдруг холодок одиночества повеет (не прими за упрек!), но никогда, понимаешь, никогда у меня не иссякает чувство радости жизни! И всегда планы, планы, на близкое, на далекое -- все равно. На твой возможный (под вопросом) приезд. На нашу зимнюю встречу, хотя до зимы еще ох как далеко! Или на пароходную поездку по премиальной путевке. Кстати, премию денежную я уже истратила. Побегала по магазинам и с пользой для себя и для советской торговли оставила там свои шальные денежки. Купила давнюю голубую мечту: сушилку для волос под названием "Улыбка". К моему настроению это вполне подходит, будем улыбаться всеми возможными способами. "Улыбка" стоит дорого, 25 рублей, так что другим "голубым" придется стать в очередь. Тебе тоже купила кое-что голубого цвета (не бойся, не кальсоны!), что именно -- писать не буду, приедешь -- увидишь. Настроение у меня хорошее (ведь я как кошка -- играю своим хвостом!), падает, только когда гипертония разгуливается. Она у меня давно, и вполне терпимая, но иногда все-таки дает о себе знать. Иду в поликлинику, мне пишут рецепты, советуют изменить режим. Рецепты складываю, режим от меня не зависит, так что все остается по-старому и постепенно само собой входит в норму. Тяжело только летом, в самую жару, особенно дорога (трамваем, автобусом, два конца -- ужас!), но дома, под орехом, почти всегда дует освежающий ветер, так что удается прийти в себя. Но жара еще в будущем, а пока что наслаждаюсь весной. Это любимое мое время года, что бы ни говорил Пушкин. "Пора планов и задумок" (был недавно такой заголовок в газете). Вот и у меня задумки, которые надеюсь осуществить при поддержке начальства. С ним, как всегда, у меня отношения идиллические (ты же сам говорил, что я "из весело пасомых"). Так что на работе все кипит ключом. А дома -- просто чудесно. Ты знаешь, как я люблю свой сад. Сейчас он весь распушился -- ты бы его не узнал. Уже месяц стоит теплая, весенняя погода. Цветут фиалки, ландыши, пионы. Сирень переваливается через забор. Какая это прелесть -- растущие цветы! Их так много, и такие разные, и так пахнут, что Маргарита Антоновна, выйдя утром в