Юрий Павлович Казаков. Избранные рассказы --------------------------------------------------------------- по изданию Избранное: Рассказы; Северный дневник / М.:Худож.лит., 1985 OCR и вычитка: Сергей (zahar@tut.by) --------------------------------------------------------------- "Вон бежит СОБАКА!" Давно погас высоко рдевший летний закат, пронеслись, остались позади мертво освещенные люминесцентными лампами пустоватые вечерние города, автобус вырвался, наконец, на широкую равнинность шоссе и с заунывным однообразным звуком "ж-ж-ж-ж-ж-ж-ж", с гулом за стеклами, не повышая и не понижая скорости, слегка поваливаясь на поворотах, торжествующе и устрашающе помчался в темноту, далеко и широко бросая свет всех своих нижних и верхних фар. В салоне слегка потихоньку шуршали газетами и журналами, потихоньку, прямо из бутылки выпивали, закусывали, ходили вперед курить, потом начали успокаиваться, откидывать кресла, отваливаться, гасить яркие молочные лампочки, стали сонно покачивать головами на валиках, и через какой-нибудь час в теплом, сложно пахнущем автобусе было темно, все спали, только внизу, в проходе, горел над полом синий свет, а еще ниже, под полом, струилось намасленное шоссе и бешено вращались колеса. Не спали только Крымов и его соседка. Московский механик Крымов не спал потому, что давно не выезжал из Москвы и теперь был счастлив. А счастлив он был оттого, что ехал на три дня ловить рыбу в свое, особое, тайное место, оттого, что внизу, в багажнике, среди многих чужих чемоданов и сумок, в крепком яблочном запахе, в совершенной темноте лежали его рюкзак и спиннинг, оттого, наконец, что на рассвете он должен был выйти на повороте шоссе и пойти мокрым лугом к реке, где ждало его недолгое горячечное счастье рыбака. Он не мог сидеть спокойно, оборачивался, провожая взглядом что-то темное, неразборчивое, проносившееся мимо, вытягивал шею и смотрел вперед, через плечо шофера, сквозь ветровое стекло на далекую матовость шоссе. А соседка его не спала неизвестно почему. Сидела неподвижно, прикрыв ресницы, закусив красные губы, которые теперь в темноте казались черными. Не спал в автобусе и еще один человек -- шофер. Он был чудовищно толст, волосат, весь расстегнут -- сквозь одежду мощно, яростно выпирало его тело,-- и только головка была мала, гладко причесана на прямой пробор и глянцевита, так что даже поблескивала в темноте. Могучие шерстистые руки его, обнаженные по локоть, спокойно лежали на баранке, да и весь он был спокоен, точно Будда, как будто знал нечто возвышающее его над всеми пассажирами, над дорогой и над пространством. Он был силуэт-но темен сзади и бледно озарен спереди светом приборов и отсветами с дороги. Крымову захотелось курить, но совестно было беспокоить соседку, и он не пошел вперед, достал сигарету, нагнувшись, воровато чиркнул зажигалкой, с наслаждением затянулся и выпустил дым тонкой, невидимой в темноте струйкой вниз, под ноги. -- У вас есть закурить? -- услыхал он шепот соседки.-- Страшно хочу курить... Доставая сигарету, Крымов слегка привалился к ней и близко взглянул ей в лицо, но увидел только бледное пятно с темными провалами глаз, и губы, и прямые волосы до плеч. Он дал ей сигарету и снова чиркнул зажигалкой. Она, так же как и он, прикурила, нагнувшись, загораживая огонек ладонями, которые на секунду стали прозрачно-розовыми, и опять Крымов ничего не рассмотрел, только прямой нос, скулу и опущенные ресницы. -- Ax, как хорошо! -- сказала она, затянувшись и наклоняясь к нему.-- Это "Ароматные"? Спасибо, они крепкие! От нее горько и нежно пахло духами, и было в ее шепоте что-то странное, а не только благодарность, будто она просила его: "Ну поговорите же со мной, познакомьтесь, а то мне скучно ехать". И Крымов на минуту ощутил прилив той дорожной легкости, когда хочется говорить игриво, намеками, с нарочитой дрожащей откровенностью в голосе, и будто случайно касаться груди спутницы, и пригибаться, будто выглядывая что-то в окне, чтобы своим лицом коснуться ее волос и посмотреть, не отстранится ли. А потом, конечно, слова: "Вы меня не так поняли", "Что вы! Разве я такой?" -- и, конечно же, адресок, телефон в книжечку или просто назначить встречу там-то и тогда-то -- это в случае, если едут в одно место. Он встрепенулся и ощутил сердцебиение, ноздри его дрогнули, но тут же все погасло, заслоненное неистребимым счастьем, которое ждало его утром. -- Это что! -- зашептал он, загоревшись уже другим.-- Это не курение -- в автобусе или в цехе, а вот на реке утром, знаете, когда рыба бьет, и все где-то в стороне, и вдруг у тебя как стебанет! На берег ее выволокешь, с крючка снимешь, бросишь в траву, а она прыгает, ух! Вот тогда закуришь так закуришь!.. -- Вы рыбак? -- прошептала она. -- Заядлый! -- Крымов затянулся и сморщил нос от удовольствия.-- Я сам механик, месяцами реки не вижу, у нас работа -- производство, завод, это вам не артель, не посидишь... Я последний раз ловил, знаете, когда? В мае! А теперь июль. Я работник толковый, ну, на меня и валят, дали вот три дня отгула за неурочное время. Ну ничего, у меня отпуск скоро, тогда уж я дорвусь! -- Куда же вы едете? -- спросила она, и опять в ее шепоте Крымову почудилось что-то странное, какой-то еще вопрос. -- Есть одно местечко,-- уклончиво, суеверно пробормотал он.-- А вы почему не спите, скоро сходить? -- Нет, я до конца еду... Вы говорите, на три дня? Когда же назад? -- Во вторник. -- Во вторник? Постойте... во вторник... Она подумала о чем-то, потом вздохнула и спросила: -- А почему же вы не спите? -- Мне сходить в четыре утра. Крымов задрал рукав куртки и долго смотрел на часы, разбирая, который час. -- Три часа осталось. Да и не спится, тут уж лучше не спать, а то разоспишься, потом на рыбалке будешь носом клевать... Шофер оглянулся, снова стал смотреть на дорогу, и в фигуре его появилась нерешительность. Потом он осторожно протянул руку к радиоприемнику и включил его. Приемник засипел, шофер испуганно приглушил его и стал осторожно бродить по эфиру. Он нашел одну станцию, другую, третью, но все это были или бормочущие иностранные голоса, или народные инструменты, а это, наверное, ему не нужно было. Наконец из шума возник слабый звук джаза, и шофер отнял руку. Он даже улыбнулся от наслаждения, и видно было сзади, как сдвинулись к ушам его пухлые щеки. Музыка была тиха, однотонна, одна и та же мелодия бесконечно переходила от рояля к саксофону, к трубе, к электрогитаре, и Крымов с соседкой замолчали, чутко слушая, думая каждый о своем и пошевеливаясь, покачиваясь под ритмические звуки контрабаса. За окном изредка проносились оставленные на ночь одинокие грузовики на обочинах, и было странно смотреть на их неподвижность и одинокость. Казалось, в мире что-то произошло, и все шоферы ушли, включив на прощание подфарники на крыльях, и подфарники эти будут гореть долго, покуда не иссякнет энергия в аккумуляторах. Еще реже попадались навстречу такие же, как и этот, междугородные автобусы. Задолго до встречи за горизонтом, за выпуклостью шоссе, начинало дрожать зарево света, потом в неизмеримой дали появлялась сверкающая точка, она близилась, росла, двоилась, троилась, и уже видны были пять мощных фар внизу и наверху, которые вдруг гасли, снова включались и снова гасли, оба автобуса замедляли ход и, наконец, останавливались. Шоферы, высунувшись; недолго о чем-то переговаривались, от моторов шел дым, и лучи фар пробивали его косыми столбами. Потом автобусы трогались и через минуту снова мчались в черноту, каждый в свою сторону. "Интересно, куда она едет? -- думал иногда Крымов о соседке.-- И замужем ли? И почему стала курить: так просто или от горя?" Но тут же забывал о ней, поглощенный дорогой, ожиданием рассвета, мыслями о трех днях, которые он проживет у реки. Он думал, не начала ли течь палатка, и что это плохо в случае дождя, и не задержится ли автобус по какой-нибудь причине в дороге, а утренний клев между тем пройдет... Счастливое беспокойство томило его, и соседка занимала воображение. А она теперь молчала, откинув голову на валик кресла и прикрыв глаза. Но когда он слишком долго засматривался вперед на дорогу или в окно, а потом взглядывал на нее, ему казалось каждый раз, что лицо ее будто полуповернуто к нему, а глаза, неразличимые в темноте, следят за ним из-под ресниц. "Кто она?" -- думал он, но спросить не решался. И старался догадаться, вспоминая немногое сказанное ею и тихий ее шепот. Он ее как-то не рассмотрел вечером, не до того ему было, а теперь хотелось, чтобы она была красива. -- Дайте закурить! -- внезапно зашептала она.-- И расскажите что-нибудь... Что молча ехать, все равно не спим! Крымов уловил нотку раздражения в ее шепоте, удивился, но промолчал и покорно дал сигарету. "О чем говорить? -- думал он, уже сердясь немного.-- Странная какая-то". А сам сказал: -- Я все думаю про женщин, что вы охоты не любите, рыбалки, а ведь это большое чувство! А вы не только не любите, а как-то не понимаете даже, будто в вас пустота в этом смысле. Почему бы это? В темноте было видно, как она пошевелилась, откинула волосы и потерла лоб. -- Охота -- убийство, а женщина -- мать, и ей убийство вдвойне противно. Вы говорите, наслаждение смотреть, как рыба бьется, а мне это гадко. Но я вас понимаю, то есть понимаю, что вы охотитесь и ловите рыбу не из-за жестокости. Толстой, например, очень страдал потом, после охоты, вспоминая смерть. И Пришвин тоже... "Ну, понесла!" -- уныло подумал Крымов и посмотрел на часы. -- Полтора часа осталось! -- радостно сказал он. Тогда соседка погасила сигарету, подняла воротник плаща, подобрала ноги и положила голову боком на валик, затылком к Крымову. "Спать захотела,-- решил Крымов.-- Ну и ладно, давно пора, не люблю языком болтать в дороге! Хорошо еще, что я не женат,-- неожиданно подумал он.-- А то была бы вот такая, рассуждала бы про убийство, мораль читала... Опупеешь!" Но ему где-то и обидно стало, и хотя он думал только об утренней рыбной ловле, но прежней глубокой, потрясающей радости уже не ощущал. Шофер впереди нагнулся, не отрывая взгляда от дороги пошарил что-то внизу, держа одной рукой руль. Потом он выпрямился и стал с чем-то возиться на коленях, по-прежнему держа руль одной левой рукой. Крымов с интересом следил за ним. Наконец шофер взял в рот бутылку, запрокинул ее и отпил. Вздохнул, опять запрокинул и отпил, и видно было, как шея и бока его толстеют и опадают во время глотков. "Что это он пьет? -- подумал Крымов.-- Пиво, что ли? Да нет, им не положено в дороге... Ага, лимонад! Хоть бы приехать скорее!" И тут же вспомнил о своем кофе в рюкзаке и о котелке, и ему захотелось кофе. Стало заметно светлеть, но зелень на деревьях была еще темна, и только редкие домики, мелькавшие иногда по полям, поражали своей утренней белизной. Во рту у Крымова от курения и жажды пересохло, но настроение улучшилось, он забыл уже окончательно про соседку и думал только про свое место, про реку, про туман и жадно смотрел вперед. Шофер выключил фары, и рассвет стал заметнее. Светлело с каждой минутой, и все -- километровые столбики, рекламные щиты, дорожные знаки, линия горизонта даже на западе -- было отчетливо видно. Миновали пятисотый километр, шофер обернулся, поймал вопросительный взгляд Крымова и кивнул. Через минуту он сбросил газ и взял направо, к обочине. Обозначился крутой поворот, кинулся в глаза большой луг, и там, вдали, метрах в семистах от шоссе, чернели верхушки ивняка. Автобус уже на холостом ходу катил все медленнее, глуше, тише, шипы на покрышках уже не жужжали, а дробно лопотали, наконец, все будто совсем остановилось, и только хруст песка под колесами говорил, что автобус еще движется, проходя последний метр. Все смолкло, шофер снял руки с баранки, сладко потянулся, выпирая отовсюду телом, зевнул и открыл дверь. Он вышел первый и загремел внизу багажником. -- Извините! -- сказал Крымов, торопливо поднимаясь и трогая соседку за плечо. -- А? -- сказала та испуганно.-- Уже? Вы приехали? Пожалуйста, счастливо... Как это? Ни пуха ни пера? "К черту!" -- по охотничьей привычке мысленно ответил Крымов, пробираясь вперед. Он выскочил наружу и прежде всего радостно поглядел на луг, потом обернулся к автобусу. Автобус стоял, огромный, длинный, слегка запыленный, с нагретыми покрышками и мотором, и источал тепло в утреннем холоде. Отделение багажника по правому борту было открыто. Крымов подошел, раздвинул чемоданы и сумки, достал рюкзак и еле нашел спиннинг. Шофер громко хлопнул железной крышкой багажника, запер его и, обойдя автобус спереди, ушел в лес. -- Вот, значит, где ваше место! -- раздалось сзади. Крымов оглянулся и увидал соседку. Она вышла из автобуса и стояла, откидывая назад волосы и глядя на луг. Она была красивая и напоминала киноактрису, но Крымову уже не до нее было. -- Ну, дайте мне на прощание еще закурить,-- сказала она, подходя и застенчиво посмеиваясь.-- Вы очень добры! А я вас всю ночь мучаю просьбами... Когда она прикуривала, у нее так дрожали губы и руки, что она долго не могла попасть концом сигареты в огонек. "Чего это она? -- удивился Крымов и посмотрел на свой рюкзак.-- Надо идти, пожалуй!" -- Вы счастливый! -- сказала она, жадно затягиваясь.-- В такой тишине три дня проживете.-- Она замолчала и прислушалась, снимая с губы табачную крошку.-- Птицы проснулись. Слышите? А мне надо в Псков... "Идти или не идти? -- колебался Крымов, не слушая ее. Но уйти сразу теперь было уже неудобно.-- Погожу, пока они уедут, не час же будут стоять!" -- решил Крымов и тоже закурил. -- Н-да...-- сказал он, чтобы что-нибудь сказать. -- А знаете, я давно мечтаю в палатке пожить. У вас есть палатка? -- сказала она, рассматривая Крымова сбоку. Лицо ее внезапно стало скорбным, углы губ дрогнули и пошли вниз.-- Я ведь москвичка, и все как-то не выходило... -- Н-да...-- сказал опять Крымов, не глядя на нее, переминаясь и смотря на пустынное шоссе, в лес, куда ушел шофер. Тогда она затянулась несколько раз, морщась, задыхаясь, бросила сигарету и прикусила губу. Как раз в эту минуту из придорожных кустов показалась собака и побежала по шоссе, наискось пересекая его. Она была мокра от росы, шерсть на брюхе и на лапах у нее курчавилась, а капли росы на морде и усах бруснично блестели от заалевшего уже востока. -- Вон бежит собака! -- сказал Крымов, машинально, не думая ни о чем.-- Вон бежит собака! -- медленно, с удовольствием повторил он, как повторяют иногда бессмысленно запомнившуюся стихотворную строку. Собака бежала деловито, целеустремленно, не глядя по сторонам, и стояла такая тишина, что слышно было, как по асфальту клацали ее когти. Наконец и шофер появился из лесу, вышел на шоссе, посмотрел на бегущую собаку, посвистал ей, но она не обернулась. Шофер подошел к автобусу и осмотрел его, будто видел первый раз. Ботинки его были в росе, даже на шерстистых руках была роса. Он громко потопал ногами, чтобы сбить росу, обошел автобус, пиная покрышки, и полез внутрь. -- Что ж, спасибо за сигареты! -- сказала девушка и тоже поднялась на ступеньку. -- Счастливо,-- пробормотал Крымов, нагибаясь за своим рюкзаком. Мотор взревел, автобус тронулся, на Крымова прощально посмотрело изнутри рассветно-несчастное лицо, а он слабо махнул рукой, улыбнулся, слез с насыпи и пошел прямиком к реке. -- Вон бежит собака! Вон бежит собака! -- нараспев повторял он про себя, идя лугом и подлаживаясь произносить слова в ритм шагам. И с удовольствием смотрел на искристый луг, на небо, дышал во всю грудь, и только одно беспокойство было, как бы кто не опередил его в этот час и не занял место. Подойдя к реке, он спрыгнул с небольшого обрыва на песок и ревниво огляделся. Но ни одного следа не было на песке. Река -- неширокая, медленная, с плесами и камышами, с песчаными отмелями -- лениво извивалась по лугам и была глуха. Крымов быстро распаковал рюкзак, достал кофе, котелок, сахар, зачерпнул воды, набрал сухого плавника и тут же на песке развел небольшой костерчик. Потом воткнул в песок две рогульки, повесил котелок и стал ждать. Пахло дымом, сырыми берегами и сеном издалека. Крымов сел и ужаснулся своему счастью. Он и не предполагал, что может так радоваться этому утру, и этой реке, и тому, что он один. "Попью кофе, а потом кину!" -- решил он и стал налаживать спиннинг, привычным взглядом замечая одновременно и реку, и как горит огонь, и воду в котелке, которая начинала медленно кружиться. -- Вон бежит собака! -- повторял он, как заклинание.-- Вон бежит... Попью кофе, а потом кину! На другой стороне, под камышами, громко плеснула щука. Крымов вздрогнул, замер, мгновенно вспотел и посмотрел на то место. Там тяжелыми волнами расходились круги. "Нет, сперва кину, кофе успеется!" -- тут же решил Крымов, продевая леску сквозь кольца и привязывая к ней любимую свою блесну "Байкал" -- серебряную, с красным пером. Опять, уже в другом месте, ударила щука, и тотчас возле берега испуганно сверкнула плотвичка. "Погоди, погоди! -- ликующе думал Крымов.-- Вон бежит собака! Погоди..." -- и насаживал катушку на рукоятку спиннинга. Вода в котелке закипела, пена полилась, побежала через край, зашипела на углях, и поднялось облачко пара. Крымов поглядел на котелок, снял его и облизал сухие губы. "Ax, черт! Все-таки кофе -- это вещь!" -- подумал он, осторожно косясь на реку и откупоривая банку с кофе. Он сунул нос в банку, понюхал и чихнул. -- Ух, ты! -- уже вслух сказал он и, зажав спиннинг в коленях, стал заваривать кофе. Заря разгоралась все больше, краски на камышах и воде беспрестанно менялись, туман завитками плыл вместе с рекой, ивовые листья блестели, как лакированные, и уже давно в камышах, и дальше, в лесу, и поблизости, где-то в ивняке, трюкали и пикали птицы на разные голоса. Уж первый ветерок пахнул горько-сладким теплым лесным духом и пошевелил камыши... Крымов был счастлив! Он ловил и радовался одиночеству, спал в палатке, но и ночью внезапно просыпался, сам не зная отчего, раздувал огонь, кипятил кофе и, посвистывая, ждал рассвета. А днем купался в теплой реке, плавал на ту сторону, лазил в камышах, дышал болотными запахами, потом опять бросался в воду, отмывался и, накупавшись, блаженно лежал на солнце. Так он провел два дня и две ночи, а на третий, к вечеру, загорелый, похудевший, легкий, с двумя щуками в рюкзаке вышел на шоссе, закурил и стал ждать московского автобуса. Он сидел блаженно и покойно, разбросав ноги, привалясь к рюкзаку, и смотрел в последний раз на луг, на верхушки ивовых кустов вдали, где он недавно был, мысленно воображал реку под этими кустами и все ее тихие повороты и думал, что все это навсегда теперь вошло в его жизнь. По шоссе проносились красно освещенные солнцем грузовики, молоковозы, громадные серебристые машины-холодильники, приседающие на заднюю ось "Волги", и Крымов уже с радостью провожал их глазами, уже ему хотелось города, огней, газет, работы, уже он воображал, как завтра в цехе будет пахнуть горячим маслом и как будут гудеть станки, и вспомнил всех своих ребят. Потом он слабо вспомнил, как выходил здесь три дня назад на рассвете. Вспомнил он и спутницу свою по автобусу и как у нее дрожали губы и рука, когда она прикуривала. -- Что это было с ней? -- пробормотал он и вдруг затаил дыхание. Лицо и грудь его покрылись колючим жаром. Ему стало душно и мерзко, острая тоска схватила его за сердце. -- Ай-яй-яй! -- пробормотал он, тягуче сплевывая. -Ай-яй-яй! Как же это, а? Ну и сволочь же я, ай-яй-яй:!.. А? Что-то большое, красивое, печальное стояло над ним, над полями и рекой, что-то прекрасное, но уже отрешенное, и оно сострадало ему и жалело его. -- Ax, да и подонок же я! -- бормотал Крымов, часто дыша, и вытирался рукавом.-- Ай-яй-яй!..-- И больно бил себя кулаком по коленке. 1961 НОЧЛЕГ -- Ну давай сходим, Никита! -- просил Илюша и клал руку Никите на плечо, смотрел в окно куда-то по деревне, и когда он так клал руку, выходило, что он не один смотрел, я вроде бы вместе с другом.-- Давай, Никита, а? А еще час назад Илюша был замучен, шли они болотами двадцать километров, и под конец Никита все чаще останавливался и глядел назад, в сумерки долгого весеннего вечера, н тончайшую пелену тумана, покуда в этом тумане не определилась фигура -- тонкая и длинная, с головой понуро Свернутой набок, слышалось усиленное чавканье сапог, н Никита только вздыхал от жалости. Но когда пришли в деревню, когда договорились о ночлеге в избе, в которой жили старик со старухой, Илюша свалил в угол рюкзак, сел к окну, закурил, стащил -- нога об ногу -- сапоги, вытянулся, поглядел в окно, и глаза его заблестели. Старика не слыхать было, старуха накрывала на стоя, говорила о чем-то с пятого на десятое. Илюша старуху не слушал, спрашивал иногда о хозяйстве, и вопросы его были какие-то дикие, на все повторял почему-то "спасибочки" -- и встрепенулся, и особенно поглядел на Никиту, когда узнал, что сегодня в клубе танцы. ...Стояла на севере самая ранняя весна -- та пора, когда ночи уже тлеют, истекают светом по горизонту, когда березы еще голы, когда на многие километры слышно, как однообразно напряженно играют, гулькают тетерева, а снег еще только сошел, все залито полой водой, и часа в четыре солнце уже высоко и греет вовсю. В одно такое утро Илюша и Никита и двинулись в обратный путь. Были они геологи-однокурсники, бродяги и поэты, как они сами себя называли и как пелось об этом в их же песнях. Три месяца, еще с зимы, проработали они далеко в болотах, в партии, потом срок их кончился, они собрались быстро, выпили накануне у костра, спели свои песни, записали все поручения, а утром перебудили всех, потискали руки на прощанье, глянули уже как-то отдаленно на буровую вышку, на дощатые сарайчики, фургоны, палатки, на трактора -- и пошли... Им надо было ночевать в этой деревне на берегу необозримого озера, а завтра в три вставать, спускаться на пристань и ехать на катере связи на другую сторону -- в город, а оттуда уже в Москву, на поезде. Все было прекрасно, только Никите хотелось спать, и он думал, что все-таки в три часа вставать, но Илюша все не отставал, все просил: -- Ну, Никита, ну, дорогой, пойдем, посмотрим! -- а сам уже и штормовку скинул, натянул мокасины, замшевый спереди джемпер, и побрился, и сигареты американские достал из рюкзака, которые берег специально до того времени, когда будет ехать в Москву и сидеть в вагоне-ресторане. И как только запахло в избе приторно-сладким заграничным дымком и одеколоном, Никита тоже не выдержал, нацедил кипятку, побрился, тоже надел свежую рубашку, и они вышли -- даже плечами в сенях столкнулись. Ребят в клубе было мало, больше девчат, и девчата показались Никите и Илюше прекрасными, какие-то синеглазые, в веснушках, крепкие и веселые. Как рассеянно сразу заулыбался Илюша, как нарочито скромно, чуть сутулясь -- руки в карманы,-- мелким шагом пошел в угол, как бы говоря: "Не беспокойтесь, что вы!", как округлил, выкатил глаза и как стал сразу оглядывать девчат! И Никита тоже заволновался, понюхал, сразу уловил запах пудры и губной помады, запах горячего женского тела, сразу вспомнил редкие и давние свои вечера в таких же клубах и неизменный грубоватый и в то же время многое обещающий вопрос "Разрешите?", и допотопные, каких больше нигде не играют, кроме как в глухих деревнях, вальсы и польки на баяне, и топоток ног, и крыльцо потом, шум и возню ребятишек в темных сенях -- и подобрался, закаменел некрасивым своим лицом и с привычной завистью подумал об Илюше, что опять тот выберет себе лучшую, а ему достанется какая-нибудь... Заиграл баянист, начались танцы, и сначала танцевали одни девчата, ребята все стояли в углу, покуривали, похохатывали, а окна все светились закатом, хоть и бледнели, синели уже. Но света не зажигали. И тут же к Никите и Илюше подошел парень, а был он стрижен по затылку и вискам чуть не наголо, добела, зато золотистый кудрявый чуб стоял дыбом и водопадом валился на сторону, и был он в шелковой тенниске, в широких брюках, вправленных в сапоги гармошкой, в пиджаке внакидку, и пахло от него одеколоном, бензином и водкой. Он нагнулся и, поглядывая по сторонам, заговорил культурно, тихо: -- Вы, ребята, вот чего... Вы, я вижу, народ культурный -- так чтобы все у нас в ажуре было, кого не надо -- не трогайте, ясно? Кого себе возьмете на прицел, меня пригласите, я вам скажу, с ними можно или нет. Это чтобы, культурно сказать, какая с кем уже гуляет, а вам неизвестно, так ребята обидеться могут. Нехорошо может произойти. Ясно? Ну и действуйте, извините, а я с вами культурно. И отошел, а баянист играл, перебирал, склонял голову, и Илюша, уже смело поглядывая на ребят, улыбаясь им, как будто он не один, а вместе с ними,-- уже танцевал, уже говорил что-то какой-то девчонке, приближался к ней, отстранялся и опять, кругля глаза, поглядывая по клубу и на ребят в углу, будто он все это не для себя делал, а для них, для всех, кто там был. А потанцевавши, сел -- весь другой, новый, нежный какой-то, тихий, обнял Никиту, забормотал: "Никита, Никита... А? Хорошо, а?" -- а сам смотрел все на ту девчонку, с которой только что танцевал, широко, щедро улыбался, и видно было, что он счастлив и про все забыл,-- забыл, как работал, забыл, как по болоту шел, забыл, что впереди и что было позади, а только этот нежный, тихий брезжущий свет по окнам, только этот баян, этот клуб, с нечистым полом, эти девчата -- одни были для него теперь. Ребята вдруг стали выходить вон, а давешний парень серьезно мигнул Никите с Илюшей, мотнул головой на выход, раз и другой, и не выходил, пока Никита с Илюшей не встали и не подошли к нему. -- А ну, выйдем! -- тихо, серьезно сказал парень, водя глазами по сторонам, и пошел, и Никита с Илюшей, сразу испугавшись, двинулись за ним. Вышли на крыльцо и увидели, что все уже зашли за угол, стоят, покуривают, ждут их. "Сейчас бить будут!" -- холодея подумал Никита. -- Ребята! Вы как насчет выпить? -- весело, заговорщицки предложил им, как только они подошли. Илюша сразу опять заулыбался и округлил глаза. Никита сказал: "А!" и -- передохнул, и голос у него был какой-то не свой, и еще почувствовал, что весь вспотел, лицо и шея вспотели, вытащил платок и стал утираться. -- А можно? Магазин открыт? Оказалось, что можно, магазин закрыт, а у продавщицы дома есть. Водки нет, а есть спирт. И тут же сложились на спирт, и кто-то побежал, а через пять минут и стаканы появились, и вода, и потом все они -- человек восемь -- дружно пили возле глухой стены клуба разведенный спирт, закусывали окаменевшими мятными пряниками, и Илюша угощал всех сигаретами; все недоверчиво курили, нюхали сладкий дымок и говорили о тракторах, о зарплате, о нормах, о геологах, о том, что в прошлом году тоже работала недалеко от них экспедиция, и ребята ходили к ним в гости, на танцы и в кино, и что ничего, какие все были хорошие ребята, ленинградцы. И баянист выскочил, сам почуял или кто ему сказал, выскочил, тоже приложился, спросил про какого-то Мишку, курнул, вернулся в клуб, а за ним и все потянулись, уже горячие, веселые, смелые, и как-то уютнее, милее стало в клубе, и музыка лучше, и грустно как-то было, хорошо и жалко, что один вечер только у них, и Никита думал, что всегда, всегда так -- один вечер, одна ночь, а жалко, и уже больше ничего похожего не будет, вернее, похожее будет, а вот точно такого никогда уже не будет, и это помнится потом долго. Ax, как жалко! С непривычки он опьянел, но не плохо, не тяжело, а горячо, все ему нравились, и когда Илюша потанцевал, поговорив с той же девчонкой, подозвал его к себе знакомить с ней и с ее подругой, они обе так ему понравились, что он сначала и разобрать не мог, какая лучше и какая же его, а какая -- Илюши, Илюша что-то говорил, ворковал, понизив голос, смотря пристально то на одну, то на другую. А говорил он обыкновенное, что всегда говорится в таких случаях, первое попавшееся, что как жалко, как ужасно, что у них в партии не было таких девочек -- а то жизнь в болотах была бы сказкой, и почему они не хотят стать геологами: все геологи -- романтики и поэты, и тому подобное, пустое. Но Никите все нравилось, и все было правдой, потому что он в эту минуту забыл тоже про сырость, холод и грязь, и ругань, и тоску и только горячо подхватывал: "Конечно!", "Еще как!" И они танцевали, а в перерывах говорили и старались острить, чтобы рассмешить девочек, чтобы было весело, а потом вышли и сначала постояли вместе, а потом разошлись -- каждый в другую сторону, каждый со своей девочкой... Никита, когда Илюша ушел, скрылся,-- Никита примолк, ему как-то неловко стало, он забыл, как звать эту, что шла с ним. Потом спросил. Оказалось, звать Ниной. -- А, Нина... Ниночка...-- забормотал он, стараясь опять попасть в давешнее легкое настроение.-- Как я не знал, что вы есть на свете... Дальше у него не выходило, он перестал улыбаться, почувствовал, как у него устало лицо от улыбки и что опьянение -- первое, горячее -- прошло, взял ее под руку, попробовал было обнять ее на ходу, но та не далась, и Никита совсем опомнился. "Все ясно,-- подумал он,-- ей Илюша понравился, а пришлось со мной идти. Все ясно!" Да, наверное, он ей не нравился. А может быть, она думала, что -- зачем ей это, вот он приехал, появился откуда-то на одну ночь и уедет, а она останется, так зачем же ей одна-то ночь. Она не прощалась, не уходила, но и не становилась оживленнее, а была как каменная -- синеглазая, налитая, крепкая, пахучая, и пахло от нее бесхитростно: пудрой, женщиной, молоком, деревней. И она была еще замкнутая, далекая. Был ли кто-нибудь в ее жизни и что она думала о любви? "Наверно, солдат какой-нибудь есть,-- думал Никита.-- Переписываются!" Прошел где-то вдали баянист с девчатами, шли по домам, и баянист еще наигрывал вологодские страдания, а девчата подпевали. Потом все угомонилось, успокоилось, и хоть было уже часов двенадцать, на севере еще сочился светло-зеленый омут света с багровой каемкой по горизонту, поблескивали стекла изб, а крыши, восточные их скаты, были черные, как нарисованные сажей. Никита еще пробовал говорить, она отмалчивалась... Они медленно прошли мимо бревенчатых глухих стен, изгородей и бань, вышли к обрыву над озером и сели на лавку под березой. Перед ними, будто налитое воздухом, простиралось громадное пространство озера. Оно не темно было и не светло, не имело цвета, не имело границ... Только в двух отдаленнейших местах, как бы в космосе, мигали вперемежку маяки, и уже где-то совсем далеко, в неверном восточном сумраке переливались, вспыхивали и потухали, как мелкие звезды, огни районного центра на противоположном берегу. "А ведь надо спать! -- совсем трезво подумал Никита.-- Где же эта наша изба?" В эту самую минуту на озере, неизвестно где, возник упругий, вроде бы негромкий, но в то же время мощный звук, похожий на "Уыыыыыыпппп!" -- и не ослабевая, а даже как бы усиливаясь, со стоном, со вздохами стал кататься по озеру, уходить и возвращаться. -- Что это? -- быстро спросил Никита, чувствуя, как тоскливо дрогнуло у него сердце и холод пошел по всему телу.-- А? Что это? -- А-а!..-- отдаленно отозвалась она.-- Это воздух... Это воздух замерзает зимой на дне, а весной выходит. И нипочем не угадаешь, где звук, а так, везде... Эта протяженность, эта нежная отдаленность ее голоса так непохожи были на ее замкнутый, каменный вид, что Никита опять обнял ее, но она вскочила и уже больше не садилась, а стояла в двух шагах от лавки, сцепив руки на подоле, полуотвернувшись, глядя на озеро. -- Ну что ж, раз так -- гуд бай, спокойной ночи! -- сказал грубовато Никита. Как же радостно подала она ему свою шершавую ладошку, как повернулась, как быстро пошла, а потом и побежала по мосткам, закидывая на стороны крепкие светлые икры! А Никита посидел еще некоторое время, покряхтел, покашлял от стыда, закурил, и хоть ему сперва стыдно и нехорошо было от неудачи -- потом забыл про все, остыл и только глядел на озеро, направо и налево, и уже стал замечать тончайшие перламутровые облачка высоко наверху и три обвисших паруса на неподвижных, заштилевших лодках, и когда из какого-то заливчика, примерно в километре от деревни, стал выгребать рыбак на лодке, явственно расслышал скрип уключин. "Уыыыыыыыпппп!" -- опять раздался тот же звук, будто водяной простонал, и эхо, как большое медленное колесо, долго катилось по неподвижной воде. А когда, поплутав в изгородях и дворах, Никита нашел свою избу, Илюша был уже дома, сидел спиной к раскрытому окну и говорил о чем-то со старухой. Увидев Никиту, Илюша заулыбался, обрадовался, будто они бог знает когда расстались и, по своей привычке проводя ладонью по губам, сразу спросил: -- Ну как, а? Никита, ну как, правда? -- глаза у него были круглые, но спрашивал он так, будто поощрял и осуждал одновременно, как, бывает, отец сына. Никита не ответил, повел плечом только, сел на лавку рядом и стал следить, щурясь, за старухой, слушая, как шумит самовар на кухне, и думая, скоро ли чай и можно будет ложиться спать. Илюша сразу все понял, что у Никиты неудача, провел ладонью по губам и приспустил серьезно веки. -- Ну, ну, ну... Ну, Никита, прости, прости...-- и длинной рукой нежно коснулся его плеча, и завиноватился как-то... Илюша, когда бывал смущен, начинал как-то приборматывать, повторяя слова.-- Но согласись, согласись... Согласись, слушай, грандиозный вечер, а? А, Никита? А спиртик, спиртик -- тебе, тебе понравился? -- Ничего, нормально,-- кисло сказал Никита и зевнул.-- Проспим мы... -- Не проспим, не проспим, Никита, ты, ты... на кровать ляжешь? Я же знаю, знаю -- ты любишь мягкое. Ты устал, устал... На кровати, хорошо? И он зачем-то повернулся, согнул свою длинную шею, высунулся за окно и поглядел по сторонам. А возле печи, в темноте, там, где должен был спать Никита,-- за перегородкой, за занавеской -- послышалось вдруг кряхтенье, потом стали грабать рукой по занавеске, откидывая ее, и показался старик. Он ни на кого не смотрел -- смотрел перед собой, шел, редко и мелко переставляя ноги, вытянув руку, другой рукой еще придерживаясь за косяк. Был он страшен, черен, с лиловыми веками, весь зарос сивой щетиной, был еще брит по голове, и шишковатая голова тоже была в грязной, редкой щетине. Глаза у него провалились, лицо при каждом шаге кривилось, и видно было, что ему невмоготу перейти открытое пространство, не придерживаясь ни за что. Никита было встал поддержать его, но старик враждебно и твердо сказал: -- Сядь! Я сам...-- и со стоном и кряхтеньем продолжал свой путь. Наконец он умостился за столом, долго молчал, смотрел на лампу, тер щеки, потом спросил: -- Экспедиция? -- Экспедиция...-- поторопился сказать Никита.-- Геологи. -- Типятку дай! -- помолчав, твердо приказал старик. -- Чего? -- не понял Никита. -- Типятку! Типятку, я говорю, дай! -- сердито повторил старик.-- Вон в горке, я говорю, типяток! -- В какой горке? -- краснея от напряжения понять, спросил Никита. Илюша высунулся в окно, шумно курил, дул дымом, будто любовался природой. -- Вода кипяченая там в шкафчике за стеклом у него! -- крикнула из кухни расслышавшая старуха. -- А! -- облегченно сказал Никита и подал старику банку с желтоватой кипяченой водой. Старик стал пить. Он сопел, глотал, дышал носом в банку, но не оторвался, пока не допил. -- Мать, а мать! -- крикнул он, отдышавшись.-- Самовар когда? -- Несу! -- отозвалась старуха и действительно внесла шумящий самовар. -- Кружку мою! -- приказал старик. Старуха поставила перед ним большую эмалированную белую кружку. -- Налей! -- сказал старик.-- Постой! Мать, а иде у меня водка? -- Так ее и нету, днем-то сам всю выдул... -- А ты дай, дай! Водку дай, я говорю! -- крикнул старик страдальчески. Старуха сердито достала ему из горки бутылку. -- Гм...-- старик посмотрел водку на свет.-- Гм! Мало. Не стану! Убери. Завтра допью. И стал пить чай. -- Дедушка, а что у вас с ногами? -- спросил, помолчав, Никита. -- Совсем заболел,-- грустно, задумчиво сказал старик.-- По колени ноги болят. Ступить нельзя. Ляжки ничего, не болят ляжки-то, а ниже колен... -- А что врачи говорят? Старик ничего не ответил, усиленно и хмуро хлебнул чай. -- Какие врачи,-- ласково сказала из другой комнаты старуха.-- Врачи ему теперь ничего не поделают. Восемьдесят ведь первый ему...-- Она вышла на свет, села на лавку сбоку старика и весело улыбнулась.-- Совсем помирает старый-то мой... Да и то -- пожил! Восемьдесят годов. -- Чаю мне еще! -- буркнул старик.-- Табак-то у меня иде? -- спросил он, проследив, как ему наливали чай. -- Какой тебе еще табак! -- живо возразила старуха.-- И не думай, не дам! Старик наклонил голову, некоторое время молча смотрел на клеенку, потом взялся за кружку. -- Горе одно с этим табаком,-- сказала старуха.-- Как закурит, так и почнет кашлять, спать не дает... И так спит плохо. Кричит больно во сне, сны ему снятся...-- Старуха усмехнулась.-- Влазит в него ночью. Вот он и орет. Старик допил вторую кружку, посидел, подумал. -- Время сколько? -- спросил он, ни на кого не глядя. -- Одиннадцать,-- сказал Никита. -- Спать пойду, пусти! -- сказал старик старухе. -- Дойдешь сам-то? -- Дойду, пусти! Он мучительно встал, постоял немного, перебирая напряженными пальцами по столу, будто собираясь с духом, потом, вытянув вперед руку, осторожно стал переходить избу. Дошел до притолоки, торопливо оперся, постоял там и начал, держась за печь, двигаться к лежанке. Потом долго взбирался на печь, кряхтел, охал, наконец лег и затих. Старуха убрала со стола, зевая, ушла к себе, и там у нее долго скрипела кровать. Илюша постлал себе какие-то дождевики и вытертые полушубки на широкой лавке под окном, положил в голову телогрейку. Никита как бы видел и не видел ничего, судорожно зевал, торопливо накуривался перед сном. Он соображал, зачем это Илюша лег возле окна, зачем не закрывает окно, и его такая особенная, хищная какая-то улыбка и нетерпение, и он сам где-то не здесь, в избе, а далеко -- но и думать об этом уже невмоготу было, мысли мешались. Он быстро докурил, сплюнул в окно, посмотрел -- все было видно, все избы и озеро, и туман на берегу, тонкая пелена, а Илюша тем временем уже лег, закрыл глаза, тихо дышал... Никита пошел к себе за стенку, нащупал в темноте кровать, повалился, сразу услышал, как дурно пахнут подушка и одеяло, успел только подсунуть ладонь под щеку, и сразу поплыло перед ним болото, закачалась топь, потянулась деревянная тропа, а по сторонам грозно и загадочно раздавалось "Уыыыыыыыпппп!.." Он еще не понимал, почему болото и куда он идет, а сам уже жадно спал. Проснулся он от крика. -- А-а-а! О-о-о! -- кричал на печке старик. "Что это? Почему я во тьме? А, старик!" -- вспомнил Никита и тут же услышал тихие голоса за перегородкой, скрип лавки, даже в стену избы стукало что-то. -- Да лезь же ты! -- напряженно шептал Илюша.-- Кому говорят, ну! Скорей... Ух, черт, тя-жел-ая! -- Обожди, обожди...-- шептала она.-- Руки пусти, слышь! Пусти, больно! Да влезу я, влезу! Там вон старик орет, может, помирает... -- Не помрет... Давай, давай! -- Да больно же! Офонарел ты? Руку пусти -- коленку поставлю. А друг твой спит? -- Спит, спит... Давай... Тихо! Вот так... -- А-а-а! О-о-о! Пусти! Пусти -- твою