верняка негодяй, но почему-то решил помочь бывшему однокурснику. А потом они поехали к Мите. Потому что его загадочной геологической жены опять не было дома, потому что как-то сбивчиво тикало сердце и, конечно потому, что у Мити опять был такой убитый вид, будто он упустил свой поезд на транзитной станции? - Сука! - сказала она опять, на этот раз задумчиво и грустно. Обходя бурые лужи, в которые падали капли с потолка, она старалась светить под трубы, себе за спину, и тогда не было видно, куда ступать. Каблуки неуверенно царапали по бетону. Лужи наконец закончились, и она могла идти, светя себе под ноги. В принципе, она довольна этим подвалом. Здесь до нее не так-то просто добраться. Вот только крысы. Постепенно Люся научилась жить с крысами. Учуют страх - могут напасть, это она запомнила крепко-накрепко. Надо же, единственные слова матери, которые остались в памяти. Ей было шесть лет, она играла возле лестницы со своей куклой Катей, как вдруг из угольного подвала с истошным криком, в белом облаке хлорки выскочила баба Зина. Люся не сразу узнала ее, таким неожиданно звонким был ее голос, обычно скрипящий, хрипящий и булькающий. Баба Зина широкими шагами мчалась через двор. Хлорное облако вылетало из полупустого мешка, которым она размахивала во все стороны - наверное, не догадываясь бросить. А следом, изогнув по-собачьи хвосты и высоко поднявшись на быстро семенящих лапках, бежали крысы. Их было пять или шесть, но казалось, что они заполонили весь двор. Они мелко лязгали зубами и время от времени стремительно, будто их выстреливали, выпрыгивали вверх. Тогда с неожиданной прытью баба Зина шарахалась от их бросков. Они потом вернулись к себе. Походили туда-сюда, пошевелили усами, глянули своими черными бусинками в сторону ворот, за которыми яростно материлась баба Зина, и ушли в подвал. Их покатые спины, припудренные белым порошком, сверкали под солнцем. На лестнице стояла мать и, резко отряхивая мокрые руки, кричала через двор бабе Зине: - Учуют страх - могут напасть! А ты как думала?! Ночью Люсе снилось, как крысы средь бела дня гуляют по двору, поднимаются по ступеням, чему-то смеются, собравшись в тесный кружок, курят и открывают о железные перила пиво. Идти было недалеко, до газового вентиля и направо. Фонарь гас и, когда она его встряхивала, ронял на черный бетон тусклые желтые пятна. - Все, крыски, концерт окончен. Дверь бывшей бытовки бледно освещалась через крошечное слуховое окно в тупике слева. Окно протыкало тротуар прямо под фонарем, и черные тени прохожих проносились в нем, как мимолетные затмения. На двери, как в голливудских фильмах про шоу-бизнес, - большая золотая звезда. Рисовала собственноручно, получилось немного криво. Витя-Вареник держал банку с краской и качал головой. "Ну, Люська, ты экстремалка!" Возле двери к стене привинчена выпуклая, как на вагонах, табличка с таинственным словом "дефектоскоп". Один из самых старых и любимых экземпляров ее коллекции. Однажды ночью, переодевшись во все черное, как ниндзя, она пробралась в железнодорожное депо, над которым по железному мостику каждое утро ходила в консерваторию, и сняла эту приглянувшуюся ей табличку с вагона. Табличка упала, оглупив ее, разбудив сторожа в дальнем конце депо. Сторож побежал за ней, припадая на одну ногу и призывая какую-то Белку. Белки, на Люсино счастье, поблизости не оказалось, и она ушла через дыру в кирпичном заборе. То был не самый ее опасный поход за трофеями, но почему-то вот зацепился, запал. Быть может, внезапным ужасом, рожденным упавшей табличкой, или жалостью к сторожу, гнавшемуся за ней, так тяжко припадая на ногу, или резкой сменой запахов: после жирного мертвого запаха мазута в депо - запах сирени в переулке, в который она нырнула, выскочив наружу. Внутри ее каморки светло до рези в глазах. Как во рту на приеме у стоматолога. Она покупает самые мощные лампы. Лоснятся всевозможные таблички, рассыпанные по стенам, на столе ноты и англо-русские словари. Облезлый буфет со стеклянными дверцами заполнен туфлями. Люся прикрыла дверь поплотнее и пнула лежавший прямо у порога фанерный щит "Осторожно, идут стрельбы". Щит отскочил к буфету, но все равно остался лежать весьма неудобно. Она выключила окончательно ослепший фонарь и прошла к трельяжу. Медленно опустила голову и смотрела в глаза своему отражению - исподлобья, пристально, будто ожидала увидеть там что-то важное. - Переживая дождь, как нехороший сон, - вдруг вспомнила она и отвернулась от зеркала. Точно! В тот момент она смотрела на Митю и ни с того ни с сего вспомнила, что ей прошедшей ночью снился страшный сон: они приходят к нему домой, а там, почему-то в шкафу, почему-то в странной брезентовой накидке, сидит Марина, его жена? и они бегут сквозь вату сна, Марина догоняет. "Потому что она всегда бегала по утрам", - кричит Митя? и когда наконец Марина настигает их, они оборачиваются, и оказывается, что за ними гналась вовсе не Марина, а Люськина мать, трезвая, с накрашенными алой помадой губами, которой к тому же перепачканы ее руки, в одной руке кухонный нож, в другой недочищенная картошка? Точно: "?Переживая дождь, как нехороший сон". Оставалась четвертая строчка. "Не сняв плаща, не спрятав мокрый зонт, не расчехляя душу? Переживая дождь, как нехороший сон, пережидая жизнь, как вечерок досужий". "Записать, что ли?" - в который раз подумала она, но в который раз не стала. После того как мать вернулась с улицы и прогнала ее, Люся поселилась здесь, в подвале "Аппарата". Впрочем, все выглядело не совсем так: она ушла не из-за того, что мать ее прогнала. Когда, вооружившись картофельным ножом, та вбежала в комнату - "Вали на х.., отродье африканское!" - Люся уже стояла в дверях с чемоданом и дорожной сумкой, Витя и Генрих с ее коллекцией в коробках ждали внизу. С ножа отлепилась и шлепнулась на чемодан картофельная очистка. Наверное, мать помогала кому-то на кухне. Наверное, обсуждала у кухонного стола, обитого алюминиевым листом, мятым и сальным, судьбу своей жилплощади. Наплывал запах жарящейся картошки, слышалось потрескивание масла. Поодаль в проеме кухонной двери, возбужденно урча, топтались зрители: пырнет или нет? И Люся удивилась: а что, собственно, до сих пор держало ее в этом кирпичном муравейнике? Потрескивало масло - каждый день потрескивает масло: кто-нибудь жарит картошку или яичницу. Или сосиски. Или колбасу. Она будто выпрыгнула в промозглый ноябрьский воздух и оттуда взглянула вниз, сквозь прозрачные крыши. Перегоревшие лампочки от пыли стали каменно-серыми. Перед мутным окошком плавают мелкие блеклые мухи, и время от времени большая изумрудная муха, тяжело гудя, прошивает их сонные эскадрильи и скрывается за поворотом. Кто-то, застегнув все пуговицы на пальто, пытается незаметно для соседей пронести мимо кухни бутылку. За приоткрытой дверью хнычет очередной сопливый неудачник, которого угораздило родиться в Бастилии, в переулке Братском, 24. В коридоре сказали: "Да х.. че будет. Нож тупой". Добавили: "Люська ее запросто скрутит, я те грю". - Вали, пока, сука, целая! - выдохнула мать. Люся немного замешкалась, но лишь потому, что мать загораживала проход. Задержав дыхание, чтобы не вдохнуть острого, как запах зверя, бомжицкого запаха, исходившего от матери, Люся прошла мимо и потащила следом дорожную сумку на колесиках. Сумка уперлась матери в колено. - Вали давай! - Отойди, сумка не проходит. - Что? Я - сука?! - Сумка, говорю, не проходит. - А? И мать помогла вытащить сумку за порог. Так и простились. Стас говорил: "Башню сорвало, Люсь? Почему бы не снять квартиру?". Тогда в каждом бродил кураж, часто пили и часто смеялись. Отыграли первый концерт в клубе "Аппарат", выступили на радио. Строили планы и собирались в Москву. Тогда впереди ласково мерцали звезды и элегантные бутылки благородных оттенков. Вспоминая свист и аплодисменты в только что открывшемся "Аппарате", легко было мечтать о легкой сытой жизни. Легкая сытая жизнь под голодные горькие песни? Даже Арсен, когда она объяснила ему, что хочет обустроиться в подвале, крутанул пальцем у виска. Витя-Вареник говорил: "Это, конечно, все в тему, сестрица, но на хрена тебе это?" Тогда все, особенно Витя-Вареник, говорили о блюзе, как о только что принятой вере. И сдержанный Стас, и Генрих, недавно потерявший место в джазовом квартете из-за той шумной истории, когда он за кулисой ударил подвернувшимся под руку фаготом провалившего выступление пьяного трубача: фагот принадлежал директору филармонии. Особенно же искренне отдался блюзу Витя-Вареник, гитарист-любитель: "Сняла хату - и живи, как люди. Человек блюза - не псих, понимаешь? Живет плохо, но мечтает жить хорошо, понимаешь?" Она ничего не стала им объяснять. Все равно - спросят, а сами не дослушают. Ее слушают, только когда она поет, что, в принципе, странно: каждый новый блюз она подолгу переводит с дюжиной словарей, разыскивая специфические негритянские словечки, а среди слушателей вряд ли собирается больше одного-двух знатоков английского за раз. Зато ей часто приходится выслушивать других. Ее пытаются урезонить, уговорить, обучить здоровому образу жизни, спасти от очередной фатальной ошибки. Она терпеливо слушает. Слушает - а мир, ясный и понятный, смирно стоит перед ней, не шарахается, дает себя разглядеть и потрогать. "Люська, - говорит наедине Генрих на правах бывшего. - Перестань над собой экспериментировать, ты же не лягушка. Хочешь, пропустим через тебя ток - но зачем же селиться в подвале?" Как бывший Генрих идеален. Никаких двусмысленностей при посторонних, никаких домогательств от нечего делать. Даже Стас и Витя-Вареник, появившиеся в "Аппарате" уже после того, как между ними все было кончено, ни о чем не догадываются. Генрих -образцовый мужчина. Наверное, она не умеет любить образцовых мужчин. Жаль, что она так и не почувствовала с ним того, что чувствует с Митей. До того как он вернулся из длительного небытия, мужчин в ее жизни было много. Перелетная жизнь, на бегу, с похмелья, развлекала ее. Она влипала в невероятные истории, она сходилась с невозможными типами. Однажды ее угораздило переспать с заезжим столичным диджеем, который наутро, протрезвев, обвинил ее в краже микрофона и дал в глаз. "Эх, Люська, разве можно так несерьезно? - Это уже Стас. - Разве можно спать с диджеями?! Ну, в крайнем случае с саксофонистами. Но с диджеями!.." Две недели, пока не сошел синяк, Стас ходил к ней в бункер, приносил поесть, делал примочки свинцовой водой и бодягой. "Эх, Люська, живешь как-то приблизительно, блин, наобум! - И непонятно почему добавил: - Я однажды такой ужас подглядел: двое слепых пытались подраться? Да-а-а?" Она не думала, что с Митей будет надолго. Спустя столько лет, когда все давным-давно сгорело, Люся ожидала от романа со старым другом совсем другого. Легкой грусти пасмурным утром на теплой кухне, под шипение конфорок и стук ветки в окно. Быть может, окончательного успокоения: да сгорело, сгорело, не бойся, не обожжешься. Переспать с тем, кого когда-то любила, чтобы убедиться, что больше не любишь, это было правильное решение. Она была уверена, что все случится так, как она ожидала. Что, взяв в руки его лицо, она скажет ему, как нашкодившему, но прощенному ребенку: "У-у-у, противный". Не сказала. - Люсь, пойдем ко мне? в? - В постель, что ли? - В гости? - Ой, Мить, у тебя лицо сейчас глупое. Она отправилась к Мите запросто, подтрунивая над сковавшим его смущением. Она решила даже не отменять свидания с мальчиком Славой на следующий день. Но на следующий день Люся не смогла себя пересилить, на свидание с мальчиком Славой не пошла. Просидела до вечера в своем бункере, бренча на гитаре. Она-то понадеялась на время: Люся ясно чувствовала его резвый бег, оно несло ее, как машина, разогнавшаяся на шоссе, - когда, задремав, приоткрываешь глаза, видишь в окнах рваные смазанные силуэты и, догадавшись: не доехали - снова засыпаешь. Их должно было за столько лет отнести друг от дружки на недосягаемое расстояние. Но оказалось, что Митя никуда и не сдвинулся, так и стоит точнехонько там, где они когда-то расстались. В тот вечер, когда он впервые стоял перед нею голый, взяв ее за руку и лирически заглядывая в глаза, она вздрогнула: это был тот самый Митя, растерянный мальчишка в темноте чужого города. И рядом с ним она показалась себе той самой Люсей, что так по нему сохла и ждала, что он заметит, и сочиняла для него глупые вздыхательные стихи, которые никогда ему не показывала. - Ты любишь мужчин бескорыстно. Ты - нимфоманка, но с железной силой воли. Это Генрих, спьяну. Но нет, вряд ли она нимфоманка. Нимфоманка - это же как выключатель: тронул - горит. Нет, если бы она была нимфоманкой, не отказала бы Арсену. Тем более не применила бы перцовый баллончик. Арсена потом было очень жалко, когда он сидел, зажмурившись: пузатый, усатый, слепой - крот на солнце, - и, чихая через слово, возмущался: - Слушай? зачем? сразу? Русский? язык не знаешь? Объяснить? не можешь?! Чихая чуть реже, она протирала ему глаза маслом и оправдывалась: - А джинсы? срывать - зачем сразу?! Русский язык? не знаешь?! Спросить не можешь?! - Ара, если бы? спросил, дала бы?! - Нет. - А что тогда! ?Она снова повернулась к зеркалу и строго взглянула на свое отражение. Предстояло причесаться. Это требовало серьезного настроя. Ее волосы - история непостижимого подлого бунта, отнимающего уйму нервов и времени. Они неукротимы. Вырываются из-под любой заколки и, если постричь, после первого же душа встают над головой пушистым каштановым взрывом. Каждый вечер она выходит на люди с гладко зачесанными волосами, голова - как спичечная головка. Часа через два, если не отлучаться нарочно для того, чтобы поправить волосы, на голове вырастают мочалки. Напоминание о начальной школе, о тех трудных временах, когда они, еще не подвергнутые "химии", притягивали нездоровое внимание мальчиков. Перед сном она вырезала из волос жвачки, чертополох, растирала и вытряхивала гипсовые сосульки и клялась в следующий раз быть начеку и никого не подпускать. Когда мать впервые повела ее в парикмахерскую, средства для выпрямления волос там не нашлось. - Нету? А почему? - А зачем? - Как зачем? - Завить - пожалуйста. Записывайтесь. Очередь на неделю. - Нам выпрямить. Вы что, не видите? - Вижу. Раньше надо было думать! Разглядывая в зеркале свой затейливый "барашек", парикмахерша буркнула им вслед: "Настругают, а потом начинается: распрямить, осветлить". Мать сделала вид, что не слышит. А Люся, уходя, прихватила со стола табличку "Вас обслуживает мастер Сушкова С.А." и почувствовала себя грозной ведьмой, укравшей у мерзкой парик-махерши имя. С того визита в парикмахерскую у матери начался один из самых крепких запоев. Люся больше недели прожила в квартирантской комнате бабы Зины. Яркую коробочку, на которой негритянка заплетала толстую шелковую косу, спустя полгода мать как-то очень сложно "доставала" в "Березке". - Сумасшедшие деньги отдаю, - вздыхала она, открывая и закрывая кошелек. - Может, попробовать сбрить? Спасла Люсю все та же баба Зина. - Хрена тебе лысого, - заявила она, когда мать на кухне поделилась своим планом обрить дочку наголо. - Такие же и отрастут. Та негритянка с коробочки, коса у которой аккуратным толстым канатом лежала на плече, засвидетельствовала окончательно и неопровержимо, что Люся - не белая и для того, чтобы жить среди белых, необходимы некоторые дополнительные усилия. "Мулатка", - впервые отчетливо подумала она о себе. И стала вспоминать песни, в которых пелось о мулатках. Вспомнилось много пиратских и ковбойских песен, и в тех песнях все с мулатками было в ажуре, и Люся решила, что это очень даже здорово - быть мулаткой, нужно лишь выпрямить волосы, чтобы мальчишки не бросали в них гипсом. Увы, даже самой дорогой "химии" хватало разве что на месяц. Автоматическими движениями она выдавливала гель на гребень, морщась, тащила его ото лба к затылку и, перехватив расчесанные волосы другой рукой, зажимала в кулак. "Зачем, в принципе, петь блюзы по-русски", - сказал Генрих. Зачем она вообще начала петь блюзы? Наверное, из-за него. Самый первый спела только для того, чтобы ему понравиться, в гостях у его друзей. В консерватории она никогда не интересовалась блюзами. Старалась, как все, пыхтела на сольфеджио, училась технике звуко-извлечения. Но, заглядывая иногда на занятия по вокалу, Петр Мефистофелевич, послушав ее пару минут, начинал топать ногами и шипеть (последствия ангины): "Стоп! Что за вой?! В Гарлем! В кабак!" - и, театрально заломив руки, выбегал из класса. Он вообще не любил девочек и кричал на всех. "На рынок! Селедкой торговать! Кто вас сюда принял, кто?" На него не очень-то обращали внимание. Некоторые преподаватели просто-напросто запирались от него на щеколду. Но про Гарлем и кабак он кричал только ей. С него и началось. Второй куплет она помнила. "А сердце - скоропортящийся груз, и так длинна, длинна ночная ходка. Наплюй на все: здесь продается блюз. И водка". Почему-то она запоминает все, что ее окружает в тот момент, когда новая строчка вспыхивает в голове. В тот день снова шел дождь. Долгий. Она лежала на тахте, закинув ноги в теплых носках на трельяж, и слушала. Когда-то вечерний дождь означал, что мать не придет ночевать. Не любила ездить с работы по дождю. Здесь, под землей, дождь звучал необычайно сухо, будто состоял из песчинок. Не лился, не капал, не журчал, даже не барабанил, как это часто случается с дождями в песенках, - монотонно шуршал. До этого Люся не замечала, как необычно звучит здесь дождь. Шуршащий подземный дождь в отличие от наземного, обычно слишком экспрессивного, оказался неплохим аккомпанементом. До этого Люся знала несколько таких аккомпанементов. Ночью - прохудившийся кран, неожиданно точно отстукивающий по раковине ритм, ветер в трубе котельной, сложно смешавший гул и свист. По утрам - ржавые качели, на которые садилась та девочка, что так любила перед школой посидеть на качелях, пока бабушка не начинала кричать с балкона: "Сейчас же в школу!" Люся долго собиралась подружиться с той девочкой? Старый лифт, бьющий по стенкам шахты кабинкой, до которой можно дотянуться, высунувшись из окна. Подъемный кран, дирижирующий стройкой где-то над головой, скрип кровати за перегородкой, если к соседке перед работой заглянул сосед-гаишник, и конечно, конечно, стук вагонных колес. Крепко сжимая пойманный в кулак хвост, она освободившейся рукой взяла со столика металлическую заколку. Щелчок - волосы были закованы. Люся включила фен и развернутым плашмя гребнем стала приглаживать их, липкие и лоснящиеся от геля. Когда с волосами было кончено, Люся сняла со стены гитару. Выудила из кучи мелочей в небольшой вазочке медиатор. Медиатор оказался сильно искривлен, так что Люся швырнула его обратно и стала осторожно, чтобы не испортить маникюр, перебирать струны пальцами. "Ты падок на продажную печаль. Ты возбуждаешься - не правда ли - на эти звуки? Ты ждешь, когда же сутенер-рояль предложит публике мои услуги". Пожалуй, это может быть началом. Первый куплет а капелла, низко. А после, развязно и сначала несколько размазанно, вступает рояль. Хотя? никогда она не споет этот блюз под рояль. Впрочем, и никакой другой из своих блюзов не споет. Люся поймала себя на том, что снова смотрит в глаза своему отражению. Отражение стало непростительно настырным. Да, да, нужно что-то решать. Лучше бы уехать из города. Куда-нибудь подальше. Да! В Москву? Почему бы нет? Не кинется же Шуруп искать ее в Москве. Говорили, он стал в тюрьме большим человеком, смотрящим, и поклялся ей отомстить. Но вот уже недели две, как Шуруп должен был освободиться, а к ней все не заявляется. Может быть, и не было никаких клятв. Наврали бывшие соседи, жестоко позабавились. И все-таки надо уехать, начать жизнь заново. Самое время. Наверное, следует строить жизнь из прочных вещей. Она встала и прошлась по каморке. Прочные вещи нужны ей сейчас как никогда. Щит "Осторожно, идут стрельбы" снова попался под ноги, она пнула его, не пощадив своих концертных туфель. Щит залетел под буфет. На туфле появилась глубокая царапина, она заметила, что на ней ее любимые туфли с пряжкой. Никуда она не уедет. Глава 8 То, что Ваня забыл поздравить его с днем рождения, самым естественным образом должно было бы обидеть Митю. Но кое-что он запретил себе раз и навсегда, и главное - он никогда не должен был обижаться на Ваню и звонить ему сам. Два дня он терзался страхом, не случилось ли чего в их норвежской столице, не вляпался ли глупый город Осло в какой-нибудь страшный ураган, сдиравший крыши с домов, как пивные крышки, крошивший кирпичные стены. Но нет, в новостях про Осло да и в целом про Норвегию, скучную холодную Норвегию - ни слова. Тогда он решил, что неприятности обрушились непосредственно на семью Урсусов, и, не удержавшись, набрал длиннющий заграничный номер. К трубке подошел Кристоф, бодрый и вежливый, и Митя, так и не сумев нацедить из себя ни слова, нажал на рычаг. Время шло, Ваня не звонил, и Митя начинал переживать из-за того, что, чем позже сын вспомнит о его дне рождения, тем больнее его уколет стыд, и лучше было бы, решил он наконец, если бы Ваня так и не вспомнил: скоро увидятся, обнимутся, миллион впечатлений - а эта история так и канет беззвучно в небытие. ?Ваня позвонил рано утром тридцать первого декабря. Митя собирался на работу. Новогодняя смена выпала Толику, но он его подменил - чтобы не ломать голову над тем, как убить эту ночь, неизбежно заражающую праздничной горячкой. - С наступающим! Боялся, что не застану тебя. Вдруг ты куда-нибудь уйдешь отмечать? - Привет. И тебя с наступающим. Ну что, вы там, в своем Осло, празднуете, как положено, нет? - Празднуем. Мама всегда празднует. А соседи нет, конечно. - Молодец мама. Праздники, они лишними не бывают. Да, сынок? - А? Да? - Что маме подаришь? - Я? Нет, подарки на Рождество, а на Новый год? нет. - Ну что ж, сынок, мне пора бежать. Передавай мои наилучшие пожелания Урсусам, исполнения-осуществления, свершения намеченного. Обнимаю. - Папа! Постой. Алло! Ты скажи, когда ты приедешь? Ты молчал. Кристоф спрашивал, на какой счет деньги переводить? Ты так и не прислал номер счета. Ты карточку открыл? Когда приедешь, в марте приедешь? Мы же потом уезжаем, ты помнишь? Дома не будем проживать. - Я постараюсь, Ваня. Тут проблемы. - Какие? - Потом расскажу. Когда приеду. Извини. Бежать надо. - С Новым годом, папа. - С Новым годом, сын. Про день рождения он не вспомнил. И потянулись долгие новогодние праздники. Люся со своими выступала в клубах, Митя укрылся от новогодней лихорадки дома. Приближения дня, назначенного для получения паспорта в ОВИРе, он ждал с нарастающим возбуждением. Накануне возбуждение дошло до того, что на работе он ввязался в стычку с Сапером, закончившуюся тем, что их растаскивали по углам и прибежавший на шум Юсков заставил их писать объяснительные. Ближе к вечеру Митя начал звонить Олегу. Мобильник не отвечал, "абонент был отключен или временно недоступен", и Митя упрямо набирал и набирал номер. Наконец он дозвонился. Олег отозвался: - Молодец, что позвонил. У меня мобильный сломался, упал, представляешь, прямо на камень, только починили. - Так мы же договаривались. Ты помнишь, что завтра? - Конечно, помню, старик. Час назад звонил в ОВИР. Но должен тебя огорчить. Завтра мы за паспортом не идем. - Почему? - Человек уехал на неделю в командировку, в Чечню. Там тоже выборные дела - его на проверку отправили. Тут уж ничего не поделаешь, только терпения набраться. - Мне скорее надо. - Что за спешка, старик? Куда ты опаздываешь? Через неделю человек вернется, и мы заберем твой паспорт. Бирюков спрашивал о тебе недавно. - Что спрашивал-то? - Ну, вообще, интересуется. Сейчас выборы, он в запарке. После выборов сразу с ним встретишься, поговоришь. Как у тебя дела? Они скоро попрощались, Олег обещал, что позвонит сам. Он позвонил на следующий же день, рано утром, и попросил вечером прийти в штаб Бирюкова. Митя был выходной и вечера дождался с трудом. Штаб располагался в видеосалоне. Арендовали на время кампании. Комната, в которую вошел Митя, была узкой, как коридор. Стенд с кассетами занавешен предвыборными плакатами. На месте, где, наверное, обычно сидел работник салона, за компьютерным столиком расположился охранник, в "гражданке", с резиновой дубинкой на коленях, и рисовал авторучкой мотоцикл "Hammer". Мотоцикл с мельчайшими деталями - кисточками, свисающими с ручек руля, с блестящими спицами колес - получался весьма недурно. Митя не любил сталкиваться с охранниками. Но и проскользнуть мимо с задумчивым видом, как делают некоторые, никогда не пытался. Не переваривал небрежного окрика в спину: "Молодой человек!" Он и сам столько раз забавлялся таким манером, сначала позволяя задумчивому посетителю пройти, а потом заставляя вернуться и доложить, куда направляется. Но сюда он пришел совсем в другом статусе и не так, как приходил - насекомым вползал - в кабинеты паспортных служб. Казалось бы, ничего особо не изменилось: Митя принес деньги, предназначенные на взятку тем самым людям из паспортных служб, но все изменилось кардинально и чувствовал он себя куда как приятнее. Он все сделает, не замаравшись: даже смотреть на эти кабинетные физиономии больше не придется. И хоть охранник, рисующий мотоцикл, делал вид, что его не замечает, Митя двинулся прямиком к нему. - Молодой человек, где мне Олега увидеть? Парень, не отрываясь от рисунка, ткнул большим пальцем себе за спину. Помещение оказалось неожиданно разветвленным. Почему-то пахло съестным. В следующей комнате, в которую заглянул Митя, клокотала предвыборная жизнь. Стоял гул, как в заводском цеху. Пять-шесть человек сидели, прижав к уху телефонные трубки. Из одной двери в другую пробежала девушка на каблуках, обеими руками держа напружинившийся лист бумаги. Кто-то, стоящий к Мите спиной, говорил, скорее, кричал по мобильному, требуя немедленно выезжать "двумя машинами". Мимо Мити пронесли стопки с листовками. Странное воодушевление охватило его при виде этой целеустремленной суеты. Захотелось тоже что-нибудь делать, обрести свое место в этой наэлектризованной команде. Человек за ближайшим столом прикрыл трубку ладонью, спросил по-сержантски резко: - Вы кто? - будто держал в руке не телефонную трубку, а секундомер: оп! Не уложился. Митя, видимо, и в самом деле не уложился, потому как парень заметно помрачнел. Он весь был глубоко военизированный. Даже слова он отщелкивал гораздо быстрее нормального, с какой-то пулеметной плотностью. - Кто вы и по какому вопросу? - Я могу Олега увидеть? - спросил Митя как можно вежливей. - Какого? Он вдруг забыл фамилию. Парень с зажатой телефонной трубкой в руке нетерпеливо ждал. - Лагодина, - вспомнил Митя. - Олега Лагодина. - Олег! - тут же позвал парень и прижал трубку к уху. Олег появился из-за двери, за которой только что скрылась девушка на каблуках. Трусцой, лавируя между столами и людьми со стопками листовок, добежал до Мити. - Выйдем, - бросил он и толкнул дверь. На улице Митя сразу полез во внутренний карман. - Принес, - сказал он и вынул доллары. Олег принял их, не пересчитывая. - Слушай, старик, тебе работа нужна? Такая тема? Словом, нам сейчас нужен будет человек на должность хаускипера. - Кого-кого? - Хаускипера. По старинке - начальника АХУ. - По старинке ничуть не лучше. - Ну, снабжение, понимаешь? Начальник хозуправления. Порошки-салфетки? ну, что там по хозяйству бывает? Короче говоря, я замолвил словечко, если ты согласен? - Олег сунул деньги в карман брюк. - Бирюков не против попробовать. Образование у тебя есть. Я поручился. - Вау, - заинтересованно сказал Митя. - Работа не пыльная. Машина под тобой, свой кабинет. Но, сам понимаешь, "Интурист" - режимный объект. Нужно сначала паспорт сделать. Так что после того, как получим паспорт, сразу к Бирюкову. Как раз и выборы пройдут. Хотел тебя сейчас ему показать, но ему обед привезли, он обедает. Во двор въехала старенькая "семерка". Из двери штаба к ней вышли мужчины, стали выгружать из багажника стопки листовок. - И вот еще что, - сказал Олег. - Вадим Васильевич просил тебя помочь ему сейчас, сегодня. На твоем месте я бы не отказывал. - А что нужно делать? Митя был несколько обескуражен поворотом событий, словом "хаускипер" и, в принципе, был готов к любому заданию. - Сейчас людей не хватает для того, чтобы листовки расклеивать. Ты не смог бы? Дело оказалось несложное. Митя хотел было спросить, оплатят ли эту работу, но, поразмыслив, решил, что это не столь уж важно и "хаускиперство", само собой, того стоит. Олег ушел и скоро вынес ему цветастый пакет с кипой листовок, клеем и кисточкой. - Пойдем, - сказал Олег, отдавая пакет. - Покажу тебе твой район. Мне потом как раз надо там зайти к одному человечку. Они перешли через дорогу и двинулись во дворы. Смеркалось быстро. Просто сдвигались темно-синие шторы над крышами. В продуваемых дворах, окруженных панельными высотками, попадались случайные торопливые люди. - Главное сейчас - оставить у него положительное впечатление, - говорил Олег. - Он сейчас в такой запарке, десятки людей вокруг него вьются. Но он все подмечает. Потом, когда отойдет от всего этого, все вспомнится. Я когда листовки брал, он спросил: "Что, еще людей нашли?". А я говорю: "Это мой товарищ, которого я хочу к нам пристроить, вызвался помочь". - Ты же сказал, он сам просил. - Думаешь, он все помнит! Ну вот, пришли. - Олег остановился перед щитом возле гаражей, обклеенным листовками кандидатов. - Слушай, а если его изберут, разве он не должен будет отойти от дел? Олег посмотрел на него с укоризной. - Меньше газет читать нужно, - и шагнул вплотную к щиту. Шагнул и Митя. С агитационных листовок на него глянули светлые и насквозь честные лица кандидатов. На роль слуги народа претендовали кроме Бирюкова: молодой бизнесмен на ностальгически алом, в беспокойную складку фоне и полковник, погруженный в глубокую задумчивость о судьбе, - слоган, написанный красно-сине-белыми буквами, пояснял: "Судьба страны - моя судьба". Вадим Васильевич Бирюков на листовке выглядел молодцеватым и бывалым. Гусар. А в жизни Митя с ним пока не встречался. - Из этого двора пойдешь прямо в соседний, оттуда свернешь направо, и там до дороги, кажется, три щита. Увидишь. И все. Клей можешь не заносить. Лепи побольше, штуки по три. Да, главное? Ты других кандидатов срывай, ладно? У нас специальные люди потом ходят, проверяют. - Срывать? - Ну да. - Он подошел к щиту и дернул листок, с которого всматривался в вечер пожилой полковник. Полковник стал исчезать неровными полосками, от уха до уха заполняясь белой шершавой пустотой. Полоски бумаги Олег бросал себе под ноги, а Митя нервно озирался. - Ну, примерно, так. Пока. - Олег пожал Мите руку. - В понедельник позвони с утра, я тебе попробую с ним встречу устроить. - Заодно расскажешь, как дела с паспортом. - А чего там рассказывать? - пожал плечами Олег. Он ушел, а Митя принялся сдирать остальных. Нельзя сказать, что просьба Олега срывать листовки других кандидатов поразила Митю. Он уже участвовал в этой забаве в девяносто девятом. Тогда баллотировался Вертий, милицейский генерал. В девяносто четвертом, когда в Думу баллотировался сам Рызенко, Митя остался не задействован. Тогда в "спецкоманду" взяли лучших из лучших, многие из них позже стали работать в "личке". Митя тогда немножко даже обиделся, что его в "спецкоманду" не взяли. Ребята ездили на джипах и "Мерсах" по области и голосовали на участках по открепительным талонам. Ели на трассе шашлык, некоторым дали порулить машинами, в конце даже купили всем по пиву. Рызенко тогда на выборах проиграл, и это очень всех удивило, в том числе и его самого. Больше он никуда никогда не баллотировался. Но в девяносто девятом, в выборную Вертия, предоставил в его распоряжение свою "спецкоманду". Все было уже совершенно иначе. Их просто вызывали по вечерам на работу или задерживали после дневной смены. "Кому не нравится, может увольняться", - говорили им. Впрочем, это им говорили теперь по любому поводу. Охранникам раздавали под роспись листовки, клей, кисточки. Стандартный набор. Они высиживали в притихшем операционном зале дотемна, ждали звонка от Юскова, сидевшего наверху, в кабинете Рызенко. Нужно было ехать попозже, после того, как из подъездов уйдут малолетки, после того, как идущие с работы доберутся до своих кухонь. Их переписывали, за каждым закрепляли участок. "Смотрите, будем проверять". Они сидели с мрачным видом, время от времени матерясь. Постепенно заканчивались анекдоты и сигареты, матерные слова в адрес Вертия и банка "Югинвест". Да и какой смысл возмущаться? "Если изнасилование опять неизбежно, - говорили коллеги, склонные к философии, - то научитесь наконец смотреть на это, как на секс?" Но все же никто, даже самые прожженные философы, не мог надлежащим образом применить эту формулу. Неприятно все-таки. Наступал час Икс, почему-то всегда в разное время, им командовали: "По машинам", - совсем как в армии, и они разъезжались по заданным участкам. Тогда Митя просто просил водителя довезти его до остановки, выходил, совал листовки в ближайшую урну и ехал домой. Водителю-то что, не ему отвечать, если спросят? Но никто ни разу не спросил. Остальные, однако, добросовестно выполняли задание: расклеивали листовки Вертия, срывали листовки конкурентов. Чтобы потом, встретившись на работе, опять ругать генерала, банк, низкие зарплаты, высокие цены, барские замашки начальства, страну, Ельцина или коммунистов - по вкусу. Но теперь, делая то, чего ни за что не пожелал делать тогда, Митя вовсе не злился, не испытывал возмущения. Наоборот. Он переживал странное чувство. Было похоже на то ублаготворенное состояние, с каким выходишь из магазина, купив наконец то, что мечтал купить давным-давно, да не хватало денег. Митя чувствовал себя приобщенным к важному делу. К делу, обещавшему много приятного. История с паспортом оборачивалась неожиданным успехом. Митя чувствовал себя принятым в клан. "Так и надо, - говорил он себе, срывая листовку с коленопреклоненным полковником, целующим знамя. - Так и надо здесь, в России. Вон Япония живет себе кланами и неплохо живет. А если по-другому не получается?! И в Америке кланы. Да мало ли где! Про Италию и говорить нечего. И ничего тут нет позорного. Только так, только вступив в какой-нибудь клан, можно чего-то добиться. И какая разница, в какой именно клан. Главное - в качестве кого". Людей во дворах было мало, но все же Митя старался не попадаться им на глаза. "Почему бы и нет? - мысленно возражал он на возможные упреки. - На войне как на войне". Размышляя то о клановом устройстве России, то о предстоящей работе хаускипером, Митя срывал наклеенные листовки и наклеивал свои. Листовки Бирюкова он сунул во внутренний карман, а в пакет складывал обрывки. Чтобы не мусорить. В сумерках он вымазывал руки в клее, ПВА стягивал подушечки пальцев и неприятно лохматился. Постепенно он стал замечать, что листовки полковника сползают как-то подозрительно легко, целиком, как мокрая этикетка с бутылки. Но размышления о том, возможно ли, в принципе, другое эффективное устройство общества, кроме кланового, так захватили его, что он не придал этому значения. Он понял, что эти листовки только что наклеены, когда одна из них, оторвавшись, упала на джинсы и приклеилась. Митя выхватил платок, принялся вытирать клей. Тогда он вспомнил, что на трех последних щитах срывал одного лишь полковника? - Ну, ч-че, урод, - послышалось сзади, - ч-че эт-ты тут? делаешь? Митя обернулся. Возле дверей аптеки стоял военный, коротенький и худой, с миниатюрной птичьей головой под огромной фуражкой. На рукаве его смутно краснела повязка: патруль. Митя машинально скользнул взглядом по его погонам на плаще. "Прапорщик, что ли?" Было довольно темно, нервный мерцающий свет сочился из светового короба над аптекой. За прапорщиком, чуть поодаль, стояли трое солдат. Дембеля - определил Митя по их вальяжным позам и утопленным в карманах рукам. Дальше в переулке стоял "Уазик" с тускло горящими подфарниками. - Н-ну! Отвечать! Даже присматриваться было не нужно: прапорщик был очевиднейшим образом пьян. От неожиданности, оттого, что давным-давно никто из армейских не говорил с ним так, у Мити перехватило дыхание. Он попытался рассмотреть солдат, но те предпочитали оставаться в стороне и, похоже, не разделяли энтузиазма военачальника. - Где ваш дистрофик вчерашний? А? Я-ааа, бля, спрашиваю. - Начиная фразу, он медленно поднимался на цыпочки, а последнее слово произнес, резко опустившись на каблуки. - Какого ? ты тут делаешь? Где дистрофик? Седня крутого послали, да? Бесстрашного? Че ты ? в рот набрал? Голову тебе отвинтить за эти дела, а? Голову отвинтить? Ну-ка, Сафонов, - бросил он через плечо внезапно тихим и спокойным голосом. - В машину его. Отвезем в укромное местечко, побеседуем. Вроде бы все прапорщик делал правильно: матюкался четко, тон взвинчивал, как положено, не давая опомниться, привставал и падал на каблуки он тоже довольно впечатляюще. И все тщетно. Митя не ощутил ни испуга, ни злости, зато великое удивление объяло его. Тяжелое обезволивающее удивление - и та резкая досада, которую испытываешь, когда кто-нибудь уверенно выводит фальшивую ноту. В каждом слове прапорщика звучала та невозможно фальшивая нота, что песком забивается в ухо и больно скребет мозг. "Ты это серьезно?" - чуть не спросил его Митя. И если бы сейчас его поставили у стены аптеки "Трифарма", закрашенной какими-то дворовыми граффити, и стали бы расстреливать под барабанный бой, то и тогда Митя не смог бы удивиться сильней, чем сейчас. - Товарищ прапорщик, - позвал кто-то из солдат. - Да бросьте вы. - Что-о-о-о?! - развернулся тот к солдатам, взметнув из-под каблуков веер камешков и пыли. - Машкин, Сафонов, вы слышали приказ?! В машину его! Но солдаты не сдвинулись с места. Один из них недовольно отвернулся в сторону и сплюнул себе под ноги. От звука этого плевка, шлепнувшегося на асфальт, Митя будто пришел в себя. - В машину, я сказал! Я приказываю! - Прапорщик входил в пьяный раж с нескрываемым удовольствием. Спина его отвердела, он стоял по стойке "смирно". - Вы у меня уволитесь в запас! Вы поедете у меня домой к Новому году! Вы у меня? Митя пожал плечами и шагнул в сторону проспекта. - Стоять! - Прапорщик почти упал на него и, жарко дохнув перегаром и семечками, впился в плечо. - Да чего тебе надо? - поморщился Митя. - Чи-и-и-во-а?! - пронзительно затянул прапорщик, к концу слова переходя на бас. - Я те покажу, чего мне надо! - Он отпустил плечо и толкнул Митю в грудь. - Я те покажу! Митя посмотрел на свою грудь, на прапорщика - будто делая усилие, чтобы принять реальность происходящего, - и повнимательней вгляделся в его лицо: уж не армейский ли это замполит, капитан Трясогузка, разжалованный и ставший прапорщиком. Это хоть как-то оправдало бы происходящее. Митя просто не мог поверить, что из-за предвыборных листовок, из-за, в общем-то, безобидной игры в демократические выборы можно так в