се. Перебравшись через баррикаду холеных и обезжиренных секретарш, я, наконец, попал в то, конечно, холодное и светлое и просторное, по величине больше, чем холл нашего отеля, помещение, где он делал свой бизнес, вершил свои дела. Он выглядел барином -- серый в полоску костюм, галстук с искрой, мы незамедлительно отправились в ближайший же ресторан, находился он на Мэдисон, недалеко от моего отеля. В ресторане было полным-полно седых и очень приличных дам, были и мужчины, но меньше. Относительно дам я подумал, что каждая из них, очевидно, отправила на тот свет минимум двух мужей. Мы сели рядышком, для меня Раймон заказал салат из авокадо и креветок. -- Я этого блюда есть не могу, -- сказал он, -- толстеешь от этого, а тебе можно, ты мальчик. Мальчик подумал про себя, что да, конечно, он мальчик, но если бы продолбить в голове дыру, вынуть ту часть мозга, которая заведует памятью -- промыть и прочистить как следует, было бы роскошно. Вот тогда мальчик. -- Что мы будем пить? -- осведомился Раймон. -- Если можно -- водку, -- скромно сказал я и поправил свой черный платок на шее. Он заказал водку и мне и себе, но они подают ее со льдом, и это не совсем та оказалась водка, которую я ожидал. Мы ели и беседовали. Салат был изящного тонкого вкуса, блюдо для гурманов, я опять ел с вилкой и ножом -- я ем очень ловко, как европеец, и горжусь этим. Со стороны у нас, конечно же, был вид двух педерастов, хотя он вел себя очень солидно, разве что поглаживал мою руку. Некоторых старых дам мы явно шокировали, и мы на нашем диванчике чувствовали себя как на сцене, сидя под перекрестным огнем взглядов. Как поэту мне было приятно шокировать продубленных жизнью леди. Я люблю внимание любого сорта. Я чувствовал себя в своей тарелке. Раймон стал рассказывать мне про гибель своего пятнадцатилетнего сына. Мальчик разбился насмерть на мотоцикле, за несколько дней до того купленном втайне от отца. -- Он у меня учился в Бостоне, и я не мог проконтролировать эту покупку, -- со вздохом сказал Раймон. -- После его смерти я поехал в Бостон и пришел там к человеку, который продал ему мотоцикл. Он был черный, и он сказал мне: -- Сэр, я очень сочувствую вашему горю. Если бы я знал, что все так будет, я бы никогда не продал мальчику мотоцикл, я бы потребовал у него разрешение от отца. -- Очень хороший человек этот черный, -- сказал Раймон. Стараясь отвлечь его от грустных воспоминаний, я спросил о его бывшей жене. Он оживился -- видно, это была интересная для него тема. -- Женщины куда грубее мужчин, хотя обычно принято считать обратное. Они жадны, эгоистичны и отвратительны. Я так давно не имел с ними дела, а тут недавно поехал в Вашингтон и после многолетнего перерыва случайно выебал какую-то женщину. О, знаешь, она показалась мне грязной, хотя это была очень красивая, женственная 35-летняя чистоплотная баба. В самой их физиологии, в их менструациях заложена какая-то грязь. -- Кирилл сказал мне, что ты очень любил свою жену, и что она очень красивая женщина. Сейчас ты еще переживаешь, конечно, но ты не представляешь, как тебе повезло, что ты избавился от нее, ты поймешь это позднее. Любовь мужчины куда прочнее, и часто пара проходит вместе через всю жизнь. -- Тут он вздохнул и отхлебнул водки. Ненадолго задумался. -- Правда, сейчас такая любовь встречается все реже и реже. Раньше, лет 20-30 назад, педерасты жили совсем не так. Молодые жили со старыми, учились у них, это благородно, когда молодой человек и старый любят друг друга и живут вместе. Молодому человеку часто нужна опора -- поддержка зрелого опытного ума. Это была хорошая традиция. К сожалению, сейчас совсем не так. Сейчас молодые предпочитают жить с молодыми и ничего, кроме скотской ебли, не получается. Чему может научиться молодой человек от молодого... Прочных пар теперь нет, все часто меняют партнеров. -- Он опять вздохнул. Потом продолжал: -- Ты мне нравишься. Но у меня уже месяц роман с Себастьяном. Я познакомился с ним в ресторане, знаешь, у нас есть такие специальные рестораны, куда не ходят женщины, а только такие, как я. Я сидел с целой компанией, и он тоже был с компанией, я его сразу заметил, он сидел в углу и был очень таинственный. Он -- Себастьян сделал первый шаг -- он послал мне бокал шампанского, я ответил ему бутылкой. Я вначале подумал, что ему нравится мой приятель -- молодой красивый итальянец. Нет, оказалось ему нравлюсь я -- старый. Он подошел к нашему столику представиться. Так мы познакомились. -- Он меня очень любит, -- продолжал Раймон. -- И у него очень хороший хуй. Ты думаешь, я вульгарен? Нет, ведь речь идет о любви, для любви это важно -- у него очень хороший хуй. Но он меня не возбуждает, а вот когда я вчера поцеловал тебя у двери, у меня сразу встал хуй... Я, в ответ на такое откровенное излияние, преувеличенно внимательно разрезал кусочек авокадо, а потом, положив нож и вилку, взял бокал, выпил и зашелестел льдинками в водке. Раймон не заметил моего смущения. Он продолжал. -- У Себастьяна, знаешь, до этого произошла жуткая трагедия. Он был близок к самоубийству. Он шесть лет жил с одним человеком, я не хочу называть его имени, это известный человек, очень-очень богатый. Себастьян любил его и все шесть лет не расставался с ним. Они вместе ездили в Европу, путешествовали на яхте вокруг света. И вдруг этот человек полюбил другого. Себастьян год не мог придти в себя. Он говорит мне, что если я его брошу, то он этого не переживет. Он очень хорошо ко мне относится, он делает мне подарки -- вот это кольцо подарил мне он, и, может быть, ты видел огромную вазу в гостиной, ее тоже подарил мне он. -- Вчера, ты заметил, он был немного мрачный. У него сорвалось одно дело -- речь шла о больших деньгах, -- продолжал Раймон. Себастьян хотел и не смог продать кубки короля Георга, я не помню, какого только по счету, он очень переживает. Он вообще любит свою работу в галерее, но он очень устает. Он приходит ко мне делать любовь, но, бывает, что засыпает от усталости, я целую его, пытаясь разбудить, мне хочется любви, но он устает на своей работе. К тому же ему приходится много ездить, и до меня ему от работы ехать не близко, мы хотели бы поселиться вместе, но этому мешает его работа. Дело в том, что у нас в стране таких, как мы, не преследуют, но будет все же нехорошо, если его богатые клиенты и особенно клиентки узнают о том, что он педераст. Они наверняка перестанут покупать у него в галерее. Если не все, то многие. Поэтому мы не можем поселиться вместе -- слухи дойдут неминуемо. А жить вместе нам было бы удобнее и из экономических соображений -- он, знаешь, не то что скуповат, нет, он экономный, это хорошо, потому что я слишком легко трачу деньги. Он говорит -- мы могли бы обедать иногда и дома, он любит готовить. Раньше я на моей службе мог позволить себе многое, мои ресторанные расходы тоже оплачивала фирма, я пользовался большими привилегиями, я был друг и компаньон моего хозяина. Сейчас, когда умер мой друг и компаньон -- мы вместе создавали это дело -- я уже таких больших привилегий не имею. Финансовые стеснения раздражают меня -- я привык жить широко. -- Как ты думаешь, -- обратился он ко мне неожиданно, прервав свой монолог, -- Себастьян действительно любит меня, как говорит? Я говорю ему часто: "Ты молодой, я -- старый, зачем ты любишь меня?" Он отвечает мне, что я -- его любовь. -- Я не знаю, как быть, -- продолжал Раймон задумчиво. Он мне нравится, но я тебе сказал -- от тебя у меня сразу встал хуй, от него это происходит не так, но он говорит, что любит меня. Могу ли я ему верить? Как ты думаешь? -- он выжидательно посмотрел на меня. -- Я не знаю, -- сказал я. Что я мог сказать еще. -- Я боюсь влюбляться, -- сказал Раймон. -- У меня уже не тот возраст. Я боюсь влюбляться. А потом, если меня бросят, это будет трагедия. Я не хочу страданий. Я боюсь влюбляться. Он выжидательно смотрел не меня и поглаживал мою руку своими пальцами в кольцах, из-под которых кое-где торчали рыжие волоски. Рука была тяжелая. Я тупо, как во сне, смотрел на эту руку. Я понимал, что он хочет знать, буду ли я его любить, если он оставит Луиса. Он просил гарантий. Какие гарантии мог я ему дать? Я ничего не знал. Он был хороший, но мне трудно было разобраться, есть ли у меня к нему сексуальная симпатия. Я мог понять это только после любви с ним. -- Посоветуй, как мне поступить, -- сказал он. -- Наверное, он любит Вас, -- сказал я полулживо, только затем, чтобы что-то сказать. Я хотел быть честным с ним, как и со всем миром, я не мог сказать ему: -- Брось Луиса, я буду любить тебя преданно и нежно. Я не знал -- буду ли. Мало того, меня вдруг поразила мысль -- он ищет любви, заботы и ласки, но ведь я ищу того же самого -- за этим я и сижу с ним, я пришел за любовью, заботой и лаской. Как же мы разойдемся? Я растерялся. Если я должен давать ему любовь -- я не хочу, не хочу и все, я хочу чтоб меня любили -- иначе не нужно ничего. За его любовь ко мне, если она будет, я полюблю его впоследствии, я себя знаю, так будет, но вначале пусть он. Потом мы перешли от этого взрывоопасного момента. Не перешли -- переползли с трудом. Он спросил меня о том, как я жил в Москве, и я терпеливо рассказал ему то, что мне пришлось уже, может быть, сотню раз рассказывать здесь в Америке вежливым, но, в основном, безразличным людям. Я повторил ему все, только он не был безразличный. Он меня выбирал. -- Мои произведения не печатали журналы и издательства. Я печатал их сам на пишущей машинке, примитивно вставлял в картонную обложку, скреплял металлическими скрепками-скобками и продавал по пять рублей штука. Сборники эти оптом по 5-10 штук продавал я своим ближайшим поклонникам-распространителям, каждый из которых являлся центром кружка интеллигентов. Распространители платили мне деньги сразу, а потом распродавали сборники поштучно в своих кружках. Обычно Самиздат идет бесплатно, я единственный, кто продавал таким образом свои книги. По моим подсчетам, мне распространили около восьми тысяч сборников... Говорил я это Раймону заученно-монотонно, скороговоркой. Так читают скушные и надоевшие тексты вслух. -- Еще я умел шить и шил по заказу брюки. Брал я за одну пару 20 рублей, шил я и сумочки, и моя предыдущая жена Анна, помню, ходила продавать их в ГУМ -- главный универсальный магазин на Красной площади по 3 рубля штука. Все это были неразрешенные, преследуемые в СССР способы добычи денег. Я сознательно рисковал каждый день... Он не очень-то уже слушал меня. Моя русская арифметика мало его интересовала. 3 рубля, 20 рублей, восемь тысяч... У него были свои заботы. Я пришел за любовью и увидел, что от меня хотят любви. Он прикидывал, способен ли я. Это мне уже не нравилось. В этой роли -- любящего -- я уже потерпел поражение. Я тоже хотел гарантий. Я совсем не хотел возвращаться в старую шкуру. Мы расплатились, заплатил, конечно, он -- мне было нечем, потом я привыкал к роли девушки, и решили подняться в лифте наверх. Раймон хотел посмотреть посуду, он собирался купить новый обеденный сервиз, а в верхнем этаже была галерея. Нас встретила в галерее некрасивая девушка, а позже вышла и старая дама. Мне было приятно, что они видят нас -- импозантного Раймона и меня, и все понимают. Раймон мял блюда, рассматривал тарелки и бокалы, предлагал мне полюбоваться старинным фарфором -- мы интеллектуально, с пользой проводили время. Я люблю красивое, я разделял его восхищение творениями мастеров старого уютного мира, где были семьи, не было кокаина и ебущихся, потных от наркотиков Елен, не существовало похабного мира фотографии и его грязных кулис. Семейные обеды, чинная жизнь, вот что олицетворял для меня этот фарфор. К сожалению, мне на роду написано иное, -- подумал я. Но осмотр и приценивание кончились, мы поехали вниз на лифте, он на виду у мальчишки лифтера поцеловал меня, и мы вышли на улицу, полную автомобилей. Была весна 1976 года, двадцатый век, и Великий Город Нью-Йорк в ланчевое время. -- Я хотел бы с тобой делать любовь, но Луис сейчас почти всегда остается ночевать. К тому же, он сейчас будет опасаться тебя, ты видел, каким взглядом он вчера смотрел на тебя? Я помнил только усталый взгляд Луиса-Себастьяна и нашу с ним неклеющуюся беседу. -- Ты, может быть, придешь ко мне сегодня в пять -- мы проведем вместе немного времени, выпьем чего-нибудь, -- сказал Раймон. -- Хорошо, я буду рад, -- сказал я, и в самом деле обрадовавшись, ибо во мне опять обнаружилась непреклонная решимость во что бы то ни стало выспаться с ним, не побоюсь употребить канцелярское выражение -- хотелось официально стать педерастом, внутри себя я им уже стал, и впредь быть таковым и считать себя таковым. Я хотел подытожить. Может быть, так девочки хотят потерять девственность. Было в этом желании моем даже что-то ненормальное, я ощущал это. Мы попрощались на Мэдисон, и я не пошел сразу в отель, а долго еще ходил по улицам, обдумывая его слова. -- Ив этом мире педерастов -- любовь и нелюбовь, слезы и трагедии, и нет убежища от рока, слепого случая -- думал я. И так же редка любовь истинная. Приняв душ, в пять я был у него. Там был и Кирилл. Раймон сидел в спальне в кресле, распустив узел галстука и что-то пил, пригубливая из большого бокала. -- Сделай ему что-нибудь выпить! -- приказал он Кириллу. Молодой сводник. заговорщически подмигнув мне, сказал: -- Идемте, Эдичка, я Вам сделаю что-нибудь выпить. -- Ты что, без компании не можешь? -- сказал притворно-сердито Раймон. -- Да я просто не знаю, чего он хочет, я ему покажу, что есть, пусть выберет. Я вышел с Кириллом на кухню. Благо зазвонил телефон и Раймон нас не удерживал, занятый телефонным разговором. -- До твоего прихода, -- зашептал Кирилл, делая мне водку с оранджусом, -- до твоего прихода Раймон попросил меня, чтоб я тебе сказал -- он будет водить тебя в рестораны, очень часто, купит тебе костюм, только ты чтобы не жил пока ни с кем. Раймон должен решить, что ему делать -- остаться с Луисом, или быть с тобой, он говорит: -- Себастьян меня очень любит, но у меня на него не встает. Эди же меня не любит, но, может быть, полюбит еще, ведь мы только что познакомились. -- Вообще, -- продолжал Кирилл свистящим шопотом, -- он не верит, что ты ни разу не пробовал мужчин, говорит: "мне кажется, он спал с мужчинами". -- Это я так хорошо замаскировался, -- сказал я тупо, думая о своем. Я мог притвориться и днем в ресторане сказать, что люблю его и просить его бросить Луиса, жить со мной, наговорить ему Бог знает чего, на что я был способен, сыграть, прислониться к его плечу, погладить его красную шею, поцеловать ему ухо, разыграть из себя мелкобуржуазную кокотку, декадентку и нагромоздить перед ним кучу ужимок, мелких капризов, странностей и милых привычек, из которых он бы не выпутался, конечно. Это я умел. Загадкой для меня было бы, как вести себя в постели, но это я тоже надеялся постичь очень скоро. Я же поступил неразумно, но честно, не стал лгать ему, и не сказал, что люблю его. Мы вышли в гостиную. В спальне Раймон объяснялся с телефонной трубкой по-французски. Мы остались поэтому в гостиной. -- Сегодня я встретил на 5-й авеню вашу бывшую жену, Эдичка, -- сказал Кирилл и внимательно посмотрел на меня, ожидая эффекта. Я пил свою водку и только чуть погодя сказал: -- И что? -- Летит по 5-й, никого не видит, в каком-то красном жакете, зрачки расширены -- наверное, она колется героином, или нюхает кокаин, вся вздернутая, возбужденная. Едет, говорит, в Италию, на месяц сниматься. Золи ее посылает. -- Как Лимонов, видишь его? -- спрашивает. Когда узнала, что я нашел тебе "друга" -- Кирилл понизил голос, -- была очень довольна, и сказала: "Ненавижу мужчин, найди мне старую богатую лесбиянку, чтоб ласкала меня, ебла, ебла, ебла искусственным членом -- Кирилл несколько раз повторил это ебла, очевидно, Елена произнесла тоже так: -- усиленно и несколько раз. Я вспомнил ее долгие и почти зверские оргазмы от искусственного члена, которые я сам ей устраивал, и у меня закружилась голова, вниз потекла теплота, после этих оргазмов я ебал ее с особенным удовольствием. Я хлебнул большой глоток водки, и оставив свои ощущения, чувствуя свой наполнившийся хуй, стряхнул мутность и прислушался, заставил себя прислушаться к словам Кирилла. Он закончил фразу... после искусственным членом последовало: -- и тогда наша семья будет полностью пристроена, -- сказала она. Дальше Кирилл пустился в рассуждения относительно того, что Елена не в его вкусе, и что я в ней находил, а я автоматически насмешливо улыбался ему, едва выбираясь в это время из нашей кровати, едва из нее, "супружеской", выбираясь. Слава Богу, вошел Раймон -- реальная личность из реального мира, и моя пытка кончилась. Мы выпили еще и еще. Через полчаса, проведенные в светской беседе, Раймон стал через брюки поглаживать мой член, совершенно не стесняясь Кирилла. Я улыбался и делал вид, что ничего особенного не происходит. Раймон не сидел рядом со мной, он тянулся к моему хую с кресла, я же был на диване. Это еще более усугубляло несерьезность ситуации. Я ничего не чувствовал от прикосновений Раймона, совершенно ничего, тут был Кирилл, а я не был здоровый крестьянский парень из какой-нибудь Аризоны, у которого нормальные инстинкты и хуй естественно встает, если его трогают посторонние люди. Я был нелепый европеец с неестественными связями внутри организма, я был хороший актер, но я не мог управлять и этим. Слезы еще выжать, куда ни шло, но поднять хуй в такой ситуации? Я, впрочем, не знал, нужно ли это. Единственно подумал, что, может быть, нестоящий хуй его отпугнет. Нет, не отпугнул, скорее наоборот. Когда я через некоторое время вышел через спальню Раймона в обширный и художественно декорированный портретами и фотографиями туалет, сделал там пи-пи, и вытерев член салфеткой, возвращался, Раймон встретил меня в спальне. У него были странные глаза, губы цвета скисшей на солнце клубники, и он что-то бормотал. Бормоча, он прижался ко мне. Я был куда выше его, мне пришлось обхватить его спину и плечи руками. Мы топтались, он продолжал бормотать, и через брюки массировал мой член -- зачем, я не мог понять. Со стороны мы были похожи, очевидно, на японских борцов. Наконец, он стал подталкивать меня к кровати. Ну, я шел, что мне оставалось делать, хотя какое-то неудовольствие тем, что он все это так нелепо совершает, появилось во мне и ширилось. Он положил меня на кровать, я лег спиной, и он лег сверху, делая такие движения, как делают с женщиной, когда ее ебут. Некоторое время он занимался этой имитацией, тяжело дышал и сопел у меня над ухом, целовал в шею, я откидывал голову и катал ее из стороны в сторону совершенно так же как это делала моя последняя жена, я поймал себя на этом, очевидно, такое же было у меня и выражение лица. Эти вещи передаются. Раймон был тяжелый и неудобный. При всем моем раздражении я сочувствовал ему, сознавая себя неумелой девственницей. "Тяжело ему со мной придется", -- подумал я. Но неудовольствие от того, что он все это так глупо и неудобно устраивает, не покидало меня. А в соседней комнате Кирилл говорил по телефону, и дверь не была закрыта. Ах вот почему он бормотал что-то нечленораздельное, а не говорил нормально -- понял я. Я вообще слишком много думал в этот момент. Не буду думать, -- решил я, и возвратился к действительности. Тяжелый рыжий дядька копошился на мне. Хорошенькая ситуация, Эдичка, вы лежите и сейчас вас, кажется, выебут. Впрочем, вы этого хотели. -- Ну, положим, я не именно ебли хотел, а любви, ласки, я так устал без ласки и как естественное продолжение и ласки для моего хуя. Но то, что происходит, -- чепуха какая-то. Неужели ему не хватает тонкости понять, что со мною нужно не так. Или он не боится испугать меня, не дорожит мною. Он сполз ниже, расстегнул зиппер на моих брюках, но не мог расстегнуть ремень, не знал устройства. Я мысленно улыбнулся. Точно так же моя первая женщина запуталась в моем ремне -- тот был советский армейский моего папы ремень, не могла расстегнуть ремень у мальчишки. Этот же -- итальянский. Первый мужчина. Нет, ни хуя не расстегнешь, не знаешь устройства. Хуй с тобой -- помогу. И я, не меняя томного выражения лица, опустил руки из-за головы, где они все это время находились, вниз и расстегнул ремень. Он в горячке сдвинул мои красные трусики и вынул его -- член. Господи, он был скрюченный и маленький, как у мальчика, и от прикосновения его схватившей ладони выступила, выкатилась как слезинка, капелька мочи. Сколько ни вытирай салфетками, эта капелька всегда таится в глубине, чтобы выкатиться при удобном случае. Интересно, как Раймон справится с ним. -- А ты думал легко ебать травмированных? -- хотелось мне ему сказать. Он дергал и мял мой член. -- Грубовато, поспешно, -- думал я. В соседней комнате Кирилл укорял в чем-то свою Жаннетту. И нехотя, но я прислушивался к голосу Кирилла, разбирал отдельные слова. Раймон дергал и мял, мне было неудобно, одно его колено давило мою ногу, я вдруг понял, что ни хуя у него ни получится, что я сейчас встану и сбегу, и чтобы не навредить себе и не обидеть его, я быстро прошептал томно: "Кирилл услышит!" Он понял, встал, а, может, отчаялся что-либо сделать с моим членом, но он встал и ушел в сомнамбулическом состоянии в ванную комнату. Когда он вернулся, я уже прохаживался по спальне, глядел в окна вниз на улицу, был застегнут и рубашка заправлена, и мы вышли к Кириллу и продолжили пить, а потом я, вынув из кармана жилета принесенные стихи, читал их Раймону и Кириллу, причем Кирилл важно выражал свое мнение по поводу каждого стихотворения. Стихи вернули мне утраченное спокойствие. В этом деле я выше всех, и тут, единственно в стихах, я тот, кто я есть. Читая стихи, я обрел спокойствие, говорю, хотя эти люди -- Раймон и Кирилл были не для моих стихов. Раймон вежливо понимал, что это искусство, и как искусство это нужно ценить и восхищаться этим, но едва ли он действительно ощущал, кто перед ним сидит и что читает. Он хотя и был больше европеец, чем американец, однако столько лет прожил в этой стране, что невольно отводил искусству скромную роль безделушки, украшающей жизнь. Мило, конечно, что его возможный любовник поэт, это интересно, романтично, но и все. Мои стихи были для него маленькие, а он -- Раймон -- большой, тогда как на деле страданья Эдички были куда больше не только Раймона, но и всего города Нью-Йорка, именно потому что Эдичка виден, видим через стихи. Так я важничал, впрочем, вполне убежденный в этом и до сих пор. Я их не очень баловал, так, может, стихотворений пять-семь прочел и спрятал рукопись в карман жилета. Хватит. Тем более, что Раймон отвлекался к телефону, а Кирилл, конечно, пытался мне объяснить свое, питерско-ленинградское отношение к стихам. Ленинградцы любят напыщенность и пафос, манерность и псевдоклассичность, я для них слишком прост с моими стихами. Появился гость -- некто француз, владелец сети магазинов, продающих роскошное готовое платье от Ив-Сен-Лорана, Кардена и прочих французских знаменитостей. Эти красиво звучащие фамилии были мне знакомы еще в Москве. От Ив-Сен-Лорана, например, брал свои вещи Луи Арагон -- член Центрального Комитета Французской Компартии и один из крупнейших французских поэтов. Откуда я знаю? О, у Эдички масса светских связей, хотя он молчит о них, не очень заикается. Об ивсенлоранности Арагона говорила мне Лиля Брик, знаменитая Лиля, мой друг -- женщина, вошедшая в историю как любовница великого поэта Вовки Маяковского, великого, что б там разная советская и антисоветская сволочь ни плела. Ну да, я забыл о французе. Он был с зализанными тонкими ниточками волосиков по обе стороны черепа, костистый, высокий, с несколько крупным при общей худобе задом, в узеньких брючках, с таким же узким, сужающимся к носу лицом. Похож был на какую-то рыбу. Молодой бездельник, покрывшись пятнами, стеснялся, стал говорить с французом по-французски. Нужно признать, что это ему неплохо удавалось. Его бабушка, о которой он постоянно вспоминал, умела не только бить надтреснутые кузнецовские тарелки о стены, но и научила внука говорить по-французски и по-английски, чего не скажешь о моей, к сожалению. По желанию Раймона, хвалившегося моей фигурой, я должен был вертеться перед французом, показывая себя. Мне казалось, что мне пятнадцать лет, и что родители показывают меня своим друзьям. Куда пятнадцать, меньше лет. Десять, восемь. Французу я явно понравился, он был старый закоренелый педераст, сколько ему было лет, не знаю, он был законсервирован как старая слоновая кость, сиял, отполированный, и все время улыбался и говорил тонким отчаянным светским голоском, каким в оперетте говорят смешные светские люди -- князья и принцы, смешные, но не без шарма. Мне француз тоже нравился, и куда больше, чем Раймон, но я не смел ему об этом сказать. Он был почему-то мне приятен, от своих узеньких, нарочито не по моде брюк, до ниточки волос на голове. Раймон был тучнее, кровянистее, мяснее, конечно, француз нравился мне больше. Кирилл, не имея ни копейки денег, из вежливости вел переговоры о покупке костюмов для него, Кирилла. Всем было ясно, что ни хуя он не купит, но что это его манера делать всем приятное, как-то участвовать в их жизни. Я думаю, он был в полном восторге от того, что сидит в компании педерастов, он, добрая душа, любил своих друзей, любил их титулы, или отсутствие титулов, держу пари -- он всегда преувеличивал и достаток Раймона передо мной и другими людьми, и вообще все преувеличивал в большую и лучшую сторону о своих друзьях. Это невинное детское развлечение, но этим он и себя не забывал, он -- Кирилл, имея таких друзей как бы вырастал в собственных и чужих глазах. Француз, к сожалению, очень скоро ушел, на прощанье похлопав меня по попке и сказав: "Я думаю, это лучше для вас что вас бросила жена". В его устах это звучало убедительно -- я подумал: -- конечно, лучше, может, и лучше. И от его похлопывания я был в восторге -- почему-то мне это понравилось. После француза пришел итальянец. "Он был когда-то моим любовником, -- сказал Раймон, когда итальянец ушел в ресторан поесть, он не давал мне спать, очень сильный хуй у этого молодого человека. Ох, он такое творит!" -- говорил Раймон с восторгом. Мне в его словах почудился укор. "Сам виноват, -- подумал я, -- не имеешь подхода!". Итальянец пришел переночевать. Когда я осведомился у Раймона, почему он не остановился в отеле, выяснилось, что он еще и миллионер. Миллионер был лет 35, не более и очень симпатичный. Звали его Марио. Педерасты всех национальностей входили в этот вечер в дом Раймона, правда, они не скоплялись, а посидев, уходили, на их место являлись другие. Оставался только Марио, но и он вскоре ушел в отведенную ему гостевую комнату и пребывал там. Иногда Раймон снова принимался трогать меня за хуй, но постепенно чувствовалось, что он устал, и от усталости, уже не контролируя себя, стал пошловат, говорил какие-то неуклюжие и жирные остроты, чего в нормальном состоянии с ним не случалось. В конце концов он объявил нам с КИРИЛЛОМ, ЧТО он извиняется, но хочет спать. Я был разочарован. Видно, это отразилось на моем лице, потому что Раймон сказал: -- Пойди к Марио, хочешь? -- и уже шутливо продолжал, -- только он не даст тебе спать, я лично Марио немного побаиваюсь, хотя мы уже много лет не спим вместе и друг друга не возбуждаем. И он повел нас в комнату к Марио, слегка покачиваясь, ведь он целый день работал в оффисе, а потом еще пил с нами наравне целый вечер, это было понятно. Марио сидел в расстегнутой рубашке и перебирал какие-то бумажки. Деловой человек, он, право же, был красивый, и я при моем желании сегодня, сейчас, лишиться своей девственности, наверное, остался бы с ним, если бы не понимал что Раймон не хочет этого, если его не разочаровал вид моего сморщенного отростка, то не должен хотеть. И я не остался, хотя шутливые слова и косой взгляд Марио на меня, этакий скользящий, убедил меня тотчас, что Раймон прав, не сочиняет Раймон. Нужно было уходить, но завязалась какая-то глупая беседа, виной которой были усталый и обрюзгший вдруг РАЙМОН и Кирилл. Назавтра у Раймона должно было быть парти, очень важное, так как должен был придти его босс, хозяин дела, не педераст, и Кирилл вызвался достать для этого хозяина красивую девушку. Где он собирался достать ее, я не знал, но нелепый разговор тянулся и тянулся, Раймон жаловался на отсутствие посуды, но потом вспомнил, что красивую посуду принесет ему Себастьян-Луис. -- Он же сегодня звонил, я совсем забыл. Мои сервизы все частично перебиты, я давно ничего не устраивал дома, все приглашал людей в рестораны, -- говорил Раймон тоном зажравшегося собственника. В нем проснулся гнусный буржуа, который за свои деньги претендует на весь мир со всеми его материальными и духовными ценностями. Из тех, кто купили мою глупую девочку. Я разнервничался. Внешне я сидел с ним в обнимку, он машинально гладил мое плечо, но заглянув в меня, что же можно было увидеть, господа? Ненависть. Ненависть к нему, одуревшему от вина и усталости. И вдруг я понял, что сейчас с удовольствием перерезал бы глотку этому Раймону ножом или бритвой, хотя не он меня насиловал, а я насиловал себя сам, сидел здесь, но я перерезал бы ему глотку, содрал бы с него кольца с бриллиантами и ушел бы восвояси из дорогой квартиры с Шагалом, и купил бы себе девочку-проститутку на целую ночь, ту, китайско-малайского происхождения, маленькую и изящную, что всегда стоит на углу 8-й авеню и 45-й улицы, проститутку, но самочку, девочку. Целовал бы ее всю ночь, делал бы ей приятное, и пипку и пяточки целовал. А на оставшиеся деньги купил бы этому балбесу Кириллу самый дорогой костюм у Теда Лапидуса, потому что кто ему еще купит, а я старше и опытнее. Вся эта картина была такой живой, что я невольно вздрогнул, и тем рассеял туман перед собой. Обозначились Кирилл и деловой Марио, и рядом со мной мясная морда Раймона. -- Пора идти, -- сказал я, -- ведь вы, Раймон, хотите спать. И мы вышли. Я и Кирилл. Я поставил точку на Раймоне, хотя кто-то кому-то должен был звонить, и как-то выйдя из отеля, я, красиво одетый, встретил того же Раймона, а с ним Себастьяна в черном костюме и белой глупой шляпке из соломки, "очень дорогой", по мнению вездесущего Кирилла, которого я ждал, и который вскоре подошел. С ними был еще мальчик-мексиканец. Выглядели они как кавказские родственники, приехавшие в гости к дяде Раймону в Москву. Они были очень озабочены, вся компания искала какое-нибудь новое место, где можно было бы пообедать. "Нам бы их заботы!" -- сказал завистливо Кирилл. Увидав на противоположной стороне улицы мексиканский ресторан, Раймон и его кавказские родственники заспешили туда. С полпути Раймон обернулся и посмотрел на меня. Я улыбнулся и помахал ему рукой. Тогда я уже выспался с Крисом, у меня уже был Крис. 4. КРИС Я говорю, что в поисках спасения я хватался за все. Возобновил я и свою журналистскую деятельность, вернее, пытался восстановить. Мой ближайший приятель Александр, Алька, тоже пришибленный изменой своей жены и полной своей ничтожностью в этом мире, жил в это время на 45-й улице между 8-ой и 9-ой авеню в апартмент-студии, в хорошем доме, расположенном по соседству с бардаками и притонами. Он, очкастый интеллигент, осторожный еврейский юноша, вначале побаивался своего района, но потом привык и стал чувствовать в нем себя как дома. Мы часто собирались у него, пытаясь найти пути к публикации своих статей -- идущих вразрез с политикой правящих кругов Америки -- в американских газетах, а вот в каких именно, мы не знали -- "Нью Йорк Таймз" нас отказывалась замечать, мы туда ходили еще осенью, когда я работал в "Русском Деле" корректором, как и Алька. Мы сидели тогда друг против друга и быстро нашли общий язык. Мы носили в "Нью Йорк Таймз" наше "Открытое письмо академику Сахарову" -- "Нью Йорк Таймз" нас в гробу видела, они нас и ответом не удостоили. Между тем письмо было куда как не глупое и первый русский трезвый голос с Запада. Интервью с нами и пересказ этого письма был все-таки напечатан, но не в Америке, а в Англии, в лондонской "Таймз". В письме мы говорили об идеализации Западного мира русскими людьми, писали, что в действительности в нем полно проблем и противоречий, ничуть не менее острых, чем проблемы в СССР. Короче говоря, письмо призывало к тому, чтобы прекратить подстрекать советскую интеллигенцию, ни хуя не знающую об этом мире, к эмиграции, и тем губить ее. Потому-то "Нью Йорк Таймз" его и не напечатала. А может, они посчитали, что мы не компетентны, или не отреагировали на неизвестные имена. Факт остается фактом, мы так же, как и в России, не могли в Америке печатать свои статьи, то есть, высказывать свои взгляды. Здесь нам было запрещено другое -- критически писать о Западном мире. Вот мы собирались с Алькой на 45-й улице, в доме 330, и решали, как быть. Человек слаб, часто это сопровождалось пивом и водкой. Но если пиджачник государственный деятель побоится сказать, что он сформулировал то или иное решение государственное в промежутке между двумя стаканами водки или виски, или сидя в туалете, меня эта якобы неуместность, несвоевременность проявлений человеческого таланта и гения всегда восхищала. И скрывать я этого не собираюсь. Скрывать -- значит искривлять и способствовать искривлению человеческой природы. Где-то сказано, что Роденовский "Мыслитель" насквозь лжив. Я согласен. Мысль это не высокое чело и напряжение лицевых мышц, это скорее вялое опадание всех лицевых складок, отекание лица вниз, расслабленность и бессмыслица должны на нем в действительности отражаться. Тот кто наблюдателен, мог не раз заметить это на себе. Так что Роден мудак. Мудаков в искусстве много, как и в других областях. Если бы он подписал свою скульптуру "Мысль", все было бы верно -- внутри человека мысль напряжена, но именно поэтому внешнее в пренебрежении в этот момент. Человек, умеющий думать, похож в период протекания мыслительного процесса на амебу бесформенную. И точно так же вдохновенный поэт с горящим взором, когда я наблюдал за собой, оказывался с почти стертым лицом и тусклыми глазами, насколько я мог не меняя лица показать его зеркалу. Короче, мы с Алькой пили и работали, и обсуждали. Водку пили, и вместе с водкой пили эль, я почему-то к нему пристрастился, и пили все, что под руку попадалось. Потом отправлялись путешествовать по улицам -- выходили на 8-ю авеню -- девочки здоровались с нами не только по долгу службы, мы примелькались, нас знали. Два человека в очках были знакомы и распространителям листовок, призывающих ходить в бордель, и кудрявому человеку, который выдавал им листовки и платил деньги. Пройдя мимо освещенной крутой лестницы дома 300, ведущей в самый дешевый бордель в Нью-Йорке, по крайней мере, один из самых дешевых, мы сворачивали вниз на 8-е авеню, или вверх, по собственной прихоти. Путешествие начиналось... В тот апрельский день все было как обычно. Тогда приступы тоски накатывали на меня несколько раз в неделю, а может быть, и чаще. Начало того дня я не помню, нет, вру, я написал сцену казни Елены в "Передаче Нью-Йоркского радио", и от обращения все к той же болезненной теме -- измене Елены мне -- очень устал. В коридоре против моей двери копошились люди -- снимали Марата Багрова в его номере, снимали по заданию израильской пропаганды -- вот мол как плохо живут те, кто уехал из Израиля. Вообще в наших эмигрантских душах заинтересовано по меньшей мере три страны -- нас постоянно теребят, нами клянутся, нас используют и те и другие, и третьи. Так вот, бывшего работника московского телевидения Марата Багрова наебывали в этот момент человек из Израиля -- бывший советский писатель Эфраим Веселый -- и его американские друзья. Шнуры, приспособления, линзы и аппараты столпились у моих дверей. Я ушел в Нью-Йорк, бродил будто без цели на Лексингтон, а потом дважды обнаруживал себя у "ее" дома, то есть возле агентства Золи, где Елена тогда жила. Грустно мне было и противно. Я вдруг поймал себя на том, что теряю сознание. Надо было спасаться. Я вернулся в отель. Действие наебывания продолжалось. Отвыкший от внимания бывший работник московского телевидения заливался соловьем. А злодей Веселый был спокоен. Я постучался к Эдику Брутту и попросил у него взаймы 5 долларов. Добрая душа, Эдик согласился даже сходить со мной за вином, потому как боялся я потерять сознание от тоски. Пошли. Он усатый и сонный, и я. Я купил галлон калифорнийского красного за 3.59 и мы пошли обратно. Встретили странного человека с русским лицом, который взглянув на меня улыбнулся и вдруг сказал: "Педераст", и свернул на Парк-авеню. Странная встреча, -- сказал я Эдику. Он точно не живет в нашем отеле. Мы вернулись в отель, а таинство все продолжалось. Теперь другой обитатель нашего общежития, господин Левин, что-то злобно цедил о советской власти и антисемитизме в России. Мы закрылись в номере, и я упросил Эдика символически выпить со мной, хоть рюмку. А сам стал глушить свой галлон... Постепенно я отходил, и просветлялся. Эдика кто-то позвал, может быть, его Величество Интервьюер, не помню кто, но позвали. Потом позвали меня, я пошел -- дали столик, я взял, и полку для книг взял -- Марат Багров приурочил интервью ко дню своего выселения из отеля. Бывший меховщик Боря, один из наиболее достойных людей в отеле, помогал переносить мне столик в мою комнату. Я его угостил стаканчиком. Сам выпил два или три. Был мной приглашен и Марат Багров. Были бы приглашены и Эфраим Веселый с компанией, но они смылись вместе с адской своей аппаратурой. Когда Марат Багров и я опрокидывали свои стаканы, зазвонил телефон. -- Что делаешь, -- спросил оживленный голос Александра. -- Пью галлон вина, едва выпил треть, -- говорю, а хочу выпить весь. Обычно галлон бургундского из Калифорнии вполне меня успокаивает. -- Слушай, приходи, -- сказал Александр, -- бери бутыль с собой и приходи. Выпьем, у меня есть еще эль и водка. Хочется крепко выпить, -- добавил Александр. При этом он, наверное, еще поправлял очки. Он тихий-тихий, но способен быть отчаянным. -- Сейчас, -- сказал я, -- упакую бутыль и приду. На мне была узенькая джинсовая курточка, такие же джинсовые брюки, вправленные, нет, закатанные очень высоко, обнажая мои красивейшие сапоги на высоком каблуке, сапоги из трех цветов кожи. Для собственного удовольствия я сунул в сапог прекрасный немецкий золингеновский нож, упаковал бутыль и вышел. Внизу, от пикапа, содержащего вещи Багрова-переселенца меня окликнули, -- сам Багров, Эдик Брутт и еще какой-то статист. -- Куда идешь? -- говорят.. -- Иду, говорю, на 45-ю улицу, между 8-й и 9-й авеню. --Садись, -- говорит Багров, -- довезу, я туда почти, на 50-ю и 10-ю авеню переселяюсь. Я сел. Поехали. Мимо колонн пешеходов, мимо позолоченного и пахнущего мочой Бродвея, мимо сплошной стены из гуляющего народа. Мой взгляд любовно вырывал из этой публики долговязые фигуры причудливо одетых черных парней и девушек. У меня слабость к эксцентричной цирковой одежде, и хотя я по причине своей крайней бедности ничего особенного себе позволить не могу, все-таки рубашки у меня все кружевные, один пиджак у меня из лилового бархата, белый костюм -- моя гордость -- прекрасен, туфли мои всегда на высоченном каблуке, есть и розовы