Эдичка написал и напечатал в задрипанной эмигрантской газетке до хуя статей. Но заметили именно эту, потому что я впервые в ней написал, что западный мир не оправдал надежд, которые возлагали на него евреи и неевреи, уезжавшие из России, что во многом он оказался даже хуже, чем мир советский. После этой статейки получил Эдичка репутацию агента КГБ и левого, но именно эта статейка, слава Богу, позволила мне автоматически порвать с болотом русской эмиграции. Быстро и безболезненно. Статью разрешил печатать сам "Пахан" русской эмиграции Моисей Яковлевич Бородатых -- редактор и владелец газеты. Он поступил опрометчиво, желание острой статьей вызвать интерес к газете, коммерческой выгоды поиск, бизнесменство собственное подвели Моисея Яковлевича, позже он кусал локти, да было поздно. Особенно стало Пахану не по себе, когда 29 февраля московская "Неделя" -- воскресное приложение к "Известиям" -- правительственная газета в СССР, в юбилейном номере, посвященном 25-ому съезду партии, на целую страницу хуйнула статью "Это горькое слово "Разочарование" -- о моей статье и обо мне отчасти. Даже был коллаж В. Метченко, где на фоне небоскребов голова молодого человека в очках, соответствующая голове Эдички Лимонова. Естественно, они там использовали мою статью для своих целей, но это уж как водится, нас все используют для своих целей. И только мы, люди, не используем их, государства. Для чего они тогда нужны, неизвестно, государства, если они не только не служат людям, но идут против людей. Поговорили мы о злополучной статье. Писатель в вопросах политики осторожничал и не вмешивался, партийный товарищ Кэрол, конечно, соглашалась со мной в моих критических взглядах на Америку и весь западный мир, но переоценивала диссидентское движение в СССР, считая его куда более сильным и многочисленным, чем оно было на деле. Мне было скушно объяснять навязшие на зубах российские несчастья, но пришлось. Я вяло заметил Кэрол, что диссидентство -- явление сугубо интеллигентское, связей с народом не имеет, что движение это очень малочисленно -- все протесты подписывают одни и те же люди -- 20-50 человек. А сейчас, -- сказал я, -- большинство виднейших представителей этого движения уже находятся за границей. Еще я сказал, что считаю диссидентское движение очень правым, и если единственная цель их борьбы заменить нынешних руководителей советского государства другими -- Сахаровыми и Солженицыными, то лучше не нужно, ибо взгляды у названных личностей путаные и малореальные, а фантазии и энергии сколько угодно, что эти люди явно представляли бы опасность, находись они у власти. Их возможные политические и социальные эксперименты были бы опасны для населения Советского Союза, и опасны тем более, чем больше у них фантазии и энергии. Нынешние же руководители СССР, слава Богу, довольно посредственны для того, чтобы проводить радикальные опыты, но в то же время они обладают бюрократическим опытом руководства, неплохо знают свое дело, а это в настоящее время куда более необходимо России, чем все нереальные прожекты возврата к Февральской революции, к капитализму и тому подобная чепуха... Приблизительно такого содержания разговор состоялся у нас тогда. Маша, жена писателя, предлагала выпить еще водки, пыталась организовать нас для этого, но мы были слишком увлечены. Просидели мы едва не до двух часов, хотя утром революционерке Кэрол предстояло из Бруклина ехать в Манхэттан на службу в ее оффис, где она служила секретаршей. Вышли мы вместе. -- В первый раз встречаю русского с такими левыми взглядами, -- сказала Кэрол. -- Я не один, у меня есть друзья, которые разделяют мои взгляды, немного, но есть, кроме того, все приезжающие из России здесь непременно левеют, особенно молодежь, -- сказал я. -- Если тебя интересует левое движение, -- сказала Кэрол, я могу тебя приглашать иногда на наши собрания, которые организует "Рабочая партия". -- К сожалению, Кэрол, у меня очень плохо с языком, я не все буду понимать, но я с удовольствием пойду, мне это очень нужно, я всю свою жизнь связываю с революцией. Потом мы ехали в собвее и, стараясь перекричать его шум, она говорила мне о своей партии. Порывшись в двух объемистых сумках, наполненных журналами, газетами, перепечатками, копиями и прочими бумажками -- настоящая сумка агитатора и пропагандиста -- она вынула газету, газету их партии и журнал их партии и дала мне. И газета и журнал писали о борьбе различных партийных и национальных группировок и здесь, в Америке, и во всем мире -- в Южной Африке и Латинской Америке, СССР и Азии. Я доехал до Гранд Централ и вышел, договорившись, что она мне завтра позвонит и скажет, как дела с переводом статьи, который она постарается сделать на работе, если не будет ее босса. Перевод она сделала через день, я встретился с ней в ее оффисе, она работала у какого-то крупного адвоката -- оффис был на Пятой авеню, роскошные, настоящей кожей обтянутые кресла -- изобличали богатство владельца. Кэрол, как водится, сидела в загончике, огороженном забором, за столом с пишущей машинкой АйБиЭм и группой телефонов. Она выдала мне перевод, я предложил ей заплатить деньги, на что она не согласилась. Я поблагодарил ее. -- Ты хочешь пойти на митинг в защиту прав палестинского народа? -- спросила меня Кэрол. Правда, это очень опасный митинг. Я думаю, даже немногие наши товарищи придут на него. Он состоится в Бруклин Колледж. -- Конечно, хочу, -- сказал я с искренним удовольствием. Опасный митинг только и нужен был мне в этом мире. Если б она сказала, приходи завтра в такое-то место -- получишь автомат и патроны, будешь участвовать в акции, например, в захвате самолета, я был бы, конечно, куда больше рад, но и митинг -- это было неплохо. Я не кривлю душой, меня полностью устроила бы только революция, но можно было начать и с митинга. -- Я приду с другом, -- сказал я, имея в виду Александра, можно? -- Да, конечно, -- сказала Кэрол. Если твой друг не боится. За нами обычно смотрят, мы все на учете. Ты, наверное, читал в газетах -- наша партия ведет дело против ЭфБиАй за то, что они на протяжении многих лет подслушивали нас, срывали замки в помещении партии, контролировали наши бумаги, подсылали провокаторов... -- Да, я читал об этом в газетах. -- Ты знаешь, что ЭфБиАй, когда я стала членом "Рабочей Партии", прислала моим родителям письмо, они живут в Иллинойсе, мои родители, сообщая, что я стала членом "Рабочей Партии". Они всегда так подло поступают, чтобы сеять раздор в семьях. Мои родители протестанты, они простые люди, они не любят черных, они не любят чужих, они расисты, брат мой -- правый, для них это был страшный удар. Мы долгое время не поддерживали отношений, -- сказала Кэрол. -- У вашей ЭфБиАй такие же методы, как у КаГэБэ, -- сказал я. В России КГБ поступает так же. -- А ты знаешь, что ЭфБиАй имеет список в 28 тысяч фамилий по всей Америке. Эти люди будут тотчас арестованы в один день, если вдруг какая-нибудь опасность возникнет для режима. Это те, кто считается лично опасными, ну, например, имеют влияние, могут возглавить людей. На одном из первых мест стоит фамилия Норман Мэйлер. Ты знаешь о нем? -- продолжала Кэрол. -- Я читал его в России, -- сказал я, кое-что переводили. Слова Кэрол меня не удивляли. Еще в Советском Союзе я встречался и поддерживал тесные отношения с австрийскими левыми, у меня было несколько таких знакомых, и я знал лучше других русских положение дел на Западе. Они мне многое рассказывали. Лиза Уйвари, гуляя со мной у Ново-Девичьего Монастыря, помню, говорила: "Уезжать из СССР можно только если есть непосредственная угроза жизни". Моя Елена всегда тянула меня вправо, теперь Елены не было. И теперь я уже хорошо знал этот мир, у меня не было иллюзий. Советский Союз остался позади, и его проблемы тоже, мне предстояло жить здесь и умереть здесь. Как жить и как умереть? -- возникал вопрос. Дерьмом, подчиненным законам этого мира, или гордым человеком, отстаивающим свое право на жизнь? У меня даже выбора не было, не нужно было делать выбор. Мне с моим темпераментом нечего было выбирать. Я автоматически оказывался в числе протестующих, недовольных, в инсургентах, партизанах, повстанцах, в красных, педерастах, в арабах и коммунистах, в черных, в пуэрториканцах. На следующий день мы встретились -- я, она и Александр, и поехали в Бруклин. До собрания еще было время, мы зашли в "Блимпи", поели. Когда она кушала, брала бутерброд руками, я заметил, что кончики пальцев у Кэрол грубые и исковерканные, один изуродованный ноготь загибался вниз, почти под палец, но в ее руках не было неприятности, это были простые руки худенькой блондинки. Так ровно и спокойно смотришь на изуродованные пальцы плотника, зная, что это чисто, сухо и хорошо, что это от работы, что так надо. У корпуса, где должно было состояться собрание, мы увидели множество полиции, машины, и отдельные группки молодежи стояли там и сям, оживленно разговаривая и что-то обсуждая. Я с удовольствием втянул носом воздух. Пахло тревогой. Пахло хорошо. -- Наших товарищей предупредили, что Еврейская лига обороны хочет устроить беспорядки, постарается сорвать митинг, -- сказала Кэрол усмехаясь, испытующе поглядывая на нас с Александром. Мне-то что, я перекати-поле, я русский украинец, есть во мне и осетинская кровь и татарская, я только и ищу приключений, а вот Александр -- еврей, для него участие в митинге в защиту прав палестинского народа, пожалуй, можно считать противоестественным. Так мне показалось, пока мы не поднялись в зал. Среди сидящих в зале было много евреев. Я перестал беспокоиться за Александра. Но прежде чем подняться через плотную стену полиции и гардов в зал, мы еще подождали, пока молодой парнишка принес нам листовки, служащие пропусками на митинг. -- Он в молодежной организации нашей партии, -- сказала Кэрол, -- он с 16-ти лет помогает нам, его отец один из членов нашей партии. Мы поднялись наверх и попали в большое помещение, где заплатив контрибюшен в один доллар уселись на стулья по обе стороны Кэрол, дабы она могла помочь нам в случае необходимости -- перевести что будет непонятно из выступлений ораторов. Будучи в первый раз на подобном мероприятии, я любопытно оглядывался. В зале присутствовало несколько арабских юношей, которые продавали левую литературу. Был еще один стенд с литературой. Кроме того, носили "Революшен" и другие левые газеты. Людей было немного. Постепенно митинг начался. В президиуме было человек шесть, в том числе двое черных -- представители черных организаций. Первый выступал студент-ливанец, он говорил о гражданской войне в Ливане, я запомнил из его речи одно место, где он сказал, что цель его товарищей из ливанских левых группировок не завоевание власти в Ливане, не борьба с Израилем, а мировая революция! Это мне понравилось, я ему очень хлопал. В те дни я как раз заканчивал "Дневную передачу Нью-йоркского радио" -- свое произведение, в котором описывались кое-какие события будущей мировой революции. Я относился к революции лично. Я не прикрывался высокими словами. Я закономерно выводил свою любовь к мировой революции из своей личной трагедии -- трагедии, в которой были замешаны обе страны -- и СССР и Америка, в которой виновата была цивилизация. Меня не признала эта цивилизация, она игнорировала мой труд, она отказала мне в законно принадлежащем мне месте под солнцем, она разрушила мою любовь, она убила бы и меня, но я почему-то выстоял. И, качаясь и рискуя, я живу. Моя тяга к революции, построенная на личном куда сильнее и натуральнее, чем все искусственные "революционные" причины. После ливанца выступал небольшого роста человек неопределенной национальности. Может быть, он был похож на мексиканца или латиноамериканца. Это был профессиональный оратор, речь его была четкой, отработанной, остроумной и убедительной. -- Это Питер, руководитель нашей районной организации, -- прошептала мне Кэрол. -- Хорошо чешет, профессионально, -- сказал я с завистью, подумав, что когда еще я смогу говорить так, как он, а мне очень хотелось выступить и сказать от имени современных русских парней, что не все у нас дерьмо продажное, не все идут работать на радио Либерти и поддерживают их лживую власть. -- Что значит -- "чешет"? -- спросила Кэрол. -- Говорит, -- сказал я, -- я-то забыл, что Кэрол не могла знать русского слэнга. Питер оказался не латиноамериканцом, а евреем, что он в конце митинга и использовал, очень остроумно и ловко отвечая на вопросы парня в тюбетейке -- это был, видимо, очень хороший и честный еврейский парень -- судя по тому, как он волновался и нервничал, говоря о палестинском вопросе. Питер терпеливо ответил ему и в конце нанес решающий удар легко и резко, вдруг сказав, что не следует путать сионизм и евреев, что он, Питер, кстати сказать, тоже еврей. Изящность его выступления я оценил, оценили и присутствующие, наградив Питера аплодисментами. Просто, не так изящно и профессионально, как Питер, но веско и убедительно выступали оба черных. Мне они понравились. Боевые ребята. С такими ребятами я бы участвовал в любом деле. За стеклянными стенами зала, где происходил митинг, все время шлялись какие-то подозрительные личности, каждые несколько минут совершали обход гарды и полицейские. Какой-то шепоток тревоги был слышен в воздухе. Перед дверьми в зал постоянно находилась кучка еврейской молодежи без опознавательных знаков, неизвестной политической принадлежности. Но, наконец, митинг кончился и как будто благополучно. Люди не спешили расходиться. Некоторая тревога вновь прозвучала в словах гарда, который сказал, что следует выходить через такой-то выход, потому что он охраняется полицией, через другие же выходы выходить не рекомендуется. Мне всего этого, конечно, было мало. В сапоге у меня как обычно был нож, мне хотелось драки. К членам Лиги обороны я ничего не имел, националисты всех народов одинаковы. Однако мне ближе был Александр и ближе был Лев Давидович Троцкий, чем сомнительные национальные догмы. Однако ничего не случилось, к моему разочарованию. Преступный Эдичка не получил возможности. По дороге Кэрол познакомила меня со своими товарищами, среди которых было несколько некрасивых еврейских девушек в мятых штанах, парень в брезентовой защитного цвета робе с открытым лицом, -- он работает в нашей типографии, -- сказала Кэрол. Все они, каждый в разной степени, говорили по-русски. Парень был даже переводчиком. Сейчас их издательство выпускало на русском языке книгу Троцкого "История русской революции". Впоследствии, через месяц, я получу эту книгу и буду первым русским человеком, который ее прочтет. Первым, не считая тех, кто читал ее в манускрипте Троцкого. Книга оставит во мне смешанное чувство. Над некоторыми страницами, где описывались вооруженные народные шествия, я буду рыдать, и шептать в своей каморке: "Неужели у меня этого никогда не будет!" Плакать от восторга зависти и надежды над толстой трехтомной книгой, над нашей русской революцией. "Неужели у меня этого никогда не будет!". Другие страницы вызвали у меня злость -- особенно те, где Троцкий с возмущением пишет о том, что после Февральской революции Временное правительство опять загоняло рабочих на предприятия, требовало продолжить нормальную работу на заводах и фабриках. Рабочие негодовали: "Революцию мы сделали, а нас опять на заводы загоняют!". "Проститутка Троцкий!" -- думал я, а что вы заставили делать рабочих после вашей Октябрьской революции -- то же самое, потребовали, чтоб рабочие вернулись к работе. Для вас -- провинциальных журналистов, недоучившихся студентов, выскочивших благодаря революции в главари огромного государства -- революция действительно произошла, а что ж для рабочих? Для рабочих ее не было. При всяком режиме рабочий вынужден работать. Вы ничего не могли им предложить другого. Класс, который сделал революцию, сделал ее не для себя, а для вас. И до сих пор никто не предложил ничего иного, никто не знает, как отменить само понятие "работа", покуситься на основу, вот тогда будет настоящая революция, когда понятие "работа" -- имеется в виду работа для денег, чтобы жить, -- исчезнет. По странному совпадению партийные товарищи принесут мне эту книгу прямо на демонстрацию против "Нью Йорк Таймз", которую некоторые из них наблюдали в течение продолжительного времени, даже помогая нам раздавать листовки . Тогда, после митинга, Кэрол позвала нас к себе, она живет в Бруклине, в этом же доме живут еще человек шесть-восемь членов ее партии -- дом как бы партийная ячейка. Ехали мы в собвее, потом шли пешком. Александр, отстав от всей компании, подозрительный и помешанный на фрейдизме Александр, говорил мне шепотом: "Слушай, почему они все такие ущербные, ты не находишь? Погляди, какие девицы, -- что-то в них не то. Кэрол-то сама нормальная, но и то, мне кажется, у нее не в порядке с сексом". -- Слушайте, Аля, что вы хотите, -- сказал я ему тогда, -- революционеры по моим наблюдениям всегда были такие. Можно найти ущербность и в Ленине и в ком угодно, разве для нас с вами это важно? Нам нужна клика, сообщники, вы же знаете, что в этом мире нужно принадлежать к какой-нибудь клике. Кто вас еще берет, кому вы еще интересны, а они вас и меня берут, мы им нужны, они нас пригласили. У меня и у вас единственный выход: к ним. Мы-то с вами не ущербные? Согласитесь, что в какой-то степени да. Я был прав, не обязательно к "Рабочей Партии", но по всем причинам выходило, что попадали мы к недовольным мира сего, довольным мы были на хуй не нужны. А что не пошли бы мы к ним -- к довольным -- это уже другой вопрос. Мы пришли в объемистую квартиру Кэрол, которую она разделяла с подругой. Ее руммэйт спала где-то в глубине. Мы устроились в гостиной, Кэрол сделала какие-то бутерброды, и мы пили купленное пиво и разговаривали. Позже пришел оратор Питер. Нам задавали много вопросов, мы задавали много вопросов, вечер затянулся до третьего часа ночи. У меня в то время, как и на каждого человека, были на Кэрол какие-то сексуальные надежды. Несмотря на ее пол, она была мне почему-то приятна. Приблизительно: я хотел с ней делать любовь -- но люди приходили и уходили, все соседи перебывали у Кэрол, и я даже не мог с ней поговорить. Только что она на корточках сидела возле дивана, на котором помещался я, и иногда мне непонятное переводила, не позволяя мне уступить ей место на диване -- вот и вся близость. Наконец, все ушли и последними уходили мы с Александром. Почему последними? Она не позволяла нам уйти со всеми, не уходите все сразу, -- сказала она. В обществе, с людьми, она была веселая и, как видно, очень остроумная, так как все смеялись время от времени ее словам, -- к сожалению, я почти не понимал ее шуток. Она ползала по полу, было мало стульев, ребята и девушки предпочитали сидеть на полу, Кэрол тоже предпочитала. Она пошла проводить нас до собвея. На улице оказалось очень холодно, внезапно очень похолодало. Мы дошли до входа в собвей, она стала с нами прощаться, но я сказал ей: -- Кэрол, извини, мне нужно сказать тебе пару слов наедине. -- Извини, Александр, -- сказал я Александру. -- Одна минута. -- Ничего страшного, -- сказал Александр. Мы отошли. Я, взяв ее за руки, сказал ей: -- Хочешь, Кэрол, я останусь с тобой? Она обняла меня и сказала: -- Ты такой хороший, но может быть, твой друг хочет с тобой поговорить? Я не совсем понял ее, мы стояли на холоде, я почти дрожал от холода, мы целовались, и обнявшись стояли. Она была совсем тоненькая, всего-ничего, а ведь у нее дочери было 13 лет. Дочь жила с родителями в Иллинойсе. -- Ты очень хороший, -- говорила негромко Кэрол, -- я завтра в воскресенье буду в Манхэттане, мне нужно зайти в оффис, я забыла там свою новую шляпу, я ее вчера купила. Я уезжаю на три дня в Иллинойс к родителям, и я хотела показать им свою шляпу. Я позвоню тебе завтра и мы увидимся. Я очень замерз и устал, и я не настаивал. Может быть, было нужно настаивать. Но я замерз. Мы опять обнялись и поцеловались, и она пошла. -- Иди, -- сказал я ей, -- замерзнешь... Пока ехали с Александром в собвее -- оживленно обсуждали наших новых партийных товарищей. Александр говорил, что ему все ясно, я призывал его воздержаться пока от выводов, слишком рано, с одного митинга решать, как нам к ним относиться. Мы вышли на Бродвее. Из его тротуаров и мостовых, как обычно в холод, валили вверх клубы пара. Александр свернул налево на свою 45-ю, я пошел вверх и направо. В ночных забегаловках сидели люди и жевали. Назавтра она не позвонила, я прождал ее звонка часов до двух. Это меня очень расстроило, я уже думал о ней как о своей любимой, такое у меня свойство. С ней у меня было куда больше общего, чем со всеми остальными -- кроме ее революционности она была еще журналист, и совсем недавно "Уоркер" -- орган американской коммунистической партии -- обрушился на нее за ее статью о Леониде Плюще -- украинском диссиденте. Она не позвонила, а я уже за утро и вчерашний вечер приучил себя к мысли, что она будет моей любимой, придумал даже, как я ее буду одевать, и на тебе, я не любил, когда у меня что-то срывалось. Я очень расстроился и успокоился в тот день не сразу. Объявилась она через несколько дней. Извинилась. В воскресенье она не поехала за шляпой, а сразу с утра отправилась в аэропорт и полетела в Иллинойс, у нее не хватало времени поехать за шляпой, а рейс был очень ранний, и она не хотела меня будить. "Ведь ты очень поздно лег накануне", -- сказала она. Мы договорились пойти вместе на ланч. Встретились. Мы сидели друг против друга и говорили о наших делах. Тогда мы задумывали с Александром демонстрацию, и я ей говорил о нашем замысле. Вдруг она сказала: "Знаешь, я хочу тебе сказать, что у меня есть друг. Мне очень неудобно перед тобой, ты мне нравишься, ты хороший, но у меня уже несколько лет есть друг. Он не член нашей партии, но он левый и работает в одном левом издательстве". На моем лице не отразилось ничего. Я так уже привык к ударам судьбы, что это был даже не удар. Ничего, переморгаем, думал я, хотя неприятно, когда твои мечты разлетаются в прах. В мыслях мы уже жили вместе, и у нас была общая партийная работа. -- Хорошо, -- только и ответил я. Роман мой с ней на том закончился, но отношения партийные продолжались и продолжаются по сей день, хотя в "Рабочей Партии" как в действующей партии я разочаровался. В тот день после ланча мы шли по Пятой авеню, направляясь на Мэдисон, она должна была купить кофе для оффиса. Против Сен-Патрика я спросил ее: -- Как ты думаешь, Кэрол, при нашей жизни в Америке будет революция? -- Обязательно будет, -- сказала, не задумываясь, Кэрол, иначе зачем бы я работала в партии? -- Пострелять мне хочется, -- Кэрол, -- сказал я ей тогда. И я не кривил душой. -- Постреляешь, Эдвард, -- сказала она, усмехнувшись. Вы думаете, мы были два кровожадных злодея, которые мечтали увидеть в крови Америку и весь мир. Ничего подобного. Мы были -- я сын офицера-коммуниста, отец мой прослужил всю жизнь в войсках НКВД, да-да, тех самых, и она -- дочь протестанта-пуританина из Иллинойса. Повторяю -- что я видел в этой жизни: вечно полуголод, водка, мерзкие каморки. Почему человек, продающий водку, имеющий магазин "Ликерс", получает признание общества, да еще какое, а человек, пишущий стихи, обойдя земной шар кругом, так ничего и не получает, ничего не находит. Мало того, у него отнимают последнее, на чем он держится -- любовь. У Эдички чудовищные силы, как при такой структуре моей я еще держусь, как? Кэрол многое мне рассказала об Америке и ее порядках. Рассказала о Бостонских расовых столкновениях, о них тогда много писала их газета, о том, как газеты скрывают информацию, когда белые нападают на черных, и наоборот, раздувают ее, если черные нападают на белых. Она рассказала мне, что во Вьетнаме воевали в основном латиноамериканцы и черные. И многое другое рассказала мне Кэрол. Я был на многих собраниях "Рабочей Партии", и хотя их методы борьбы казались мне и кажутся неэнергичными -- они занимались в основном тем, что всех защищали -- права крымских татар в СССР, требовали независимости Пуэрто-Рико, защищали бразильских политзаключенных и права украинцев на отделение от России и т.д., но я многому научился на этих собраниях. Конечно же, они были партией старого типа, в структуре их было много догматичности и устарелости. Они, например, назывались "Рабочей" партией, хотя среди их членов рабочих, по-моему, вовсе не было, сам вождь района Питер говорил о рабочих как о реакционной силе. -- Ты экстремист, -- говорила мне Кэрол, -- если у меня появятся когда-либо знакомые среди экстремистов, я тебя познакомлю. Ты им больше подходишь. "Рабочая Партия" занимала по отношению к нам с Александром очень подозрительную позицию. Александр, сам очень подозрительный человек, говорил мне: "Они считают нас с тобой агентами КГБ. Им кто-то из товарищей диссидентов подбросил эту идейку. Кэрол, конечно, так не считает, она к тебе прекрасно относится, но руководство, те считают наверняка. Иначе почему они не напечатали в своей прессе информацию о нашей демонстрации против "Нью Йорк Таймз" -- почему? Ведь они специально присутствовали на ней два часа!" Я думаю, в данном случае Александр прав. Они ничего не напечатали о нашем существовании, хотя по сути дела мы для них были заманчивым материалом. В противовес обычно очень правым русским, вдруг левая ячейка, вдруг "Открытое письмо Сахарову", критикующее его за идеализацию Запада. Пересказ письма напечатала даже лондонская "Таймз" -- левые оказались правее или подозрительнее вполне официозной буржуазной газеты. Я не верю в будущее этой партии. Они очень изолированы, они боятся улиц, боятся окраин, они, на мой взгляд, не имеют общего языка с теми, кого защищают и от имени кого говорят. Характерный случай -- я провожал Кэрол после работы на Порт Ауторити, куда должна была приехать ее дочка. Мы шли по Пятой авеню, и она вначале хотела ехать на автобусе или собвее, но я навязал ей свою пешеходную привычку -- и мы пошли. Было еще рано, посидев у Центральной библиотеки, мы пошли до 8-й авеню, где находится Порт Ауторити по 42-й. Моя революционерка несколько опасалась 42-й улицы и испуганно жалась ко мне. -- Наши товарищи боятся здесь ходить. Здесь много наркоманов и сумасшедших, -- с опаской сказала Кэрол. Я засмеялся. Я-то не боялся 42-й, я на ней был как дома в любое время дня и ночи. Я не сказал ей тогда, но подумал, что ее партия все-таки мелкобуржуазный кружок, что если бы я делал революцию, я опирался бы в первую очередь на тех, среди кого мы идем -- на таких же, как я -- деклассированных, преступных и злых. Я поместил бы штаб-квартиру в самом преступном районе, общался бы только с неимущими людьми -- вот что я думал. Кэрол сказала, засмеявшись: -- Смешно, что меня ведет по Нью-Йорку москвич, и куда лучше меня знает дорогу. Перед тем она засомневалась, правильно ли я ее веду. Я вел ее правильно. Я боялся, правда, -- не встретить бы кого из дружков-приятелей -- Криса, например, или других, более мелких знакомых -- но, слава Богу, обошлось. Кэрол очень милая и очень обязательная, и очень деловая. Сейчас я даже в какой-то степени доволен, что не получилась у нас с ней любовь. По крайней мере, я не знаю, какого вида неблагополучие сидит в ней, я не верю в то, что она совсем здорова. Этого не может быть, да это и не нужно. Здоровые люди нужны в этом мире для другого. На борьбе между здоровыми и нездоровыми держится мир. Мы с белокурой Кэрол в одном лагере. Если бы я захотел, я стал бы членом ее партии. Но мне претят организации интеллигентов, старые партии, на мой взгляд, бескровны. Я все продолжаю искать, мне хочется живого дела, а не канцелярщины и сбора денег в корзиночку с объявлением суммы -- кто больше. Я хочу не сидения на собраниях, -- а потом все расходятся по домам и утром спокойно идут на службу. Я хочу не расходиться. Мои интересы лежат где-то в области полурелигиозных коммунистических коммун и сект, вооруженных семей и полевозделывающих групп. Пока это не очень ясно, и только вырисовывается, но ничего -- всему свое время. Я хочу жить вместе с Крисом, и чтоб там была и Кэрол, и другие тоже -- все вместе. И я хочу, чтоб равные и свободные люди, живущие со мной рядом, любили меня и ласкали меня, и не был бы я так жутко одинок -- одинокое животное. Если я не погибну до этого каким-то образом, мало ли что бывает в этом мире -- я обязательно буду счастливым. Встречи с Кэрол полезны мне -- я узнаю от нее многое об Америке, узнает и она от меня многое. Мы друзья, хотя, например, срок своей поездки в СССР она от меня скрыла, боялась, очевидно, вдруг я и вправду агент КГБ. Сказала только после того, как приехала оттуда, подарив на память советскую шоколадку и монетку достоинством в 20 копеек. "Дура! -- подумал я. -- Ведь я мог дать тебе адреса, и ты познакомилась бы с такими людьми, которых просто так тебе не встретить никогда, хоть ты сто раз поезжай в СССР". Но я не обижаюсь. Кэрол -- это незакрытая страница, у нас постоянно появляются новые общие идеи, она часто ждет меня возле своего оффиса -- белокурая, улыбающаяся, в затемненных очках или без них, всегда отягощенная партийной литературой -- двумя-тремя сумками. -- Кэрол, тебе не хватает только кожаной куртки и красной косынки -- настоящая комиссарша, -- подсмеиваюсь я над ней. Собрание в защиту сидящего в советском лагере Мустафы Джамилева организовала "Рабочая партия" и, в частности, моя подруга Кэрол. Собрание было очень разношерстным по составу. Были там и представители ирландских сепаратистов, был иранский поэт Реза Барахени -- бывший политический заключенный, был Петр Ливанов, неизвестно как решившийся на такой смелый для него шаг -- выступить на собрании, устраиваемом левыми, я думаю, это он и его приятели приложили руку к тому, что меня и Александра считают кагэбэшными агентами, был Мартин Состр -- человек, отсидевший восемь лет в американской тюрьме за политическое преступление. Я чуть не выл от восторга, когда черный парень Мартин Состр вышел и сказал буквально следующее: "Я, конечно, присоединяюсь к защите Мустафы Джамилева и вообще я выступаю в защиту наций на самоопределение, в том числе, конечно, и крымских татар, но я протестую против того, что когда Сахаров присылает в "Нью Йорк Таймз" статью, в которой пишет о несправедливостях и притеснениях, ущемлениях свободы личности в СССР -- "Нью Йорк Таймз" печатает его статьи едва ли не на первой полосе, но подобные статьи об ущемлениях прав человека и несправедливостях здесь, в Америке, "Нью Йорк Таймз" печатать отказывается". Так сказал этот парень, крепкий парень, он не торопился, говорил спокойно, медленно, слегка покачиваясь, даже я все до слова понимал, что он говорит. Я наблюдал за Ливановым, того всего скособочило от ужаса. Вот попал, бедняга, наверное, не ожидал. Что ему скажут его хозяева, которые дали ему работу, которые кормили и поили его здесь, оплачивали ему учителей английского, что скажут американские правые, которые давали и дают ему деньги. Удачно сидел в тюрьме или психбольнице там -- получай деньги здесь. Но что они скажут -- американские правые Ливанову, узнав, что он участвовал в таком митинге? Кэрол стоило огромного труда уговорить Ливанова придти и выступить. Она занималась этим долго. Сейчас моя подруга, ведущая митинг, заливалась соловьем, объявляя выступающих ораторов и вкратце рассказывая о каждом. Она была довольна. Мы с Александром сидели во втором ряду. Мы были спокойны, потому что знали, что в решительный момент все эти девочки, дяди и тети, резонеры и ораторы, восточные поэты и плейбои из "Интернешнл эмнести" разлетятся кто куда, и останутся такие люди, как Мартин Состр, Кэрол да мы с ним. Мы так думали и вряд ли мы ошибались. Сейчас Кэрол звонит мне часто. -- Здравствуй, Эдвард, -- говорит Кэрол по телефону, -- это я -- Кэрол. -- Хай, Кэрол! Рад тебя слышать, -- отвечаю я. -- Мы сегодня имеем собрание, -- говорит Кэрол, -- ты хочешь пойти? -- Конечно, Кэрол, -- отвечаю я, -- ты же знаешь, как мне все интересно. -- Тогда встретимся в шесть часов у собвея на Лексингтон и 51-я улица, -- говорит она. -- Да, Кэрол, -- в шесть часов, -- говорю я. Мы встречаемся в шесть, целуемся, я беру у нее одну сумку, больше она не разрешает, и мы спускаемся в собвей. Иногда, в ланчевое время вы можете застать нас на 53-й улице, между Мэдисон и Пятой авеню, сидящими у водопада. 6. СОНЯ Меня редко куда-либо приглашают, а я так люблю общество. Как-то я явился на парти к единственному человеку, который еще принимает меня, к фотографу и баламуту, я уже о нем упоминал, к мудиле гороховому, к мальчишке и фантазеру, все его мечты и мечты его друзей направлены на то, чтобы разбогатеть без особенного труда, -- к Сашке Жигулину. Может, он сложнее, но эта характеристика тоже годна. Он живет в полутемной большой студии на Исте 58-й улицы и из кожи вон лезет, чтобы удержаться в ней и платить свои 300 долларов в месяц, потому что сюда он может приглашать гостей и корчить из себя взрослого. Пришел я по глупой своей привычке, очень странной у русского человека, ровно в восемь часов, и, конечно, никого еще не было, и я глупо слонялся в своей кружевной рубашке, белых брюках, бархатном лиловом пиджаке и белом великолепном жилете среди работающих, переставляющих, открывающих банки и бутылки, наклеивающих плакаты Сашкиных друзей и ничего не хотел делать. От скуки и равнодушия я ушел -- сходил за сигаретами, понаблюдал, как меркнет небо на улицах, повдыхал запах зелени, был май, недалеко был Централ-Парк и из него несло весенней погодой и волнением, и вернулся. Помощники ушли переодеваться, и был только Сашка, также скрывшийся вскоре в ванную комнату, и была нивесть откуда взявшаяся девушка маленького роста с пышными, типично еврейскими волосами и странно манерным разговором, какими-то затянутыми фразами или, наоборот, слишком быстро произнесенными, казалось, что она плохая актриса, старательно и раздельно произносящая свою роль. Как потом оказалось, в своей Одессе она посещала-таки театральный кружок, и считалась очень талантливой. Меня всегда притягивали уродливые экземпляры. Так в мою жизнь вошла Соня. Весь вечер мы провели вместе, я познакомил ее с являвшимися поочередно моими друзьями и знакомыми. К числу последних относился и Жан-Пьер -- художник, живущий в Сохо, первый любовник моей жены, и Сюзанна -- ее любовница. Сама легкокрылая Елена, мелькнув шляпкой, улетела тогда в Милан, мы все трое провожали ее, и пребывала в Милане, блистая опереньем и сводя с ума итальянцев и итальянок, как я догадываюсь. Много ли нужно, чтобы свести с ума бедных простых рабочих людей -- бизнесменов или художников. Я был еще в мутном состоянии и Соня была первая женщина, если ее можно так назвать, вряд ли это справедливо по отношению к ней, как вы увидите; более точно: она была первая женского рода особь, с которой я нивесть зачем захотел сойтись. После Елены первая. До этого были какие-то лунатические встречи в дыму выпитого алкоголя, какие-то невразумительные вечеринки, редкие парти, женщины из Австралии и женщины из Италии маячили, крутили лицами, что-то рассказывали о кенгуру и о современной живописи, отступали, исчезали, и, наконец, сливались с фоном, из которого на миг выступили, прошуршав платьями, снова уходили глубоко в хаос. Я почти всегда бывал пьян, откровенно враждебно к ним настроен, и к тому же слишком кокетлив, чтобы не казаться педерастом. Тело и душа, соединившись, на сей раз единодушные, жестоко оскорбленные Еленой, отвергали женщин, отталкивали их, и просыпался я неизменно один, и сомневаюсь, мог ли я тогда выебать женщину и вообще иметь с ней интимные отношения. И хотел ли я этого? Или считал, что "надо"? Не знаю. Соня меня не испугала. Она сама боялась всего. Девушку из Одессы, чего она очень стеснялась, конечно же, шокировали представления, достаточно церемонные, которых она удостоилась в первый же вечер. "Это Жан, бывший любовник моей жены". "Это -- Сюзанна -- ее любовница", -- пьяная, но хорошо пахнущая Сюзанна целует меня почти с родственными чувствами. Я не равнодушен, но Сюзанну жалею, а Жана презираю, это дает мне силы относиться к ним спокойно. Да еще я умею подыграть, подлить масла в огонь. Знакомя эту маленькую еврейскую мещаночку с "родственниками", я знаю, что по сути они мало чем отличаются от нее. И все же я наношу ей удар, даю урок испорченности, московской, и странности, тоже столичной, даю урок отношений между людьми куда более высокого полета, чем отношения, с которыми она была знакома до сих пор. "Вот какие мы извращенные в нашей Москве были, и тут в Нью-Йорке есть", как бы говорю я. Ну, что делать, я, конечно, участвую в примитивной игре, но раз она как-то интересует меня, эта еврейская провинциалочка, то я использую мелкие возможности обычного московского еще обольщения. Жан и Сюзанна -- раз, значит, я испорченный человек, если я могу дружить с ними. Ненавязчиво, как бы между прочим говорю о своих публикациях в переводах в нескольких странах мира. Важный, значит, я человек. И третье -- я рассказываю ей о своих связях с мужчинами. Шок, конечно, для нее, удар. Но ничего, переварит. Я еще не встречал людей, которые бы отказывались от интересного, пусть оно и "дурное". И потому что на нее в этот вечер свалилось так много, она уходит очень рано, в одиннадцать часов, чего с ней больше никогда не было. Ей нужно думать, пусть едет и думает. Я провожаю ее до автобуса, и говорю, что она мне нравится, одновременно замечая, что у нее очень некрасивая верхняя губа. В этот вечер мне предстоит еще вялая попытка к сближению с "родственницей" Сюзанной, первая и последняя. Я делаю это частью из озорства, а частью из сознания некоего морального права на нее. Пьяная Сюзанна весь вечер пристает к голубоглазой Жаннетте, тоже русской. Шансов у меня мало, но попробую. Мисс Гарсиа питает любовь к русским девушкам. Гарсиа такая же распространенная фамилия, как в России -- Иванова. А Сюзанна по распространенности соответствует Людке. Людка Иванова. Питает. Она обнимает Жанну, лезет к ней под юбку. Я и Кирилл, вы помните, он любовник Жаннетты, устраиваем шутовской танец педерастов, хотя ни он ни я не питаем друг к другу подобных чувств. Мне хочется помочь Кириллу и как-то рассеять образовавшуюся вокруг пары "девочек" неловкость. Кирилл хоть и дылда, но совсем еще мальчик. Я вижу, что он растерян этими всенародными покушениями Сюзанны на его Жаннетту и не знает, что делать. Вышутить положение не удается. Он мог бы и заплакать. Жаннетта старше его, мне кажется, она испытывает удовольствие от прикосновений пьяной, но непреклонной мисс Гарсиа -- Люды Ивановой. Потом следует перепрыг в час-полтора. И никого уже нет, и я в квартире Сюзанны сижу на той самой кровати, где сделана фотография с голых, лежащих в обнимку и делающих, или только что сделавших любовь Сюзанны и Елены. Сделана, как я подразумеваю, голым Жаном. Он и Сюзанна вечно таскаются с фотоаппаратами. Сижу на этой кровати, жду, думаю, а в ванной неудержимо блюет мисс Гарсиа. О Господи, что за невезение! И почему она так нажралась! Я считал, что символично было бы выебать Сюзанну на этой самой злополучной кровати. Позже вхо