Феликс Кривин. Упрагор, или Сказание о Калашникове ----------------------------------------------------------------------- Авт.сб. "Я угнал Машину Времени". Изд. "Карпаты", Ужгород, 1992. OCR & spellcheck by HarryFan, 16 January 2001 ----------------------------------------------------------------------- ЧАСТЬ ПЕРВАЯ 1 Опережая Суворова на две тысячи лет, Ганнибал совершал свой исторический переход через Альпы. Была осень. Шла Вторая Пуническая война. И до чего же она прожорлива, победа, сколько она сжирает людей! А поражение? Разве оно не сжирает людей? Когда они пируют за одним столом (а они всегда за одним столом), поди разберись, кто больше сожрал - победа или поражение. Об этом не думает Ганнибал. Он продолжает свой исторический переход через Альпы. Это не Ганнибал. Это Калашников. И не через Альпы он идет, а просто по улице, хотя мысленно повторяет высокий путь Ганнибала. Исаак Ньютон не может скрыть удивления: почему это человека тянет вверх? Ведь, согласно открытому им закону, человека должно тянуть вниз, к земле. Ньютон ошибается. Это реки текут сверху вниз, а люди текут снизу вверх, поднимаясь к вершинам знаний, чинов, житейского опыта. Может быть, закон всемирного притяжения к земле имеет оборотную сторону - притяжение к небу? Ньютон в раздумье продолжает путь. Это не Ньютон, это Калашников. На складе истории столько замечательных биографий. Всего только раз использованные, они навсегда похоронены, а ведь могли бы еще служить. А мы с чем живем? С какими мы живем биографиями? Хорошую биографию можно носить и носить, а плохую и раз надеть стыдно. В таком-то году пошел в школу... В таком-то году поступил в университет... Нет! В таком-то году взошел на костер, как Джордано Бруно! Это не Джордано Бруно. Это опять Калашников. Я хочу рассказать о Калашникове, но не знаю, как лучше начать. Самое трудное о Калашникове начать, потому что начало - самое неясное место в его биографии. Помнилось ему, что был он когда-то эхом в горах, родился от того, что какой-то звук обо что-то ударился. Но от какого звука, в точности он не знал. Хотелось, чтоб от победного крика "ура!", когда наши солдаты шли в наступление. Но, может, и не от крика. Может, от звериного рыка. Или от грома - это уже небесное происхождение, в него Калашников не верил, потому что был убежденный материалист. Он вполне допускал и даже надеялся, что его далекие предки имели внешность, но по своей скромности старались поменьше показываться на глаза, вот внешность и атрофировалась у них за ненадобностью. Им-то, покойным предкам, она, может, и не нужна, а как Калашникову без внешности _ей_ показаться? Да, была у него _она_, его единственная, - такая же голь перекатная, как и он: ничего не имела, даже внешности. Калашникову она нравилась тем, что всегда его повторяла. Так бывает, когда перекатывается эхо в горах: одна голь перекатная повторяет другую. Иногда такое приходилось повторять, такие попадались компании... Вроде приличные люди, а как раскроют рты... Калашников прямо шарахнется в сторону, сделает вид, что не слышит. Потом - куда денешься? - повторит, но потихоньку, чтоб она не услышала. Стеснялся. А им стесняться нечего, еще шире раскроют рты. Приходилось повторять громче. И она повторяла. Верила: не может он плохого сказать. Потеряли они друг друга, когда обзавелись внешностью. Они ведь не знали друг друга в лицо, никогда не видели, как же они могли друг друга узнать? С внешностью у Калашникова живее пошли дела, взяли его в Упрагор, в главное горное управление. Обнаружилась его способность не просто повторять чужие слова, а повторять еще раньше, чем было сказано. Предугадывал то, что требовалось повторить. Те, которых повторяют, любят, чтоб их предугадывали: так им бывает легче высказать свои мысли. Но предупредили Калашникова, чтоб не воображал. Хоть его слово и первое, но оно все равно повторяет второе. А главное - чтоб не повторял отсебятины, чтоб ни слова против того, что следует повторить. Одно слово против - его нет, он сгорел, как до него сгорели многие. Так ему сказали в Упупе - Управлении Управлениями. И подтвердили в Упупупе - Управлении Управлений Управлениями. Потому что кто же, кроме них, может сделать человека из ничего? Просто взять и назначить человеком? Кто-то из великих сказал, что следовать за мыслями умного человека есть занятие увлекательнейшее. Так то _за_ мыслями. А каково следовать _перед_ мыслями, причем не такого уж умного, не хватающего с неба звезд? Как говорил еще кто-то из великих, у умной мысли много родителей, а глупая живет сиротой. Одно утешение, что у нее большое потомство. Тот, чьи мысли Калашникову предстояло отражать, ни в каком отношении не был выдающимся человеком. Следовать впереди его мыслей было занятие скучнейшее - все равно что следовать впереди похоронной процессии, да еще вдобавок лежа в гробу. 2 "Не то время, которое тратим мы, а то время, которое тратит нас", - говорил Михайлюк, которого время сильно потратило. Этот старый интеллигент никогда не успевал к пирогу: когда все уже хватали и заглатывали куски, он еще только шел мыть руки, а потом, уже с помытыми руками, начинал искать вилку и нож, которых никогда поблизости не оказывалось. Если же, преодолев себя, он решался взять кусок немытыми руками, тут же со всех сторон раздавалось: "А вилку? А нож? А помыть руки?" И он опять не успевал. Начинал он с полуфизики. Есть немало явлений, которые физика на современном этапе не может объяснить, хотя на прошлом могла, а на позапрошлом знала их досконально. Взять хотя бы эти нимбы вокруг голов. С ними все было ясно, пока не стали их называть биологическим полем. Незнание развивается параллельно со знанием, и только в союзе со знанием незнание достигает вершин. Именно этот постулат лег в основу великой науки полуфизики. Но для всех великих наступают трудные времена. Полуфизику назвали служанкой метафизики, а как назвали метафизику, неприлично даже вспоминать. Ошибка полуфизики заключалась в том, что, не ограничиваясь действительностью, данной нам в ощущениях, она вышла за пределы наших ощущений, в мир других ощущений, нам неведомых. Таких ощущений множество, но в науке не принято с ними считаться. Хирург оперирует при помощи инструментов, которые у него под рукой, а не при помощи тех, которые в какой-то неизвестной больнице. Если кто-то в природе воспринимает мир при помощи электрического тока, то он мало что знает о предметах, не пропускающих ток. А кто-нибудь другой, воспринимающий мир делением атомов, может называть ядерную реакцию ядерным прогрессом, хотя мы-то знаем, что прогресс и реакция несовместимы. Или совместимы? Много было споров по этому поводу. Да и разве можно в науке без споров? Сверху сказали: можно. Без споров можно, со спорами нельзя. И спор прекратился. Да, упустили мы приоритет полуфизики. Теперь гоняемся за ним по всему свету, собираем по крупицам то, что возникло у нас, доказываем, что оно здесь, а не там возникло. Когда полуфизику объявили служанкой метафизики, Михайлюк ушел из нее в физику, которой в ближайшие тысячу лет ничего не грозило. Чтобы заниматься действительностью, данной нам в ощущениях, изучать реальную действительность как действительную реальность. Реальность все больше брала власть над действительностью, и из физики тоже пришлось уходить. Увел из нее Михайлюка ученик, который был не очень силен в науке, но прекрасно разбирался в действительности. Звали его Федя, уважительно - Федор Устинович, сокращенно - Федусь. Он увел Михайлюка сначала в биофизику, затем, когда в биофизике стало страшно, в геофизику, а оттуда в институт физической географии (фигинститут). От фигинститута впоследствии отпочковался Упрагор, возвысившись над ним и приняв на себя руководство. Пока они кочевали из института в институт, Федусь постепенно становился из ученика учителем, а Михайлюк из учителя учеником. Правда, талантливым учеником. В любой физической науке Михайлюк легко достигал вершин и всякий раз испытывал страх, поскольку любая вершина соседствует с пропастью. С годами он стал себя сдерживать, чтоб не очень открывать. Привыкал держать в узде свой талант, свое гениальное провидение. Когда открытие чересчур уж распахивалось, он его слегка прикрывал. Так делали многие, даже те, кто вообще ничего не открывал, причем получали за это награды - не за открытия, а именно за прикрытия. К сожалению, в науке не бывает вершин, которые не были бы окружены безднами. Природа так устроена: вершины неотделимы от бездн. И с вершины некуда - только в бездну. Федусь обладал обостренным чутьем бездны. Когда разражался гром над его наукой, он над ней гремел громче всех и одним из первых ударял в нее молнией. Но, устроив пожар в собственном доме, он тут же начинал выносить из огня своих самых верных друзей и сподвижников. Рассказывали о физике, к которому в трудное для него время Федусь пришел сам, но первым делом поинтересовался: "Надеюсь, у тебя не политика?" - "У меня национальность", - ответил пострадавший. Национальность - это не так страшно, и Федусь пошел по инстанциям, всюду доказывая, что у его протеже не политика, а национальность, и даже напоминал о государственной национальной политике. Все-таки политике. Хотя и национальной. Так же он вынес из пожара Михайлюка, в прошлом своего талантливого учителя, а ныне талантливого ученика, объяснив ему, что истина не рождается в споре, она рождается в мире, согласии, в умении договориться, найти общий язык. Гора с горою не сходится, но человек с человеком всегда сойдется. Если бы мы не помогали друг другу, говорил Федор Устинович, нас бы давно порубили, пожгли. Как нам было трудно! Ведь у нас были средние века! А с тринадцатого по двадцатый век у нас был малый ледниковый период. И все самые выдающиеся открытия сделаны нами в условиях ледникового периода. Вы знаете, какой у нас был первый по-настоящему теплый год - за весь ледниковый период, за многие его столетия? Ни за что не догадаетесь! Одна тысяча девятьсот тридцать седьмой год. Это доказано наукой климатологией. Вероятно, он должен был быть раньше, еще в средние века, но задержался из-за ледникового периода. Зато он был таким теплым, что многие вынуждены были отправиться на Север, а некоторые даже провели его на Северном полюсе. Федусь в науке был авторитет. В свое время он открыл объективный закон, по которому вершины имеют конусообразную форму. При такой форме их поверхность лучше освещается солнцем, к чему стремится любая поверхность. Не каждый откроет объективный закон. Желающих много, а законов мало. После такого выдающегося открытия Федусь и сам стал максимально освещаться солнцем, и больше ничего открывать ему не требовалось. Но оно как-то само открывалось. И это тоже объективный закон. Закон авторитета, который удочеряет истину (являющуюся, по Бэкону, дочерью времени, а не авторитета), становится автором истины - ну, в крайнем случае, соавтором. Потому что у каждой вершины есть и склоны, и отроги, которые тоже без дела не сидят. Они упорно работают, пока ты максимально освещаешься солнцем. Раньше в науке соавторов не было. Были просто авторы, соавторы же появились сравнительно недавно. Ссылаются на Бойля и Мариотта, но они не были соавторами. Это их потом, после смерти сделали соавторами, а они, возможно, даже не были знакомы друг с другом. Может, при Бойле и Мариотте и слова такого не было. Так же, как не было соискателя. Искатели были, а соискателей не было. Хотя были слова такого типа. Соратник, например. Сотрапезник. Но как-то незаметно эти слова устарели. Вместо сотрапезника появился собутыльник, вместо соратника - в лучшем случае сотрудник, а в худшем - соучастник. Федора Устиновича время не так сильно потратило, как Михайлюка, оно его экономило, зная, что Федор Устинович ему еще пригодится. Что бы в жизни ни менялось, Федор Устинович пригождался всегда в первых рядах, он так быстро приспосабливался к меняющимся обстоятельствам, что обстоятельства не успевали за ним изменяться. 3 Комнату Калашников снимал у хозяйки, которая и сама не была хозяйкой, а снимала у настоящей хозяйки две комнаты. За эти две комнаты она платила шестьдесят рублей, а с Калашникова брала пятьдесят, так что жила всего за десять. Но и настоящая хозяйка не была в полном смысле хозяйкой: она снимала трехкомнатную квартиру у хозяйки, которая была прописана здесь, а жила совсем в другом городе. Хозяйка хозяйки Калашникова переводила ей по почте шестьдесят пять рублей, так что сама жила всего за пять - как при коммунизме. Ближайшую хозяйку Калашникова звали Зиной, более отдаленную - Жанной Романовной, а иногороднюю - П.В.Горобец. Фамилия странная и даже как будто не женская, а может, и вовсе не человеческая, хотя, как известно, нечеловеческих фамилий не бывает. Не может какой-нибудь Зяблик носить фамилию Горобец. Для него это обидно, а для горобца оскорбительно. Но люди привыкли на свои фамилии не обижаться. Калашников присматривался к своим хозяйкам, пытаясь определить, какая из них могла бы быть его единственной. Что-то было в каждой от той, которая откликалась ему в горах, но их внешность постоянно сбивала с толку. Внешность вообще обманчива. Почти сорокалетняя Жанна Романовна, хоть и выглядела старше двадцатипятилетней Зиночки, по своему жизненному опыту была несомненно моложе. Когда случайно зашел разговор о горе Монблан, сквозь которую прорыт туннель из Франции в Италию, выяснилось, что Жанна Романовна не слышала не только об этом туннеле, но и о самой горе Монблан и лишь весьма отдаленно - о Франции и Италии. У Зиночки же половина вещей была из Франции, другая половина - из Италии, не исключено, что с этой самой горы Монблан. А может быть, и с более высокой горы, поскольку достать их оттуда почти не представлялось возможным. Но Зиночка доставала. Она, как опытный альпинист, находилась в одной связке с другими альпинистами и благодаря этим связям могла достать что угодно даже с горы Эверест. Что могла противопоставить этому Жанна Романовна? Только твердость характера. Жанна Романовна работала в гостинице дежурной по этажу, и главной ее заботой было следить за тем, чтобы мужчины не входили к женщинам, а женщины - к мужчинам. За многие века, а может быть, и тысячелетия у людей образовалась стойкая привычка тянуться к представителям противоположного пола. Вот с этим и боролась дежурная по этажу, вызывая у постояльцев ощущение, что гостиница не только дает им приют, но преследует и другие, исправительные, а может быть, и карательные цели. А Зиночка работала в театральном буфете. В театре, а особенно в буфете, было, конечно, много интересного. Наиболее интересное Зиночка приносила домой и даже иногда кое-что уступала Калашникову. И когда он расплачивался, бормотала смущенно: "Ну зачем вы так?" - "А как?" - недоумевал Калашников и накидывал рубль или трешник. Зиночка и эти деньги брала, но имела она в виду, конечно, другое. Калашников пытался представить: как бы его единственная работала в театральном буфете? Как бы она все это тащила к себе домой? Да она бы этого не дотащила, она бы этого просто не подняла. А как бы она работала в гостинице? Сверху скажут: "Запрещается!" - и она подхватит: "Запрещается!" Сверху скажут: "Только до одиннадцати!" - и она подхватит: "Только до одиннадцати!" Да ведь это то же самое, чем она занималась в горах, только здесь ей за это платят зарплату. 4 Федор Устинович раскрыл свой доклад, и взгляд его уперся в вершины Памира. "Это как понимать?" - спросил он автора доклада. Калашников смущенно молчал. Он не мог объяснить, почему их пики выше, а наши ниже. Даже тот пик, название которого когда-то звучало, как звание, не мог до их пиков дотянуться. "Но они у них действительно выше..." Природа расположила жизнь в горизонтальной плоскости, но горы, которые она возвела, наводили на мысль, что жизнь можно расположить вертикально. В горизонтальном положении все равны, в вертикальном же кто-то выше, а кто-то ниже. Так возникает неравенство, а одновременно постоянная угроза падения, которой не знает горизонтальная жизнь. И самое неприятное: вылетишь с вершины одним, а приземлишься совсем другим человеком. Знакомые не узнают, даже не здороваются. Хотя вблизи разглядеть человека легче. Путь, на который потрачена жизнь, преодолевается в пять минут, и это увеличивает силу удара. Плюс, конечно, огромный запас полетной энергии, сэкономленной на работе. Можно предположить, что человека тянет вверх стремление к истине. Внизу он, как правило, мелет вздор, но стоит ему подняться, как он тотчас начинает изрекать истины. А сбросят сверху - опять мелет вздор. А между тем там, вверху, он уже успел полюбить истину... Борис Иванович, самый юный сотрудник Упрагора, открыл любопытную закономерность: если человек ростом А стоит на горе высотой 999 А, то высота его лишь на одну тысячную определяется собственным ростом. Но кому из стоящих на горе нужно такое открытие? Они привыкли, что рост их измеряется вместе с горой, им и зарплату за это платят, и оказывают уважение. Поэтому они так не любят летать вниз: очень уж они от этого уменьшаются. Тут какой-то оптический обман: когда орел сидит на вершине, он снизу кажется маленьким, а человек на высокой должности снизу кажется большим. А вниз слетит, смотришь - он маленький. Учитывая это обстоятельство, Федусь сделал Калашникову строгое внушение. Чрезмерная объективность - хуже, чем отсутствие объективности. Чрезмерная объективность - это объективизм. Борис Иванович объяснил Калашникову, что такое объективизм. Если, допустим, чей-то сын сидит в президиуме, а ваш собственный сидит за решеткой, то утверждать, что чужой сын лучше вашего - чистейший объективизм. Калашников это учел, и когда опять пришел к руководителю с написанным для него докладом, все приоритетные высоты были на нашей стороне. "Ничего не понимаю, - сказал Федусь. - Как же наш пик самый высокий, если с их стороны девять пиков выше нашего?" Но теперь-то Калашников не дремал, он знал, кому сидеть в президиуме, а кому за решеткой. И он спокойно объяснил, что высота - понятие относительное, и даже вспомнил анекдот о царе Петре, который сказал Меншикову, что тот не выше его, а длиннее. "Возможно, их пики длиннее, а наш - выше", - твердо сказал Калашников. Но уже новый ветер дул с вершины Упупа и выше - с Упупупа, и даже с самого Упупупупа. "Выше, длиннее... - поморщился Федор Устинович. - Вы мне давайте в километрах. Вот это, как его... - Он не мог прочитать названия. Оно действительно читалось черт знает как. - У него высота больше восьми километров. И находится оно на территории дружественной Индии. Вы что, хотите нас поссорить с дружественной Индией? А вот это, в Китайской Народной Республике? Вы хотите нас поссорить с Китайской Народной Республикой? - И вдруг он смягчился: - Я понимаю ваши чувства. Тем более, что это бывший пик имени товарища... имени нашего бывшего товарища... Но, дорогой мой, что же делать? Утверждать, что наш пик выше - чистейшей воды субъективизм". Подобный взгляд был слишком широк для Калашникова, поэтому ему пришлось снова обратиться к Борису Ивановичу, который, кстати, недавно изобрел меру ширины, хотя на нее после изобретения меры длины все махнули рукой, посчитав ее никому не нужной и даже бессмысленной. Высказывалось мнение, что в Упрагоре больше пригодилась бы мера высоты, но тайный смысл изобретений Бориса Ивановича всегда был скрыт от постороннего глаза. Можно лишь одно сказать с уверенностью: если Борис Иванович изобрел меру ширины, значит, без такой меры существовать человечеству невозможно. До сих пор обходились мерой длины, но вы же видите, к чему нас привела эта мера. Если будем и дальше так двигаться, от нас вообще не останется ни ширины, ни длины. Прикинув на глаз широту новых взглядов Федора Устиновича и стоящих над ним упупных организаций, Борис Иванович объяснил, что такое субъективизм: если чей-то сын сидит в президиуме, а ваш сын сидит за решеткой, то утверждать, что чужой сын хуже вашего - это несправедливость, нахальство и самый беззастенчивый субъективизм. Самое лучшее - это просто молчать, сообразил Калашников. Он умел молчать и любил молчать. Но не в этом состояла его природа и его призвание. 5 Точное знание, когда говорить, а когда молчать, - это не просто знание, это большое искусство. Есть люди, вроде и умные, и образованные, а разговаривают они, когда нужно молчать, и молчат, когда нужно разговаривать. Не один из них на эту науку угробил жизнь, а Калашникову что, он с этим родился. Он родился как физическое явление и был воспитан в уважении к физическим законам. И если, как утверждает физика, всякая звуковая волна _олицетворяет возмущение_, Калашников свое возмущение олицетворял так, чтоб его никому не было видно. Не в этом ли сущность эха: соглашаться как можно громче, а возмущаться молча, про себя? Закон эха: надо молчать, пока другие помалкивают. А скажут - согласись, но не со всем, а лишь со второй половиной слова. Чтоб, если слово некстати, все слышали: не ты его начинал. Ты только в конце присоединился. Первый закон эхономики - закон сохранения себя. Не ты начинал, ты только присоединился, а к чему присоединился - это уже не твоя печаль и не твоя ответственность. Второй закон эхономики: все подхватывай и все отражай, чтоб не расходовать силы. Любую инициативу снизу, спущенную сверху, - подхватывай. Но - отражай, чтоб не расходовать силы. А он-то волновался, выходя в люди! Думал, не сумеет, не получится. А они тут, оказывается, все свои: только и забот, чтоб погромче откликнуться. Чтоб вовремя подхватить и вовремя отразить. Вот Федор Устинович. Он же следует третьему закону эхономики: вместо того, чтоб двигаться вперед, равномерно распространяется во все стороны. И когда впереди перекроют, он спокойно распространится назад, а когда слева прижмут, тут же распространится вправо. По этому третьему закону эхономики у нас все исчезает на полпути: об прилавок стукнулось - и его нет, распространилось во все стороны. На строительной площадке стук - и во все стороны. Куда девался строительный материал? И, наконец, четвертый закон эхономики: старайся занять такое положение, чтоб тебе не приходилось дважды повторять. Чтоб, наоборот, тебя повторяли многократно. Есть такие местечки в горах или в развалинах старых замков. А в городах - в различных высоких учреждениях. В Упупе. В Упупупе. Об Упупупупе нечего и говорить. Один раз сказанное в таких местах вокруг повторяется многократно. Не-ет, они все _оттуда_, только прикрываются Дарвином. Раньше богом прикрывались, теперь Дарвином. А на самом деле не от бога они, не от Дарвина, а все, как Калашников, от пустого звука. 6 Вера Павловна из книжного киоска была женщина в цветущем, но все-таки возрасте и прожила большую, интересную жизнь, которую охотно рассказывала покупателям. Муж ее занимал крупный пост в государственном аппарате, он был намного старше, и она не любила его. Однажды ей встретился молодой офицер, у них возникла любовь, но муж об этом узнал и лишил ее возможности видеть единственного и горячо любимого сына. Она чуть не покончила с собой самым ужасным образом, но потом смирилась и пошла работать в киоск. Многих заинтересовала эта история. Некоторые даже говорили, что, если ее записать, могло бы получиться художественное произведение. Но кто станет записывать? Мало ли что случается в жизни. Один знакомый Веры Павловны, судебный заседатель, во время суда вдруг почувствовал себя соучастником тяжкого преступления и отправился за преступницей в ссылку - так что же, об этом писать? Или другой знакомый Веры Павловны. Он утопил свою любимую собаку. Его заставили это сделать, и он не мог возражать, потому что привык молча повиноваться. Что может быть ужасней молчаливой покорности? Самого опасного противника мы носим в себе. Каждый человек - это роман, и даже не один роман, а целая библиотека. Вот Вера Павловна: женщина она достаточно молодая, ей еще четыре года до пенсии, - а кого только не было в ее жизни! Не говоря уже о ее близком друге, который спал на гвоздях, ему ничего, кроме гвоздей, вообще не было нужно, и не говоря о другом, который резал лягушек, доказывая, что природа не храм, чтобы ждать от нее милостей, и нужно в ней работать, а не дурака валять, - был в ее жизни, например, человек, которого никто не видел, но все слышали (Калашников?). А другой так приспособился жить в воде, что мог вообще не появляться на суше. Вере Павловне везло на хороших людей. О своем муже Вера Павловна рассказывала, что он погиб, - видимо, утонул, потому что на берегу нашли его вещи. Она не уточняла, что это за муж: тот ли, который из-за преступной любви Веры Павловны лишил ее возможности видеть единственного сына, или другой, который увез ее во Францию и там довел до такого состояния, что она чуть ли не до смерти отравилась мышьяком... Слушатели кивали: чужая страна, на чужбине долго не проживешь - ни во Франции, ни в другом месте. Один, правда, прожил двадцать восемь лет, но это лишь потому, что жил он на необитаемом острове, где никто не лез в его жизнь. Так изо дня в день Вера Павловна продавала печатную продукцию и рассказывала о событиях своей жизни. А вечером к ней приходил интеллигентный старик, они ужинали, и старик оставался ночевать в киоске. Интерес читателей к книгам настолько возрос, что оставлять киоск без присмотра было рискованно. Старика звали Дарий Павлович, и охранял он киоск добровольно, без всякого вознаграждения. Из бескорыстного интереса к культурным богатствам отечества - как он объяснял Вере Павловне, а возможно, из интереса к Вере Павловне - как она его понимала. Вера Павловна дома готовила что-нибудь вкусненькое, Дарий Павлович приносил то, что удавалось выудить из магазина, и они не спеша ужинали. Дарий Павлович называл это: пикник среди книг. Свет не зажигали, чтоб не набежали покупатели. Они только и смотрят, где что открыто, им бы хоть среди ночи что-то купить. Сами-то интересно жить не умеют, вот и вычитывают из книжек чужую жизнь. Дарий Павлович и сам не был уверен, своя у него жизнь или из книг вычитанная, поэтому рассказывал мало. Да, была у него любовь. И вдруг куда-то исчезла. Муж Веры Павловны тоже исчез. Вроде бы утонул, потому что на берегу нашли его вещи. Но, может быть, он их специально оставил, чтоб думали, будто он утонул... А на самом деле уехал в Америку... Или где-то здесь, поблизости, с цыганами прожигает жизнь... Дарий Павлович был склонен думать, что кто-то подбросил вещи мужа Веры Павловны, чтоб это выглядело как самоубийство. А на самом деле это было убийство. Или арест. В те времена к каким только не прибегали методам! Вот и тот знакомый Веры Павловны, который добровольно отправился в ссылку. Вряд ли это было добровольно. Разве мало известно случаев, когда судьи отправляли людей в Сибирь, а потом сами за ними отправлялись? И судьи этих судей за ними отправлялись... Такое было время. Но Вере Павловне он не высказывал этих соображений: пусть думает, что муж ее уехал в Америку. Брат Дария Павловича тоже исчез в эту Америку. В эту самую Америку. В детстве с братом Марием они играли в греко-персидские войны. Дарий против Мария, Марий против Дария. Только потом узнали, что Марий был римский полководец, не греческий. А еще позже оказалось, что назвали их не в честь полководцев, а в честь бабушек - Дарьи и Марьи. Дедушек у них не было, вот их и назвали в честь бабушек. Этот рассказ произвел сильное впечатление на Веру Павловну. Особенно тот факт, что у Дария Павловича не было дедушки. Она рассказала ему о знакомой девочке, у которой тоже не было дедушки, но потом он нашелся и увез девочку от ее жестоких хозяев. Вообще-то он не был ей дедушкой, он был беглый каторжник, но очень добрый, отзывчивый человек. Рассказ о каторжнике опять напомнил Дарию Павловичу брата. Он исчез в одну ночь с любимой женщиной Дария Павловича. "Наверно, они исчезли вместе", - догадалась Вера Павловна. Дарий Павлович с ней соглашался, но как-то печально, без зла, не так, как это бывает, когда любимая женщина исчезает с другим человеком. Такое тогда было время. Люди исчезали не только вдвоем, но десятками, сотнями. Вера Павловна помнила эти времена. Один из ее знакомых много лет просидел в крепости, и там ему была открыта тайна несметных сокровищ. Потом, бежав из крепости, он добыл сокровища и, по возвращении на родину, отомстил врагам, которые засадили его в крепость. Подумать только, что может сделать справедливость, если ей дать средства и помочь бежать из крепости, куда ее невесть когда засадили! Дарий Павлович не верил в справедливость, даже если ей дать денег и выпустить из крепости. Сколько было примеров, когда справедливость, выйдя из крепости, превращалась в несправедливость, а чаще просто не хотела оттуда выходить, потому что там, в крепости, ей было спокойней, и стены, в которые ее заточили, она уже давно использовала для собственной безопасности. Так они сумерничали, не зажигая огня, а книги прятались в темноту и, пользуясь тем, что там их не могли прочесть, придумывали себе совершенно другую жизнь, не похожую на ту, что в них описана. Книгам тоже надоедает одна и та же жизнь. Пусть даже самая интересная. Подвиги - это хорошо, но иногда хочется снять доспехи, завалиться на диван... А тот, толстый, который на нем протирал бока, пускай теперь он повоюет с мельницами. 7 Любовь в жизни человека одна, но складывается она из множества составляющих, как один километр складывается из множества маленьких сантиметров. И каждый сантиметр любви в нашей жизни - это еще один шаг на пути к той, единственной... Калашникову на пути к его километру нравился каждый сантиметр. Ну, конечно, не каждый, некоторые он оставлял без внимания. Он отметал старых, некрасивых, не в меру длинных и слишком коротеньких. В Упрагоре он особенно выделил Маргошу, у которой над внешностью преобладало звучание. В Упрагоре Маргоша работала временно: она заменяла Иришу, ушедшую в декрет. Но Ириша тоже была зачислена временно, вместо ушедшей в декрет Любаши. Давно это было. Любаша, не выходя из декрета, уже третьего родила, а Ириша второго, хотя продолжала работать временно. Возможно, и Маргоша мечтала о таком будущем, хотя никто не знал, о чем она мечтает, сидя в приемной у Федуся. Маргоша восседала на фоне входящих и исходящих бумаг. Входящие входили и временно располагались у нее на столе, прежде чем отправиться в шкаф на вечное поселение. Исходящие наблюдали за ними со стороны, еще не догадываясь, что отправляются тоже на вечное поселение. Маргоша их регистрировала. После того как бумаги были зарегистрированы, у них начиналась законная семейная жизнь, и после этого - только после этого! - на свет рождались другие бумаги. Законный брак, как известно, отличается от незаконного тем, что законный в семье, а незаконный на производстве, но тут не бывает четкого разграничения. И зарегистрированные бумаги - это законный брак, который мало чем отличается от незаконного брака. Маргоша регистрировала бумаги, ни на минуту не переставая звучать. У ее соседки заболел муж, врач не отходил от его постели, и что же удивительного, что соседка полюбила врача? Но тут муж умер, против врача возбудили уголовное дело, и соседка разлюбила врача и полюбила следователя. Но на суде адвокат доказал, что следствие велось неправильно, поскольку следователь был заинтересованной стороной, и тогда соседка разлюбила следователя и полюбила адвоката, но прокурор дал адвокату отвод, поскольку тот находился в состоянии любви с вдовой пострадавшего, но вскоре и сам прокурор оказался в том же состоянии, и ему пришлось оправдываться, что он не был зачинщиком этой любви, что просто, как мужчина и человек, не мог оставить женщину без взаимности, но в конце концов прокурор слег с инфарктом. Пришел врач, тот самый врач, как будто он все время стоял под дверью и ждал, когда его позовут. Он не отходил от постели больного, - может быть, потому, что это была когда-то его постель, а может, просто опасался, что стоит ему отойти - и больной выздоровеет. Маргоша звучала о разных любовных делах и одновременно звучала на машинке. Ничто так не выражает душу женщины, как пишущая машинка... Звон кухонной посуды - это не то, от пылесоса и стиральной машины голова лопается. А пишущая машинка... Ведь там, за этим стуком, еще и слова... И кто знает, может быть, как раз те слова, которых нам не хватает. Голоса машинок в машинописных бюро обычно хриплые, прокуренные, - будто солдаты не спеша переругиваются между собой и так же лениво перестреливаются с неприятелем. Голос Маргошиной машинки был другой. Так говорят о самом сокровенном, о чем не терпится рассказать, и спешат, то начиная с конца, то опять возвращаясь к началу, а то, вцепившись в середину, долго не могут ее размотать. Калашников уходил в этот стук, как дорога уходит за горизонт, как усталый путник уходит в сон, как человек уходит с работы тайком от начальства. Но наступает время - и он возвращается, и путник просыпается, и дорога, куда бежит, оттуда и прибегает обратно... 8 Калашников разработал остроумный метод знакомства прямо на улице. Он подходил и спрашивал, который час, а затем уточнял: по местному или по среднеевропейскому времени. Среднеевропейское время сразу к нему располагало, развеивало опасения, что он может ограбить, убить или просто раздеть с недобрыми намерениями. Вот так и случилось, что в один прекрасный вечер Калашников оказался в доме Масеньки. Дом этот был полной чашей, но такой чашей, в которую можно еще лить и лить, а вылить - разве что с помощью прокурора. В доме царил дух обладания, обладания без любви, противоположный платонической любви без обладания. В прежней, бесплотной жизни Калашникова только платоническая любовь и была возможна, но теперь, имея плоть, он не мог довольствоваться чтением меню, вместо того, чтоб плотно пообедать. Но в мире внешности почему-то культивировалась платоническая любовь: при остром дефиците обедов, меню печаталось в огромных количествах. Здесь была и любовь к общественной собственности без обладания ею, и любовь к высоким идеалам, чести, самоотверженности... Мир внешности - это был платонический мир, с платонической любовью ко всему возвышенному и телесной, животной страстью к низменным вещам. Знакомя Калашникова со своей мамой, Масенька намекнула на его среднеевропейское происхождение, и мама засуетилась, стала представлять Калашникова вещам, которые тоже были _оттуда_. При этом у Калашникова создалось впечатление, что не ему показывают вещи, а его показывают вещам, и он не удивился бы, если б у них открылось что-то наподобие рта и оттуда прозвучало приветствие братского народа. В завершение осмотра мама спросила, как ему у них нравится, и Калашников по привычке откликнулся на последнее слово. Мама кивнула: "Нам это многие говорят. Многие молодые люди. Но я понимаю, что именно им у нас нравится". Все, что могло нравиться в этом доме, молчало. Только Масенька воскликнула: "Мама!" - зардевшись для красоты. Калашников еле удержался, чтоб не повторить за ней: "Мама!" - но это, конечно, было бы преждевременно. За чаем он стал рассказывать об удивительной стране Хмер, в которой царили краски, звуки и запахи, но свободно царили только звуки. Краски были слишком привязаны к насиженным местам, к тому же они боялись темноты, и когда наступала ночь, их нигде не было видно. А запахи боялись ветра, который их разгонял, и потому пахли робко, с оглядкой - нет ли ветра поблизости. От вечного страха те и другие стали осторожны и подозрительны и никак не могли сложиться в пейзаж или аромат. И только звуки звучали свободно. И общались свободно, сливаясь в одну общую мелодию. Это была удивительная мелодия. Вот уже тысячи веков миллионы композиторов пытаются ее восстановить, но только множат горы своих собственных сочинений. Он думал, что Масенька откликнется на этот рассказ. Если она была та, которую он искал, она не могла не откликнуться... Но откликнулась ее мама. Она сказала, что знает эту страну, что их папа не раз там бывал и даже что-то оттуда привез, когда был там в последний раз с правительственной делегацией. У них, оказывается, такой папа, которого можно послать куда угодно, и он непременно оттуда что-нибудь привезет. Теперь уже было неловко признаваться, что сам Калашников никогда не бывал в стране Хмер, и он принялся ее расписывать так, словно он в ней бывал и даже, кажется, встречался с их папой. Это их поразило больше, чем страна Хмер, потому что сами они с папой встречались довольно редко. Мама заговорила о папе, а Масенька бросала быстрые взгляды на Калашникова и краснела для красоты. Калашников настолько разнежился, что стал называть Масеньку Зиночкой, а ее маму Жанной Романовной, что ему, конечно, простили, посчитав особой формой вежливости на среднеевропейский манер. Но когда он дома рассказал об этой путанице, Зиночка сказала: "Вы опасный человек, вам ничего нельзя доверить, даже имени". А Жанна Романовна выразилась прямей: "Ходите бог знает где. Будто вам уже и чаю выпить негде". 9 Время между тем шло, и Калашников уже стал забывать о своей прежней, бесплотной жизни. Как он там - с обрыва на обрыв? Или с уступа на уступ? Нехорошо забывать родные места, но вот - и они забываются... Федусь, например, в селе родился, а разве он помнит? Он среди голой степи родился, но теперь о степи забыл. В степи, конечно, все ровное, а ему надо повыше. Чтоб все выше и выше. Такой он, Федусь. Он хотя и на месте сидит, но по службе продвигается. Продвижение вместо движения - это закон нашего века. Природой он не предусмотрен. У нее сплошное движение, а продвижения нет. У нее не видно, чтоб муравей продвигался в слоны, у него много движения, а продвижения никакого. Другое дело Федусь. Начал с голой степи, но давно о ней позабыл. А в степи о нем помнят, детям рассказывают. Чтоб дети гордились, не ленились, выбивались в гору из равнинной местности. Портрет, наверно, повесили. Те, которые придают значение внешности, любят всюду вешать портреты. Кстати, внешность - это не только тело. Сегодня это и одежда, и квартира, и прочие атрибуты приличного существования. Внешность Федора Устиновича распространилась так далеко, что охватывала даже Кисловодск и южное побережье Крыма, не говоря уже о ближайших спецсанаториях и спецпрофилакториях. Но при том, что он был такой большой спец, здоровье у него осталось таким же маленьким, каким было в детстве, и оно, как это бывает в детстве, пошаливало. Человек шалит в начале жизни, а здоровье его шалит ближе к концу; и не так просто его призвать к порядку. Однажды Федусь, отправляясь в однодневный спецпрофилакторий, прихватил с собой Калашникова. Калашников был рад расширить пределы поисков своей единственной и прежде всего обратил внимание на молоденькую спецмаму, которая скармливала ребенку банан. Ребенок, жуя банан, играл в шахматы с незнакомым спецдядей. Каждый был поглощен своим: мама ребенком, ребенок шахматами, дядя, которому надоело быть незнакомым, был поглощен надеждой, что с ним, наконец, познакомятся. "Эх, один раз живем!" Это крикнула специальная старушка, хотя сама она уже одну жизнь прожила и теперь проживала вторую, а может быть, третью. "Побежали?" - крикнула спецстарушка, и Калашников устремился за ней. Но тут же сп